de omnibus dubitandum 120. 56

ЧАСТЬ СТО ДВАДЦАТАЯ (1919)

Глава 120.56. ГИПСОВАЯ ГОЛОВА…

    От нашего коммунистического строительства настоящие крестьяне и настоящие рабочие, поскольку они не поглощены кадрами непомерно распухшей советской бюрократии, ничего не выиграют, а только проиграют. Все те блага, которые сейчас сыплет на их головы советская власть, суть не что иное, как демагогическая приманка (даровое обучение, даровая почта, даровая кормежка и проч.).
Долго этими приманками рекламировать себя будет невозможно. В интересах трудящихся — разумный компромисс с буржуазией в целях дальнейших прочных завоеваний, как это происходит сейчас во всех цивилизованных государствах Европы и Америки.

    Далее я, пишет С.Н. Ставровский, -  развивал ту мысль, что вершителем судеб такого огромного государства, как Россия, может являться только сам народ, в лице своих свободно избранных представителей, а никоим образом не какая-нибудь политическая партия, хотя бы преисполненная самых благих намерений. Указывал я также на то, какою нелепостью является диктатура пролетариата в почти сплошь крестьянской стране и, какую возмутительную фикцию эта диктатура у нас сейчас представляет.

    «Редкий государственный порядок может обойтись без насилия и без обмана, — говорил я, — но советский режим заключает в себе максимум того и другого».

    В религиозно-философской лекции я пытался выяснить, в какой мере все великое в человечестве основано, в сущности, на религиозном чувстве и как подлинная безрелигиозность должна неминуемо вести к распаду всякой общественности. Успехом своих лекций я, похвалиться не могу. Зависело это от многих причин.

    Во-первых, конечно, от недостаточной моей талантливости как лектора. Во-вторых, от того, что я не мог и не хотел бросать в массу яркие и воспламеняющие лозунги, обыкновенно начинающиеся со слова «бей». В-третьих, наконец, от того, что широкая масса публики /.../ была уверена, что все это ни на что не нужная, пустая болтовня. Труднее всего мне на моих лекциях было развивать и защищать деникинскую декларацию.

    По окончании одной такой моей лекции на заводе Мельгозе один рабочий сказал мне: «Все, что вы тут нам рассказывали, очень хорошо, и если бы действительно явилась такая власть, которая могла бы выполнить это, мы бы, пожалуй, удовлетворились. Но в том-то и беда, что нас все обманывают. И ваша деникинская декларация — тоже обман. Может быть, вы сами, товарищ, в нее искренне верите, — простите, я не хочу вас обидеть, — но я не о вас лично говорю».

    Вот какие пилюли приходилось мне проглатывать, а распинаться за искренность «верхов» деникинской армии у меня как-то язык не поворачивался: я сам в нее слабо верил. Очень часто я читал почти перед пустой аудиторией. Лишь три-четыре моих лекции привлекли многочисленную публику — в том числе лекция религиозно-философская. Я не говорю, конечно, о многочисленных слушателях по принуждению, когда я читал для солдат в казармах или для военнопленных в их бараках. Там слушали меня, что называется, хочешь — не хочешь. Большинство же лекций, организованных Отделом пропаганды, носило совершенно свободный характер, чуждый и тени принуждения. По окончании лекций допускались вопросы, возражения и споры. Но в них редко кто ввязывался: в раскаленной атмосфере гражданской войны всякий, естественно, боялся быть чересчур откровенным. Большею частию я выслушивал возражения частным образом, когда все уже расходились с лекции, где-нибудь на улице или в коридоре (приведенное выше возражение рабочего на заводе Мельгозе было мне сказано в сутолоке, когда все расходились с лекции). Для меня лично интереснее всего была аудитория политических заключенных в тюрьме. Я любил поспорить с ними. Им незачем было скрывать своих убеждений, и потому они говорили со мной вполне непринужденно и часто очень резко. А я после таких споров с ними нередко находил новые аргументы в пользу своих убеждений и пользовался потом этими аргументами в последующих моих публичных выступлениях.

    /.../ Лучше всего меня встречали на Паровозостроительном заводе и на конфетной фабрике Борман. На Паровозостроительном заводе настроение преобладало явно меньшевистское, а на конфетной фабрике главную массу слушателей составляли женщины, раздраженные против коммунистов на религиозной почве.

    Гимназии я в то время отдавал мало времени. Давал там уроки урывками, постольку, поскольку они были совместимы с моими лекторскими обязанностями. Но среди учащихся я никакой политической пропаганды не вел и никакого белого «детдвижения» среди детей не поддерживал, хотя оно также, несомненно, было налицо, как и красное детдвижение.

    Я тогда считал и теперь продолжаю считать, что вовлечение детей в политическую борьбу взрослых вредно и для детей, и для самой политической борьбы и является одним из самых злокачественных видов эксплуатации слабых сильными. Поэтому, когда группа гимназистов старших классов предложила мне купить и повесить в зале гимназии портреты Корнилова и Колчака, то я, член Добровольческой армии и лектор Отдела пропаганды, этого не допустил и откровенно объяснил молодым людям, почему я так поступаю.

    Точно так же я как инспектор не разрешил в стенах гимназии производить сборы в пользу Добровольческой армии: я понимал, в какое невыносимо фальшивое, уродующее детскую душу положение были бы поставлены этими сборами дети, захваченные красным детдвижением {А таких у нас было немало: не надо забывать, что гимназия наша была полуеврейская}.

    Спасать детей от всякой лжи, от всякого подлаживания, по-моему, главная задача учителя. Между прочим, за все время господства белых в Харькове в нашей гимназии никак, ни малейшим образом не пострадал ни один ученик из тех, которые зарекомендовали себя как ярко красные в предыдущий период большевицкого владычества. Все это я ставлю нашей гимназии и себе самому в большую педагогическую заслугу.

    За стенами школы, по-моему, учитель может как угодно действовать политически, бороться со своими врагами и словом и, если нужно, винтовкой; но в школе — он обязан уважать личность ребенка и избегать всего, что может давящим, искажающим образом повлиять на ее свободное развитие. В оправдание политики в школе говорят, что дети «принадлежат государству». Пора бы раз навсегда отказаться от этих рабовладельческих тенденций и понять, что человек, какой бы он ни был, взрослый или маленький, никому не может «принадлежать».

    /.../ В Ростове я скоро разыскал квартиру Мрозов, родителей жены Владимира {Ставровский Владимир Николаевич (р. 1877) — родной брат С.Н., врач.}, в Ткачевском переулке. С ними я тут познакомилcя впервые. Они напоили меня чаем, накормили и сказали, что Смидовичи еще в Ростове, что живут они в Нахичевани {Нахичевань — безуездный город Ростовского округа Области Войска Донского на правом берегу Дона в непосредственной близости от Ростова-на-Дону, составной частью которого он и стал в советское время} и что Михаил Викентьевич болен тифом и лежит в городской больнице.

    Я поспешно бросился разыскивать Надю по данному мне Мрозами адресу. Надя жила в Нахичевани, на 2-й Вознесенской, в доме армян Аведиковых, занимая одну довольно просторную комнату в полуподвальном этаже. В этой квартире, но в другой комнате поменьше она перезимовала и предыдущую зиму. Дома я застал одну Надю. Она мне страшно обрадовалась, т.к., не имея от меня никаких известий, считала меня погибшим, т.е. захваченным и расстрелянным по дороге.

    Она рассказала мне о тяжелом положении, в котором они все очутились в последние дни. Сначала жилось сравнительно недурно: Миша служил (он доехал до Ростова скоро, не так, как я), она и Наташа наладили кое-как домашнее хозяйство; питались прилично. Потом, когда стали приходить тревожные известия с фронта и Ростову стала угрожать опасность, правление, где служил Миша, расформировали, выдав ему ликвидационные деньги.

    Все Смидовичи втроем: Миша, Надя и Наташа — собирались уже ехать из Ростова дальше, на Кубань и через Новороссийск в Крым, как вдруг внезапно заболел Миша. Сначала думали, что у него сыпняк, но потом выяснилось, что это — возвратный тиф. Мишу перевезли в городскую больницу в Ростове. Об отъезде теперь нечего было и думать. Одна Наташа, впрочем, все-таки хотела ехать. Она устроилась в одном общем вагоне с семьею Соколовых (наши харьковские знакомые). На руках у нее уже имелся железнодорожный билет до Новороссийска и пароходный до Севастополя.

    Тогда, видя Надю в таком критическом положении, я решил дальше не бежать и остаться с нею. Немедленно вернулся за вещами в свой эшелон на Гниловскую. Так как это было уже поздно вечером, то переночевал последний раз в своей теплушке. Она уже значительно опустела. Впрочем, большую часть этой ночи я не спал, а вместе с другими служащими Отдела пропаганды разгружал вагон, в котором помещалась богатая библиотека харьковского Отдела. Надо было ее как-нибудь спасти от гибели, и мы ее всю перетаскали в помещение большой гниловской школы.
Тут же вместе с библиотекой в нашем эшелоне везли огромный гипсовый бюст Колчака («верховного правителя»), который в Харькове долгое время стоял на Николаевской площади (дальнейшая судьба этого бюста мне не известна). Он валялся теперь на земле возле вагонов — печальный символ того, что совершалось в России./.../ Холодный, морозный воздух, огромная белая голова, валяющаяся на земле, ряды эшелонов, груженных броневиками, танками, обозными фурами, шныряющие по путям мародеры — вот печальная картина этой ночи. В эшелоне я застал немногих из моих коллег и объявил им, что дальше не еду и остаюсь в Ростове.

    /.../ На рассвете, совсем почти не выспавшись, я взял свои вещи и пошел в Ростов. Опять сначала зашел к Мрозам на Ткачевской и, к удивлению своему, увидел там и Надю с Наташей. При них были и все их вещи в корзинах, тюках и чемоданах. Их нахичеванские хозяева, Аведиковы, зная, что Надины сыновья служат в Добровольческой армии и, предчувствуя близкое падение Ростова, решили отделаться от таких опасных жильцов. Зверское выселение было произведено моментально. Так одно несчастие за другим обрушивалось на наши головы. При таком обороте дел Наташа отказалась от своей поездки и решила остаться при отце и матери.

    Надя рассчитывала, что Мрозы как родственники дадут нам приют в их доме, где у них, тогда как раз была одна свободная комната. Надя предлагала им за нее цену, какую они пожелают. Но Мрозы не согласились. Они уверяли, что комната эта уже сдана другим квартиросъемщикам, что они и рады бы, да никак не могут приютить нас. В действительности эта комната и потом долгое время оставалась свободной. Очевидно, Мрозы, так же как и Аведиковы, не хотели связываться с жильцами, запятнанными близостью к Добровольческой армии.

    Они торопили нас, чтобы мы поскорее приискали себе другую квартиру и очистили их дом. Надя потом никогда не могла забыть им этого жестокосердия. Это были ужасные, кошмарные дни, и такие дни потянулись теперь сплошною цепью. Надя и Наташа то бегали в больницу к Мише, то толкались по разным домам в городе, приискивая себе комнатку. Разумеется, при этом надо было самым тщательным образом скрывать свои связи с белыми. Я помогал Наде в эти дни, как мог. Один раз вместе с нею побывал у Миши: у него в это время была передышка между приступами возвратного тифа. Он лежал в большой общей палате. Лицо его исхудало и пожелтело, голос изменился. Тому, что Наташа не уехала и, я остался в Ростове, он был очень рад.


Рецензии