Путешествия и случаи. Запись о застывшем времени

В застывшем времени моей юности вообще происходило много забавных вещей.
В частности, следует помнить о том, что тень бывает разной – прежде всего, следует различать живую и мертвую тень, бывает еще тень медленная и быстрая, тень, в которой затихает любой звук, и тень, насылающая болезни, тень, в которой спокойно и радостно – эта встречается редко, обычно – в местах, где люди проводили время легко и беззаботно. Однажды я нашел такое место.
Дело было летом, в июле. Я жил на берегу моря, в маленьком домике, сколоченном из фанеры и старых досок, изъеденных временем и жучком-древоточцем. Это место принадлежало моей семье с давних пор – почти легендарных, о которых теперь почти не осталось памяти, каждый год я проводил там лето, и это было чудом – сам того не понимая, я оказывался в другом мире – где не было телевизора, радио и машин, новостей и троллейбусов, зато было море, пожухшая трава и бесконечные теплые дни. Место называлось «дача». Сейчас уже трудно представить, что у простого советского инженера могла быть дача – сейчас дача – непременный атрибут больших денег, сомнительных занятий и определенно нечистой совести, наряду с огромной машиной и прочими широко разрекламированными аксессуарами. Тогда, на еще дымившихся руинах империи  встречались осколки легендарного прошлого – например, многие семьи служащих среднего, а то и вовсе малого достатка владели маленькими участками земли в пригороде, там строились домики – обычно, лачуги, сколоченные из чего попало. Самые рачительные дачники (кстати, чаще всего они оказывались пренеприятными соседями и неинтересными людьми) обзаводились каменным домом – подумать только, у некоторых – в целых два этажа! - и активно занимались выращиванием помидоров, огурцов, кур и прочими сельскохозяйственными мерзостями. В моем немногочисленном семействе все, как на подбор, были бестолковыми, косорукими и безденежными (я – достойный продолжатель традиции), поэтому подобными делами никому и в голову не приходило заниматься. На даче мы бездельничали. В середине прошлого века земельный участок достался моему деду – он преподавал в технологическом институте, и тамошнее начальство, видимо, решило отметить его сомнительные заслуги и еще более сомнительное служебное рвение. Дед свою работу не больно-то жаловал, душой он был – свободный художник, и институтских крючкотворов – в глаза и за глаза – называл «тихобздеями». Тихобздеи отхватили порядочный кусок побережья в дальнем пригороде.  Там заканчивалась трамвайная линия, по которой время  от времени проползал трамвай № 19 – машина доисторической конструкции, вагончик с двумя водительскими будками – в голове и в хвосте. Трамвайная линия была одноколейной, и доехав до конца, где были склоны, гастроном и дом отдыха писателей, вагоновожатый останавливал вагон, запирал водительскую будку, шел в другой конец трамвая, отпирал будку там, садился а рычаги, звенел в звонок и ехал обратно. Такие трамваи назывались «тяни-толкай», сейчас по городу катается один такой, прогулочно-экскурсионный, на нем любят баловаться экзотикой приезжие, а по праздникам в нем возят муниципальный джаз-банд. Экскурсионный трамвай – нарядный, всегда свежепокрашенный, ездит быстро и мелодично звенит звонком – в общем, штучка для туристов. А я застал обычный, старый девятнадцатый – грязный, обшарпанный, гремящий на стыках рельсов. Сиденья в вагоне были деревянными, многие поколения пригородной молодежи украшали их, как умели, так что ко времени моего детства сослепу можно было подумать, что лавки в трамвае – резные, и из черного дерева. В вагоне было тесно, окна не открывались, а на стене висела карта трамвайных маршрутов, изданная в пятидесятые годы – иероглиф из прошлого, карта улиц, сменивших имена, исчезнувших направлений с никому уже не понятными аббревиатурами. Девятнадцатый трамвай был солидной машиной – он даже не пытался обогнать резвых пешеходов, он чинно плыл по старым рельсам, дребезжал и вез пассажиров – пенсионеров-рыбаков, дачников, возвращавшихся с работы (в авоське – баклажаны, колбаса докторская, молочные продукты, кто сильно грамотный – у того «Новый мир» и «Литературная газета», обязательно – пирожки с вишней, из булочной на шестнадцатой фонтана), и ушлых писателей, которые, тяпнув для бодрости (в пельменной все на той же шестнадцатой фонтана) возвращались в дом отдыха, лелеять смелые творческие планы. В середине восьмидесятых тяни-толкай убрали, на конечных станциях маршрута рельсы закольцевали и пустили по ним обычный чешский трамвай – тоже один на линию. Вскоре после торжественного открытия обновленного маршрута неизвестный художник украсил стену водительской кабины размашистой надписью «ФАДДЕЙ – ПОЦ». Естественно, трамвай стал называться так же. Вот, бывало, лето, вечер, горячие травы, пыль, смеженные ресницы и сладкое ожидание чуда – жду трамвая… А что, неплохой суррогатный заменитель чуда – разве перемещаться по шершавой, недоуменной поверхности земли, оставляя за собой километры и дни – не чудо? Так вот, стою, жду Фаддея… И вот в дымке улицы Амундсена (честное слово, улица так и называлась, а может и называется) показывается Фаддей-поц. И приглашает в удивительное путешествие… Но я отвлекся.
Так вот, начальство технологического института выклянчило у городских властей участок земли – чтобы сотрудники, утомленные процессом воспитания нового поколения технически грамотных специалистов, по мере сил оздоровлялись, каждый на трех сотках. Конечно, это не было землевладением в современном понимании этого слова – ни о какой приватизации тогда и не слыхивали, о покупке собственности и подумать было страшно – формально, участки числились за неким мифическим «садоводческим хозяйством», которое давало счастливым обладателям членской книжки право вскопать законные три сотки, посадить там грушу, сливу и смородину (растения очень болели от соленого тумана, море – вот оно, десять шагов по прямой, с обрыва спуститься) и выстроить фанерную хибару. В советские времена параметры строений четко регламентировались, и особо хитрых фармазонщиков, архитектурная дерзость которых превышала положенные квадратные метры (общая площадь садового домика – не более шестнадцати!) строго карали – приезжал бульдозер и сносил творение злополучного дачника к чертям – вот тебе, гад, что, сладкой жизни захотел? Летними вечерами, укрывшись от посторонних глаз в кустах сирени и смородины, дачники шепотом пересказывали друг другу эти страшные легенды, многозначительно кивая и указывая пальцем куда-то вверх, будто явление карающего бульдозера произошло по велению разгневанных небожителей.  Но к восьмидесятым годам подобные ужасы торились редко, и осевшая в садоводческом товариществе пришлая шваль – всякие торговцы, ресторанных дел мастера, комсомольцы и гостиничные работники – то есть эмбрионы нынешней элиты – смело строила свои двухэтажные хоромы из ворованного кирпича.
Профессорско-преподавательский состав технологического института был почти поголовно поражен профессиональным заболеванием – врожденным слабоумием. Дед, то ли по крепости здоровья, то ли из-за чрезмерной ироничности избежал профессиональной патологии, и потому, на фоне безмятежных коллег, свято уверенных в своей непогрешимости смотрелся отщепенцем и вообще чуть ли не расстригой. Поэтому правоверные тихобздеи отомстили ему, как могли – при дележе дачных участков выделили один из самых захудалых, на самом обрыве, над морем. Море в середине двадцатого века стояло высоко, от обрыва его отделяла полоса песка – пляж – метра два-три, не больше. Видимо, дальновидное начальство надеялось, что разбушевавшаяся стихия рано или поздно выйдет из берегов и какой-нибудь шальной девятый вал сметет с лица садоводческого товарищества и неудобного деда, и его садовое хозяйство. Однако не вышло. Дед, сам человек стихийный, прекрасно уживался с морем, они дружили и не обижали один другого. Он умыкнул где-то со свалки старый бронированный железнодорожный вагон – чуть ли не от бронепоезда – вагон был небольшой, трехместный, с кучей встроенных шкафчиков, стеллажей и полочек. Это был вагон для радистов, передвижной радиоузел. Вагон стал основой дома. У кого краеугольный, может и камень, у деда был – броневагон. Вокруг броневика образовался остальной дом – дед натащил фанеры, досок, толя, шифера, ракушняковых камней и построил веранду с большими окнами. Дом получился на загляденье – косой, кривой, крыша течет, потолок висит, как пузо у таксы, двери не закрываются, на чердаке – крысы. Сортир за углом, в романтической тени деревьев. Потом дед посадил вокруг дома грушу, сливу, смородину и сирень, взглянул на плоды трудов своих, увидел что это хорошо, и отошел от дел. История, в общем-то, не о нем, и даже не о даче, а обо мне. Так вот, несколько лет я провел в сладостном безвременьи. Взрослая жизнь, а вместе с нею, сомнительных достоинств будущее, еще не успело начаться, а путаное и стыдное отрочество, с его неизбежными ежедневными унижениями уже бесповоротно кончилось. Началась пора мучительного и сладкого непонимания – которое было первым знакомством с разумом, и надежды, что вся эта нудная пошлятина, которой все вокруг так восхищаются – не навсегда, и ненастоящая, и рано или поздно начнется что-то настоящее. Эта надежда, похоже, заканчивается вместе с молодостью. Без ложной скромности признаю, что я был неглуп, и уже тогда догадался, что проживаю годы, которые потом станут легендой, сказкой. Понимать-то я понимал, но что с этим делать – не знал. Отсюда естественное теперь чувство – будто тогда, в ранней юности я не успел, не разглядел самого главного, и делал что-то не так. И все же…
Зимой глиняные обрывы, что нависали над дачным поселком, проседали и обрушивались оползнями, меняясь до неузнаваемости. Во второй половине девяностых после нескольких особенно сильных оползней от обрыва откололись огромные пласты глины, и превратили десяток-другой участков в декорации к какому-то фантастическому фильму про знакомый, но непонятным образом изменившийся мир, населенный чужой жизнью – непонятной, и, возможно, недружелюбной. Из глиняного болота торчали мертвые деревья и покосившиеся стены домов с провалившимися крышами, нехитрый дачный скарб, утонувший в трясине, иссеченный зимними дождями, тоже казался каким-то необычным, особым. Оползень распорядился человеческим барахлом довольно странно – чего стоит хотя бы древний, рассохшийся стул на ветках дерева, или, осенними листьями рассыпанные по глиняному пригорку этикетки «Портвейн Южная Ночь»… Чего стоили дома, утонувшие в черных прудах, где стены снаружи цвели зеленым, а внутри до самых окон стояла черная, остро пахнущая вода. И еще – неправдоподобно огромный, в человеческий рост бурьян, коричнево-рыжий и колючий. Нелюдской бурьян. Земля призраков. Я залазил в такие дома – жутко, ей-богу, не верилось, что всего несколько месяцев назад там жили самые обыкновенные дачники – ели борщ, таскались туда-сюда по дому в трениках и скандалили по вечерам. Казалось, что там поселилась другая, нечеловеческая жизнь, неумело и нехотя замаскировавшаяся привычной атрибутикой – убогой мебелью и выцветшими обоями. Черная вода стояла неподвижно и ничего не отражала. На дне лежали старые газеты, битые тарелки, тряпки-какие-то. Бывать в таких местах было интересно, но тревожно. И я уходил оттуда дальше, к обрыву. Нужно было пробраться сквозь заросли камыша, мимо ям, доверху забитых строительным мусором, потом еще через руины дач, но уже просто руины, без следов сумеречной жизни, и дальше – по крутому, почти отвесному склону. Кое-где из глины торчали шупальца колючей проволоки и прутья арматуры, так что лазить по склону лучше всего было в джинсах и кроссовках. Кое-где на склонах оползень пощадил остатки строений и деревья – то тут, то там среди марсианского пейзажа встречались зеленые островки. Один был особенно заманчив и почти недосягаем – метрах в десяти над камышовыми зарослями в крохотной лощине, на небольшом козырьке глинистой земли приютился домик, несколько деревьев и кусты сирени. С земли подробностей было не разглядеть – слишком неудобный угол обзора. Склоны вокруг были особенно отвесными, ненадежными. Земля там отставала пластами, как кора от старого пня, оползень слизал все тропки, а железную лестницу, которая раньше вела вверх по склону, скрутил штопором и забросил в землю призраков, и там воткнул в черное озеро, страшноватым памятником. Так что пришлось карабкаться по обрыву, цепляясь пальцами за корни чахлых кустиков и плотно вбивая носки кроссовок в глину. Это было намного проще, чем казалось вначале. Я был легкий, почти невесомый, и гибкий – восемнадцать лет все-таки, и забрался на приглянувшийся мне уступ очень быстро, и заметить не успел. Там, наверху, оказалось здорово. Площадка, уцелевшая от оползня, была небольшой – шагов десять в поперечнике. Там был маленький дом в две комнаты, сколоченный из фанеры, несколько деревьев, кусты сирени – вот их было много и они давали замечательную тень. Еще там был стол, вкопанный в землю и даже небольшой колодец. В колодце была вода – тепловатая, пахнущая морем и чуть соленая на вкус. Ножка стола, вкопанная в землю, была укреплена цементом, и на цементе неизвестные хозяева дома написали «1990 год. SALVE». Видно, непростые были люди. Кто здесь помнит латынь, в наши – то дни? Похоже, с 90-го года там никто и не бывал – не было следов свежей жизни, всех этих полиэтиленовых кульков, консервных банок, окурков, газет не первой свежести и прочего. С площадки открывался отличный вид на залив – дачный поселок прятался где-то под ногами, оставалась только зеленая пена древесных крон, да, кое-где, крыши, а дальше было море и небо. Я устроился за столом, и время остановилось – ничего не происходило, и было понятно, что на самом деле так было всегда, что безупречное, пустое и красивое небо, сливающееся с таким же морем – на  самом деле единственные настоящие вещи, ну, может быть, еще стол, и тень деревьев, и колодец – но уж наверняка не ползанье среди бетонных глыб и ржавых арматурных прутьев, не скудное запустение, откуда я вышел, и куда должен был вернуться. Ненастоящими были даже мысли – оказалось, что они чужие, глупые, суетливые и совершенно ненужные, без них намного лучше. И еще оказалось, что в пустоте и одиночестве, между небом и морем есть радость, и покой. А может быть это – одно и тоже? До сих пор не знаю. Я пробыл там долго. Темнело. Тень стала совсем густой, внизу, в дачном поселке, зажглись огни и я начал спускаться по обрыву. Естественно, сорвался и исцарапался. Все лето я хотел вернуться туда – в тень, дающую покой и радость, к надписи на цементе – но все как-то не складывалось. А через год уголок покоя исчез в очередном оползне. SALVE.


Рецензии