Глава 8 Кровь и цикорий

30 часов. Кровь и цикорий

     Но что же случится после того как автобус приедет? Каким образом я выкручусь, когда окажется, что в городе и вправду нет аэропорта, что аэропорта просто обязано не быть в городе где его и так нет? Кому я тогда стану отвечать на разумный вопрос: «А зачем тебе сдался аэропорт?»; когда привратник города, в котором нет, откликнется на моё дурацкое и ответит сквозь зубы и забрало: В этом городе нет аэропорта, но есть атомная тень его, она лежит вон там где-то, охраняется тенью закона, охраняется атомной тенью закона (как собрать этот конструктор?), атомно охраняется законной тенью.
Зачем мне сдался этот не? Удовлетворительный ответ развернуть не могу, могу лишь предположить, либо – ткнуть пальцем во все шесть сторон. Как же иначе, ; те, придумывающие меня, не удосужились вложить в меня мотив, не пришили ко мне не то что повестку дня, но и повестку одной мыслящей ноты; они лишь растравили меня на действие, уподобив кругам на воде, не имеющих математической ценности в силу своих незамкнутостей. (Такие круги имеют форму (вернее, память формы), повторяют чей-то цвет, они бесконечно динамичны и бесконечно затихающи в своей среде. Их среда – одновременно – враждебная им среда, поскольку вначале даёт жизнь кругам (пусть и не сама по себе), но с первого же мгновения кругов – стремится отнять эту жизнь, сопротивляется жизни, сопротивляется безусловно, безоговорочно. При этом круги подчинены общему движению, т. е. общему смыслу, но сами по себе бессмысленны; не потому ль они стремятся к затуханию куда скорее, чем та среда, породившая их – стремится к своему затуханию? И не поэтому ли  всякий смысл ¬– убыточен по мере своего постигания?)

     Круги кругами, а газировка закончилась. Сушит и голодно – я снова становлюсь самим собой. Серая спина водителя чрез моё приподнятое, серая спина водителя с качающейся в такт колдобинам болтушкой и картузом, нацепленным на это всё. Потихоньку темнеет, жары внезапно как и не было; проезжаем посёлок-призрак, публика в салоне молчит и тем приятствует. Вот бы мне сейчас придумать новую бутылку с газировкой, - иначе я высохну, ссохнусь сохой и сухим сохом в сосну моего сиденья. Не жаль себя – а жаль интриги.
Мне бы сейчас придумать бутылку с водой. Просто взять и придумать? Да, именно так, просто взять и придумать, – а затем резко обнажить горлышко бутылки и успеть поймать этот девственный обильный шипунец крыльями губ, и уж после залить газировкой штаны, пиджак, рубашку, горло, тетрадку цитрусового цвета; нужно не забыть как следует взболтнуть бутылку перед стартом. Да, именно придумать всё это, а затем всамделишне осуществить. Невозможно?

     Ой ли. Газировка – то ерунда. Когда-то я славился умением придумывать искромётные женские улыбки, честное слово. Идёт, бывало, мне навстречу знакомая безулыбочная женщина, - и только примечает меня средь всех прочих её теней, - как я уж сразу сочиняю, придумываю улыбку на её лице (игру мышц на прочих своих частях пусть уж дурочка сама додумает). Как правило,  выходило именно так: аккуратно вычерченная мной живая улыбка озаряла лицо её хозяйки, чем весьма способствовала нашему с хозяйкой дальнейшему сближению. (Странно: женщина – сама своя, а улыбка на её лице – моя.) Игра мышц на остальном её черепе, допустим, несколько портила симметрию черт, но зато и придавала какую-то детскую ироничность лицу, свойственную многим женщинам, когда они сильно чего-то хотят. Это была, повторюсь, моя улыбка, мной придуманная, мной разверженная, полностью мной налитая, и мною же отвергнутая. Как, зачем и почему? – так, затем и потому. Так уж. Подобных моих произведений – не счесть, я серьёзно.
 
     А улыбки – мстительные создания (в те времена я ещё не знал этого), и возмездие настигло меня скоро: в не далёкое тухлое времечко у каких-то сопливых перрончиков, близ окошка в некой тошниловке. Я сидел напротив знакомой безулыбочной женщины и попивал горячущий цикорий. Женщина же попивала мою комковатую кровь, и мы оглядывали друг друга, стремясь тем самым вызвать в себях то ли предвкушение дешёвой ностальгии, то ли нетрезвое разочарование, а то ли – не проверенную на прочность надежду. Не выходило ни того, ни другого, ни прочего - во всяком случае для меня. Дело ещё и в том, что как раз в ту пору я страдал жестоким насморком, подобранным мною из жалости в сырые те подъездные морозы; страдал неумолимо, но вполне стоически, чем ничуть не горжусь, как не принято собой гордиться когда прогулочным шагом идёшь под проливным дождём и навсегда забытым дома зонтом киваешь прохожим. Насморк. Сижу я за столиком перед женщиной, которая ждёт от меня важного, а думаю о том, как бы не уронить слезу из носа прямиком в мою кружку с цикорием; кляну себя за навсегда забытый дома платок, и вообще – навязчиво чувствую какую-то дурацкую картавость ситуации: она мне про любовь, а у меня из носа.., ведь загодя предупреждать осадки рукавом либо голой клешнёй или даже салфеткой – как-то уж совсем неловко, ведь сама идея насморка напрочь отвергается всеми на свете апологетами романтизма (лишь на миг она отвернётся, и я всё ж провожу рукавом в области подносья). Обильные сквозняки вкупе с Мишей Шуфутинским способствуют моему плохо законспирированному плачу.
Итак, сидим. Цикорий как аванпост моего плюгавого войска. «Погода – жуть..» - застенчиво покачивает черепом женщина. Кап. Разговор о погоде всегда выручает безулыбочных, когда они хотят поговорить о любви с человеком, который уезжает в город, в котором нет. Погода в нужный момент является им, и всегда в какой-то необыкновенной или даже вовсе не бывалой на их памяти форме: то страшный ливень 3 дня подряд топил Выхино, то рекордный суховей в Нахабино, то град с куриное яйцо в Царицыно, то Луна в пять раз крупней обычного в Бирюлёво, то Юпитер сегодня особенно виден в Мытищах (прекрати, про Юпитер редко кто говорит).
    
     Только я открываюсь чтобы поделиться и своими метеонаблюдениями в целях самозащиты, как подходит к нашему столику образ и подобие официанта. Он придумывает дефиз на губах моей сотрапезницы, а также интересуется понятно чем. «Мне, пожалуйста, его крови», ;  произносит дама, кивнув подбородком в мою сторону. «С комками или без?», ; парирует образиподобие. «Без комков, если можно» ; благодарно ответствует, с признаком официальности. Кап. «А мне – цикория», ; наступает мой черёд, после чего трупы наших чашек уносятся со столика, уносятся вместе с необыкновенной погодой, затем, чтобы переродиться снова в самих себя.

     А женщина чувствует, что перевес обстоятельств потихоньку склоняется в её сторону, кап, и принимается усовещовывовать (именно так) меня:
; Ну что за блажь, ну ****ец, неужели ты просто возьмёшь и бросишь всё.? Ну что тебе в этой поездке! Ну куда ты едешь? Ну неужели…

     Голосок дрожит будто и впрямь по-настоящему, но я почти его не слышу, так как прямо сейчас занят измышленьями иного толка: вот интересно, как же так вышло, что изящный и какой-то всегда чудно-обособленный от прочих музык  французский шансон умудрился превратиться на наших землях в сплошной кабацкий блатняк, – прямо горе, за что ему такое наказание. В городе, где есть аэропорт. Виновато ль всеобщее падение вещей или же варварское их свойство (всё пришлое этому свойству подчиняется) ценить друг друга тем менее, чем непостижимей ценимый облик, - но с каких-то пор так вышло (или так было всегда?), что этика взяла на себя роль эстетики, а эстетика – напротив. Символ неудачно превратился в суть, а суть весьма успешно стала символом, и в итоге – Шуфутинский стал символом символа, под которым ничего уже не осталось находиться, лишь какой-то другой символ, под которым, в свою очередь, даже музыкальное чудо не способно на рождение… Однажды германские племена захватили Рим, и один из воинов, грабя город, обнаружил в одном из знатных домов серебрянную вазу, искусно гравированную картинами пьянствующих живых богов; воин не изобрёл более подходящего этой вазе назначения, чем как сосуд для пересыльного хранилища собственного неповторимого говна, немедленно продемонстрировав кажущуюся ему суть символа, кап. То ли ещё будет… Настанет, верней, возвратится на круги своя эра господства тамтамов в шансоне. Но – да не умрёт (кап) вечно и скрипка бок о бок с тамтамами, и аккордеон да не заглохнет в дворницких, и пусть будет жив шум челесты и предочьих духов…

     – Ты что, не слушаешь меня? – прервалось. Моя подруга хочет крови. Ответствую, бледнея:
     – Они спецом долго несут. Цикорий – одно дело, а вот с кровью возни не оберёшься, – пока от комков очистят…
     – Я не о том. Ты уходишь от ответа. Я хочу, чтобы ты бросил эту затею.
     – Какую затею? – трезвею.
     – Затею с поездкой, ну какую ещё.
     Соображаю.
     – А ты полагаешь, у меня есть какой-то другой выход?
     Пауза.
     – Ну… Мы могли бы… ты. Ты мог бы… Хочешь мне в край настроение испортить? Ведь это сплошной сумбур! Ну, послушай… В конце концов, это глупо!

     Кабацкая музыка невыносима порой.

     Сказать ли ей, что я уезжаю не от её женской дружбы и не для её женской дружбы?, а уезжаю я от собственного насморка, от Миши Шуфутинского, от необходимости придумывать улыбки, когда они и сами могли бы придумываться, уезжаю от необходимости вообще что-то придумывать, и проч. и прочь… и немедля из памяти вон..
     – Если ты обиделся за что-то на меня…
    
     Я с надеждой высматриваю официанта, не в силах придумать его сию секунду. В это же время наношу краткие черты на лицо моей правдолюбки: рисую тире на месте её рта; немного подумав, загинаю краешки тире в сторону магнитного центра Юпитера, приподнимаю немножко её щёки для придания лицу сердитости, а тире на рту заключаю в квадратные скобки (с той же, кстати, целью). Ловко и волнисто борозжу её лоб (на самом деле это следствие приподнятости щёк), а глаза наливаю бесполезной хитростью.  Готово. А хотел ведь простецкую улыбку придумать…
    
     А вот и он, официант, несёт свой образ и подобие. Давно пора – я ощущаю сильную слабость в телесах, мои губы подсохли; внутренний скрежет в глазах, а в ушах – скрежет внешний. Я ощущаю собственную побледнелость к тому же, и некому придумать  чтобы всё это исправилось (и тем не менее, она мне говорит: не глупи, не едь. А лучше бы взяла да и придумала какого-нибудь другого меня…).

     «Ваша его кровь», - гадко-учтиво работает официант, и является четырёхлитровый самовар с её моей кровью и малюсенькой чашкой впридачу. «Ваш наш цикорий», - так же говнисто мямлит он и мне. Уходит. Женщина отворяет кран самовара, и моя кровь наполняет её чашечку. Соблазняется, пьёт. Я с трудом приподнимаю свой цикорий, – но не в силах донести его до рта, – и с микрогрохотом опускаю чашку на стол. Если так продолжится и дальше, эта женщина добьётся своего, и заплачет город, в котором нет/есть. Действую иначе: протягиваю голову прямо к кружке, нижними зубами и нижней губой цепляюсь за край чашки, а верхнюю, сушайшую губу опускаю в кофий и действую как насос. Действует! Живительный цикорий проникает в меня и моментально приободряет, несмотря на отвратительный мой вкус. Какие уж тут улыбки – я рад малому. Женщина смотрит на меня, улыбаясь своей чужой улыбкой самой себе (с такой улыбкой смотрят на котёнка, когда тот гоняется за своим хвостом) и продолжает усовещововывовать, чувствуя решительную победу:
     – Ты мог бы найти новую работу… мог бы… мы могли бы… вот увидел бы… Дать платок?
     И проч. и проч.. Пустые сосуды потихоньку заполняются цикорием (который, впрочем, надолго там не задерживается), Шуфутинским, словами женщины, обращёнными к какому-то другому человеку, которого она всё ещё тщится придумать и поэтому так старательно пьёт кровь.

                Ну, пошёл на последний день
                во владения родных границ.
                Ну-ка сбацай мне Сень, а Сень,
                песню про перелётных птиц.
                Эй, наяривай, пой, седой,
                чтоб слеза прошибала штык.
                Я ж теперь на всю жизнь блатной.
                Эх амнистия! Пой, старик

     И старик в динамиках поёт, и женщина за столиком требует ответа. Я не перебиваю её – у меня ведь тоже есть своя булавка, и лишь ей всецело подвластен мой слух (сколько раз говорить – не подражай персонажам найденных в автобусах кислых тетрадках!). К тому же – цикорий во мне, и я, как моряк Папай, быстро обрастаю духовными мускулами, заочно побратав цикорий со сказочным шпинатом. Я готов. Пой свои другие песенки, безулыбочная, тереби тире своего рта, обещая мне чего, усовещововывовывай меня как тебе угодно, пей мою кровь с аппетитом, стереги свою шёрстку от старости, будь неназойлива и игрива, будь амбициозна и удачлива, нежна и свирепа, изящна как сколопендра, женственна как вода; стань хозяйкой своей норы, – но не забывай о моей крови, пей её сколько тебе угодно, ведь если ты не будешь её пить, то мерц твоих прекрасных потускнеет, и свежесть черт твоих рассеется, и предпочтёшь любого ты в итоге, кто будет застигнут ночлегом в твоём доме. Пей мою кровь, прекрасная, и забудь про свои страхи и про свои долги и про свой Саратов, пей мою комковатую кровь и ты научишься видеть невидимое, падать вверх и адово просветляться; ты научишься играть на луне и радоваться пустыне, ты прорастёшь подсолнухами, моя чудесная, пей мою дымящуюся, мою ржавую кровь, и не грусти о потерях, не грусти о бородатом, кристально хромом мужчине, объявившем войну мировому насморку прямо здесь перед тобой. Не забывай лишь - ты знаешь о чём, повторюсь. Но одно неудовольствие всё же имеется в сем предложении: не принесёт тебе моя кровь улыбки, всё что хочешь принесёт, а вот улыбку – никак и ни при каких. Таков уж закон, и не от меня он зависит. Голодна ли, сыта ли – а это съешь. Возможен ли компромисс? Конечно, возможен, если ты дождёшься меня сквозь собственную опытность, – ведь я всё-таки поеду, ненадолго, – я просто хочу сгонять на планету Юпитер (слышала о такой?), чтобы совершить величайшее в мире открытие, распаковать и открыть его на планете, где трава зеленее, чем здесь (но не зеленее, чем на других планетах). Открытие же заключается в следующем: я хочу чтобы все люди на свете узнали: на самом деле подмосковный город Мытищи, если его наблюдать с Юпитера, виден в пять целых тринадцать сотых раз отчётливей, чем если ту же процедуру проводить в самих Мытищах. Чувствуешь величие мысли? Нет? Но это великое открытие оправдает нашу любовь, милая, придаст нашей любви истинную потусторонность, ведь по сути – у нас, людей, нет никакого другого счастья, кроме ебли, наркоты и способности храпеть по жизни. А я же – открою открытие, и ты будешь любить меня не просто так, а как-то эдак, кап. Дождёшься ли ты меня безулыбочно, дождёшся ли достоверно, говорю я ей, наблюдая красноту её белков, наблюдая свою бескровность, преходящую в исчезаемость. Вопрос-ответ, ответ-вопрос, усовещовывова.., убеждения, приговоры, проклятья… Так, мол, и так, эдак да кое-как, да ещё кап, да ещё много-много кап.

     Разговор, болезненный никчёмный разговор ещё звучал меж нами, но я не помню его отчётливо, – помню лишь, что кровь моя заканчивалась, и цикорий их заканчивался, а официант не приходил, и всё моё, жаждавшее влаги, начало впитывать в себя (то есть в меня) приперронные сквозняки, вялые курительные туманы, кабацкий усталый воздух в целом, понарошку спящего бородатого человека в автобусе, придуманную бутылку с газировкой и, наконец, все затеянные мной когда-либо и не использованные женские улыбки.

     С поры нашего того заседания в той тошниловке прошло то ли три дня, то ли четыре года, я не помню точно. Но оттель мне ещё не доводилось придумывать женские улыбки, равно как и встречать ту навсегда усовещовывова… женщину, так любившую мою кровь и так искренне желавшую моего присутствия в городе, где есть аэропорт.

     А и вправду – ну зачем мне сдался этот город (окружённый подсолнухами и землеройками, атомно защищающими свои законные тени)? Эй, слуги сценарного огня, я обращаюсь к вам: объясните своему герою его собственное назначение! Выключите радио в автобусе! Велите всем детям в автобусе высунуть из окон свои одуванчики назло тревожным матерям и равнодушным отцам! И потом – дайте же герою наконец напиться, придумайте способ, – разве вы не видите, что он высыхает? Уберите нахуй эту кислую тряпку от его рта – нормального, человеческого питья дайте!

Кап.


Рецензии