Ангел смерти для бабушки Таты

Ангел смерти пришел утром. Бабушка Тата его совсем не ждала. Ночью почти не спала и уже с шести утра хлопотала на кухне: отварила картошку так, как всегда любил Пашка, с укропом и сливочным маслом, убрала под подушку; из остатков маргарина замесила тесто на песочный пирог – соседка угостила яблоками, будет, чем внука побаловать, к полудню как раз испечется; перемыла посуду, оставленную им, непутевым, ночью. И только потом, обтерев влажные руки, прилегла на диван отдохнуть.
И задремала.
Он пришел неслышно, распустил огромные свои крылья, видимые лишь детям да ангелам, сел рядом. Погладил ее руку. Сквозняк взвихрил на окне тюль, погладил ее волосы, скользнул по фотографии покойного мужа на стене. Бабушка Тата вскинулась, заморгала. Увидела сидящего рядом, но не удивилась, спросила ворчливо и недоуменно:
- Ты чего?
Кто сейчас пожаловал по ее душу, она поняла: в ночь перед смертью мужа увидела сон; тогда Ангел не показался, но теперь, едва увидев, моментально его узнала. И удивилась этому узнаванию - и внимательному, изучающему его взгляду.
Нет, не было у него никаких крыльев, не похож он был на старые картинки в сундуке отца. Так, едва уловимая темнота мерцала где-то за плечами. Парень как парень, почти мальчишка; белоснежные джинсы, черная рубашка с распахнутым воротом, льняные, почти белые волосы собраны в хвост. Глаза – чернущие, провалы тьмы, пропасть, от которой невозможно отвести взгляд, со звездными искорками в глубине зрачков. А лицо совсем обыкновенное, даже обидно: такое же курносое, как у ее Василия, только молодое… нет, без возраста. Нет у него возраста.
- Я за тобой, - он накрыл прохладной ладонью ее враз заледеневшие пальцы. – Или забыла?
- О чем же я должна была забыть, окаянный? – прищурилась Тата. - Неужели о том, как ты не в срок забрал у меня сыночка? Или о том, как мама тебя молила забрать поскорее, а ты все мучил, не дал отойти сразу? Или…
- Не о том сейчас речь, - на удивление мирно возразил Ангел, не желая, видимо, спорить. – Не ты разве звала меня неделю назад?
Бабушка Тата охнула и прижала вторую ладонь к губам. В самом деле, не она разве?
Да, поругались они с Пашкой тогда знатно - с криками, со швырянием по комнате кроссовок сорок последнего размера, с взаимными обвинениями, с разбитой тарелкой, которую швырнул на пол внук. Он под конец заорал бабке «Чтоб ты сдохла!» и хлопнул дверью так, что гул от нее пошел, кажется, по всему подъезду. А она села на табурет, давно просившийся на пенсию, прижала к лицу ладони и заплакала. И взмолилась куда-то в окно, в выгоревшее от зноя летнее небо:
- Господи! Хоть бы ты прибрал меня уже поскорее! Чтоб позора вот этого, стыдобищи этой не видеть! Ну, чем я тебя прогневила, Господи, что ты никак не придешь за мной и заставляешь терпеть все это? Всю жизнь ведь терплю! Неужели и этот по стопам деда и матери пойдет?
Опустила голову на кухонный стол и завыла, бессильно колотя сухой ладонью по облезлому краю. Не слышит, не услышит… видно, прогневила - отвернулся от нее Господь. А ведь просила, сколько раз просила… сколько черного отчаяния было выплакано в ночную бессильную и бессонную темноту… видно, тяжек ее груз.
А вот – услышал. Ответил…
- Так ведь то когда было, - возразила она. - Не сейчас.
- Ну извини, дорогая, - развел руками Ангел,  – работы много. Сама понимаешь – жара.
Это верно. Жара на город опустилась небывалая. Сухие листья по обочинам дорог сморщились, как обугленные, вороны на рассвете орали на ветках недоумевающе и горестно. Измученные пеклом горожане отсиживались в прохладе кондиционеров и выползали на улицы лишь после заката, магазины сдвинули графики работы. Сытое, деловито-нахальное солнце раным-рано выкатывалось на выцветший небосклон и уже с девяти часов утра начинало прожаривать город, сложив на круглом животе толстые пальцы, деловито выжигало то, что не успело спалить накануне.
Пашка уходил в компьютерный клуб в семь часов вечера и возвращался с рассветом. Издерганная жарой и бессонницей, бабушка Тата не выдерживала, ругалась с ним, обрушивала на внука весь запас злости и стыда за эту злость, а он падал на скрипучий диван, отворачивался и закрывал голову подушкой, распаляя бабку еще пуще. А когда засыпал, смешно выставив из-под одеяла голые пятки, садилась на край его постели, гладила шершавой ладонью выгоревшие невесомые волосы и вздыхала. Шептала слова молитвы – единственной, которую знала, просила Мать уберечь мальчишку, ужасалась тому, что с ним творится, и злилась… и корила себя за эту злость, потому что – кто же еще его пожалеет, если не она?
От матери, Маринки, помощи не было никакой. Три недели назад она снова ушла в глухой запой, на телефонные звонки не отвечала вовсе или мычала что-то невнятное, а то и вовсе «абонент был не абонент». О сыне не вспоминала неделями. По ночам звонила матери и несла всякий бред: в пьяном угаре вываливала все обиды, настоящие и придуманные, слезливо жаловалась на жизнь, ругалась, что не понимает ее мать и никогда не понимала.
Хотя уж кого понимала Тата, как не ее? Маринка развелась с мужем, когда Пашке исполнилось три, и с того времени жизнь их покатилась под откос. Она и раньше не дурак была приложиться к бутылке, но это не шло дальше ежевечерних посиделок с пивом и возлияний «от души» на днях рождения… которые случались все чаще и чаще. Муж, не выдержав, сбежал, уехал почти сразу же куда-то под Краснодар и пропал, растворился на просторах юга, отделываясь редкими, раз в полгода звонками и двумя переводами в год – на Новый год и в день рождения сына, в июне. С работы Маринку выгнали довольно скоро; а ведь какая портниха была, эх! золотые руки! Весь подъезд обшивала, жили – горя не знали. Выйдя из очередного запоя, она устроилась сначала куда-то продавцом, быстро влетела в недостачу, которую бабушка Тата едва погасила из похоронных накоплений. Потом были еще несколько попыток, потом ее вышибли с треском из уборщиц при ЖЭКе, куда по великому блату засунула, уступив мольбам Таты, знакомая знакомых, потом… потом… Случайные собутыльники сменяли один другого, а Пашка… а Пашка в восемь лет прочно переселился к бабке.
Что только бабушка Тата не делала с ней! Ругала, просила, уговаривала. Плакала и взывала к совести. Кодировала несколько раз, отдавая баснословные деньги, - хватало на неделю. Снова плакала, устраивала на работу; когда еще были силы мотаться через весь город, мыла в квартире у дочери полы, готовила немудреную еду, привозила сумки с продуктами. Приводила и ставила рядом с собой Пашку; тот, насупленный, хмурый, молчал, зыркал на мать исподлобья тяжелым отцовским взглядом. Любил ли он ее, уже непонятно, но точно жалел. Пылесосил их прожженный в нескольких местах ковер в комнате и драный линолеум в кухне древним «Сатурном». Бегал за хлебом, когда было на что, а чаще – за водкой… сначала. Стал постарше - буркал «Отстань» и уходил из дома, дожидаясь, пока мать перебесится в похмельном угаре и заснет, а то и вовсе отсиживался у бабушки. Тата кормила его, чинила порванную одежду, делала с ним уроки… и горько корила мужа Василия: ушел так рано, в пятьдесят, оставил ее одну. Он-то лежит себе спокойно и в ус не дует, а она майся тут в одиночку. Был бы хоть сыночек… ах, если бы выжил сыночек!
Помощи не было ни от кого, кроме внука, да и от того – много ли? Ксения, старшая, сразу же после школы уехала учиться и потом перебралась вслед за мужем на Север. Работала там тяжело и много, в отпуск ездила на юг, к матери не заглядывала годами. Звонила, правда, регулярно и деньги высылала, пусть небольшие. Но ведь у нее своя семья и свои проблемы. На просьбы приехать, повлиять на непутевую сестренку скупо бросила однажды:
- Это ее выбор. Не маленькая. Всю жизнь ее баловали – и вот результат. Что посеешь, то и пожнешь.
Потом добавила, послушав в трубке всхлипы матери:
- Деньги высылать буду – тебе. На нее – не проси. У нее своя голова есть, - а на сетования, что ей, Тате, одной тяжко поднимать внука, предложила: - Опекунство оформляй. И ему, и тебе легче будет.
Тата бы и согласилась… наверное. Но заартачился Пашка, тогда десятилетний. Видимо, мать он все-таки любил. И при первом удобном случае рвался домой – к маме.
До тринадцати лет бабка не могла им нахвалиться. Вздыхала украдкой – единственная надежда. Тянул школу – не отличник, но твердый хорошист, четверочник. Рано научился готовить и варил для себя и матери еду, ухаживал за Маринкой, когда та «болела», бегал в магазин, по дому делал все, что ни попросят. С одиннадцати пытался работать летом – то почту разносил, если удавалось устроиться от школы, то листовки раздавал, прошлым летом даже работал грузчиком – и вкалывал наравне с мужиками. Успокаивал бабушку Тату – еще немного потерпи, а потом я поступлю в училище и получу профессию, будет полегче. И Тата, глядя в окно вслед уходящему в школу внуку, горячо и истово благодарила Бога – спасибо Тебе, что не пустил его по стопам матери, будем надеяться, что кончится на нем проклятое мужнино семя гулящих да пьяниц. Ее Васеньку помиловал, отвел, а его отец, брат, дяди – все пили, пьют и пить будут. Вот дочку не уберег…
И – сглазила.
В четырнадцать Пашка задурил.
Нет, пить он не начал. Но в начале девятого класса на учебу, как он говорил, забил, перестал ходить в спортивную секцию – и это после пяти лет занятий! – и окончательно переселился к бабушке, домой даже не звонил. Спал, если не будить, до полудня, наглухо опаздывал на первые уроки, а вечера и ночи проводил в компьютерном клубе возле школы, да и вместо уроков отсиживался там все чаще и дольше.
В десятый его брать не захотели. Правдами и неправдами устроила его бабушка Тата в ближнюю школу, где три года перед пенсией работала библиотекарем; умолила, уговорила, взяли – закрыли глаза на троечный аттестат. Авансом, конечно, в расчете на то, что «приложит силы, одумается и не захочет губить свое будущее». А он о будущем не вспоминал и говорил, что жить надо сейчас, пока молодой. Вываливал на бабушку запас мусора, варившийся в его голове со слов интернета и приятелей, таких же раздолбаев-«пэтэушников». Или молчал. Или бросал презрительно «Вы отстали от жизни и ничего не понимаете» и втыкал в уши пуговицы наушников.
Если б хоть дома был компьютер! Доведенная до отчаяния, бабушка Тата готова была и на это - может, хоть тогда по ночам сидел бы дома! Но даже подержанный, он стоил столько, что волосы дыбом вставали от ужаса и стыда. Вот разве что в следующем месяце отложить с пенсии да Ксениных переводов… но ведь кроссовки на парне горят, опять каши просят… в футбол он в них играет, что ли?
А неделю назад они поцапались снова. Внук уже давно морщил нос на бабушкину еду: надоели, видно, супы да каши, хотелось «вредного» - бургеров, жареной курицы да пиццы. Бабушка Тата к новомодным сушам, сэндвичам и прочим закидонам кулинарной промышленности относилась не то чтоб настороженно, а просто - они существовали в параллельных вселенных, бабушка Тата – здесь, на Земле, а все эти БургерКинги, Макдоналдсы и прочие молодежные услады – где-то на небе, с космическим меню и заоблачными ценами. Пашка как-то раз, когда мать в кураже расщедрилась и выдала денег, заказал себе суши, ну и бабке перепало. Тата попробовала… и решила, что родная и любимая рисовая каша с молоком, которую  Пашка, кстати, тоже любил, куда как лучше. Нет, бабка внука понимала – надоела скудная «пенсионерская» еда, хочется чего-то вкусного. Но что же делать, если денег никак не хватало на то, чтоб накормить, одеть быстро растущего подростка, ему худо-бедно репетиторов оплатить да еще «этой шалаве», когда она является, хоть картошки выдать! Как ни изощряйся, как ни пытайся разнообразить, но картошка, даже жареная, мясом не станет.
- Дура ты, - говорили ей соседки. – Не нравится ему твоя стряпня – пусть покупает продукты да сам готовит. Чего ты ему потакаешь?
- Жалко мне его, - вздыхала Тата. – Кто его накормит, если не я? И так с желудком маялся в детстве, да поди жрет всякую заразу, то чипсы свои, то еще что. А так – хоть раз в день да поест нормально.
Пашка эту бабушкину позицию знал, ее непримиримость в отношении собственного гастрита тоже не раз прочувствовал на собственной, что называется, спине, но наглел все чаще и больше.
- Нормальные люди, - заявил он тем утром, - едят жареных цыплят и бургеры. А твое барахло меня уже достало! Надо не супы, а пиццы готовить!
- Знаешь что? – вспылила доведенная до отчаяния бабушка Тата. – Если тебя здесь кормят невкусно, мотай-ка ты домой! У тебя, в конце концов, дом есть! Вот тебе полтинник на маршрутку, - она вытрясла из маленького кошелька всю мелочь, - и вперед. Топай, топай. Раз тебе здесь плохо, иди туда, где хорошо!
Пашка схватил мобильный (новый, купленный, между прочим, в июне на день рождения, не последней модели, правда, но очень и очень приличный, парень остался доволен), понажимал кнопки.
- Она не отвечает!
- Вот пусть хоть раз и ответит! – крикнула бабушка Тата, сдернула с плеча мокрое полотенце и огрела внука меж лопаток. – Она мать, а не кукушка! Все! Вали отсюда, и чтоб духу твоего здесь не было!
Потом до вечера плакала, корила себя, в окошко выглядывала. Знала ведь, знала – раз не отвечает Маринка, значит, «гудит» опять, вот куда он пойдет, бедолага? На скамейке ночевать будет? Что она, дура старая, наделала?! К кому же еще и прислониться пацану, как не к ней?
Пашка явился в половине двенадцатого, виноватый и тихий. Пробубнил что-то вроде «мама дверь не открывает, наверное, пьяная, можно я тут переночую, прости», замер на пороге. Бабушка Тата посмотрела на него: лохматый и несчастный, джинсы перемазаны пылью, футболка в каких-то пятнах – бургер, что ли, с кетчупом по дороге ел? Вздохнула устало:
- На плите суп, иди поешь. И ложись спать, завтра поговорим.
Суп он съел без звука, утром поднялся раньше обычного и даже – небывалое дело! – вынес мусор и сходил в магазин за хлебом. Три дня был тише воды ниже травы, возвращался домой не позже полуночи, а потом… потом все началось заново.
Сегодня Пашка не ночевал дома. До пяти утра бабушка Тата ворочалась в душной постели, вставала и ложилась снова; в квартире остро пахло валерьянкой, глаза болели от слез. Где он? Что с ним? Нашел ли где ночевать? Подался ли к матери, что вряд ли, или так и торчит в своем клубе, прожигает выданные вчера «на транспорт и поесть» деньги? Жив ли вообще или прогорел, задолжал и – убереги, Господь, чего больше всего боялась бабушка Тата - бит да валяется в канаве? На этих мыслях остатки здравого смысла подняли голову, встали и выгнали в кухню чистить картошку…
- …Ну, - спросил Ангел смерти, - ты готова? Мне ждать недосуг.
- Нет, - бабушка Тата удивилась и испугалась, - что ты! Мне нельзя!
Ангел прищурился:
- Это почему же? Прожила ты достаточно, - он стал загибать длинные пальцы, - детей вырастила. Отработала почти полвека, на хорошем счету всегда была. Мужа пережила аж вон на сколько. Чего тебе еще?
- А этого-то, - горько спросила Тата, - этого-то паразита я на кого оставлю? Да и не на что мне умирать – гробовые только что опять потратила, Пашку на лето одевать пришлось, да Маринка соседей затопила… Не до того мне!
- У паразита, как ты говоришь, мать есть. И отец.
- Да толку-то с них? – возразила она горько, давя вновь подступающие рыдания.
Ангел фыркнул.
- Странные вы, люди! Не поймешь, чего хотите. Ладно, со своими делами сами разбирайтесь, это не по моему ведомству. Ты посмотри, какой шанс хороший – легкая смерть во сне, от инфаркта. Когда еще такой случай выдастся? Да тебе дочь позавидовать может – ей-то не светит такое…
Мгновенный страх прошил ее иглой. Вот теперь – страх. Настоящий, ледяной, сжимающий внутренности.
- Пощади! – взмолилась бабушка Тата. Приподнялась на подушке, заговорила быстро и убедительно,  прижала руки к груди. – Прошу тебя! Как я уйду? С кем Паша останется? - Она заплакала, разом, обильно, стараясь удержать все еще не выплаканные за столько лет слезы: - С шалавой этой? - И вдруг попросила, ужасаясь от того, о чем просит: - Ее возьми! Пусть отмучается уже и нас отмучает. Может, одумается пацан, если еще не поздно… хоть его спасти, раз дочь не смогла!
- Нет, - с сожалением отказался Ангел, - нельзя. И рад бы, да не могу. Не время ей еще. А ты почему не хочешь? Просила же, помню, не раз просила. Чего тебе еще?
- Подожди! Не могу я, пожалей! Ну, пожалей, попроси за меня перед Богом!
- Ну, ты даешь, - протянул он, рассматривая ее, словно впервые. – Кого просишь-то, соображаешь? – он покачал головой, хмыкнул: - М-да. Ну, смотри… Так и быть, подожду.
- Спасибо!...
Разом кончились силы – словно сдулся воздушный шарик. Тата откинулась на подушку, вытерла пот со лба. Поежилась – вдруг озябла, так сильно, что свело судорогой ноги. Повторила устало, едва слышно:
- Спасибо…
- Но ты точно этого хочешь? Смотри, - повторил опять, - сейчас была бы легкая смерть, без мучений. Останешься – рада не будешь!
- Почему? – испугалась Тата. Схватила его руку своей, ставшей вдруг еще старее и бесплотнее, почти птичьей лапой, а не рукой человека.
- Долго лежать придется, - предупредил Ангел, выдергивая сильную ладонь из ее цепких пальцев. – Обширный инфаркт в твоем возрасте – не шуточки. Больница, потом дома… врачи, лекарства – оно тебе точно надо? Кто ходить за тобой станет, Пашка твой? А ты его спроси – ему это надо? Легко разве – пацану погулять охота, а ты ему обузой будешь. Проклянет, гляди, да так, что не обрадуешься. Пеленки из-под тебя выносить, в больницу с судочками ездить… деньги опять же… или Ксению вызывать придется.
- Может, за ум возьмется пацан, - горько и тихо вымолвила она и закрыла глаза. Прошелестела  едва слышно: - Может, еще не поздно.
- Ну, смотри, - в третий раз сказал Ангел. Легко поднялся. Положил на ей на лоб руку – прохладная ладонь успокоила вдруг. – В другой раз, гляди, не приду, пока срок не выйдет. Ладно, будь по-твоему. Подожду. 
Он пересек комнату стремительно и гибко – так, что ни одна половица не скрипнула. У двери обернулся:
- Ну, до свидания.
Помедлил – и улыбнулся вдруг, ободряюще подмигнул. Снова усмехнулся:
- Странные вы, люди…
И вышел. В дверь, как все люди ходят. Но замок на входной двери не щелкнул даже. И пропал – только тюль на окне опять метнулся всполошенной птицей, да повеяло прохладой, одновременно спасительной и обреченной.
От этого ветерка бабушка Тата и очнулась. Рывком села на диване, заморгала ошалело – что это, привиделось, что ли? Это она заснула, получается, прямо вот так? Неудивительно, после почти бессонной-то ночи…
Не пришел ли Пашка?
Тата спустила ноги с дивана – и замерла вдруг. Задохнулась от внезапной боли, иглой прошившей сердце. Подняла свинцовую руку, преодолевая слабость, вытерла со лба пот. От накатившего головокружения откинулась на подушку.
Ее охватил ужас. Что же это, Господи? Сердце? Сроду никакими сердечными болезнями она не страдала; ноги – да, суставы давали о себе знать, возраст, но все равно – ей соседки завидовали, смотрели, как она бежит с сумками, головами качали. Как же это? Неужели это правда была, что вот прямо сейчас… да нет же, нет! Пашку-то она на кого оставит?
Кое-как Тата встала. На трясущихся от слабости ногах сделала к двери шаг, другой. Посмотреть, не пришел ли Пашка, может, лег уже, пока она тут спала, принцесса… Еще шаг.
И задохнулась от острой, мучительной боли. Грудь слева пришили к лопатке ледяными нитками, стянули руку. Отдалось под лопатками, застучало в висках. Сердце забилось – и замерло.
Нет же, нет! Пашенька!
Захрипела, согнулась. Выпрямилась. Шаг.
Улыбнулся откуда-то издалека Василий, поманил за собой. Тата застонала, замотала головой: не могу, подожди! Откуда-то знала она, что он зовет не просто так, что если она вот сейчас шагнет следом, то назад, в знакомую эту комнату, сюда, на землю уже не вернется. Нельзя! А как просто. Как быстро. Всего только шаг. И…
И кончатся заботы. И не нужно будет думать о том, что Маринка опять нагрузилась, звонить и искать, где и кто сможет ее откапать. Не ругаться с Пашкой, не шарить, презирая себя за это, по его карманам в поисках Бог знает чего… Бог-то знает – да молчит. Отвернулся от нее, забыл, бросил на ее руки мальчишку… у которого никого нет в целом свете, кроме нее.
Впервые она так отчаянно цеплялась за жизнь. Ни тогда, когда умер крошечный сын, и она хваталась за крышку гроба, пытаясь остановить, не дать, оставить с ней… или же лечь с ним рядом. Ни тогда, когда рожала младшую, тяжело, долго, двое суток, да так, что пришлось делать переливание крови, даже тогда – уже видя перед собой крутящуюся черную воронку безвременья, не так стремилась удержаться на краю, зацепиться за обрыв скрюченными пальцами. Тогда знала – если что, Василий не оставит девочек, он хороший отец, с ним можно… А теперь – что станет с Пашкой, если она уйдет? Где был ее ум, когда она просила о смерти? Великий дар швырять к ногам Создателя – кто ты такая, чтобы спорить с ним?
Тонкая, сверкающая нитка выскальзывала из слабеющих рук. Но не рвалась, не рвалась… Васенька, подожди! Он ведь и твое семя тоже!

Пашка долго трезвонил в дверь и, не дождавшись ответа, выругался сквозь зубы, открыл своими ключами. С грохотом стянул с ног, разбросал в коридоре кроссовки, потопал по коридору в свою комнату…
Споткнулся о лежащую у порога бабушку Тату – и отскочил. Охнул, вскрикнул тонко и отчаянно, уронил длинные руки...
Он бестолково и суетливо метался по комнате, не зная, что сделать вперед – вытащить телефон и позвонить в «Скорую» или переложить, перенести бабушку на диван, кричал заячьим жалобным писком. Кое-как сообразил, метнулся в коридор, но вспомнил, что телефон – в кармане джинсов, выхватил, разрывая ткань, судорожно занажимал кнопки. Еле выговорил равнодушному диспетчеру «Скорой» адрес, уронил мобильный.
Солнечный луч достиг коридора, лег на бабушкино лицо. Равнодушно и устало прогудел за дверью лифт. Пашка упал на колени рядом с бабушкой, просунул ладони, приподнял худенькое, страшно обвисшее тело. Почему она совсем не тяжелая, мелькнула нелепая мысль, ведь человек без сознания всегда весит больше. Перенести на диван…
Подушку под голову… где же она? Почему так долго, ведь «Скорая» всегда должна быть скорой… искусственное дыхание сделать?... под бабушкиным телом жалобно скрипнули древние пружины.
Тата застонала и открыла глаза. Попыталась что-то сказать, но не смогла. Шевельнула слабыми пальцами…
- Баб, - вскрикнул Пашка. – Баб! Не умирай!
Тата заморгала, пошевелила губами и снова закрыла глаза. Загнанная птица в груди трепыхалась, била крыльями, колотилась, то затихая, то снова разгораясь. Колючая боль не давала сделать вздох.
Пашка схватил ее руку, прижал к губам. Длинный, нелепый, уткнулся головой в ее бок - как когда-то давно, когда тепло ее тела было для него большим и любимым, надежной защитой от страха и целого мира.
И, здоровый шестнадцатилетний лоб, заплакал совсем по-детски - жалобно, отчаянно и горько.


12-14 августа 2020.


Рецензии