Интервью с Белинским. О Лермонтове и не только...

День второй.

(Продолжение)

М.В.: Продолжим разговор о поэзии. Должна быть какая-то цель в поэзии?

В.Г.: Вопрос, который для людей, обделенных от природы эстетическим чувством, кажется так важен и неудоборешим. Поэзия не имеет никакой цели вне себя, но сама себе есть цель, так же, как истина в знании, как благо в действии. Не всё ли нам равно — знать или не знать, что не относится к нашей жизни или нашим выгодам, что и высоко и далеко от нас, как это небо, которого и бесконечно-малой частицы никогда не придвинем мы к себе всеми телескопами? Однако ж астроном посвящает всю жизнь свою этому небу, — и открытие новой звезды, которая не прибавит ни полтины к его годовому доходу, делает его счастливым и блаженным. Разве потому должны мы любить добро, что нас за него хвалят или награждают? Разве мы должны отрекаться от него и сворачивать на широкую дорогу зла, как скоро увидим, что добро не только не приносит нам никаких процентов, но еще подвергает нас гонениям и несчастиям? Подобно истине и благу, красота есть сама себе цель и по праву царствует над вселенной только властию своего имени, неотразимым обаянием своего действия на души людей. Вот в ярко-освещенную, великолепную залу входит красавица, — и трепещет пылкая юность, разглаживаются морщины на челе старости, улыбка радости проясняет сонные от пустоты и скуки лица; кажется, царства мало за один взгляд ее; лавровый венок героя, лучезарный ореол поэта готовы пасть к ногам ее, лишь бы только захотела она заметить их... А между тем, вы в лице ее тщетно отыскиваете выражения какой-нибудь определенной идеи, оттенка какого-нибудь определенного чувства: ничего, ничего, кроме безбрежного моря красоты и грации, в котором тонут ваши очарованные взоры, исчезает всё существо ваше... Объясните мне: для чего такая красота, какая цель ее, — и я объясню вам со всевозможною ясностию и даже «точностию», для чего существует поэзия, какая цель ее...

М.В.: И если бы нашлись люди, над которыми красота не имеет никакой власти, не будем спорить с ними?

В.Г.: Хладные скопцы (по выражению Пушкина), лишенные огня прометеева, — стоят ли они слов, и им ли можно растолковать, почему дилетант так благоговейно и целомудренно любуется обнаженною красотою Венеры Медичейской, и за обломок древней капители, барельефа или камею готов жертвовать всем достоянием своим, с безумною горячностию любовника, которому и жизни не жаль за одну улыбку возлюбленной... Вот как понимал красоту «божественный Платон», и как во все века будут понимать ее умы благородные и возвышенные: Наслаждение красотою в этом земном мире возможно в человеке только по воспоминанию той единой, истинной и совершенной красоты, которую душа припоминает себе в первоначальной ее родине. Вот почему зрелище прекрасного на земле, как воспоминания о красоте горней, способствует тому, чтобы окрилять душу к небесному и возвращать ее к божественному источнику всякой красоты.
Красота была светлого вида в то время, когда мы, счастливым хором, следовали за Дием, в блаженном видении и созерцании, другие же за другими богами; мы зрели и совершали блаженнейшее из всех таинств; приобщались ему всецелые, не причастные бедствиям, которые в позднее время нас посетили; погружались в видения совершенные, простые, нестрашные, но радостные, и созерцали их во свете чистом, сами будучи чисты и не запятнаны тем, что мы ныне влача с собою, называем телом, мы, заключенные в него, как в раковину. Красота одна получила здесь этот жребий: быть пресветлою и достойною любви. Не вполне посвященный, развратный стремится к самой красоте, не взирая на то, что носит ее имя; он не благоговеет перед нею, а подобно четвероногому, ищет одного чувственного наслаждения, хочет слить прекрасное с своим телом... Напротив того, вновь посвященный, увидев богам подобное лицо, изображающее красоту, сначала трепещет; его объемлет страх; потом, созерцая прекрасное, как Бога он обожает, и если бы не боялся, что назовут его безумным, он принес бы жертву предмету любимому...

М.В.: Как красота, так и поэзия — выразительница и жрица красоты, сама себе цель, и вне себя не имеет никакой цели?

В.Г.: Если она возвышает душу человека к небесному, настраивает ее к благим действиям и чистым помыслам — это уже не цель ее, а прямое действие, свойство ее сущности; это делается само собою, без всякого предначертания со стороны поэта. Поэт есть живописец, а не философ. Всегдашний предмет его картин и изображений есть «полное славы творенье» — мир со всею бесконечностью и разнообразием его явлений. Поэзия говорит душе образами, — и ее образы суть выражение той вечной красоты, первообраз которой блещет в мироздании и во всех частных явлениях и формах природы. Поэзия не терпит отвлеченных идей в их бестелесной наготе, но самые отвлеченные понятия воплощает в живые и прекрасные образы, в которых мысль сквозит, как свет в граненом хрустале. Поэт видит во всем формы, краски, и всему дает форму и цвет, овеществляет невещественное, делает земным небесное — да светит земное небесным светом! Для поэта все явления в мире существуют сами по себе: он переселяется в них, живет их жизнию, и с любовию лелеет их на своей груди, так, как они есть, не изменяя по своему произволу их сущности. Это не значит, чтоб поэт не мог отрываться от созерцания мира, взятого в самом себе, и вносить в него свой идеал, чтоб лиру песнопения, кинжал трагедии и трубу эпопеи не мог он менять на громы благородного негодования и даже на свисток сатиры; молитву оставлять для проповеди, и прошедшее, мировое и вечное, забывать на минуту для современности и общества; но смешно требовать, чтоб в этом он увидел цель своей жизни и за долг себе поставил подчинить свое свободное вдохновение разным «текущим потребностям».

М.В.: Кому или чему тогда он повинуется?

В.Г.: Свободный как ветер, он повинуется только внутреннему своему призванию, таинственному голосу движущего им Бога, а на крики тупой черни, которая бы стала приставать к нему, в своей дикой слепоте: «Нет, если ты небес избранник, /Свой дар, божественный посланник, /Во благо нам употребляй; /Сердца собратьев исправляй.
/Мы малодушны, мы коварны, /Бесстыдны, злы, неблагодарны; /Мы сердцем хладные скопцы, /Клеветники, рабы, глупцы; /Гнездятся клубом в нас пороки: /Давать нам смелые уроки, /А мы послушаем тебя» — он может и должен отвечать, если только стоит она ответа: «Подите прочь, какое дело /Поэту мирному до вас! /В разврате каменейте смело: /Не оживит вас лиры глас!»

М.В.: «Душе противны вы как гробы, /Для вашей глупости и злобы /Имели вы до сей поры /Бичи, темницы, топоры: /Довольно с вас, рабов безумных!..» - Кто не узнал «Чернь» Пушкина? Но есть еще природа!..

В.Г.: Поэт не подражает природе, но соперничествует с нею, — и его создания исходят из того же источника, и тем же самым процессом, как и все явления природы, с тою только разницею, что на стороне процесса его творчества есть еще и сознание, которого лишена природа и ее деятельность. Вся природа со всеми ее явлениями есть плод вдохновенного порыва духа — из идеальной области возможного перейти в реальную область действительного, стать фактом, чтоб потом, в разумнейшем своем явлении — человеке, взглянуть на себя, как на нечто особое, сознать себя. И всякое произведение искусства есть плод вдохновенного усилия художника — вывести наружу, осуществить во вне внутренний мир своих бесплотных идеалов.

М.В.: Итак, вдохновение есть источник всякого творчества?

В.Г.: Но искусство выше природы на столько, на сколько всякое сознательное и свободное действие выше бессознательного и невольного. Но сознание, при акте творчества, есть не деятель, а только как бы свидетель, дабы творчество было художнику в наслаждение и награду. Конечно, всякое действие есть уже необходимо и сознание; но под сознанием в творчестве не должно разуметь деятельность рассудка, труд соображения, расчета, и механическую работу: вдохновение, которое Платон называет маниею, — вот единственный деятель творчества, а рассудок враждебен творчеству и мертвит его. «Кто, — говорит Платон, — без мании, внушаемой музами, приходит к вратам поэзии, убежденный в том, что искусством сделается из него хороший поэт, тот никогда не будет совершенным и поэзия его, как поэзия благоразумного, будет отличаться от поэзии безумствующих».

М.В.: «Вообще, понятие Платона о вдохновении так глубоко верно и так поэтически, вдохновенно выражено, что, сообщив его, мы скажем о вдохновении всё, что только можно сказать», - писали Вы. Так что же можно сказать?

В.Г.: ...Не искусством (техникою), но энтузиазмом и вдохновением, великие эпические поэты сочиняют свои прекрасные произведения. Славные лирики также, подобно людям, волнуемым безумием корибантов, пляшущих вне себя, не остаются в уме своем, когда творят изящные песнопения: как скоро вошли они в лад гармонии и рифма, то преисполняются безумием, объемлются восторгом, подобным восторгу вакханок, которые в минуту упоения черпают в реках млеко и мед, чего не бывает с ними во время покоя. В душе поэтов лирических на самом деле совершается то, чем они хвалятся. Они говорят нам, что черпают в медовых источниках, что, подобно пчелам, летают они по садам и долинам муз и в них собирают песни, которые поют нам.

М.В.: Они говорят правду?

В.Г.: Поэт в самом деле есть существо легкое, крылатое и святое; он может творить тогда только, когда восторг его обымет, когда он выйдет из себя и рассудок покинет его. Но покамест он с ним, человек не способен творить всё и произносить пророчества. Итак, если не искусством, а божественным вдохновением творят поэты... то каждый из них, по жребию божию, успевает только в том роде, к которому муза его призывает. Один превосходен в дифирамбе, другой в похвальной оде, третий в плясовой песне, четвертый в эпосе, пятый в ямбах, и все будут слабы во всяком другом роде, потому что не искусство, а сила божественная внушает их. Если бы искусством они умели творить, то могли бы успеть в разных родах. А конец, на какой Бог, отъемля у них смысл, употребляет их как служителей своих наравне с пророками и гадателями, есть тот, чтоб мы, внимая им, познавали, что не сами собою они говорят нам вещи дивные, ибо они вне своего разума, но что сам Бог чрез них к нам глаголет.

М.В.: Этот взгляд на вдохновение, так простодушно, в духе младенческой древности выраженный, удивителен по своей глубокости.

В.Г.: Ясно, что Платон «благоразумием» называет рассудочное, обыкновенное, буднишнее, так сказать, состояние нашего духа; а под «безумием» разумеет тот божественный пафос, то состояние вдохновенного ясновидения, когда разум человека созерцает таинство высшего мира, а воля его движет горами. В самом деле, восторг наслаждения, исступление радости, упоение страдания, тоска разлуки, трепет свидания, обаяние любви, отвага самого жертвования, готовность пострадать за правое дело и истину, сладострастие вдохновения: — что всё это, если не безумие?.. Но это безумие разумное, безумие божественное, которое возносит человека превыше премудрых мира сего и равняет его с богами... А мертвое равнодушие, затянутое в формы приличия, расчеты мелкого самолюбия и эгоизма, размеренные шаги к ничтожной цели, отречение от истинного назначения человеческого для достижения ее: — что всё это, если не благоразумие?..

М.В.: Но не будем говорить о благоразумии: «оно враг поэзии», - как Вы пишите. А предмет нашей статьи — поэзия...

В.Г.: Всё, сказанное нами о поэзии вообще, легко приложить к поэзии Лермонтова.

М.В.: Собственно, это я и надеялась услышать, - что всё это не просто теоретизирование, безотносительно к нашему поэту.
 
В.Г.: Где вдохновение неподдельно, там есть и поэзия, и чьей натуре сродно вдохновение, тот поэт; но и вдохновение имеет свои степени, и в каждом поэте отличается особенным характером: в одном оно искрится и шипит пеною, как шампанское, и подобно шампанскому тотчас же оживляет легким, но и скоропреходящим похмельем; в другом оно льется светлою, прозрачною речкою, с смеющимися зелеными берегами; в третьем оно бьет и стремится бурными волнами, с громом, пеною и брызгами, подобно Ниагарскому водопаду; в четвертом оно подобно океану, без берегов и дна, отражающему в себе и небесный купол, с его солнцем, луною и мириадами звезд, и страшные тучи, с их мраком и молниями, — океану, который равно величествен и торжествен и в тишину, и в бурю, который носит на своих могучих волнах и утлый челнок рыбаря, и огромные флоты, и который в необъятных таинственных недрах своих заключает целые миры живых существ, и великих и малых, и горы раковин, и леса кораллов... Жизнь одна и та же во всех своих явлениях, но одно из них объемлет собою только известную часть ее, другое же заключает в себе бесконечно-великое содержание жизни.
 
М.В.: В таком случае, каковыми должны быть отношения между поэтами?

В.Г.: Таково же и отношение между поэтами: в отношении к акту творчества, к процессу вдохновения, песня Беранже совершенно равна любой драме Шекспира, но в отношении к содержанию жизни, которое объемлет собою то и другое из упомянутых произведений, между ними бесконечная разность в важности, ценности и достоинстве. И эта разница существует не только в пьесах различного рода, как, например, застольная песенка и высокая драма: она может существовать и между двумя застольными песнями, написанными на один и тот же предмет, но только разными поэтами. И вот здесь-то можно видеть превосходство одного поэта перед другим: песня одного читается с наслаждением, но редко вспоминается и скоро забывается; другого — чем больше читается, тем больше наслаждения доставляет, и даже прочитанная раз, навсегда остается в памяти — если не словами своими, то своим колоритом, тем «нечто», для выражения которого нет слов на языке человеческом. Сравните «Поэта» Языкова с «Поэтом» Пушкина, которого мы выписали выше, и с его же стихотворением «Поэту»: сначала вам может показаться, что пьеса Языкова выше обеих пушкинских; но вы скоро — если в вас есть эстетическое чувство, заметите: в первой, при всем ее блеске, некоторую напряженность, с какою она составлена, — и благородную простоту, естественность, неизмеримую глубину двух последних и их бесконечное превосходство над первою...

М.В.: В чём причина такой разности?

В.Г.: Причина этой разности есть разность сколько в таланте, столько и в натурах обоих поэтов: один смотрит на природу вещей извне, видит только ее наружность, другой проник в ее сущность и обратил ее в свое достояние, по праву законного властелина.
Немного поэтов, к разбору произведений которых было бы нестранно приступать с таким длинным предисловием, с предварительным взглядом на сущность поэзии: Лермонтов принадлежит к числу этих немногих...

М.В.: Поэтому я и набралась терпения пройти вместе с Вами все эти подступы к поэзии Лермонтова.

В.Г.: Подробное рассмотрение небольшой книжки его стихотворений покажет, что в ней кроются все стихии поэзии, что она заключает в себе возможность в будущем нескольких и притом больших книг... Мы увидим, что свежесть благоухания, художественная роскошь форм, поэтическая прелесть и благородная простота образов, энергия, могучесть языка, алмазная крепость и металлическая звучность стиха, полнота чувства, глубокость и разнообразие идей, необъятность содержания — суть родовые характеристические приметы поэзии Лермонтова и залог ее будущего, великого развития...

М.В.: «Чем выше поэт, тем больше принадлежит он обществу, среди которого родился, тем теснее связано развитие, направление и даже характер его таланта с историческим развитием общества», - эту мысль Вы не раз еще будете повторять, анализируя творчество больших поэтов. К Пушкину тоже это относится?

В.Г.: Пушкин начал свое поэтическое поприще «Русланом и Людмилою» — созданием, которого идея отзывается слишком раннею молодостью, но которое кипит чувством, блещет всеми красками, благоухает всеми цветами природы, созданием неистощимо веселым, игривым... Это была шалость гения после первой опорожненной им чаши на светлом пиру жизни... Лермонтов начал историческою поэмою, мрачною по содержанию, суровою и важною по форме...

М.В.: Многие считают, что Вы говорите о «Песне про купца Калашникова…», но ее нельзя назвать первой поэмой. Таковой была поэма «Хаджи-абрек» - очень «мрачная по содержанию», в основе которой лежал исторический факт: Бейбулат Таймиев действительно был убит повзрослевшим сыном своего кровника.

В.Г.: В первых своих лирических произведениях Пушкин явился провозвестником человечности, пророком высоких идей общественных; но эти лирические стихотворения были столько же полны светлых надежд, предчувствия торжества, сколько силы и энергии. В первых лирических произведениях Лермонтова, разумеется, тех, в которых он особенно является русским и современным поэтом, также виден избыток несокрушимой силы духа и богатырской силы в выражении; но в них уже нет надежды, они поражают душу читателя безотрадностию, безверием в жизнь и чувства человеческие, при жажде жизни и избытке чувства... Нигде нет пушкинского разгула на пиру жизни; но везде вопросы, которые мрачат душу, леденят сердце... Да, очевидно, что Лермонтов поэт совсем другой эпохи, и что его поэзия — совсем новое звено в цепи исторического развития нашего общества. Первая пьеса Лермонтова напечатана была в «Современнике» 1837 года, уже после смерти Пушкина. Она называется «Бородино».

М.В.: Наверное, Вы имеете в виду, на которое так обратили внимание? Потому что «Бородино» было третьей публикаций поэта.

В.Г.: Поэт представляет молодого солдата, который спрашивает старого служаку: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром /Москва, спаленная пожаром, /Французу отдана?..»

М.В.: Это стихотворение каждый помнит наизусть, не станем его цитировать подробно.

В.Г.: Вся основная идея стихотворения выражена во втором куплете, которым начинается ответ старого солдата, состоящий из тринадцати куплетов: «— Да, были люди в наше  время…» и до: «Не будь на то господня воля, /Не отдали б Москвы!». Эта мысль — жалоба на настоящее поколение, дремлющее в бездействии, зависть к великому прошедшему, столь полному славы и великих дел. Дальше мы увидим, что эта тоска по жизни внушила нашему поэту не одно стихотворение, полное энергии и благородного негодования. Что же до «Бородино», — это стихотворение отличается простотою, безыскусственностью: в каждом слове слышите солдата, язык которого, не переставая быть грубо простодушным, в то же время благороден, силен и полон поэзии. Ровность и выдержанность тона делают осязаемо ощутительною основную мысль поэта.

М.В.: «Впрочем, как ни прекрасно это стихотворение, оно не могло еще показать, чего от его автора должна была ожидать наша поэзия», - писали Вы. Вы и сейчас так считаете?

В.Г.: В 1838 году, в «Литературных прибавлениях к Русскому инвалиду» была напечатана его поэма «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова»; это произведение сделало известным имя автора, хотя оно явилось и без подписи этого имени. Спрашивали: кто такой безыменный поэт? кто такой Лермонтов? писал ли он что-нибудь кроме этой поэмы?

М.В.: О Лермонтове – авторе стихотворения «На смерть поэта» всё ещё нельзя было упоминать? Или это миф о десятках тысяч копий, разлетевшихся по России?..

В.Г.: Но, несмотря на то, эта поэма всё-таки еще не оценена, толпа и не подозревает ее высокого достоинства. Здесь поэт от настоящего мира неудовлетворяющей его русской жизни перенесся в ее историческое прошедшее, подслушал биение его пульса, проник в сокровеннейшие и глубочайшие тайники его духа, сроднился и слился с ним всем существом своим, обвеялся его звуками, усвоил себе склад его старинной речи, простодушную суровость его нравов, богатырскую силу и широкий размет его чувства, и, как будто современник этой эпохи, принял условия ее грубой и дикой общественности, со всеми их оттенками, как будто бы никогда и не знавал о других, — и вынес из нее вымышленную быль, которая достовернее всякой действительности, несомненнее всякой истории. «Ох ты гой еси, царь Иван Васильевич! /Про тебя нашу песню сложили мы, /Про твово любимого опричника, /Да про смелого купца про Калашникова; /Мы сложили ее на старинный лад, /Мы певали ее под гуслярный звон /И причитывали, да присказывали. /Православный народ ею тешился…». И подлинно, этой песни можно заслушаться, и всё нельзя ее довольно наслушаться: как манием волшебного скипетра воскрешает она прошедшее — и мы не можем насмотреться на него, забываем для него свое настоящее, ни на минуту не сводим с него взоров, боясь, чтоб оно не исчезло от нас.

М.В.: Воскрешаются в памяти времена Ивана Грозного?..

В.Г.: На первом плане видим мы Иоанна Грозного, которого память так кровава и страшна, которого колоссальный облик жив еще в предании и в фантазии народа...

М.В.: Что за явление в русской истории был этот «муж кровей», как называет его Курбский? Был ли он Людовиком XI русской истории, как говорит Карамзин?..

В.Г.: Не время и не место распространяться здесь о его историческом значении; заметим только, что это была сильная натура, которая требовала себе великого развития для великого подвига; но как условия тогдашнего полуазиатского быта и внешние обстоятельства отказали ей даже в каком-нибудь развитии, оставив ее при естественной силе и грубой мощи, и лишили ее всякой возможности пересоздать действительность, — то эта сильная натура, этот великий дух поневоле исказились и нашли свой выход, свою отраду только в безумном мщении этой ненавистной и враждебной им действительности... Тирания Иоанна Грозного имеет глубокое значение, и потому она возбуждает к нему скорее сожаление, как к падшему духу неба, чем ненависть и отвращение, как к мучителю...

М.В.: Может быть, это был своего рода великий человек, но только не вовремя, слишком рано явившийся России, — пришедший в мир с призванием на великое дело и увидевший, что ему нет дела в мире?

В.Г.: Может быть… Может быть, в нем бессознательно кипели все силы для изменения ужасной действительности, среди которой он так безвременно явился, которая не победила, но разбила его, и которой он так страшно мстил всю жизнь свою, разрушая и ее и себя самого в болезненной и бессознательной ярости... Вот почему из всех жертв его свирепства он сам наиболее заслуживает соболезнования; вот почему его колоссальная фигура, с бледным лицом и впалыми, сверкающими очами, с головы до ног облита таким страшным величием, нестерпимым блеском такой ужасающей поэзии...

М.В.: Лермонтову удалось передать этот характер, о котором Вы говорите?

В.Г.: Таким точно является он в поэме Лермонтова: взгляд очей его — молния, звук речей его — гром небесный, порыв гнева его — смерть и пытка; но сквозь всего этого, как молния сквозь тучи, проблескивает наличие падшего, униженного, искаженного, но сильного и благородного по своей природе духа...
Поэма начинается картиною царского пира: в золотом венце своем сидит грозный царь, окруженный стольниками, боярами, князьями и опричниками. Он велит наполнить золотой ковш заморским вином, обнести пирующих — «И все пили, царя славили.
Лишь только один из опричников» в золотом ковше не мочил усов и сидел с крепкою думою на сердце. Гневно взглянул на него царь, словно ястреб с высоты небес на молодого голубя сизокрылого, — «Да не поднял глаз молодой боец». Царь стукнул об пол своею палкою с железным наконечником — палка на четверть вонзилась в дубовый пол, но и тут не дрогнул добрый молодец; «Вот промолвил царь слово грозное — /И очнулся  тогда добрый молодец…». Низко кланяясь, опричник просит у царя извинения... Царь расспрашивает о причине печали, и его вопросы — перлы народной нашей поэзии, полнейшее выражение духа и форм русской жизни того времени. Таков же и ответ, или, лучше сказать, ответы опричника, потому что, по духу русской национальной поэзии, он отвечает почти стихом на стих. Боясь длинноты, не выписываем этого места; но вторая половина речи Кирибеевича дышит такою полнотою чувства, блещет такими самоцветными камнями народной поэзии, что мы не можем удержаться, чтобы не перечесть его вместе с нашими читателями. Вина печали удалова бойца — молодушка, которая закрывается фатою, когда на него любуются красные девушки: «На святой Руси, нашей матушке, /Не найти, не сыскать такой красавицы: /Ходит плавно — будто лебедушка, \Смотрит сладко — как голубушка, /Молвит слово — соловей поет; /Горят щеки ее румяные…»

М.В.: И т. д. Иначе можно всю поэму привести здесь, настолько увлекаешься, читая эту поэму.

В.Г.: Какая сильная, могучая натура! Ее страсть — лава, ее горесть тяжела и трудна; это удалое, разгульное отчаяние, которое в молодечестве, в подвиге крови и смерти ищет своего утоления! Сколько поэзии в словах этого опричника, какая глубокая грусть дышит в них, — эта грусть, которая разрывает сильную душу, но не убивает ее, эта грусть, которая составляет основной элемент, родную стихию, главный мотив нашей национальной поэзии! Со смехом отвечает царь своему любимому слуге, что его горю-беде не мудрено помочь, предлагает ему яхонтовый перстень и жемчужное ожерелье, велит сперва поклониться «смышлёной» свахе, а потом послать к своей Алене Дмитриевне дары драгоценные: «Как полюбишься — празднуй свадебку, ЪНе  полюбишься — не  прогневайся…».
Как удар грома, как приговор смерти, поражает душу читателя ответ опричника, — и тщетно испуганный слух его ждет, что скажет на это грозный царь: поэт опускает занавес на эту так трагически-недоконченную картину, так страшно-прерванную сцену; перед вами нет героев поэмы, и вы с трудом верите, что видели всё это не на яву перед собою, но что всё это — только рассказ песенников... «Ай,  ребята,  пойте — только  гусли  стройте! /Ай,  ребята,  пейте — дело  разумейте!..». Но этот удалой припев, эти затейливые прибаутки народного остроумия не веселят вас: сердце ваше сжимается болезненною тоскою: оно чует горе, предвидит беду; повесть превращается для вас в мрачную драму, с трагическою катастрофою, и завязка уже готова, действие уже зародилось. Вы видите, что любовь Кирибеевича — не шуточное дело, не простое волокитство, но страсть натуры сильной, души могучей. Вы понимаете, что для этого человека нет середины: или получить, или погибнуть!

М.В.: «Он вышел из-под опеки естественной нравственности своего общества, а другой, более высшей, более человеческой, не приобрел: такой разврат, такая безнравственность в человеке с сильною натурою и дикими страстями опасны и страшны», - писали Вы о нём.

В.Г.: И при всём этом, он имеет опору в грозном царе, который никого не пожалеет и не пощадит, даже за обиду, не только за гибель своего любимца, хотя бы этот был решительно виноват. Занавес поднят — и перед нами новая картина: молодой купец, статный молодец, Степан Парамонович, по прозванию Калашников, за прилавкою, «Шелковые товары раскладывает, /Речью ласковой гостей он заманивает, /Злато, серебро пересчитывает».

М.В.: Это другая сторона русского быта того времени.

В.Г.: На сцене является представитель другого класса общества. Первое его появление на сцену располагает вас в его пользу; почему-то вы чувствуете, что это один из тех упругих и тяжелых характеров, которые тихи и кротки только до тех пор, пока обстоятельства не расколыхают их, одна из тех железных натур, которые и обиды не стерпят и сдачи дадут. Сильнее и сильнее щемит ваше сердце — чует оно недоброе, тем больше, что «молодому купцу, статному молодцу» задался не добрый день: «Ходют мимо баре богатые, /В его лавочку не заглядывают...». Калашников запирает свою лавочку дубовою дверью, «да немецким замком со пружиною», привязывает на железную цепь зубастого пса.

М.В.: «И пошел он домой, призадумавшись, /К молодой хозяйке за Москву-реку».

В.Г.: Отчего же он призадумался? — Или душа человека чует шелест шагов незримо следующей по пятам его судьбы, которая обрекла его в свои жертвы?.. Пришед в свой «высокий» дом, Степан Парамонович дивится, что его не встречают ни молода жена, ни малые детушки, что дубовый стол не покрыт белою скатертью, и свечка перед образом еле теплится. Кличет он старуху Еремеевну и спрашивает, куда в такой поздний час «девалась, затаилася» Алена Дмитревна, и не заигрались ли его любезные дети, что так рано уложились спать? И слышит в ответ…

М.В.: Что не вернулась Алена Дмитриевна из приходской церкви.

В.Г.: В этих стихах полная картина домашнего быта и простых, малосложных, простодушных, семейственных отношений у наших предков. Смутился Степан Парамонович крепкою думою. «И он стал к окну, глядит на улицу — /А на улице ночь темнехонька; /Валит белый снег, расстилается… /Вот он слышит, в сенях дверью хлопнули, /Потом слышит шаги торопливые; /Обернулся, глядит — сила крестная! /Перед ним стоит молода жена, /Сама бледная, простоволосая... /Смотрят очи мутные, как безумные, /Уста шепчут речи непонятные…». Он спрашивает ее, где она шаталася;.. Он грозит запереть ее за дубовую дверь окованную, за железный замок, чтоб она и свету божьего не видела, его имени честного не порочила. Как осиновый лист затряслася Алена Дмитревна, упала мужу в ноги, прося его выслушать ее и говоря, что она «не боится смерти лютыя, а боится его немилости»: в двенадцати стихах полная картина супружеских отношений варварского времени! Жена рассказывает мужу, что, шедши от вечерни домой, услышала за собою чьи-то шаги, «оглянулася — человек бежит»; этот человек схватил ее за руки, говоря ей, что он слуга царя грозного, прозывается Кирибеевичем, а из славныя семьи из Малютиной...

М.В.: То есть: нерусский… Чуть позже узнаем, кто именно.

В.Г.: «Испугалась я пуще прежнего;/Закружилась моя бедная головушка. /И он стал меня целовать-ласкать. /А целуя все приговаривал: /— Отвечай мне, что тебе надобно, /Моя милая, драгоценная!.. /Как царицу я наряжу тебя, /Станут все тебе завидовать, /Лишь не дай мне умереть смертью грешною: /Полюби меня, обними меня… /И ласкал он меня, целовал меня: /На щеках моих и теперь горят, /Живым пламенем разливаются /Поцелуи его окаянные... /А смотрели в калитку соседушки, /Смеючись, на нас пальцем показывали...». Рванувшись из рук его, она оставила у него свою фату бухарскую и узорный платок, — подарочек мужа.

М.В.: «За поцелуем вслед звучит кинжал, /Отпрянул русский, захрипел и пал…», напишет Лермонтов в поэме «Измаил-Бей» о горянке. Здесь же совсем другое поведение женщины. Но Лермонтов когда успел вникнуть в такие тонкости женского поведения? И, главное, оба образа правдивы и исторически выверены! И неважно, что в первом случае – каратель, завоеватель, военный преступник, присягнувший русскому царю, - и в мирное время горянка поступила бы так же. Но в данном случае – русская женщина, защитить честь которой – долг мужа. Что он и сделал.

В.Г.: Заключение ее рассказа состоит в жалобах на свой позор и в просьбах мужу — не дать ее, свою верную жену, в поругание злым охульникам. Тогда Степан Парамонович посылает за своими двумя меньшими братьями и рассказывает об обиде, нанесенной ему злым опричником царским: «А такой обиды не стерпеть душе, /Да не вынести, сердцу молодецкому!» — говорит им о своем намерении — биться на смерть с опричником на кулачном бою, который будет завтра на Москве-реке, при самом царе, и просит их постоять за правду, если сам будет побит. «И в ответ ему братья молвили: «Куда ветер дует в поднебесьи, /Туда мчатся и тучки послушные, /Когда сизый орел зовет голосом /На кровавую долину побоища,.. /К нему малые орлята слетаются: /Ты  наш  старший  брат,  нам  второй  отец; /Делай  сам,  как  знаешь,  как  ведаешь, /А  уж  мы  тебя  родного  не  выдадим». Из этого ответа видно, что семья Калашниковых хоть и не славилась столько, как Малютиных, но состояла из сизого орла с орлятами... Превосходно очеркнул поэт, в этом ответе, будто мимоходом, и простоту родственных отношений наших предков, где право первородства было и правом власти, где старший брат заступал место отца для младших. И это сделано им не в описании, а в живой картине, в самом разгаре в высшей степени драматического действия.

М.В.: Говорят, со ссылкой на вашего редактора Киреевского, что Лермонтов написал эту «Песню…» от скуки, находясь на Кавказе. Но такая «Песня…» могла родиться только на Кавказе, где всё дышит героизмом и героической Историей, где семейные ценности превыше всего, где старший и младший в семье знают своё место, где женщина неприкосновенна и т.д. Хотя на перманентную войну можно было бы списать любое отклонение от нравственных ценностей… Лермонтов попадает в такую благодатную среду, которая позволила ему положить на чашу весов, где пока перевешивали его кавказские поэмы, эту «Песню…», развитие в которой идёт по русскому сценарию и приведёт к печальному концу, уже хотя бы потому, что вызов будет брошен царскому отпричнику…

В.Г.: Этою сценою семейного совещания оканчивается вторая часть драматической поэмы: действующие лица и завязка действия уже резко обозначились, — и сердце наше замирает от предчувствия горестной развязки... «На Москву-реку сходилися удалые молодцы, /Разгуляться для праздника, потешиться». Сам царь приехал с дружиною, боярами и опричниками, и велел оцепить серебряною цепью место в 25 сажен «для охотницкого бою, одиночного». Потом царь велел вызывать охотников: «Кто побьет кого, того царь наградит, /А кто будет побит, того Бог простит!». Выходит Кирибеевич и с похвальбою вызывает супротивников, обещаясь «лишь потешить царя батюшку, но для праздника отпустить живого». Вдруг раздалась толпа — и выходит Степан Парамонович… Кирибеевич, не выходя из тона своей удалой, молодецкой похвальбы, спрашивает Калашникова о роде-племени и имени, «чтоб знать, по ком панихиду служить, чтоб было чем и похвастаться».
Отвечает Степан Парамонович:
«А зовут меня Степаном Калашниковым,
А родился я от честнова отца,
И жил я по закону господнему:
Не позорил я чужой жены,
Не разбойничал ночью темною,
Не таился от света небесного...
…………………………………….
Не шутку шутить, не людей смешить
К тебе вышел я теперь, бусурманский сын,
Вышел я на страшный бой, на последний бой!»

М.В.: Перед нами - «бусурманский сын», т.е. - басурманин - татарин на службе у русского царя. «И услышав то, Кирибеевич /Побледнел в лице, как осенний снег;
/Бойки очи его затуманились, /Между сильных плеч пробежал мороз, /На раскрытых устах слово замерло...».

В.Г.: Вот оно — ужасное торжество совести в глубокой натуре, которая никогда не отрешится от совести, как бы ни была искажена развратом, как бы ни страшно погрязла в пороке!.. Всегда над нею грозная длань нравственного закона, грозный голос суда божия, потому что она сама — свой нравственный закон и свой неумолимый суд!..
Начинается бой (мы пропускаем его подробности); правая сторона победила, «И опричник молодой застонал слегка, /Закачался, упал замертво; /Повалился он на холодный снег…».
Не правда ли: вам жаль удалого, хотя и преступного бойца? с невыразимою тоскою повторите вы за поэтом жалобную мелодию, которою выразил он его падение?..

М.В.: А между тем, вы же сами желали победы благородному купцу и гибели его преступному оскорбителю?..

В.Г.: Таково обаяние великих натур: как бы ни было велико их преступление, но, наказанные, они привлекают всё удивление и всю любовь нашу: — мы видим в них жертвы неотразимой судьбы, и братским поцелуем прощания и прощения в холодные, посинелые уста их запечатлеваем торжество восстановленной их смертию гармонии общего, которую нарушили было они своей виною... Грозный царь воспалился гневом, и спрашивает Калашникова: вольною волею или нехотя убил он его верного слугу и лучшего бойца?

М.В.: Вероятно, Калашников мог бы еще спасти себя ложью?

В.Г.: Но для этой благородной души, дважды так страшно потрясенной — и позором жены, разрушившим его семейное блаженство, и кровавою местью врагу, не возвратившею ему прежнего блаженства, — для этой благородной души жизнь уже не представляла ничего обольстительного, а смерть казалась необходимою для уврачевания ее неисцелимых ран... Есть души, которые довольствуются кое-чем — даже остатками бывшего счастия: но есть души, лозунг которых — всё или ничего, которые не хотят запятнанного блаженства, раз потемненной славы: такова была и душа удалого купца, статного молодца, Степана Парамоновича Калашникова! Он сказал царю всю правду, скрыв, однако, причину своего мщения: «А за что, про что — не скажу тебе! /Скажу только Богу единому!»

М.В.: Ничего Вам эти слова не напоминают? «Исповедь», датируемая летом 1831 года: «… Что с тайной гибельной моей / Я не расстался для людей... /Кого любил? Отец святой, /Вот что умрет во мне, со мной; /За жизнь, за мир, за вечность вам /Я тайны этой не продам!». Калашников тоже не хочет бесчестить имя своей жены, рассказывая царю о случившемся. Что бы это изменило? А так жена его отомщена…

В.Г.: Какая дивная черта глубокого знания сердца человеческого и древних нравов! Какая высокая, трагическая черта! Он охотно идет на казнь, и лишь просит царя «не оставить своей милостью милых детушек, молодой жены да двух братьев его». В ответе царя, резко, во всем страшном величии, выказывается колоссальный образ Грозного:

Хорошо тебе, детинушка,
Удалой боец, сын купеческий,
Что ответ держал ты по совести.
Молодую жену и сирот твоих
Из казны моей я пожалую,
Твоим братьям велю от сего же дня
По всему царству русскому широкому
Торговать безданно, беспошлинно,
А ты сам ступай, детинушка,
На высокое место лобное,
Сложи свою буйную головушку.
Я топор велю наточить-навострить,
Палача велю одеть-нарядить,…
Чтоб знали все люди московские,
Что и ты не оставлен моей милостью...

Какая жестокая ирония, какой ужасный сарказм!

М.В.: И мертвый содрогнулся бы от него во гробе!

В.Г.: А между тем, в согласии на милость жене, покровительстве детям и братьям осужденного проблескивает луч благородства и величия царственной натуры, и как бы невольное признание достоинства человека, который обречен судьбою безвременной и насильственной смерти!.. Какая страшная трагедия! сама судьба, в лице Грозного, присутствует пред нами и управляет ее ходом!.. И едва ли во всей истории человечества можно найти другой характер, который мог бы с большим правом представлять лицо судьбы, как Иоанн Грозный!.. На площади собирается народ; гудит-воет заунывный колокол; по высокому лобному месту весело похаживает палач, руки голые потираючи:
«Удалова бойца дожидается, /А лихой боец, молодой купец, — /Со родными братьями прощается». Он велит им поклониться от него Алене Дмитриевне да заказать ей меньше печалиться, а детушкам про него не велит сказывать...

М.В.: «И казнили Степана Калашникова /Смертью лютою, позорною…» И вот занавес опустился, трагедия кончилась,

В.Г.: Колоссальные образы ее героев исчезли из глаз наших, прошедшее стало опять прошедшим — «И что ж осталось /От сильных, гордых сих мужей, /Столь полных волею страстей?»

М.В.: Очень кстати эпилог пушкинской «Полтавы» здесь. И что же осталось?

В.Г.: Могила, мрачное жилище тления и смерти; но над этою могилою веет жизнь, царит воспоминание, немою речью говорит предание: «И проходят мимо люди добрые: /Пройдет стар человек — перекрестится, /Пройдет молодец — приосанится, /Пройдет девица — пригорюнится, /А пройдут гусляры — споют  песенку». Какие роскошные дани, какие богатые жертвы приносятся этой могиле живыми!

М.В.: И она стоит их!...

В.Г.: Ибо не живые в ней, мертвой, — но она, мертвая, рождает жизнь в живых; заставляет их и креститься, и приосаниваться, и пригорюниваться, и петь песни!.. Вас огорчает, заставляет страдать горестная и страшная участь благородного Калашникова: вы жалеете даже и о преступном опричнике: понятное, человеческое чувство! Но без этой трагической развязки, которая так печалит ваше сердце, не было бы и этой могилы, столь красноречивой, столь живой, столь полной глубокого значения, и не было бы великого подвига, который так возвысил вашу душу, и не было бы чудной песни поэта, которая так очаровала вас...

М.В.: И потому, как Вы писали: «Да переменится печаль ваша на радость, и да будет эта радость светлым торжеством победы бессмертного над смертным, общего над частным!».

В.Г.: Благословим непреложные законы бытия и миродержавных судеб и повторим, за поэтом, музыкальный финал, которым, по старинному и достохвальному русскому обычаю, заставляет он гусляров заключить свою поэтическую песню: «Тароватому боярину слава! /И красавице боярыне слава! /И всему народу христианскому слава!».

М.В.: Излагая содержание этой поэмы, уже известной публике, что вы хотели подчеркнуть?

В.Г.: Мы имели в виду намекнуть на богатство ее содержания, на полноту жизни и глубокость идеи, которыми она запечатлена: что же до поэзии образов, роскоши красок, прелести стиха, избытка чувства, охватывающего душу огненными волнами, свежести колорита, силе выражения, трепетного, полного страсти одушевления, — эти вещи не толкуются и не объясняются... Мы выписали целую часть поэмы — пусть читают и судят сами: кто не увидит в этих стихах того, что мы видим, для тех нет у нас очков, и едва ли какой оптик в мире поможет им...

М.В.: Содержание поэмы, в смысле рассказа происшествия, само по себе полно поэзии; «если бы оно было историческим фактом, в нем жизнь являлась бы поэзиею, а поэзия жизнью», - писали Вы, - а так – не является?

В.Г.: Но тем не менее, он не существовал бы для нас, нашли ли бы мы его в простодушной хронике старых времен, или, по какому-нибудь чуду, сами были его свидетелем — оно было бы для нас мертвым материалом, в который только поэт мог бы вдохнуть душу живу, отделив от него всё случайное, произвольное и представив его в гармоническом целом, поставленном и освещенном сообразно с требованиями точки зрения и света.

М.В.: И в этом отношении нельзя довольно надивиться поэту…

В.Г.: Он является здесь опытным, гениальным архитектором, который умеет так согласить между собою части здания, что ни одна подробность в украшениях не кажется лишнею, но представляется необходимою и равно важною с самыми существенными частями здания, хотя вы и понимаете, что архитектор мог бы легко вместо нее сделать и другую. Как ни пристально будете вы вглядываться в поэму Лермонтова, не найдете ни одного лишнего или недостающего слова, черты, стиха, образа; ни одного слабого места: всё в ней необходимо, полно, сильно!

М.В.: В этом отношении ее никак нельзя сравнить с народными легендами, носящими на себе имя их собирателя — Кирши Данилова?

В.Г.: То детский лепет, часто поэтический, но часто и прозаический, нередко образный, но чаще символический, уродливый в целом, полный ненужных повторений одного и того же; поэма Лермонтова— создание мужественное, зрелое и столько же художественное, сколько и народное. Безыменные творцы этих безыскусственных и простодушных произведений составляли одно с веющим в них духом народности; они не могли от нее отделиться, она заслоняла в них саму же себя; но наш поэт вошел в царство народности как ее полный властелин и, проникнувшись ее духом, слившись с нею, он показал только свое родство с нею, а не тождество; даже в минуту творчества он видел ее пред собою, как предмет, и так же по воле своей вышел из нее в другие сферы, как и вошел в нее. Он показал этим только богатство элементов своей поэзии, кровное родство своего духа с духом народности своего отечества; показал, что и прошедшее его родины так же присущно его натуре, как и ее настоящее; и потому он, в этой поэме, является не безыскусственным певцом народности, но истинным художником, — и если его поэма не может быть переведена ни на какой язык, ибо колорит ее весь в русско-народном языке, то тем не менее она — художественное произведение, во всей полноте, во всем блеске жизни воскресившее один из моментов русского быта, одного из представителей древней Руси. В этом отношении после Бориса Годунова больше всех посчастливилось Иоанну Грозному: в поэме Лермонтова колоссальный образ его является изваянным из меди или мрамора...

М.В.: Не стала перебивать Вас, поскольку знаю, что в 1843 году в полемике с Шевыревым, Вы назовёте пьесу эту «юношеским произведением» Лермонтова, и признаете, что «никогда бы он не обратился более к пьесам такого содержания». Совершенно с Вами согласна, поскольку у Лермонтова было это «кровное родство», о котором Вы сказали выше, но не с русским народом, поэтому «духом народности своего отечества» он наполнял совсем другие произведения, и посвящены они были Кавказу! Что касается переводов на другие языки, то «Песня…» будет переведена на немецкий язык и, по отзыву ее переводчика Боденштедта, произведёт «сильнейшее впечатление» в Германии. Но мы должны были говорить о тех стихотворениях Лермонтова, в которых он является не безусловным художником, но внутренним человеком, и по которым одним можно увидеть богатство элементов его духа и отношения его к обществу.

В.Г.: Мы так и начали, так и продолжаем; взгляд на чисто-художественные стихотворения его заключит наш разговор. И если мы остановились на «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова», которую сами признаем художественною, то потому, что, во-первых, самая ее художественность более или менее условна, ибо в этой «Песне» он подделывается под лад старинный и заставляет гусляров петь ее; во-вторых, эта «Песня» представляет собою факт о кровном родстве духа поэта с народным духом, и свидетельствует об одном из богатейших элементов его поэзии, намекающем на великость его таланта.

М.В.: «Самый выбор этого предмета свидетельствует о состоянии духа поэта, недовольного современною действительностию и перенесшегося от нее в далекое прошедшее, чтоб там искать жизни, которой он не видит в настоящем», - пишите Вы.
Но это прошедшее не могло долго занимать такого поэта, как Лермонтов.

В.Г.: Он скоро должен был почувствовать всю бедность и всё однообразие его содержания и возвратиться к настоящему, которое жило в каждой капле его крови, трепетало с каждым биением его пульса, с каждым вздохом его груди. Не отделиться ему от него! Оно внедрилось в него, обвилось вокруг него, оно сосет кровь из его сердца, оно требует всей жизни его, всей деятельности! Оно ждет от него своего просветления, уврачевания своих язв и недугов. Он, только он может совершить это, как полный представитель настоящего, другой властитель наших дум!

(Продолжение следует)


Рецензии