Интервью с Белинским. О Лермонтове и не только...

День третий.

(Продолжение)

М.В.: «В созданиях поэта, выражающих скорби и недуги общества, - пишите Вы, - общество находит облегчение от своих скорбей и недугов: тайна этого целительного действия — сознание причины болезни чрез представление болезни». О чём это?

В.Г.: Великую истину заключают в себе эти простодушные слова из «Гимна музам» древнего старца Гезиода: «Если кто чувствует скорбь, свежую рану сердца, и сидит с своею горькою думою, а певец, служитель муз, запоет о славе первых человеков и блаженных богов, на Олимпе живущих, — в тот же миг забывает несчастный горе и не помнит ни одной заботы: так скоро дар богов изменил его».

М.В.: Вижу, Вы часто ссылаетесь на С. Шевырева, в данном случае на «Теорию поэзии в историческом развитии древних и новых народов».

В.Г.: Но это сила поэзии вообще, сила всякой поэзии: действие же поэзии, воспроизводящей наши собственные страдания, еще чуднее оказывается на наших же собственных страданиях: увидев их вне нас самих, очищенными и просветленными общим значением скрывающегося в них таинственного смысла, мы тотчас же чувствуем себя облегченными от них.

М.В.: Прочитала у Вас: «Наш век — век по преимуществу исторический». Объяснитесь.

В.Г.: Все думы, все вопросы наши и ответы на них, вся наша деятельность вырастает из исторической почвы и на исторической почве. Человечество давно уже пережило век полноты своих верований; может быть, для него наступит эпоха еще высшей полноты, нежели какою когда-либо прежде наслаждалось оно; но наш век есть век сознания, философствующего духа, размышления, «рефлексии». Вопрос — вот альфа и омега нашего времени. Ощутим ли мы в себе чувство любви к женщине, — вместо того, чтоб роскошно упиваться его полнотою, мы прежде всего спрашиваем себя, что такое любовь, в самом ли деле мы любим? и пр. Стремясь к предмету с ненасытною жаждою желания, с тяжелою тоскою, со всем безумством страсти, мы часто удивляемся холодности, с какою видим исполнение самых пламенных желаний нашего сердца, — и многие из людей нашего времени могут применить к себе сцену между Мефистофелем и Фаустом, у Пушкина:
Когда красавица твоя
Была в восторге, в упоенье,
Ты беспокойною душой
Уж погружался в размышленье
(А доказали мы с тобой
Что размышленье — скуки семя).
И знаешь и, философ мой,
Что думал ты в такое время,
Когда не думает никто?
Сказать ли?

Фауст

Говори.  Ну, что?

Мефистофель

Ты думал: агнец мой послушный!
Как жадно я тебя желал!
Как хитро в деве простодушной
Я грезы сердца возмущал!
Любви невольной, бескорыстной
Невинно предалась она...
Что ж грудь теперь моя полна
Тоской и скукой ненавистной?..
На жертву прихоти моей
Гляжу, упившись наслажденьем,
С неодолимым отвращеньем:
Так безрасчетный дуралей,
Вотще решась на злое дело,
Зарезав нищего в лесу,
Бранит ободранное тело;
Так на продажную красу,
Насытясь ею  оропливо,
Разврат косится боязливо...

М.В.: Ужасно!..

В.Г.: Но это не смерть и даже не старость мира, как думает старое поколение, которое, в своей молодости, так беззаботно пило и ело, так весело плясало, так бессознательно наслаждалось жизнью. Нет, это не смерть и не старость: люди нашего времени также или еще больше полны жаждою желаний, сокрушительною тоскою порываний и стремлений. Это только болезненный кризис, за которым должно последовать здоровое состояние лучше и выше прежнего.

М.В.: Та же рефлексия, то же размышление, которое теперь отравляет полноту всякой нашей радости, должно быть впоследствии источником высшего, чем когда-либо блаженства, высшей полноты жизни?

В.Г.: Но горе тем, кто является в эпоху общественного недуга! Общество живет не годами — веками, а человеку дан миг жизни: общество выздоровеет, а те люди, в которых выразился кризис его болезни — благороднейшие сосуды духа, навсегда могут остаться в разрушающем элементе жизни!.. Как бы то ни было, но наш век есть век размышления. Поэтому рефлексия (размышление) есть законный элемент поэзии нашего времени, и почти все великие поэты нашего времени заплатили ему полную дань: Байрон в «Манфреде», «Каине» и других произведениях; Гёте особенно в «Фаусте»; вся поэзия Шиллера по преимуществу рефлектирующая, размышляющая.

М.В.: «В наше время едва ли возможна поэзия в смысле древних поэтов, - читаю у Вас, - созерцающая явление жизни без всякого отношения к личности поэта (поэзия объективная), и в наше время тот не поэт и особенно не художник, у которого в основании таланта не лежит созерцательность древних и способность воспроизводить явления жизни без отношений к своей личности; но в наше время отсутствие в поэте внутреннего (субъективного) элемента есть недостаток».

В.Г.: В самом Гёте не без основания порицают отсутствие исторических и общественных элементов, спокойное довольство действительностью, как она есть. Это и было причиною, почему менее Гётевской художественная, но более человечественная гуманная поэзия Шиллера нашла себе больше отзыва в человечестве, чем поэзия Гёте.

М.В.: Было время, когда Вы «рассорились» с Шиллером… Но, вижу время примирило Вас с его поэзией.

В.Г.: Преобладание внутреннего (субъективного) элемента в поэтах обыкновенных есть признак ограниченности таланта. У них субъективность означает выражение личности, которая всегда ограниченна, если является отдельно от общего. Они обыкновенно говорят о своих нравственных недугах, и всегда одно и то же; читая их, невольно вспоминаешь эти стихи Лермонтова:

Какое дело нам, страдал ты, или нет?
          На что нам знать твои сомненья,
Надежды глупые первоначальных лет,
          Рассудка злые сожаленья?
Взгляни: перед тобой играючи идет
          Толпа дорогою привычной;
На лицах праздничных чуть виден след забот,
          Слезы не встретишь неприличной, —
А между тем из них едва ли есть один,
          Тяжелой пыткой неизмятый,
До преждевременных добравшийся морщин
          Без преступленья, иль утраты!..
Поверь: для них смешон твой плач и твой укор,
          С своим напевом заученным,
Как разрумяненный трагический актер,
          Махающий мечом картонным…

М.В.: Стихотворение «Не верь себе». Одна неточность. У Лермонтова: «… твои волненья».

В.Г.: В таланте великом избыток внутреннего, субъективного элемента есть признак гуманности. Не бойтесь этого направления: оно не обманет вас, не введет вас в заблуждение. Великий поэт, говоря о себе самом, о своем я, говорит об общем — о человечестве, ибо в его натуре лежит всё, чем живет человечество. И потому в его грусти всякий узнает свою грусть, в его душе всякий узнает свою и видит в нем не только поэта, но и человека, брата своего по человечеству. Признавая его существом несравненно высшим себя, всякий в то же время сознает свое родство с ним.

М.В.: Вот что заставило Вас обратить особенное внимание на субъективные стихотворения Лермонтова?

В.Г.: И даже порадоваться, что их больше, чем чисто-художественных. По этому признаку мы узнаем в нем поэта русского, народного, в высшем и благороднейшем значении этого слова, — поэта, в котором выразился исторический момент русского общества. И все такие его стихотворения глубоки и многозначительны; в них выражается богатая дарами духа природа, благородная человечественная личность.

М.В.: В таком случае, Вы, наверное, можете назвать у Лермонтова, кроме «Песни», ещё что-то такое же народное?

В.Г.: Через год после напечатания «Песни про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» Лермонтов вышел снова на арену литературы с стихотворением «Дума», изумившим всех алмазною крепостью стиха, громовою силою бурного одушевления, исполинскою энергиею благородного негодования и глубокой грусти. С тех пор стихотворения Лермонтова стали являться одни за другими без перемежки, и с его именем.

М.В.: Согласитесь, это, конечно, совсем разные произведения…

В.Г.: Поэт говорит о новом поколении, что он смотрит на него с печалью, что его будущее «иль пусто, иль темно», что оно должно состареться под бременем познанья и сомненья: укоряет его, что оно иссушило ум бесплодною наукою. В этом нельзя согласиться с поэтом: сомненье — так; но излишества познания и науки, хотя бы и «бесплодной» мы не видим: напротив, недостаток познания и науки принадлежит к болезням нашего поколения: «Мы все учились понемногу /Чему-нибудь и как-нибудь!».

М.В.: Да, цитата на века! «Евгения Онегина» можно цитировать на все случаи жизни…

В.Г.: Хорошо бы еще, если б, взамен утраченной жизни, мы насладились хоть знанием: был бы хоть какой-нибудь выигрыш! Но сильное движение общественности сделало нас обладателями знания, без труда и учения — и этот плод без корня, надо признаться, пришелся нам горек; он только пресытил нас, а не напитал, притупил наш вкус, но не усладил его. Это обыкновенное и необходимое явление во всех обществах, вдруг вступающих из естественной непосредственности в сознательную жизнь, не в недрах их возросшую и созревшую, а пересаженную от развившихся народов. Мы в этом отношении — без вины виноваты!

М.В.: «Богаты мы, едва из колыбели, /Ошибками отцов и поздним их умом, /И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели, /Как пир на празднике чужом!».

В.Г.: Какая верная картина! Какая точность и оригинальность в выражении! Да, ум отцов наших для нас — поздний ум: великая истина!

М.В.: «И ненавидим мы, и любим мы случайно, /Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви, /И царствует в душе какой-то холод тайный, /Когда огонь кипит в крови! /И предков скучны нам роскошные забавы, /Их добросовестный, ребяческий разврат; /И к гробу мы спешим без счастья и без славы, /Глядя насмешливо назад».

В.Г.: «Толпой угрюмою и скоро позабытой /Над миром мы пройдем без шума и следа,
/Не бросивши векам ни мысли плодовитой, /Ни гением начатого труда. /И прах наш, с строгостью судьи и гражданина, /Потомок оскорбит презрительным стихом, /Насмешкой горькою обманутого сына /Над промотавшимся отцом!» - Эти стихи писаны кровью; они вышли из глубины оскорбленного духа: это вопль, это стон человека, для которого отсутствие внутренней жизни есть зло, в тысячу раз ужаснейшее физической смерти!..

М.В.: И кто же из людей нового поколения не найдет в нем разгадки собственного уныния, душевной апатии, пустоты внутренней, и не откликнется на него своим воплем, своим стоном?..

В.Г.: Если под «сатирою» должно разуметь не невинное зубоскальство веселеньких остроумцев, а громы негодования, грозу духа, оскорбленного позором общества, — то «Дума» Лермонтова есть сатира, и сатира есть законный род поэзии. Если сатиры Ювенала дышат такою же бурею чувства, таким же могуществом огненного слова, то Ювенал действительно великий поэт!

М.В.: Еще год-два назад Вы решительно осуждали «сатиру», как род поэзии. Признание Вами законности «сатиры» считают еще одним свидетельством отхода Вашего от прежних своих эстетических взглядов. В работе «Разделение поэзии на роды и виды» «Думу» и стихотворение «Не верь себе» Вы называете лучшими образцами сатиры, которые имеются на русском языке. И в этом тоже заслуга есть Лермонтова.

В.Г.: Другая сторона того же вопроса выражена в стихотворении «Поэт». Обделанный в золото галантерейною игрушкою кинжал наводит поэта на мысль о роли, которую это орудие смерти и мщения играло прежде... А теперь?.. Увы!

Никто привычною, заботливой рукой
          Его не чистит, не ласкает,
И надписи его, молясь перед зарей,
          Никто с усердьем не читает...
В наш век изнеженный, не так ли ты, поэт,
          Свое утратил назначенье,
На злато променяв ту власть, которой свет
          Внимал в немом благоговеньи?
Бывало, мерный звук твоих могучих слов
          Воспламенял бойца для битвы;
Он нужен был толпе, как чаша для пиров,
          Как фимиам в часы молитвы!
Твой стих, как божий дух, носился над толпой,
          И отзыв мыслей благородных
Звучал как колокол на башне вечевой
          Во дни торжеств и бед народных.
Но скучен нам простой и гордый твой язык,
          Нас тешат блёстки и обманы;
Как ветхая краса, наш ветхий мир привык
          Морщины прятать под румяны...
Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?
          Иль никогда, на голос мщенья,
Из золотых ножен не вырвешь свой клинок,
          Покрытый ржавчиной презренья?..

Вот оно, то бурное одушевление, та трепещущая, изнемогающая от полноты своей страсть, которую Гегель называет в Шиллере пафосом!.. Нет, хвалить такие стихи можно только стихами, и притом такими же...

М.В.: А мысль?..

В.Г.: Мы не должны здесь искать статистической точности фактов; но должны видеть выражение поэта, — и кто не признает, что то, чего он требует от поэта, составляет одну из обязанностей его служения и призвания? Не есть ли это характеристика поэта — характеристика благородного Шиллера?..

М.В.: А «Не верь себе»?

В.Г.: «Не верь себе» есть стихотворение, составляющее триумвират с двумя предшествовавшими. В нем поэт решает тайну истинного вдохновения, открывая источник ложного. Есть поэты, пишущие в стихах и в прозе, и, кажется, удивительно как сильно и громко, но чтение которых действует на душу как угар или тяжелый хмель, и их произведения, особенно увлекающие молодость, как-то скоро испаряются из головы. У этих людей нельзя отнять дарования и даже вдохновения, но

В нем признака небес напрасно не ищи:
       То кровь кипит, то сил избыток!
Скорее жизнь в заботах истощи,
       Разлей отравленный напиток!
Случится ли тебе, в заветный, чудный миг
       Отрыть в душе давно-безмолвной
Еще неведомый и девственный родник,
       Простых и сладких звуков полный, —
Не вслушивайся в них, не предавайся им,
       Набрось на них покров забвенья:
Стихом размеренным и словом ледяным
       Не передашь ты их значенья.
Закрадется ль печаль в тайник души твоей,
       Зайдет ли страсть с грозой и вьюгой:
Не выходи тогда на шумный пир людей
       С своею бешеной подругой;
Не унижай себя. Стыднее торговать
       То гневом, то тоской послушной,
И гной душевных ран надменно выставлять
       На диво черни простодушной.37

М.В.: Уточню только для читателя: «Скорее жизнь свою в заботах истощи».

В.Г.: Со времени появления Пушкина в нашей литературе показались какие-то неслыханные прежде жалобы на жизнь, пошло в оборот новое слово «разочарование», которое теперь уже успело сделаться и старым и приторным. Элегия сменила оду и стала господствующим родом поэзии. За поэтами даже и плохие стихотворцы начали воспевать
«Погибший жизни цвет /Без малого в восьмнадцать лет».

М.В.: Это о Ленском говорит Пушкин, но: «поблеклый жизни цвет».

В.Г.: Ясно, что это была эпоха пробуждения нашего общества к жизни: литература в первый раз еще начала быть выражением общества. Это новое направление литературы вполне выразилось в дивном создании Пушкина — «Демон»:
В те дни, когда мне были новы
Все впечатленья бытия —
И взоры дев, и шум дубровы,
И ночью пенье соловья —
Когда возвышенные чувства,
Свобода, слава и любовь,
И вдохновенные искусства
Так сильно волновали кровь, —
Часы надежд и наслаждений
Тоской внезапной осеня,
Тогда какой-то злобный гений
Стал тайно навещать меня.
Печальны были наши встречи:
Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
Неистощимый клеветою
Он провиденье искушал;
Он звал прекрасное мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе,
На жизнь насмешливо глядел —
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.

Это демон сомнения, это дух размышления, рефлексии, разрушающей всякую полноту жизни, отравляющей всякую радость. Странное дело: пробудилась жизнь, и с нею об руку пошло сомнение — враг жизни! «Демон» Пушкина с тех пор остался у нас вечным гостем, и с злою, насмешливою улыбкою показывается то тут, то там...

М.В.: К сожалению, за «Демоном» Пушкина не разглядели конкретного человека из другого мира – Александра Чеченского-Раевского. И увлеклись слишком библейским образом…

В.Г.: Мало этого: он привел другого демона, еще более страшного, более неразгаданного:

И скучно, и грустно!.. и некому руку подать
        В минуту душевной невзгоды...
Желанья... Что пользы напрасно и вечно желать?
        А годы проходят — все лучшие годы!
Любить... но кого же?.. на время не стоит труда,
        А вечно любить невозможно...
В себя ли заглянешь? — там прошлого нет и следа:
        И радость, и муки, и всё так ничтожно.
Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг
        Исчезнет при слове рассудка,
И жизнь — как посмотришь с холодным вниманьем вокруг —
        Такая пустая и глупая шутка...

Страшен этот глухой, могильный голос подземного страдания, нездешней муки, этот потрясающий душу реквием всех надежд, всех чувств человеческих, всех обаяний жизни!

М.В.: «От него содрогается человеческая природа, стынет кровь в жилах, и прежний светлый образ жизни представляется отвратительным скелетом, который душит нас в своих костяных объятиях, улыбается своими костяными челюстями и прижимается к устам нашим! Это не минута духовной дисгармонии, сердечного отчаяния: это — похоронная песня всей жизни!» - процитирую Вас же.

В.Г.: Кому не знакомо по опыту состояние духа, выраженное в ней, в чьей натуре не скрывается возможность ее страшных диссонансов, — те, конечно, увидят в ней не больше, как маленькую пьеску грустного содержания, и будут правы: но тот, кто не раз слышал внутри себя ее могильный напев, а в ней увидел только художественное выражение давно знакомого ему ужасного чувства, тот припишет ей слишком глубокое значение, слишком высокую цену, даст ей почетное место между величайшими созданиями поэзии, которые когда-либо, подобно светочам Эвменид, освещали бездонные пропасти человеческого духа... И какая простота в выражении, какая естественность, свобода в стихе! Так и чувствуешь, что вся пьеса мгновенно излилась на бумагу сама собою, как поток слез, давно уже накипевших, как струя горячей крови из раны, с которой вдруг сорвана перевязка...

М.В.: Вспомните «Героя нашего времени», вспомните Печорина — этого странного человека, который…

В.Г.: … с одной стороны, томится жизнью, презирает и ее и самого себя, не верит ни в нее, ни в самого себя, носит в себе какую-то бездонную пропасть желаний и страстей, ничем ненасытимых, а с другой — гонится за жизнию, жадно ловит ее впечатления, безумно упивается ее обаяниями…

М.В.: Вспомните его любовь к Бэле, к Вере, к княжне Мери, и эти стихи: «Любить... но кого же?.. на время не стоит труда, /А вечно любить невозможно...»?..

В.Г.: Да, невозможно! Но зачем же эта безумная жажда любви, к чему эти гордые идеалы вечной любви, которыми мы встречаем нашу юность, эта гордая вера в неизменяемость чувства и его действительность?.. Мы знаем одну пьесу, которой содержание высказывает тайный недуг нашего времени, и которая за несколько лет пред сим казалась бы даже бессмысленною, а теперь для многих слишком многознаменательна. Вот она: «Я не люблю тебя: мне суждено судьбою /Не полюбивши разлюбить; /Я не люблю тебя: больной моей душою /Я никогда не буду здесь любить…».

М.В.: «Я не люблю тебя, но, полюбя другую, /Я презирал бы горько сам себя; /И, как безумный, я и плачу и тоскую, /И всё о том, что не люблю тебя». Странно, что это стихотворение ; — И.П. Клюшникова, напечатанное в «Московском Наблюдателе», Вы приводите рядом с именем Лермонтова.

В.Г.: Неужели прежде этого не бывало? Или, может быть, прежде этому не придавали большой важности: пока любилось — любили, разлюбилось — не тужили; даже соединясь как бы по страсти теми узами, которые навсегда решают участь двух существ, и потом увидев, что ошиблись в своем чувстве, что не созданы один для другого, вместо того, чтоб приходить в отчаяние от страшных цепей, предавались ленивой привычке, свыкались, и равнодушно из сферы гордых идеалов, полноты чувства, переходили в мирное и почтенное состояние пошлой жизни?..

М.В.: У всякой эпохи свой характер!.. – Разве не Вы это сказали?

В.Г.: Может быть, люди нашего времени слишком многого требуют от жизни, слишком необузданно предаются обаяниям фантазии, так что, после их роскошных мечтаний, действительность кажется им уже слишком бесцветною, бледною, холодною и пустою?.. Может быть, люди нашего времени слишком серьезно смотрят на жизнь, дают слишком большое значение чувству?..

М.В.: Может быть, жизнь представляется им каким-то высоким служением, священным таинством, и они лучше хотят совсем не жить, нежели жить как живется?..

В.Г.: Может быть, они слишком прямо смотрят на вещи, слишком добросовестны и точны в названии вещей, слишком откровенны насчет самих себя: протяжно зевая, не хотят называть себя энтузиастами, и ни других, ни самих себя не хотят обманывать ложными чувствами и становиться на ходули?.. Может быть, они слишком совестливы и честны в отношении к участи других людей, и, обещав другому существу любовь и блаженство, думают, что непременно должны дать ему то и другое, а не видя возможности исполнить это, предаются тоске и отчаянию?..

М.В.: Или, может быть, «лишенные сочувствия с обществом, сжатые его холодными условиями, они видят, что не в пользу им щедрые дары богатой природы, глубокого духа, и представляют собою младенца в английской болезни», - как Вы ранее считали?..

В.Г.: Может быть — чего не может быть!..

М.В.: «И скучно и грустно» из всех пьес Лермонтова, говорят, обратила на себя особенную неприязнь старого поколения.

В.Г.: Странные люди! Им всё кажется, что поэзия должна выдумывать, а не быть жрицею истины, тешить побрякушками, а не греметь правдою! Им всё кажется, что люди — дети, которых можно заговорить прибаутками или утешать сказочками! Они не хотят понять, что если кто кое-что знает, тот смеется над уверениями и поэта и моралиста, зная, что они сами им не верят. Такие правдивые представления того, что есть, кажутся нашим чудакам безнравственными. Питомцы Бульи и Жанлис, они думают, что истина сама по себе не есть высочайшая нравственность... Но вот самое лучшее доказательство их детского заблуждения: из того же самого духа поэта, из которого вышли такие безотрадные, леденящие сердце человеческое звуки, из того же самого духа вышла и эта молитвенная, елейная мелодия надежды, примирения и блаженства в жизни жизнию:

В минуту жизни трудную
Теснится ль в сердце грусть,
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.
Есть сила благодатная
В созвучьи слов живых,
И дышит непонятная,
Святая прелесть в них,
С души как бремя скатится,
Сомненье далеко, —
И верится, и плачется,
И так легко, легко...

Другую сторону духа нашего поэта представляет его превосходное стихотворение «Памяти А. И. О-го».

М.В.: «Памяти А.И. Одоевского», - скажем...

В.Г.: Это сладостная мелодия каких-то глубоких, но тихих дум, чувства сильного, но целомудренного, замкнутого в самом себе... Есть в этом стихотворении что-то кроткое, задушевное, отрадно успокаивающее душу: И какою грандиозною, гармонирующею с тоном целого картиною заключается это стихотворение: «Любил ты моря шум, молчанье синей степи — /И мрачных гор зубчатые хребты... /И, вкруг твоей могилы неизвестной, /Всё, чем при жизни радовался ты, /Судьба соединила так чудесно: /Немая степь синеет, и венцом /Серебряным Кавказ ее объемлет; /Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет, /Как великан, склонившись над щитом, /Рассказам волн кочующих внимая, /А море Черное шумит, не умолкая...». — Вот истинно-бесконечное и в мысли, и в выражении; вот то, что в эстетике должно разуметь под именем высокого (sublime)...

М.В.: Если говорить о высоком, почему бы не вспомнить «Молитву» Лермонтова?

В.Г.: Не выписываем чудной «Молитвы», в которой поэт поручает матери божией, «теплой заступнице холодного мира», невинную деву. Кто бы ни была эта дева — возлюбленная ли сердца, или милая сестра — не в том дело; но сколько кроткой задушевности в тоне этого стихотворения, сколько нежности без всякой приторности; какое благоуханное, теплое, женственное чувство! Всё это трогает в голубиной натуре человека; но в духе мощном и гордом, в натуре львиной — всё это больше, чем умилительно...

М.В.: Не стану развивать эту тему, поскольку здесь можно будет прочитать, что сказалось поэтом в этом стихотворении: «К престолу вечному Аллы... Лермонтов и Ислам» (http://proza.ru/2010/01/27/1179) Но с какой поэзией мы имеем дело!..

В.Г.: Из каких богатых элементов составлена поэзия этого человека, какими разнообразными мотивами и звуками гремят и льются ее гармонии и мелодии! Вот пьеса, означенная рубрикою «1-е января»: читая ее, мы опять входим в совершенно новый мир, хотя и застаем в ней всё ту же думу, то же сердце, словом — ту же личность, как и в прежних. Поэт говорит, как часто, при шуме пестрой толпы, среди мелькающих вокруг него бездушных лиц — стянутых приличьем масок, когда холодных рук его с небрежною смелостью касаются давно бестрепетные руки модных красавиц, как часто воскресают в нем старинные мечты, святые звуки погибших лет: «И вижу я себя ребенком; и кругом
Родные всё места: высокий барский дом /И сад с разрушенной теплицей; /Зеленой сетью трав подернут спящий пруд, /А за прудом село дымится — и встают /Вдали туманы над полями. /В аллею темную вхожу я; сквозь кусты /Глядит вечерний луч, и желтые листы /Шумят под робкими шагами». Только у Пушкина можно найти такие картины в этом роде! Когда же, говорит он, шум людской толпы спугнет мою мечту, «О, как мне хочется смутить веселость их /И дерзко бросить им в глаза железный стих, /Облитый горечью и злостью!..».

М.В.: Не люди родные, не человек родной, не бабушка, не отец, а «места» вспоминает поэт: дом, сад с теплицей, пруд, село, туманы над полями, темную аллею, вечерний луч, желтые листы и… «робкие шаги»! Чьи?  «И странная тоска теснит уж грудь мою: /Я думаю об ней, я плачу и люблю, /Люблю мечты моей созданье  /С глазами, полными лазурного огня, /С улыбкой розовой…» Тоска, потому что нельзя ни с кем из них поделиться, (нет кругом души родной!) а значит, нельзя освободиться от груза этого, даже сквозь годы! «Странная» тоска, потому что это ребенок думает о своей матери, чей образ он уже не помнит, разве что может создать в мечтах своих. Он плачет, потому что любит ее до сих пор. Поэт, который в данный момент пережил намного возраст матери, понимает, как юна она была, когда ушла из жизни. Оттого и больно! Но с ним остался этот огонь ее глаз и улыбка. Так может смотреть на малыша и улыбаться ему только мать! Впрочем, подробнее читатель может обо всем узнать здесь: http://proza.ru/2010/11/06/627

В.Г.: Если бы не все стихотворения Лермонтова были одинаково лучшие, то это мы назвали бы одним из лучших.

М.В.: Согласна. «Стихотворение «Журналист, Читатель и Писатель» напоминает и идеею, и формою, и художественным достоинством «Разговор книгопродавца с поэтом» Пушкина», - пишите Вы. Это, конечно, лежит на поверхности, но, с другой стороны, какой здесь идет разговор!..

В.Г.: Разговорный язык этой пьесы — верх совершенства; резкость суждений, тонкая и едкая насмешка, оригинальность и поразительная верность взглядов и замечаний — изумительны. Исповедь поэта, которою оканчивается пьеса, блестит слезами, горит чувством. Личность поэта является в этой исповеди в высшей степени благородною.

М.В.: Но в этом стихотворении мы найдем ответы на многие вопросы, которые у нас возникают по биографии поэта: Писатель находится не в творческом, а духовном кризисе: «О чем писать?..  /Бывают тягостные ночи: /Болезненный, безумный крик /Из груди рвется — и язык  /Лепечет громко без сознанья…/ В очах любовь, в устах обман — /И веришь снова им невольно,.. /Тогда пишу. Диктует совесть…». Что ему диктовала совесть, можно прочитать здесь: http://proza.ru/2010/11/06/627  А мы пойдём дальше.

В.Г.: «Ребенку» — это маленькое лирическое стихотворение заключает в себе целую повесть, высказанную намеками, но тем не менее понятную. О, как глубоко-поучительна эта повесть, как сильно потрясает она душу!..

М.В.: … В котором исследователи так же не сойдутся, о ком речь: к мальчику это обращение поэта или к девочке? Сын генерала Граббе или дочь В.А. Лопухиной-Бахметевой адресат? Ни тот, и ни та. Просто ребенку! «Ужель теперь совсем меня не любишь ты?..» - вопрос, на который сын-поэт не мог получить ответ. Но отец ответил. Спустя девять лет (!), если верить означенной дате, что в данном случае непринципиально. Лермонтов, который давно уже живет с мыслью о близкой смерти, увидев чужого младенца, представил себя на его месте и то, что мог бы сказать ему его родной отец в эту минуту...

В.Г.: В ней глухие рыдания обманутой любви, стоны исходящего кровию сердца, жестокие проклятия, а потом, может быть, и благословение смирённого испытанием сердца женщины... Как я люблю тебя, прекрасное дитя! Говорят, ты похож на нее, и хоть страдания изменили ее прежде времени, но ее образ в моем сердце... «... А  ты, ты любишь ли меня?..»

М.В.: Вы очень близко подошли к разгадке этого стихотворения, но и только… Отошлю читателя к своей статье «Лермонтов-Таймиев или Тайна рождения поэта» (http://proza.ru/2010/11/06/627)

В.Г.: Отчего же тут нет раскаяния? — спросят моралисты. Наденьте очки, господа, и вы увидите, что герой пьесы спрашивает дитя — не учила ли она его молиться еще за кого-то, не произносила ли, бледнея, теперь забытого им имени?.. Он просит ребенка не проклинать этого имени, если узнает о нем. Вот истинное торжество нравственности!

М.В.: Да, это очень сильное стихотворение, знали бы Вы насколько!..

В.Г.: Поэтическая мысль может иногда родиться и вследствие какого-нибудь из тех обстоятельств, из которых слагается наша жизнь; но чаще всего и почти всегда она есть не что иное, как случай действительности в возможности и потому в поэзии не имеет никакого места вопрос: «было ли это?».

М.В.: Что-то было, но необязательно, чтобы это что-то происходило именно так, как в данном случае…

В.Г.: Но она (поэзия) всегда должна положительно отвечать на вопрос: «возможно ли это, может ли это быть в действительности?» Самое обстоятельство может только, так сказать, натолкнуть поэта на поэтическую идею и, будучи выражено им в стихотворении, является уже совсем другим, новым и небывалым, но могущим быть.
М.В.: Иначе нет никакой интриги, нет интереса…

В.Г.: Потому, чем выше талант поэта, тем больше находим мы в его произведениях применений и к собственной нашей жизни, и к жизни других людей. Мало этого: в неиспытанных нами обстоятельствах мы узнаём как будто коротко знакомое нам по опыту, — и тогда понимаем, почему поэзия, выражая частное, есть выражение общего. Прочтите «Соседа» Лермонтова — и хотя бы вы никогда не были в подобном обстоятельстве, но вам покажется, что вы когда-то были в заключении, любили незримого соседа, отделенного от вас стеною, прислушивались и к мерному звуку шагов его, и к унылой песне его, и говорили к нему про себя: «Я слушаю — и в мрачной тишине /Твои  напевы раздаются...»

М.В.: «О чем они — не знаю; но тоской /Исполнены, и звуки чередой, /Как слезы, тихо льются, льются...».

В.Г.: Эта тихая, кроткая грусть души сильной и крепкой, эти унылые, мелодические звуки, льющиеся друг за другом, как слеза за слезою; эти слезы, льющиеся одна за другою, как звук за звуком, — сколько в них таинственного, невыговариваемого, но так ясно-понятного сердцу! Здесь поэзия становится музыкою: здесь обстоятельство является, как в опере, только поводом к звукам, намеком на их таинственное значение; здесь от случая жизни отнята вся его материальная внешняя сторона, и извлечен из него один чистый эфир, солнечный луч света, в возможности скрывавшиеся в нем...

М.В.: «Выраженное в этой пьесе обстоятельство может быть фактом, но сама пьеса относится к этому факту, как относится к натуральной розе поэтическая роза, в которой нет грубого вещества, составляющего натуральную розу, но в которой только нежный румянец и кроткое ароматическое дыхание натуральной розы...», - процитирую Вас и добавлю, что у Лермонтова в основе его ключевых произведений лежат факты, которые складываются в поэтическую автобиографию. Но если рассматривать каждое из них отдельно, вне связи друг с другом, то можно просто восхищаться поэтическим языком, стилем, ритмикой и даже ароматом...

В.Г.: Гармонически и благоуханно высказывается дума поэта в пьесах: «Когда волнуется желтеющая нива», «Расстались мы; но твой портрет» и «Отчего», — и грустно, болезненно в пьесе «Благодарность». Не можем не остановиться на двух последних. Они коротки, по-видимому, лишены общего значения и не заключают в себе никакой идеи; но, боже мой! какую длинную и грустную повесть содержит в себе каждое из них! как они глубоко знаменательны, как полны мыслью!

М.В.: «Мне  грустно,  потому  что  я  тебя  люблю, /И  знаю:  молодость  цветущую  твою /Не  пощадит  молвы  коварное  гоненье…».

В.Г.: Это вздох музыки, это мелодия грусти, это кроткое страдание любви, последняя дань нежно и глубоко-любимому предмету от растерзанного и смирённого бурею судьбы сердца!.. И какая удивительная простота в стихе! Здесь говорит одно чувство, которое так полно, что не требует поэтических образов для своего выражения; ему не нужно убранства, не нужно украшений, оно говорит само за себя, оно вполне высказалось бы и прозою: ... «За всё, за всё тебя благодарю я: /За тайные мучения страстей, /За горечь слез, отраву поцелуя, /За месть врагов и клевету друзей; /За жар души, растраченный в пустыне, — /За всё, чем я обманут в жизни был...»

М.В.: «Устрой лишь так, чтобы тебя отныне /Недолго я еще благодарил».

В.Г.: Какая мысль скрывается в этой грустной «благодарности», в этом сарказме обманутого чувством и жизнию сердца? Всё хорошо: и тайные мучения страстей, и горечь слез, и все обманы жизни; но еще лучше, когда их нет, хотя без них и нет ничего, что просит душа, чем живет она, что нужно ей, как масло для лампады!.. Это утомление чувством; сердце просит покоя и отдыха, хотя и не может жить без волнения и движения...

М.В.: Это 1840 год. Еще несколько месяцев, и поэта не станет. С ранних лет чувствовавший свою обреченность в этом мире, мог ли такой поэт, как Лермонтов, иронизировать на тему жизни и смерти? «За все, за все Тебя благодарю я…» — это очень личные отношения! Глубоко верующий поэт, и любящий Своего избранника Создатель! Это взаимные и очень трогательные отношения, как отношения Отца и сына. Отец уверен, что сын достойно пройдет через все испытания, а силы сына почти на исходе. Он устал. Он хочет и готов уйти. Но Отец, как всегда, прав, и сын еще признается после этого в стих. «Валерик»: «…Я жизнь постиг; /Судьбе как турок иль татарин /За все я ровно благодарен; /У Бога счастья не прошу /И молча зло переношу...». (http://proza.ru/2010/01/27/1179)

В.Г: В соответствии к этой пьесе может идти новое стихотворение Лермонтова, «Завещание», напечатанное в этой книжке «Отечественных записок»: это похоронная песнь жизни и всем ее обольщениям, тем более ужасная, что ее голос не глухой и не громкий, а холодно-спокойный; выражение не горит и не сверкает образами, но небрежно и прозаично... Мысль этой пьесы: и худое и хорошее — всё равно; сделать лучше не в нашей воле, и потому пусть идет себе как оно хочет... Это уж даже и не сарказм, не ирония и не жалоба: не на что сердиться, не на что жаловаться, — всё равно! Отца и мать жаль огорчить... Возле них есть соседка — она не спросит о нем, но нечего жалеть пустого сердца — пусть поплачет: ведь это ей нипочем! Страшно!..

М.В.: «Но поэзия есть сама действительность, - пишете Вы, - и потому она должна быть неумолима и беспощадна, где дело идет о том, что есть или что бывает... А человеку необходимо должно перейти и через это состояние духа».

В.Г.: В музыке гармония условливается диссонансом, в духе — блаженство условливается страданием, избыток чувства сухостью чувства, любовь ненавистию, сильная жизненность отсутствием жизни: это такие крайности, которые всегда живут вместе, в одном сердце. Кто не печалился и не плакал, тот и не возрадуется, кто не болел, тот и не выздоровеет, кто не умирал заживо, тот и не восстанет... Жалейте поэта или, лучше, самих себя: ибо, показав вам раны своей души, он показал вам ваши собственные раны; но не отчаивайтесь ни за поэта, ни за человека: в том и другом бурю сменяет вёдро, безотрадность — надежда...

М.В.: «Надежда! — может быть, под бременем годов, /Под снегом опыта и зимнего сомненья, /Таятся семена погибнувших цветов /И, может быть, еще свершится прозябенье!» — процитирую из стих. «Весна» любимого Вами И.П. Клюшникова.

В.Г.: Два перевода из Байрона — «Еврейская мелодия» и «В альбом» — тоже выражают внутренний мир души поэта. Это боль сердца, тяжкие вздохи груди; это надгробные надписи на памятниках погибших радостей...

М.В.: О любом или каждом стихотворении Лермонтова можно сказать, что они «выражают внутренний мир души поэта».

В.Г.: «Ветка Палестины» и «Тучи» составляют переход от субъективных стихотворений нашего поэта к чисто художественным. В обеих пьесах видна еще личность поэта, но в то же время виден уже и выход его из внутреннего мира своей души в созерцание «полного славы творенья». Первая из них дышит благодатным спокойствием сердца, теплотою молитвы, кротким веянием святыни. О самой этой пьесе можно сказать то же, что говорится в ней о ветке Палестины: «Заботой тайною хранима, /Перед иконой золотой,
/Стоишь ты, ветвь Ерусалима, /Святыни верный часовой! /Прозрачный сумрак, луч лампады, /Кивот и крест, символ святой... /Всё полно мира и отрады /Вокруг тебя и над тобой...».

М.В.: «Вторая пьеса — «Тучи», на Ваш взгляд, — полна какого-то отрадного чувства выздоровления и надежды, и пленяет роскошью поэтических образов, каким-то избытком умиленного чувства».

В.Г.: «Русалкою» начнем мы ряд чисто-художественных стихотворений Лермонтова, в которых личность поэта исчезает за роскошными видениями явлений жизни. Эта пьеса покрыта фантастическим колоритом, и по роскоши картин, богатству поэтических образов, художественности отделки составляет собою один из драгоценнейших перлов русской поэзии. «Три пальмы» дышат знойною природою востока, переносят нас на песчаные пустыни Аравии, на ее цветущие оазисы. Мысль поэта ярко выдается, — и он поступил с нею как истинный поэт, не заключив своей пьесы нравственною сентенциею. Самая эта мысль могла быть опоэтизирована только своим восточным колоритом и оправдана названием «Восточное сказание»; иначе она была бы детскою мыслию.

М.В.: Это если мы будем порхать с одного на другое стихотворение, как бабочка, – с цветка на цветок… А можно, как пчела: сесть на цветок, опустить свой хоботок в него и впитывать нектар!.. Тогда мы увидим не только красивую форму, но душу поэта, его боль, его тоску… Но любоваться картиной легче, чем пытаться её понять.

В.Г.: Пластицизм и рельефность образов, выпуклость форм и яркий блеск восточных красок — сливают, в этой пьесе, поэзию с живописью: это картина Брюллова, смотря на которую, хочешь еще и осязать ее.

........ в дали голубой
Столбом уж крутился песок золотой,
Звонков раздавались нестройные звуки,
Пестрели коврами покрытые вьюки,
И шел, колыхаясь, как в море челнок,
Верблюд за верблюдом, взрывая песок...

М.В.: Прервёмся на этом. Нечего хвалить такие стихи — они говорят сами за себя, и выше всяких похвал.

В.Г.: «Дары Терека» есть поэтическая апофеоза Кавказа.

М.В.: Наконец-то, мы переходим к Кавказу. Ведь Лермонтов писал исключительно о Кавказе. Почему? – Это другой вопрос. Сейчас мне интересен Ваш взгляд на эти вещи.

В.Г.: Только роскошная, живая фантазия греков умела так олицетворять природу, давать образ и личность ее немым и разбросанным явлениям. Нет возможности выписывать стихов из этой дивно-художественной пьесы, этого роскошного видения богатой, радужной, исполинской фантазии; иначе пришлось бы переписать всё стихотворение. Терек и Каспий олицетворяют собою Кавказ, как самые характеристические его явления. Терек сулит Каспию дорогой подарок; но сладострастно-ленивый сибарит моря, покоясь в мягких берегах, не внемлет ему, не обольщаясь ни стадом валунов, ни трупом удалого кабардинца; но когда Терек сулит ему сокровенный дар — бесценнее всех даров вселенной, и когда «... над ним, как снег бела, /Голова с косой размытой, /Колыхаяся, всплыла, — /И старик во блеске власти /Встал могучий как гроза, /И оделись влагой страсти /Темно-синие глаза. /Он взыграл, веселья полный — /И в объятия свои /Набегающие волны /Принял с ропотом любви...».
Мы не назовем Лермонтова ни Байроном, ни Гёте, ни Пушкиным; но не думаем сделать ему гиперболической похвалы, сказав, что такие стихотворения, как «Русалка», «Три пальмы», и «Дары Терека» можно находить только у таких поэтов, как Байрон, Гёте и Пушкин...

М.В.: «Не менее превосходна «Казачья колыбельная песня»», - считаете Вы.

В.Г.: Ее идея — мать; но поэт умел дать индивидуальное значение этой общей идее: его мать — казачка, и потому содержание ее колыбельной песни выражает собою особенности и оттенки казачьего быта. Это стихотворение есть художественная апофеоза матери: всё, что есть святого, беззаветного в любви матери, весь трепет, вся нега, вся страсть, вся бесконечность кроткой нежности, безграничность бескорыстной преданности, какою дышит любовь матери, — всё это воспроизведено поэтом во всей полноте. Где, откуда взял поэт эти простодушные слова, эту умилительную нежность тона, эти кроткие и задушевные звуки, эту женственность и прелесть выражения?

М.В.: У казачки и взял – даже имя её сохранилось - Дунька Догадиха. Но идея – не мать, а причина не завершающейся бесконечной войны. Если у женской груди младенец учится мстить за отца, эта война никогда не закончится, - говорит Лермонтов. «Дам тебе я на дорогу /Образок святой: /Ты его, моляся богу, /Ставь перед собой. /Да, готовясь в бой опасный. /Помни мать свою... /Спи, младенец мой прекрасный, /Баюшки-баю!». - Не защитника своей земли растит мать, а завоевателя чужих земель!.. Но это очень неудобная тема для многих, чтобы ее развивать…

В.Г.: Он видел Кавказ, — и нам понятна верность его картин Кавказа; он не видал Аравии, и ничего, что могло бы дать ему понятие об этой стороне палящего солнца, песчаных степей, зеленых пальм и прохладных источников, но он читал их описания; как же он так глубоко мог проникнуть в тайны женского и материнского чувства?

Стану сказывать я сказки,
          Песенку спою;
Ты ж дремли, закрывши глазки,
          Баюшки-баю.
.............
Богатырь ты будешь с виду
          И казак душой.
Провожать тебя я выйду —
          Ты махнешь рукой...
Сколько горьких слез украдкой
          Я в ту ночь пролью!..
Спи, мой ангел, тихо, сладко,
          Баюшки-баю.

Стану я тоской томиться,
          Безутешно ждать,
Стану целый день молиться,
          По ночам гадать;
Стану думать, что скучаешь
          Ты в чужом краю...
Спи ж, пока забот не знаешь,
          Баюшки-баю.

М.В.: Вот-вот… Мать не плачет по своей горькой участи – вырастить сына и отдать в солдаты на войну, она только для этой цели его и растит!.. Лермонтова это потрясло, и он не мог не записать услышанную песню, в которой лежал ответ на его вопрос: «Жалкий человек – чего он хочет?..».

В.Г.: «Воздушный корабль» не есть собственно перевод из Зейдлица: Лермонтов взял у немецкого поэта только идею, но обработал ее по-своему. Эта пьеса, по своей художественности, достойна великой тени, которой колоссальный облик так грандиозно представлен в ней. — Какое тихое, успокоительное чувство ночи после знойного дня веет в этой маленькой пьесе Гёте, так грациозно переданной нашим поэтом: «Горные вершины/Спят во тьме ночной; /Тихие долины /Полны свежей мглой; /Не пылит дорога, /Не дрожат листы... /Подожди немного — /Отдохнешь и ты».

М.В.: Ну что ж, давайте отдохнем и мы. Благодарю Вас за эту беседу.

1840 - 2020.


Рецензии