Жан Галяр. Орфей. Перевод Ю. Милёшина

Jean Galard                Жан Галяр
 Orphee                Орфей
                Перевод Ю. Милёшина         

«К лучам солнца всегда
обращая тревожный свой
взгляд...»

Парменид



        Свое детство я ненавижу. Оно было моим первым, моим самым долгим сном. Правда, мне кажется, что взгляд, которым я бы хотел обладать, как раз и есть тот самый, которым я, возможно, ребенком смотрел на деревья, на ручьи... Иногда мне кажется, что я припоминаю жаркие угли, которые потрескивали в очаге, когда зимние вечера собирали весь дом в теплоте мегарона, или ослепительное солнце летним утром, и мне сдавливает горло при возникновении этих бледных образов, когда потрескивание полена, блеск Авроры на миг оживляют всё во мне. На кого бы пролилась эта благодать, по которой я тоскую, если бы не было меня, если бы она не изумляла меня? Ничто не беспокоило безмятежнось моего детства. Тот, кто влюблен в свое детство, или кого трогает чужое, о каком волшебном чуде вспоминает он? Или какие воспоминания придумывает он? – Вот, что я вижу в детских глазах, – пыжился Полифем, – девственность мира. Я отдал бы все мои познания, дабы обладать способностью удивляться, как удивляются они, эти глаза.
– Это только потому, что познания твои невелики! – отвечал Эвридам.      В этот вечер на берегу моря мы долго смотрели, как рождаются звезды. Прежде чем рассуждать о них, подожди, пока их станет больше, и они очистят тебя от твоих убеждений. Видишь ли, все объясняется очень легко, никто не удивляется легче невежды. Возможно, детство потому столь легковерно, что по-настоящему ничто не может удивить его. Что до меня, в детских глазах я вижу только слепоту и забытье.
        Может быть, мое собственное детство было каким-то особенно обездоленным. Об этом я не могу судить, меня там не было. Я сохраняю о нем воспоминания долгой бесчувственности или короткого небытия.
        Я учился читать, петь.
        Кто слушает меня? Кому интересна моя жизнь? К чему эти воспоминания? Они не более, чем анахронизм. Я не старик, ткущий свои сожаления. Мне ни к чему угождать себе. Я тороплюсь, мне хочется, чтобы началось что-нибудь другое. Однако необходимо, чтобы я прошел через очистительный огонь, рассказал о себе, как о постороннем.
        Я учился читать, петь. Так я прожил свое отрочество, покорно, словно в летаргическом сне. Это не воспоминание; это знание о том, что в семнадцать лет я мог играть на флейте, петь, аккомпанируя себе на лире и рассказывать наизусть все стихи, которые знали в нашем краю.
Невежество мое было беспробудным, я не осознавал даже, что я еще не живу.
Я родился в тот день, когда отец объявил, что посылает меня в Египет, как он выразился, заканчивать образование. Он легко становился помпезным в словах и поступках – боюсь, как бы моя склонность к лиризму не была близка его помпезности. Нет, я не боюсь этого. Чтобы избежать того, чего требует скромность, я скорее стал бы гордиться способностью к пышности, я стал бы даже превозносить красноречие, настолько я ненавижу кокетство скромников и сдержанную пустоту, в которой дремлет осторожность.
        Я уехал в день моего семнадцатилетия, радуясь мысли о таком долгом плавании.
        Что за планы опьяняли меня, когда я созерцал море? Действительно ли мне не хватает памяти? Но меня так долго не было в мире, что, возможно, весь этот месяц я ничего и не видел, и ни о чем не думал. Или, может быть, более ясное понимание пришло позднее, во время путешествия в Колхиду?
        А те два года, что я провел в Мемфисе? Я не могу припомнить, чему они меня научили. Впрочем, мне кажется, именно там проявилось то, что до сих пор еще не раскрылось, как следует.
        Я уважал учителей, но не понимал, что во мне сопротивляется им. Они посвящали нас в сказания и мудрые мысли, о которых у меня осталось лишь туманное представление. Я не уверен, благодаря их урокам, или иным источникам, я усвоил то, что знаю. Их слова проникали в меня, словно свет, чей источник был от меня дальше, чем они, и казались мне единственно возможным светом. Но, покинув их, я одновременно был и согласен с ними, и не согласен. Я не знаю, был ли я по ту сторону их смирения или по эту сторону их мудрости.
        Они повторяли, что не могут научить ничему определенному:
        «Если ты ждешь от нас света, то разве не видишь, что свет сам по себе невидим, но что он освещает все, кроме своих собственных лучей?»
        Мне казалось, что я догадываюсь о том, чтО во мне восставало против них. Тоска неприятия овладевала мной, когда они бранили мою торопливость. Их изречения, которые врезались в память, стремились обуздать мое нетерпение мчаться без оглядки. Моя беспокойная уверенность в необходимости спешить не только не гасла, но разгоралась, когда они утверждали:
        «Сущее откроется тебе только тогда, когда ты изберешь окольный путь. Если ты пойдешь прямо к нему, оно исчезнет. Ты должен, вместе с Бытием, приоткрыть смысл более древний, чем твое стремление».
        Сегодня это желание покончить с проволочками, с двусмысленными словами и найти тотчас слова, которые объясняют все, которые все изменяют, которыми надо заменить те, старые, это желание еще увеличилось. Самое настойчивое из их заклинаний, то, что меня чаще всего волнует, не могло поколебать моих намерений, оно лишь напоминало о моем бессилии. Я помню, оно звучало, как проклятие:
        «Счастье в полузнании сущего. Поэтому не желай откровения более полного, чем поэтический шепот».
        Ах, сколько же вопросов я им задавал!
        Я краснею при мысли о стихах в египетском стиле, которые я прилежно сочинял, вернувшись во Фракию. Их эзотеризм прослыл божественным. Мой отец хотел бы для меня занятия более существенного, но выказывал уважение к моим вдохновенным песнопениям. Я сопровождал стихи музыкой, и мой аполлоновский облик стал убедительным.
        Если бы целью моего исследования было счастье, я стал бы рассказывать именно об этом периоде.
        Я проводил время в странствиях. Часто я поднимался к истокам Стримона. Пейзажами я любовался мало, мне просто хотелось идти и идти, чтобы ощутить в теле истинную силу. Я взбирался на самые высокие холмы. Не доходя до вершины, я переходил на бег, чтобы мне быстрее открылся горизонт. Запыхавшись, я взбегал на гору, и, не отдохнув, спускался, чтобы тотчас начать новое восхождение на вершину, которая казалась выше, чем прежние. Когда я взбирался на самую высокую скалу последней горы, мне хотелось кричать, часто я пел во все горло. Будущее казалось огромным. Мои планы были беспочвенны, но их обилие, расплывчатость, опьяняли меня. Я пьянел от чрезмерности. Я не считал себя бессмертным, поскольку никогда не думал о смерти. Я был вечен.
        Время шло. Я, наконец, ощутил его. В тот день, когда я впервые услышал о Геракле, мое собственное существование показалось мне ничтожным, и всю следующую ночь волнение не дало мне уснуть. Я пересчитывал погибшие годы. Я искал средство навсегда пробудиться от сна, в котором так бессмысленно пролетала моя жизнь.
        Мысль о том, что я уже в таком возрасте, когда другие уже столько сделали, преследовала меня. Моя жажда жить утратила беззаботность, она стала беспокойной.
        Я открыл тоску. Или, может быть, нечто противоположное ей, но столь же безутешное. Тоску, раздражающую нетерпением. Не грусть от тяжести застывшего времени, а наоборот, бешенство от того, что оно бежит. Хуже еще, ибо я уже знал, что только от меня зависит положить конец ничтожеству моей юности.
        Теперь я отправлялся вниз по течению Стримона. Я выходил утром, чтобы с берега моря наблюдать за путями, которые оно вырисовывало меж островами, и мечтать о тех, которые оно скрывало за горизонтом.
        Какой поступок противопоставить, в конце концов, этому скольжению, какой барьер воздвигнуть течению дней? Каким произведением, исполненным экспромтом, какой авантюрой удержать мгновение? Я не знал, какой из моих планов реализовать раньше других. Мир был столь обширен, что любой из них, если бы я им и ограничился, представлялся мне смехотворным. Я не понимал, как можно отложить выполнение всех остальных планов. Сама мысль об отказе от них терзала меня.
        Прежде всего, говорил я себе, прежде всего – отринуть всякую рутину! Порвать со всеми привычками! Отринуть мертвое время и его неосознанные круги, все более и более разрастающиеся! Пусть новизна каждого предмета и каждой минуты без устали возрождает меня! В начале было сущее, но все умирает, просуществовав недолго. Пусть любой из моих мельчайших поступков станет началом моей жизни. С каждой минутой я буду пробуждаться. Я буду пробуждаться заново, не помня прошлого, как если бы мир рождался вновь и вновь.
        Думал ли я так в самом деле уже тогда? Не проецирую ли я на прошлое мое всегдашнее наваждение, словно оно смущало всю мою юность, для того, может быть, чтобы скрыть, что мое сонное состояние длилось дольше, чем я о том говорю? Неважно! Я хочу, чтобы мое прошлое было мне безразлично. Я его использую только для того, чтобы получить более живую картину настоящего.
        Как необычность каждого предмета, говорил я себе, осаждает меня, выводит из себя!
        Мне хотелось вернуться в Египет, или скорее отправиться в другие страны, чтобы там вновь пережить изумление, вызванное приездом.
        Вот тогда-то Язон и предложил мне отправиться вместе с ним на край света.
        Как долго я мог надеяться, что мы и в самом деле отправимся на край земли? Я сразу поверил. Сначала я был убежден, что это путешествие унесет нас за пределы обыденного мира.
        Теперь я знаю, я чувствую, что край земли повсюду, что он касается сути любого предмета, что идти к нему надо туда, где останавливается мой взор, куда бы я ни смотрел. Однако, поскольку мне не ведомы возможности подобного погружения в действительность, что мог я предпринять, чтобы положить конец ожиданию, которое вызывало во мне отчаяние все эти дни, как вновь преодолеть путь, во время которого оформилось мое нетерпение?
        Я ничего не понял из сообщения посланца Язона. История о трофее, который надо похитить в Колхиде, была столь же путаной, как и то, что должно было привести к победе. Возможно, я плохо слушал. Я был внимательнее к именам молодых людей, которые должны были принять участие в экспедиции. Пятьдесят посланцев мчались через всю Грецию. Сам Геракл уже пообещал примкнуть к приключению. Теламон явился тотчас. И еще Пелей, брат Теламона. И Мелеагр. И Тидей...
        Ни один грек еще не добирался до Колхиды. Я согласился. Я сказал посланцу, что соглашаюсь, на самом деле мне не надо было решать, я всегда был в ожидании подобного путешествия. Даже и без Язона я бы отправился на то же самое завоевание того же самого Руна.
        Отправление из Пагаса, что в Фессалии. Спешить не было нужды, Постройка корабля еще не закончена. Но как переживать ожидание? Я отправился сразу же.
        Ничто еще не начато. Я шел, шел навстречу нетронутому будущему... Я всегда уходил, ликуя, ради великого свершения. Мой энтузиазм относился к будущему – этой бездне, куда я намеревался броситься.
        В Пагасе, пока «Арго» не был спущен на воду, я пел на берегу моря приключения, которые ожидали нас.
        Я почти не отходил от корабля: мне хотелось присутствовать при каждом этапе его создания. Когда же я поднимался к алтарю, я находил там Вечно молчащего, у статуи бога был отсутствующий взгляд. Я тут же возвращался к перестуку молотков.
        В те дни я стремился жить более напряженно, в неусыпном бдении. Я чувствовал, как мое тело становилось сильным от смелости, мир казался мне одновременно и неисчерпаемым, и легко постижимым. Мне бы хотелось... (не предчувствовал ли я, что само путешествие лишит очарования счастье, которое я испытывал, готовясь к нему) чтобы период этой лихорадки длился ради нее самой.
        Как раз напротив! Если бы я мог, я отменил бы время на подготовку, чтобы устремиться к тому, что оно обещало.
        Я смотрел на все словно в тоскливом жару, как бы затем, чтобы запечатлеть в памяти навсегда. Море же за пределами порта простиралось, словно переплетение маршрутов. Незамутненная синь неба была недостаточно синей для меня, чтобы я мог довольствоваться ею и не мечтать о другом лете.
        Ифит прибыл одновременно со мной. Мы часто беседовали с ним вдвоем. Возможно, что дружба, которая связала меня с ним теснее, чем с другими в этой экспедиции, была плодом тех немногих дней, что я пробыл с ним в таком же нетерпении, когда мы, еще ничего не ведая, могли воображать те края, которые откроем.
        Зет и Калаид появились как-то вечером. На берегу, где они присоединились к нам, разговор, тихий, прерываемый долгим молчанием, который сам по себе сближал нас, длился почти всю ночь. Я почти забыл, о чем говорили мы, но помню, что звезды мерцали в небе более просторном, чем обычно, и что Ифит повторял: «Я знаю теперь, на что похоже счастье!»
        Он был сообразительней меня. В этот вечер я был счастлив, как и он, но понял это позднее. Потому что я был в ожидании чего-то другого, но только не счастья.
        Утром нас разбудил Астерий, который только что прибыл. На следующий день – Идмон. Потом – Девкалион и Леодок. Потом и все остальные.
        Когда Аргос объявил нам, что корабль готов, не доставало только Геракла. Мы все сбежались, когда он показался. Его видно было издалека. Мы смеялись, повторяя его имя. Окруженный солнечным светом, он тоже смеялся. Он направлялся к нам своими мощными стопами. Но едва он приблизился, не знаю, что за волнение охватило нас; никто ничего уже не говорил.
        Появление Геракла в утреннем свете долго было самым волнующим из моих воспоминаний. Сегодня еще, когда я уверен, что утратил стезю, которой должен был следовать, в моей памяти часто возникает то летнее утро, когда мы смотрели, как Геракл размашистым шагом направляется к нам.
        И теперь, когда я боюсь, что отрекся от своей юности, бесславно отвернулся от нее, что еще я вспоминаю, так это вечер того же дня. Долгий вечер возле еще совсем новенького «Арго»... Это была последняя ночь, которую мы провели на фессалийском побережье. В то время, как тьма ложилась на песок, каждый говорил о том, почему он здесь.
Я бродил от группы к группе. Повсюду мне казалось, что наиболее убедительная причина открывалась тем, кто рассказывал. Каждая из них, в свою очередь, была той, которую выбрал бы и я – одна более возбуждала, но другая была глубже, а та – благороднее, эта – правдивее. Сейчас-то я знаю, что настоящей причиной моего желания была не Колхида, не морской бриз, не завоевания, не подвиги, ничто из того, что можно предвидеть. Напротив, я любил только вот это – то, чего мы не можем знать, но что нас ожидает, что непредвиденное будущее возможно в любой день, что каждое утро все должно возобновлять свое существование заново.
        Темнота сгущалась вокруг нас. Нас освещали факелы. Тот, кто рассказывал, говорил теперь шепотом.
        Поднялся холодный ветер. Мы завернулись в плащи, чтобы вздремнуть. Я еще долго не спал, созерцая и слушая ночь. Как тут уснуть? Мне казалось, что все мое прошлое вело меня к этой минуте, или скорее, здесь, на берегу, в последние часы ожидания, я ощутил наступление зрелого возраста. Мои спутники спали. Или, может быть, они просто молчали, таким же образом онемев от эмоций, размышляя в ночи о своей собственной судьбе.  Я видел, как встал Язон и пошел к кораблю, как заговорил, обернувшись лицом к морю. Его голос терялся в грохоте волн.
        Когда я проснулся, все мои спутники были заняты делом, готовя такелаж и заглушки для уключин. Аргос укладывал якорный канат. Длинные утренние тени! Я чувствовал как бы страдание во всем теле от переизбытка желаний, жажду напиться холодной воды, потребность ощутить вкус терпкого плода во рту или теплоту ветра на коже, и еще смутную жажду любви, неутолимую, как если бы я хотел раствориться в окружающих предметах.
        Мы не осознали момента отплытия. Мы отошли от берега, но все еще не покинули Пагаса. «Арго» медленно вышел из порта, но это еще не было открытым морем. Мне казалось, что ничего не может произойти, пока мы видим берег.
        Я смотрел, как Пагас окутывается дымкой и сливается с коричневыми скалами. И мое настоящее было лишь удалением от прошлого, его отходом на задний план.
        Мы плыли меж островами. Мы не покинули еще Фессалии.
        Море было гладким, наши пустые глаза неудовлетворенно шарили по горизонту. В то время, как мы таким образом ожидали наступления будущего, Язон рассказал историю о Золотом Руне:
        Как овен Гермеса увез на своей спине Фрикса и Геллу, которые спасались от мачехи, как Фрикс, прибыв в Колхиду, принес волшебного овна в жертву Зевсу, а его руно повесил на священном дубе в священном лесу...
        Когда он умолк, я давно уже не слушал его.
        Потом, так как молчание затянулось, о Золотом Руне заговорил я. Я сказал, что его золото не стареет и не умирает, и что оно продлевает жизнь всякому, кто дотронется до него.
        Я сказал также, что в мире есть несколько Золотых Рун, но что наше самое блестящее, и что нам особенно посчастливилось, поскольку мы знаем, где оно висит.
        Я сказал еще, что Фрикс правильно поступил, принеся в жертву овна, что невозможно быть самим собою, пока не избавишься от него, и что жизнь превращается в сон, пока не принесешь в жертву то, что доставило тебя сюда.
        Вскоре я пожалел, что высказал так много. Я вспомнил уроки моих учителей:
        «Как полуденный свет убивает рельеф, а летнее солнце растения, которым оно даровало жизнь, так ясное слово разрушает свой объект. Смысл скрыт в латентном состоянии и рассыпается, став очевидным».
        Я замолчал и стал смотреть на пену за кормой.
        Мы миновали леса на горе Пелион. Возник, очень высоко в горах, храм Афины Тизенской, белый, весь залитый солнцем. Я вновь ощутил страдание в теле, такое же, как и утром, желание прильнуть к этому храму телом, или стать сиянием солнца.
        Я смотрел, как приближается, проплывает мимо, исчезает остров Сциатос.
        И позднее, остров Сепиас...
        Мы все еще не покинули Грецию.
        А теперь? О какой из стоянок рассказать?
        Я не знаю, чего мы хотели. Даже сегодня мне не понятно, куда были направлены наши желания. Однако я знаю, когда наступала ночь, мы чувствовали, что наши утренние ожидания не сбылись.
        По вечерам мы ставили «Арго» на якорь в устьях рек. Затем, после ужина, как и накануне, мы располагались на берегу, чтобы выспаться. Я затосковал при мысли, что у нас уже появились привычки.
        Однажды в полдень перед нами возникли укрепления Лемноса. Мы вскочили, чтобы рассмотреть город. Вся Греция уже знала об ужасной резне на Лемносе: не так давно жены в приступе организованной ревности, в одну из ночей... Но что нам до этого!
        И все же это было, представляется мне, началом чего-то, прорывом... Если нужно, я примыслю немного.
        Пятьдесят юных вдов были приглашены во дворец на пир, который в честь нашего прибытия давала царица Гипсипилия. После их крепких вин мы убедились, что боги благосклонны к нам, и мало-помалу разгорелись любовные разговоры.
        Факелы освещали мрамор; их свет падал на нас, стоявших в центре круга, вне которого не стало вдруг людей. Ничто нас не ждало, кроме вот этого света, зажженного островитянками. Мы были, здесь, навсегда. Я был счастлив.
        Мне, однако, захотелось подойти к этому свету, погрузиться в него и даже пощупать его, убедиться в неподвижности этого мгновения, которое стало ощутимым. Вошли музыканты. Мелодии флейт, ритмы кифар словно бы создали храм в ночи. Пламя факелов, чистота колонн, наша дружба, мир, все это стало как бы частью моего собственного тела.
        Музыка остановилась. Мы замолчали на миг. Мы смотрели на своих спутниц, которые опустили глаза. Они были прекрасны.
        Разговоры возобновились и длились почти всю ночь. Гипсипилия была в восторге от отважного Язона. Она снова стала спрашивать о его намерениях; он принялся с готовностью описывать опасности, которые мы должны преодолеть.
– В конце концов, – сказала она, – к чему эта экспедиция? Ничто вас не понуждает...
        Тяжелая тишина повисла вдруг. Все взоры обратились к Язону. Он обернулся ко мне:
– Орфей, спой нам еще раз о чарах Руна!
        Какого руна? Что искали мы? Что за химеры? Я не знал, что сказать.
        Внезапно пир, дворец, Лемнос вновь стали лишь этапом, и нахлынуло будущее. Оно возникает вдруг. Мы не переставали желать его. Это оно превратило нашу остановку в освежающую передышку. Неуверенно я начал:
– Руно словно прозрачный огонь. Его золото цвета вечеров, тихих, как сон. Порою оно блестит, как храм, освещенный солнцем...
– У нас тоже, – улыбнулась она, – есть тихие вечера и храмы, которые сияют на солнце.
        Как мы могли позволить, чтобы нас довели до этого! Ибо наступит утро, и время, проведенное здесь, предстанет перед нами как задержка... Я возразил чуть ли не с яростью:
– Но солнце движется без остановки! Руно – неподвижное золото, его сила в нем самом. Тот, кто сможет его достать, будет чувствовать себя непоколебимым.
        Она повернулась к Язону и спросила, глядя ему в глаза:
– Не чувствуете ли вы себя непоколебимыми уже сегодня вечером?
– Необычность этой ночи чарует нас. Она не была бы такой живительной, не будь столь быстролетной.
        Из скромности я не стал напоминать ей о судьбе лемносцев, виновных, конечно, не столько в неверности, сколько в слишком надоедливом присутствии.
– Что толку тогда в Руне, – сказала она, – если нам достаточно эфемерного счастья?
– Вы могли бы поклясться, что не желаете, чтобы оно длилось?
        Она не ответила. Я добавил:
– Мимолетные удовольствия нас не устраивают. Уже одно намерение насладиться ими сильнее их.
        Она замолчала. Мне хотелось отыскать другое объяснение, я сказал противное тому, что думал. Не тому, что думал, но тому, что должен был чувствовать. Вдруг этот миг стал самодовлеющим. Зачем я позволяю себе поносить прошлое? Зачем я качусь всегда по наклонной, которая влечет меня к завтрашним заботам? Я прошептал:
– Будущее прожорливо...
        Я не закончил, мгновенно сообразив, что, для того, чтобы существовать, эта ночь нуждается в том, чтобы наш отъезд был неминуемым, чтобы он без конца волновал наши мысли. О нет! Мое счастье от того, что я здесь, улетучилось, как только я понял, что ему настанет конец. Моя голова погрузилась в туман. Снова загудели разговоры. Я ничего не понимал из того, что говорилось. Я стремился освободиться от шума в голове, которым ее наполняли мои собственные мысли. Не мечтай больше, - говорил я себе, - быть здесь, забыть все, кроме этого пира, отдаться этому мигу, этому плотному свету, - настаивал разум. Но Руно... было жарко. Где-то далеко смеялась Гипсипилия. Я крикнул ей:
– Настоящее постоянно. Если оно убегает от нас, это потому, что мы его покидаем!
        Она не смотрела на меня. Формула не была удачной. Я крикнул громче:
– Мы сами бежим от него! Вот истина!
        Никто не слушал меня. На всякий случай я добавил:
– Мы боимся самих себя. Мы обвиняем время, это так удобно. Считаем преступным...
        Что я считал преступным? Они были счастливы. Они были пьяны. Мои сомнения не интересовали их. Мне нечего было делать здесь. Этот зал был слишком тесным. Снаружи, под мирным небом, все прояснится. Я шел через сады. Я припоминал свои мысли, чтобы привести их в порядок. Но было пусто. Всё исчезло. У меня не было больше мыслей. Ночь была ясной. Я не знал, что еще нужно было прояснить. Опечаленный, я вернулся к спутникам
        Наутро пошел дождь. Мы смотрели из дворца на потоки ливня, во все горло хохоча при мысли, что нас мог застичь в море такой потоп.
        Дождь шел четыре дня. Мы ожидали возвращения солнца, спокойные, праздные, невинные.
        На пятый день дождь стал прерываться. Тифис проявлял нетерпение, Идас обвинил нас в изнеженности, Геракл, как он говорил сам, мечтал о своих собственных подвигах. Язон поторопил отплытие.
        На горизонте Самофракия, высокая, белая.
        Позднее мимо проплыл Имброс...
        Низкое побережье Дардании. «Арго» вошел в пролив Геллеспонт.
        Туманные высоты Пергота.
        Берег Питии... Ламсак.

        Ламсак!
        Открылась Пропонтида.
        Что сказать? Что сказать об этом? Я не могу описать. Как бы я мог все это видеть? Как увидеть, когда каждый остров, каждый изгиб побережья, вместо того, чтобы что-то значить сам по себе, вместо того, чтобы существовать, набрякал смыслом и становился всего лишь приметой нашего маршрута? Мы могли назвать все, что видели. Сами звезды растрачивали свое бытие на то, чтобы указывать нам путь.
        Я мечтал о тайнах Понта. Я ожидал, что они составят нашу историю. Как мог участвовать во всем этом я, чья экзистенция ослабела в предшествующие дни?
        Мы остановились у долионцев и подняли якорь, когда уже опустилась ночь. Мы плыли по ветру. После того, как обогнули Прокнесс, мы доверили вести «Арго» Тифису. Глубоко в ночи нас разбудили звуки труб. Корабль не двигался, сев на мель у незнакомого побережья. Нас атаковали лучники; свистели стрелы, камни, пущенные из пращей, сыпались на нас. Мы взялись за оружие. Резня шла вслепую. Когда рассвело, мы распознали долионцев. Тифис заснул на руле. Ветер отнес нас обратно в порт, а наши вчерашние друзья подумали, что на них напали пеласги.
        Это была наша первая битва. Стенания сопровождали похороны, а мне казалось, что я слышу издалека голоса сомнамбул, которые пробудились ото сна. А мы сами, куда мы идем? Какой план можем мы измыслить, чтобы он не был слепым? Мы отправились завоевывать страну, но сами уже побеждены Судьбой.
        Мои учителя! Я знаю, что ухожу от вас все дальше и дальше! Мне придется все чаще отказываться от преданий. Рассказ о моей жизни, который я пытаюсь начать, тоже всего лишь блуждание в тумане... Пора, наконец, закричать...
        Я еще не знаю, о чем этот крик и как его начать. Вот почему вы правы. Вот почему и я буду продолжать до того момента, пока не сумею покинуть вас совсем.
        Долионцы были быстро забыты. - Символ! - Я не могу пойти на риск и дать символам умолкнуть.
        Вечером горы Мизии. Именно здесь, малое время спустя после того, как «Арго» причалил, неожиданно исчез Геракл. Он не вернулся и ночью. Мы долго звали его, жгли до рассвета костры на холмах.
        Утром – никого. И ночью. Мы прождали еще три дня и три ночи.
        Я не помню, когда мне открылось, что любое ожидание стоит всех остальных. Может быть тогда, когда длилось это потерянное время, мертвое время, на жутком побережье Мизии. Не все ли равно! Что означает тот миг, когда я начинаю думать то или это? Я не люблю воспоминаний. И все эти «я» приводят меня в отчаяние. – Но на какие же, более ясные мысли могу я претендовать?
        Мы двинулись дальше. Никто на корабле не разговаривал. Тишина становилась непереносимой, и я заговорил:
– Смотрите, как быстро море заживляет рану, которую мы оставляем на нем. Бытие существует, и нет небытия.
        И поскольку они взирали на меня с удивлением, я продолжил:
– Вот почему единственная ошибка – это сожаление, которое вырывает нас из мира и создает лакуну там, где все было на месте.
        Я замолчал. Я понимал, что мои слова могли убедить только тех, кому они и не были-то нужны.
        И снова молчание.
        Только прошлое сохраняло плотность реальной жизни, и мы не могли избавиться от угрызений совести о том, что живем не полной жизнью.
        Но было нечто худшее, чем ожидание и сожаление, это появление того, чего мы хотели достичь – мнимое присутствие предвиденного и узнанного. Об этом я дал себе отчет в Финии в тот день, когда Финей, божественный Финей, описал нам заранее все этапы нашего плавания в Колхиду.
        Старец нас принял сердечно. Язон спросил его о судьбе экспедиции.
– Ибо, чем ближе мы подходим к Фазу, тем больше растет мое беспокойство. Можно подумать, что с окончанием наших трудностей завершится и нечто другое.
        Финей ничего не мог сказать об исходе путешествия. Однако он предупредил нас об опасностях, что ждали нас на пути. Он рассказал о Цианейских островах, которые плавают у входа в Понт.
– Но если вам удастся проскочить меж ними, когда они расходятся, ближайшей страной будет царство Ликоса. За ним вы заметите высокий мыс Карамбиса, потом устье реки Ирис. Побережье, которое вы обогнете затем. Это земли амазонок. Не покидайте корабль, никому не удавалось встретиться с ними безнаказанно. ОстановИтесь лучше у Халибов. На дальних берегах – многочисленные цари...
        Прежде, чем он кончил, я отошел, чтобы не слышать его.
        До каких пор мы будем стремиться за Руном? Болтливые взгляды повсюду опережали нас. Мне казалось, что на свете нет ничего, что не растворилось бы в обыденности уже виденного и слышанного.
        Когда мы уже собирались отплыть, Финей задержал меня и отвел в сторону:
– Я знаю, что никакой план не стоит жертвы единого настоящего момента. Я знаю, что и ты это знаешь. Однако, вот что: остерегайся богов!
– Что ты хочешь сказать?
– Возможно, боги боятся, чтобы люди не стали слишком внимательными.
– Чем же полезна им наша рассеянность?
– Зевс уже однажды наказал меня, когда я стал говорить о бесполезности планов, в которых люди забывают о себе.
– Разве запрещено говорить о мимолетности жизни?
        Прежде, чем ответить, он покачал головой и молча посмотрел на меня:
– Только иносказательно. И при условии – никого не побуждать следовать твоим советам.
– Ты слишком скромен. Боги нам даровали речь не для того, чтобы мы их развлекали болтовней.
– Ты не знаешь ужасной мощи того, кто высказывает слишком многое. Последний взгляд приоткрывает бездну. Он превозмогает даже суд богов и вызывает ужас, который ничем нельзя превозмочь. Лучше уж сон! Думал ли ты о том, чем была бы жизнь, если бы ее нельзя было ничем умиротворить?
        Он еще раз пристально посмотрел на меня. Его глаза были полны ужаса.
– Если бы ничто не умиротворяло ее! – повторил он, словно желая испугать меня.
– Я об этом не думаю; ибо ни в чем не вижу примет того, чего боишься ты.
        Мне стало скучно. Я посмотрел на аргонавтов, которые ожидали меня на корабле.
– Ближе всего мне, – сказал я, – обыденный мир, но, что еще ближе, так это желание плыть дальше.
        На Босфоре ничего не видно. Обеспокоенные, мы стараемся увидеть плавающие острова.
        Но это всего лишь подводные камни, на которые, заорав, указал Линкей, и к которым нас сносит течение, черные низкие скалы, меж которыми мы только что проскочили.
        Затем показались берега Понта Эвксинского. Мы не отрывали взглядов от негостеприимного моря, от его туманной безмерности.
        Какая безмерность? – Горизонт был не шире, чем ранее, когда мы плыли через Эгейское море. Но наше знание расширило его. Ибо, по правде, какой тут сюрприз! Это было еще одно море, всего лишь море.
        Язон взывал к Посейдону. Он старался к нашей смелости добавить немного пышности.
        Мы молчали. Мы ждали, что произойдет что-то, чего не происходило.
        Были все те же волны, может быть, чуточку повыше, тот же ветер, только немного холоднее. Как я мог надеяться на что-то новое, когда мы, именно мы, были теми же, что и вчера, когда мы были на том же корабле, когда нас ждала все та же работа? Будущее нельзя предвидеть, говорил я себе, настолько оно похоже на настоящее!
        Несколько дней спустя после вступления в Понт Эвксинский, случилось вот что:
        Смерть.
        Мы остановились у мариандов. Пока мы готовились к отходу, Идмон, который чувствовал себя неважно, прилег. В тот же вечер его не стало. Во время похорон, на следующий день, Тифис...
        Я заметил, что до этого дня я никогда не думал о смерти, после него вся моя жизнь стала единой мыслью о ней.
        Эта одержимость неотвратимым, которая была мне свойственна всегда, стала только мыслью о смерти. Мое желание, чтобы что-то изменилось, наконец, стало навязчивой идеей лишь с отъездом. Хрупкость грядущего мига была хрупкостью моей жизни, которую нужно было каждую минуту с трудом отвоевывать у громадности собственного исчезновения.
        Я знаю, откуда во мне возникла потребность в музыке. Из-за лиры время переставало быть угрозой. Равномерность ритма помогала удержаться прошлому, возникнуть будущему. Музыка была моим единственным способом бегства от смерти.
        Но нет! Я любил хрупкость! Силу я ощущал только во внезапном, в краткий миг разрыва.
        Я вспоминаю о времени, когда с помощью лиры пытался отыскать то, что сегодня ищу с помощью слов. Я постоянно возвращался к одной и той же мелодии, иногда без устали повторял одну и ту же фразу просто для того, чтобы извлекать аккорд или даже отдельную ноту затем, чтобы сконденсировать в ней восторг, который поднимался во мне, на который я был способен. Я возобновлял все ту же тему, теряя голову от нетерпения, доходя до отчаяния, чтобы услышать аккорд в момент, когда он исчезает, или диссонанс в момент его зарождения. Так я был связан с вечностью.
        Я сочиняю! Никогда я не мог представить свою смерть. Все это слова. В тот день, когда я перестану верить в свое бессмертие, я умолкну.
        Но в тот момент, и это правда, лира нисколько мне не помогала. Я молчал, отчаявшись когда-либо овладеть золотом Руна.
        Мои спутники тоже были в оцепенении, за исключением Идаса, который презрительно переходил от группы к группе:
– На что вы надеялись? Что такое путешествие будет похоже на прогулку, с которой возвращаешься к вечеру, счастливый от усталости? Вы хотели ринуться в приключение и думали, что оно пройдет безо всякого риска?
– Я ожидал риска, – сказал Пелей, – я даже его желал. Но не такого! Не такого, чтобы раз и навсегда потерять возможность рисковать снова!
        Я вспоминаю, что Идас посмотрел тогда ему прямо в лицо. И сам я почувствовал себя так, словно этот взгляд сорвал с меня маску.
– Я называю врагом риска, – сказал он, – всякого, кто рискует только наполовину. Больше всего я презираю того, кто старается убедить себя, что он любит приключение, хотя и принимает все меры предосторожности, чтобы не погружаться слишком в него. Пусть он останется дома и стережет свое богатство, поскольку он так бережлив!
        Внезапно мне пришло в голову, что я никогда не видел, чтобы Идас смеялся. И когда несколько дней спустя я спросил, считает ли он, что можно быть безразличным по отношению к смерти:
– Только тогда, когда ее ищешь, – ответил он. – Гоняться за нею – единственное средство не ждать ее.
        Устье Парфениоса.
        Вечером, город Сезам.
        Кустарник, желтеющий вдоль берега.
        Ночное плавание под парусом.
        Внезапно утром, мыс Карамбис под бледным солнцем.
        Следующие дни: берег – ничего, ни одного воспоминания. Словно бы я и не жил.
        Скольжение. Жажда земли. Я пел о земле. Я помню только пение.
Ориентиры: Синоп.
        Река Галис, река Ирис.
        Мыс Амазонок.
        Имена, лишенные плоти. Пунктуация пустоты.
        Остановка у халибов. Зачем останавливаться здесь или там, если не собираешься тут жить?
        И желание плыть дальше, еще дальше, за границы достигнутого.
        Мыс Женет. Страна Табаренов.
        Я не могу описывать.
        Страна Филиров.
        Страна Макронов, страна Сапиров, страна Бизеров. – Слова.
        И вот, на горизонте, Кавказ! Горы терялись в белом небе, солнце рождалось на их склонах. Мы дошли до края мира, до колыбели всех человеческих рас! Море замкнулось на себе.
        Ничего притягательного, ничего бодрящего, никакой новый свет не падал ни на море, ни на корабль. Мы разглядывали туманные вершины и старались отыскать ту гору, которая отличалась ото всех остальных, стараясь угадать к ней путь, вспоминая Прометея, может быть, еще прикованного к отвесным скалам. Однако в небе, которое мы обшаривали взглядами, мы не заметили орла.
        Внезапно устье Фаза... В берег вдавалась небольшая бухта. Кое-кто утверждал, что это река. И Язон сказал, что эта река – Фаз. «Арго» вошел в него. Мы старались верить, что эта мутная вода, что эти бесформенные берега и были Кавказом.
        Мы спустили парус, убрали мачту: ради большей безопасности мы хотели подняться по реке на веслах. Слева, мало-помалу стал возникать город; возможно, это Аэа. На правом берегу, со стороны леса, на холме могила. Мы стали на якорь. Это была могила Фрикса. Мы прибыли.
        Мы сидели на берегу реки. Мне кажется, каждый из нас чувствовал потребность остановиться, перевести дух, осмыслить пройденный путь, законченную работу, чтобы прошлое обрело смысл.
        Однако Язон встал, обернулся к городу:
– Здесь вот все и начинается.
– Подождем еще немного.
– Я смотрел на «Арго». На его износившихся бортах я отыскивал следы, видимое проявление нашей истории.
– Еще до ночи надо встретиться с Ээтом.
– Что нам Ээт!
– Мы не знаем, отдаст ли он Руно.
– Руно... Разве нам не достает шкуры барана? Бараны есть и в Греции.
– Зачем же ты с нами приплыл сюда?
        В свою очередь поднялся Идас:
– Кто не хочет довольствоваться только мечтой, пусть идет с нами. Мы отправляемся в город сегодня же.
– Мы все войдем в город сегодня! – крикнул я. – Но мы пойдем и дальше, за любые границы.  Наше ожидание никогда не кончится, если мы не решимся положить ему конец!
– Что за конец? – спросил Язон. – Уж не хочешь ли ты остаться здесь, созерцать реку, сидя тут до самой смерти?
– Почему бы и нет?
        Остальные не говорили ничего. Возможно, они чувствовали то, о чем я мог бы сказать, но не хотели поддержать меня, запретив себе додумывать собственные подозрения до конца. А я...
        Я встал, и мы направились к городу.
        Когда Ээт попросил рассказать о нашей экспедиции, Язон рассказал, как мы были на Лемносе, как Поллукс справился с ужасающим безумием Амикоса, я позабыл рассказать об этом эпизоде – неважно! - и как мы преодолели Цианеи...
        Я слушал с востором. Он ничего не изменял – и все казалось преображенным. У нас была целая история, ее героями были мы. То, что мы пережили в ожидании Колхиды, и то, чего мы не пережили, стало теперь последовательностью событий, каждое из которых было назидательным. Правда, хотя он ничего не добавлял и не врал, все же многое он отсекал, он опускал тысячи наших повседневных забот... Но расскажи он о них, и они превратились бы в героические поступки, в нечто необычное. Теперь, когда наше странствие было окончено, у него была полнота реальности.
        Вечное золото Руна... Это было прошлое, которое отныне никому не удастся отменить! Мы навсегда стали теми, кто осмелился отправиться в Колхиду. Мы могли бы без конца рассказывать себе, как преодолели Цианеи, как справились с Амикосом. Все это станет непререкаемой правдой до нашей смерти, после нее даже присутствие прошлого будет компенсировать отсутствие настоящего.
        Все это будет столь же лживым! Никогда мы не были такими, рассказы о чьих подвигах мы слушаем теперь. У меня было ощущение лжи от того, что мы совмещали жизнь с рассказом, что мы существовали лишь благодаря магии слов. И во мне росло желание столкнуться, наконец, с ее живым присутствием.
        Даже эти мгновения, эта первая ночь, проведенная в Колхиде, но так я думаю только теперь, обладали силой присутствия, поскольку Язон еще не мог рассказать о них.
        А рассказ, который веду я сам...
        Все в нем фальшиво! Более чем я думал! Ибо в нем я обретаю плоть, застываю. Существование, которое при этом я создаю себе, не мое, оно другого человека, постороннего, который со мной не имеет ничего общего. Я должен был бы прекратить множить эти слова. Я больше не верю, что когда-нибудь они станут жизнью.
        Но как обрести молча то, что ускользает от меня, то, что рассеивается в забытьи? Мое немое внимание всегда зыбко. Слишком много молчания сгустилось, и уже давно, над моим желанием. И этот рассказ – единственный путь, который мне виден.
        Только благодаря Медее мы раздобыли Руно. В одно прекрасное утро Язон поднял нас до зари: нужно было возвращаться. Руно было у нас, надо было бежать, пока Ээт не обнаружил пропажи. Медея отправится с нами.
        Мы плыли день и ночь. Мы узнавали берега, вдоль которых уже проплывали. Разговоров не было. О чем говорить, разве нашей целью не была Греция, и разве наша команда не была объединена общим желанием разойтись?... Анкей, бывший рулевым, сказал как-то, что не доверяет умению Тифиса. Чтобы пройти Цианеи, нам лучше бы поискать другой путь. Его поспешно поддержали, нам тоже хотелось, чтобы обратный путь не был простым возвращением.
        Мы плыли вдоль Скифии. «Арго» поднялся по Истру до того места, где...
        Я больше не могу! И все же еще чуть-чуть...
        Однажды дикие племена, страшные кочевники, чьи нравы необычны... Нет, только не это!
        «Арго» поднимался по Истру до того места, где река стала такой узкой, что...
        Довольно об этом! Ничего не произошло.
        Мы плыли через края, куда не добирался ни один грек, где, может быть, не проходило ни одно судно. Напрасно мы вызывали в себе волнение, ни одно чувство не накладывалось на нашу отвагу, мы были непроницаемы сами для себя.
        Наш последний этап походил на вечер – провозвестник более свободной зари... На Крите... Когда мы приобщились к Мистериям Диониса...
        Я расскажу об этом. Именно здесь мои надежды стали более определенными, и мне даже показалось, уже потом, что в этот день, в какой-то миг я был на пороге открытия.
        Теперь нужно, чтобы я решился сказать то, о чем надо молчать. Мистерии должны оставаться тайной. Но почему? До каких пор действует запрет не разглашать их? Боги, возможно, и здесь ограничились запрещением того, что и для них, и для нас запрещено. Судьба более древняя, чем сам Зевс, не позволяет, возможно, выразить всё словами. Даже Аполлон не смог бы мне помочь, он и сам ничего не может против того, что он не Дионис, и что жизнь и слово не слиты в одном и том же боге. Мои слова и мои мысли могут только приблизиться, спотыкаясь, к этой области пьяных воплей и экстаза.
        Это было вечером. Когда спустилась ночь, блестящий кортеж, с факелами впереди, отправился в горы. Во главе были жрецы, один из них нес гигантский фаллос, выточенный из дерева. За ними следовали музыканты, увенчанные виноградными листьями, игравшие на тамбуринах. Потом, танцуя и подпрыгивая, двигались цимбалисты и флейтисты. После них пение уже терялось в нестройных криках. Толпа потрясала тирсами. Она отрывала от миртовых деревьев целые ветви, чтобы украсить себя, срывала плющи, чтобы возложить их на голову. Чем выше поднимались мы, тем более возрастала суматоха. Склон, поросший деревьями, по которому мы шли, странно освещенный бликами движущихся факелов, предстал передо мною таким блестящим, как ни одна гора, залитая солнцем, которую я когда-либо видел. И я смеялся среди гама, и мне хотелось, чтобы он становился всё более дисгармоничным.
        На вершине нас ожидали посвященные. Их крики удвоили шум, мы стали единой толпой, подобной морской волне. Тогда-то я и увидел вакханок. Они были почти нагие, на них были только козлиные шкуры, закрывавшие груди. Переплетенные побеги плюща служили им поясом, длинные волосы развевались вместе с вплетенными в них листьями и сухой травой. Они скакали, резко отбрасывая голову назад и беззвучно топая босыми ногами по земле. Когда свет луны падал на них, было видно, как дрожь сотрясает их плечи, как трепет пробегает по их мускулистым ягодицам, как внезапно напрягаются их нервные ноги, как катится пот по грудям. Когда одна из них оказывалась близ факела, ее лицо с полузакрытыми глазами и ртом, приоткрытым в прерывистом дыхании, свидетельствовало о священном порыве, как если бы в нее уже вселился бог. Мало-помалу их танец становился все более отчаянным. Стеная, они мчались по кругу, постепенно сужая его. Они царапали свои руки, запускали ногти в тело, разрывали груди и ягодицы, закусывали губы, шумно дышали и резко трясли головой. Их стоны переходили в хрипение. Они кружились и шатались, словно пьяные. Вдруг они принялись выть. Наконец, одна за одной, стали спотыкаться и падать на землю, катаясь по ней и биясь в судорогах.
        Принесли вино в кратерах. С дерева глашатай прокричал имя Диониса. В ответ раздались голоса: «Тот, кто движет сок под корой деревьев!» И другие голоса поднялись, и возгласы со страстью прославляли бога. Позднее, когда? я не помню когда, я погрузился вдруг в ощущение счастья, помню, от того, что избавился от чувства времени; глашатай возгласил имя Диониса, бога вина. Он поднял кубок и выпил, а мы в это время повторяли заклинание. Мы стали пить из кратеров. При каждом славословии все залпом осушали наполненные до краев чаши.
        Когда опьянение подошло к пику, привели быка, который был забит тут же на месте. Его разрезали, тотчас разделили и сожрали сырьем. «Пусть, через эту еще живую плоть, Вакх возродится в вас, – возвестил глашатай. – Вы все, покиньте себя! Живите жизнью бессмертного бога!» Мы принялись выкрикивать имя Вакха, умоляя его сойти к нам и растворить нас в его многочисленных проявлениях. Время от времени кто-то вскакивал, кричал, указывая на невидимые формы, шатаясь, делал несколько шагов и падал. Некоторые, лежа, срывали с себя одежду, торопливо обнажались и поднимались, чтобы вывозиться в крови и вине. Потом они принимались бегать туда-сюда, обезумев, в крови, с распростертыми руками. Внезапно их ноги слабели и, словно скошенные смертью, они валились в пыль и оставались лежать там.
        Я еще не прозревал ни единого луча божественного света, но знал, придет мой черед, и ждал, содрогаясь, словно при приближении оргазма.
        Я пил без перерыва, но ничего не происходило. Дионис не являлся. И настало утро.
        Я лежал на земле. Солнце стояло высоко. Рядом со мной сидело несколько аргонавтов, они мирно разговаривали. Астерий первый увидел, что я очнулся.
– Смотрите! Вот Орфей и вернулся к нам. Дионис вернул нам его, чтобы он смог повторить свои ночные стихи. Ибо не все могли слышать их. Те, что опьянели раньше других, были лишены самых прекрасных песен, которые я когда-либо слышал.
– Что за песни, Астерий, что за стихи? – спросил я, вставая.
– Те, что ты пел в экстазе, после того, как воскликнул, что ты видишь Диониса.
– Что ты говоришь?
– Ты пел гимн в честь Диониса. Ты вещал, что он самый живой из богов, что он и есть сама сущность любого предмета. Ты возбудил во мне жажду увидеть его, но я так и заснул, ничего не увидав. Но ждал я очень долго, даже и после того, как твои слова, все более неразличимые, утонули во сне!
        Таково было мое посвящение. Оно завершилось в мое отсутствие. Как, я не мог понять! Дионис вошел в меня, для меня же в нем не осталось места. Я знал, что появление бога заставляет его поклонников выходить из себя – и я еще надеялся, что в этом самозабвении можно оставаться собой! Я жаждал экстаза, жаждал этого исчезновения. На что я надеялся? Что останусь неизменным при этом превращении? Что моя трезвость будет наблюдать за своей встречей с опьянением и безумием? Что я увижу собственную смерть?
        Это как раз то, чего я продолжаю желать! Я буду искать без отдыха. Я не откажусь от надежды на то, что предчувствовал в ту яростную ночь. Ничто для меня не имеет значения, кроме приоткрывшейся радости преодолевать собственные границы.
        Я отыщу слабое место в замкнутом кругу, чтобы уйти от самого себя. – Но я хочу быть там в тот день, когда осуществится моя эмиграция.
        Я отошел от Астерия, чтобы побродить по следам оргии. Затем я вернулся к нему.
– Я все забыл. Но теперь я буду петь только для того, чтобы попытаться возродить впечатления этой ночи.
        Я озирал места богоявления. Там, где недавно появлялся бог, всюду, раскинувшись на земле, спали люди, да виделись следы оргии: лица, облитые вином, разбитые вазы, спящие в непотребных позах вакханки.
– Я хочу высветить мои утраченные воспоминания, чтобы ночь стала еще более ослепительной, чем день. Нужно, прежде всего, чтобы ночь застала нас бодрствующими, когда воспламеняются образы, и если надо уснуть, то пусть это будет на заре бледного утра.
        Астерий посмотрел на меня с беспокойством. Я добавил:
– Возможно, я еще пьян. И все же я утверждаю, что мы недостаточно пьяны. Надо хотеть, чтобы Аполлон и Дионис примирились.
– Тебе не удастся объединить их. Ибо Дионис уже един с врагом Аполлона, говорят, что Гадес и Дионис – одно и то же.
– Это оттого, что вначале всё было единым, и смерть это отделение от Единого. В том, что люди смертны, они виноваты сами.
        Но что это за Единое? И в чем вина? И когда совершена она? За своей болтовней я ничего не замечал.
        Уже два дня, как мы покинули Крит. На горизонте из тумана вынырнул мыс Тенар. Мы вернулись, привезя Руно. Мы привезли останки барана; кто еще думал об этом трупе? Я попросил спутников  высадить меня у подножья скалы, какое-то время мне хотелось побыть одному у бездны, где один из входов в Преисподнюю.
        Вот так закончилась для меня эта экспедиция. Или, скорее, здесь я вновь начну ее. Но «Арго», по меньшей мере, я покинул навсегда. Наше кругосветное плавание ничего мне не принесло, я даже не знаю, как звали Дракона, которого мы не сумели победить. Это Медея его усыпила. Но кто такая Медея? Однако я приобрел уверенность, что никакое Руно не ждет меня нигде, нигде, если только не там, где я бывал, или, где я сейчас.
        Ничто не изменилось с тех пор, как я начал это путешествие. Я перемещаюсь целиком туда, куда иду. Я – мой собственный эскорт. Мои перемещения – мои личные праздники, которые я устраиваю только для себя. Я посылаю мой авангард в разведку, как если бы я не знал, где мы разобьем лагерь сегодня вечером. Какое-то время я иду один, обуянный жаждой познанья, восторженный, почти трогательный. Когда я достигаю цели, мы узнаём друг друга. Мы притворяемся удивленными. Это вы, мои мысли! Это и я! Завтра я все начну сначала.
        Завтра я придумаю другую игру. Возможно, с другими персонажами, если смогу. Язон, аргонавты, никогда я не чувствовал близости к ним... Геракл... Я виновен в том, что мы оставили его в Мизии. Он был создан для других сражений. Теперь я расскажу о тенях самых дорогих для меня.
        Но вначале, сегодня, я заканчиваю:
        Я подошел к гроту, и испарения, которые поднимались оттуда, окутали меня. Я умолял Диониса указать мне новый путь раньше, чем усталость отвратит меня от него навсегда.
        Но я тотчас остановился, я услышал свой голос, я понял, что говорю один.
        Мои глаза привыкли к мраку пещеры, я стал различать скалы. Не было никакой трещины, о которой можно было бы подумать, что она тянется до самого центра земли. Я возвратился к свету.
        Я не мог жить здесь. Я искал глазами дорогу к городу. И я спрашивал себя, думая о времени, необходимом для этого, как, наконец, вернуться к моим горам во Фракии.
        И всюду я вновь различал лишь маршруты путешествий.
        Я вернулся во Фракию и решил никогда ее не покидать. Или, скорее, я решил отказаться отныне от всяческих планов, в том числе – не оставлять Исмарос, как и от намерения оставаться здесь навсегда.
        Но в какой борьбе! Я не привык рассчитывать только на себя. И я вынужден был без конца повторять для себя рассказ о собственном преображении.
        По ночам, в тишине моего убежища, те часы, которые я посвящал рассказам, были единственным, что мне удавалось отнимать у будущего.
        Я повествовал в песнях о рождении Зевса:
        «Вначале правил Кронос, все производящий и все пожирающий. Его дети были столь же многочисленны, сколь бесконечны формы, которые принимает жизнь. Но он пожирал всех. Только Зевс, благодаря хитрости Реи, его матери, избежал этого. И он, бог, не подвластный времени, сверг чудовище и принудил его вернуть на свет всех проглоченных детей. С тех пор царствует он».
        Но я не знал, ни каким иным именем называть Зевса в молитвах, ни какую молитву творить Рее.
        И кто носит имя Реи? И Зевс, родился ли он уже?
        Больше всего я не знал, была ли невосприимчивость к настоящему свойственна лишь мне, было ли это недостатком, который можно исправить волевым усилием, или Судьба обрушивает проклятье на каждого человека, едва он родится, и давит на него до самой смерти, пока тот не задохнется от бесплодной погони за самим собой.
        Я нетерпеливо расспрашивал тех, кто, казалось, был в ладах со временем. Я вопрошал:
        «Кажется ли вам естественным то, что мы называем "сейчас", или настоящее мгновение вам, как и мне, представляется временным и ничем не отличающимся от других мгновений? Считаете ли вы, что длительность вашей жизни разворачивается плавно? Настоящее становится ограниченным, неясным переходным моментом? Ощущаете ли вы тяжесть задач будущего дня? Препятствует ли какая-нибудь сила в вас безразличному зову того, чего нет? Озабочены ли вы ближайшим часом? а отдельными годами? Воспринимаете ли вы настоящее как путь к ближайшему будущему? Занимаетесь ли вы сегодня тем, что может быть отложено на потом, чтобы освободиться от насущных нужд, которые все растут из-за вашего самоотречения? Ожидание мелких хлопот действительно ли непереносимее для вас, чем проявление настоящих страданий? И, если вы мне братья, чего ждете вы, чтобы забыть будущее?»
        Только один из тех, кто слушал меня, возразил. Это был Аристей. Мы с ним спорили с первой нашей встречи. Он выслушал меня, потом заметил:
– Достоинство человека требует, чтобы он мог переноситься в будущее мыслью.
– Будущего нет.
– Оно будет.
– Но его нет.
– Оно обрушится на тебя, и ты с ним ничего не сможешь сделать.
– Это будет настоящее. В этом случае я его изживу. А ты опять отвернешься от него.
– Ты бы погиб немедленно, о дивный Орфей, если бы не заботился о завтрашнем дне, которого, по-твоему, нет. Как бы ты выжил? Человек был бы беспомощней любого животного, если бы не умел предвидеть свои потребности и преодолевать будущее.
– Я уже мертв, поскольку постоянно откладываю свою жизнь. О каком выживании говоришь ты, если ты предвидишь всего лишь повторение того, что ты ждешь.
– Я говорю о длительности той единственной жизни, которую я могу знать, о той, что является первейшим из всех благ, о жизни моего тела, моих глаз, моих мускулов.
– Она не добра и не плоха. Она лишь желает, чтобы было возможно и нечто другое.
– Вот почему я люблю ее и желаю ее, чтобы все было возможным.
– Когда же ты решишь наслаждаться тем, что готовишь себе?
– Уже. Я испытываю больше радости, ожидая, чем насыщаясь. Ты забыл кое о чем в своих рассуждениях, что ожидание делает тебя счастливее.
– Я знаю. Мне знакома такая же радость, когда я обдумываю свои планы. И все же я говорю себе, что это удовольствие, возможно, нечисто...
– Тут какая-то экзальтация, о чем ты часто болтаешь, но чего сам не узнаешь никогда.
– Это вовсе не то. Я не могу тебе показать, что я ищу, потому что я все еще ищу...
        Мы сто раз изложили друг другу наши доводы. Но наши круги ни разу не пересеклись.
– Я ищу наперекор фактам, – сказал я, – несмотря на поражения и прежние уроки. Я не хочу, чтобы то, на что способно прошлое, было единственной моделью мира, на которую я могу положиться. Я не пытаюсь ни приспосабливать мои надежды к тому, что уже возможно, ни соразмерять мои надежды с моими силами. Я хочу, чтобы когда-нибудь возникло непредвиденное, когда настойчивость разгонит облака и раздвинет наши границы.
        Я ждал этого дня, Аристей его не видел, или ему не хотелось высмеивать меня за это, поэтому мое настоящее как раз и было пустым, лишенным всяческого будущего.
        Я с большим трудом боролся против здравого смысла и предпочитал использовать туманный язык символов чаще, чем в дискуссиях, где мои противоречия сразу же становились очевидными. Я выдумывал рассказы о происхождении богов, чтобы обладать неисчерпаемым запасом образов. Они стали материей моих песен.
        Фанес лучезарный, являющийся в блеске, стало именем, которое я дал проявлению Бытия.
        «Он никому не обязан жизнью. Напрасно искать бога, который бы предшествовал ему, поскольку надо, чтобы тот, кто является источником света, сам был освещен им. Фанес, родившийся первым, объемлет все и несет...»
        Теперь о смысле моих символов, которые я хочу раскрыть сам. Уже давно я не пою перед храмом Диониса.
        «Фанес вдохнул жизнь в первое поколение. Но, закончив свое творение, он молча удалился и скрылся. Тогда простерлась Ночь и родилась Мысль. Он, утренний бог, уступил ей свой скипетр и, сохранив для себя двусмысленное царство ностальгии, укрылся в глубине грота, который ему даровало в своем царстве бледное божество. Его отсутствие способствует умножению сил забвения...»
        Мое пение было слишком ясным, чтобы бог, который внушает безумие, мог его воспринимать. Вместе с тем истинного света от моего пения не возникало. Я тратил зря усилия, творя слепые и немые образы.
        Я тратил зря время, оживляя старые басни. Роптали мертвецы, прерывая свой сон. Живые же не спешили приходить. Нужен был еще кто-то. Нужен был предлог, опора. Может быть, и нет. Слово, что говорит о себе... Еще рано! Здесь западня. Я не попадусь в нее.
        Каждый день я взбирался на Пангию. Часто с утра, чтобы встретить зарю. Вокруг меня одна за другой высвечивались вершины, поднималось солнце, красивое и близкое, очень близкое, но свет его никогда не бывал резким. Я долго попусту смотрел на него... И я спускался, опустошенный от горечи, моля богов избавить меня, по крайней мере, от безумия, если уж абсурдна моя мечта.
        На утро я возвращался, все еще ожидая чуда. Ибо я не мог поверить, что мое упрямство беспочвенно. Как может быть, говорил я себе, что мир пуст, когда единственное, в чем можно быть уверенным, так это то, что настоящее не может длиться.
        Это случилось вечером, в тот день, когда, чтобы придать моим исканиям новую форму и получше изучить свет, пока он не иссяк, я все же запоздал с подъемом на Пангию. Вечерняя тишина вынуждала меня быть начеку. Я был уже на середине подъема, когда на тропинке появилась босоногая девушка, которая шла вниз. Я не слышал, как она подошла. Я остановился, чтобы пропустить ее. Она замедлила шаг, намереваясь остановиться. Я же продолжил подъем.
        Заходящее солнце зажгло горизонт. Цвета и горные ароматы, сгущаясь, изменили мир, и я удивлялся, что ранее не воспринимал его таким. Я различал запахи растений, которые были мне не известны. Птицы покидали чащу, их близкий гомон сменился отдаленными криками где-то в вышине. Я открыл великолепие силуэта коричневой сосны, на все еще голубом небе, поросших мхом скал, обнаженных корней, выползающих на тропинку, по которой только что прошла она.
        Откуда она шла? Видел ли я ее раньше? Шла ли она в город? Я был уверен, что знаю каждый дом в горах. Но вдруг я и себя ощутил тоже чужаком.
        Я тотчас же стал вспоминать, каким было ее лицо, каким мог быть ее стан, хрупким или сильным... Но усилия воссоздать черты отдаляли ее от меня. Еще было не поздно вернуться, догнать ее. Но зачем? Что ей сказать, поскольку еще недавно я не знал...
        Я вспоминал взгляд, который даровал мне самое полное счастье и который показался мне первым настоящим страданием в жизни. Скоро уже должна была быть и вершина, где, может быть, в этот раз меня ожидал бог. Мои шаги стали неуверенными. Невольно я обернулся, чтобы увидеть поворот тропы, не отдавая себе отчета в том, хотелось ли мне в действительности, чтобы она была еще здесь. Я остановился вновь. И вдруг решил догнать ее. Мне нужно ее видеть... Зачем? Было уже слишком поздно, и все же я бросился по тропе.
        Я чуть было не задохнулся, пока добежал до долины. Ее не было. Спускалась ночь. Я долго бродил у городских ворот. Только мысль о том, что ее можно найти завтра, немного успокоила меня.
        На заре я вернулся в горы. Я приходил туда каждый день, проводя бесполезно целые дни с утра до вечера там, где я ее встретил. К вечеру, когда приближался час нашей воображаемой встречи, ожидание сводило меня с ума. Я спрашивал себя, замечу ли я ее вовремя, и особенно, об этом я думал постоянно,  узнаю ли ее сразу, ибо не мог вспомнить ни одной ее черты, кроме того, что ноги ее были босы, я не понимал, почему это воспоминание так волнует меня. Иногда я почти хотел, чтобы она не появлялась, из-за все возрастающего страха встретиться с нею, с ее взглядом, который вернет меня мне и, что дальше? я не знаю, что еще... Я боялся увидеть ее еще и потому, что, когда она будет рядом, она помешает мне думать о ней.
        Я брал с собой лиру, но никогда не играл. Иногда я размышлял о Дионисе, которого совсем оставил. Даже Аполлон не получал более моих жертвоприношений. Я решил как-нибудь вознести ему хвалу с вершины горы.
        Это произошло в жаркий полдень. Когда я пришел на место, там уже был кто-то – женщина, с распущенными волосами. Женщина повернула голову. Это была она.
        Это была она. Как же я мог бояться, что не узнаю ее! Она была здесь, и она смотрела на меня. Я услышал свой голос. Это были первые слова, которые я сочинил для нее:
– Как же долго я искал тебя!
        Она продолжала молча смотреть на меня. Она не шевелилась.
– Я все время ждал тебя!
        Она улыбнулась, не отводя от меня глаз. Я сел рядом с нею.
– Я думал, что ты нимфа. Потому, что ты исчезла. Но прежде, чем ты это сделала, ты поразила меня безумием.
        Она улыбалась глазами, и улыбка была похожа на спокойный призыв.
– Как ты умеешь молчать! И все же, скажи, что ты не исчезнешь вновь.
– А ты уверен, что искал меня?
– Потому, что впервые мне не хочется идти куда-либо.
– Кто ты? – спросила она. – Откуда приходишь? Где живешь?
– Я никто. Я нигде не живу. Я жду тебя. Почему ты не приходила раньше?
– Почему ты не остановил меня на тропинке, где мы встретились тогда?
– Нужно было время, чтобы этот мир изменился.
– Стало быть, есть несколько миров? Я знаю только один.
        Ее голос был нежным и простодушным.
– Есть мир, где ты сейчас, и другой, где тебя нет. Ты не можешь знать тесный мир, к которому не принадлежишь.
        Она посмотрела на лиру, которую я положил между нами.
– Ты споешь мне?
– Я пел, чтобы придать форму твоему отсутствию. А теперь ты здесь.
        Она улыбнулась и коснулась струн, которые зазвенели.
– Но я никогда не смогу петь так, как ты улыбаешься. Как ты можешь быть живой до такой степени?
        Она глядела на долину, что вырисовывалась под нами. Я смог, наконец, рассмотреть ее, ее загорелые плечи под белой туникой, ее кожу, ее длинные распущенные волосы.
– Где ты был? – спросила она еще раз. – Какую жизнь ты вел?
– Я искал тебя везде, за всеми морями. Я никогда не верил тем, кто говорил, что тебя нет.
– Ты пугаешь меня. Ты смотришь сквозь меня.
– Нет. До сих пор мои взгляды останавливались, не дойдя до конца. Сегодня они нашли тебя.
        Она подтянула ноги к груди, обвила их руками. Я увидел ее босые ступни, одну рядом с другой, на траве, загорелые, впитавшие солнце и покрытые пылью. Мне захотелось дотронуться до них. Мне казалось, если я положу руки на них, они откроют тотчас то, что я искал всегда. Она прошептала словно про себя:
– Ты гонишься за мечтой. Я же всего-навсего земная девушка. Тебе нужно что-то другое.
– Как же ты ошибаешься! Встретив тебя тогда на тропинке, я не мог забыть твоих босых ног. Я знаю, что ждал именно тебя, потому что твои шаги разбудили горы. Земля существует там, где проходишь ты. Ты ее ощущаешь всем телом, через тебя и я чувствую ее. Как же ты можешь говорить, что я мечтаю!
        Обеими руками она прикрыла пыльные ступни.
– Я никогда не ношу обуви. Я похожа на бродяжку...
        Я протянул руки к ее ногам. Рука стала тяжелой, она дрожала. Я ощутил вдруг ее кожу, погладил ее щиколотки и сказал:
– Я молился в храмах, куда входят, сняв обувь, чтобы и душа, и тело были ближе к земле. Но ты, ты ее никогда не покидала. Я жажду тебя, чтобы познать телом то, чем обладаешь ты.
– Если я перестану ходить босой, – сказала она, – мне кажется, что я уже не буду такой живой.
– Я тебя знал всегда! Я был уверен, что встречу тебя...
        Она вытянула ноги и сказала, наконец, радостно:
– Еще я люблю дождь и прохладу влажной земли. Я выбегаю под ливень, чтобы ощутить на лице и плечах потоки воды, под ногами нежность грязи.
– И ты возвращаешься, ледяная и разгоряченная, и во всем теле ощущаешь неистовый восторг от бракосочетания с землей, о, моя Вакханка!
        Она подняла лиру и протянула мне, снова прося спеть. Затем она поднялась, и пока я играл, она танцевала на сухой траве.
        Я спел один пеан, начало которого повествовало о рождении земли. Она, медленно двигаясь, обозначила священное пространство, непорочно круглое, которое тотчас наполнилось бытием. Я воспевал свет, первый блеск Авроры. Она вела повествование руками и ногами. Она умела найти тот жест, который хотела бы выразить моя любовь. Иногда она нежно склоняла голову к плечу или соединяла руки, словно охватывая ими счастье. Я сказал бы, что это было зарождение жизни. Все более и более воодушевляясь, мое пение стало гимном радости. Музыка подхватила ее. Ничто не могло сравниться с легкостью ее стоп, с красноречием ее опьяняющих движений. Когда мое ликование еще убыстрило ритм, она откинула назад голову, ее волосы ожили, тело изогнулось. Ноги, ставшие жесткими, двигались с такой мощью, словно подчинялись моему желанию. Ее существование было столь полным, каждое движение столь совершенным, что впервые я не желал ничего больше.
        Запыхавшись, улыбаясь, она вернулась на место и легла рядом со мною. Она закрыла глаза. Я смотрел на ее лицо. Мне хотелось, чтобы мое созерцание стало еще более проницательным...
        Не знаю, в тот ли момент уже мой взгляд показался мне слишком рассеянным, или только теперь я понял его слабость. Действительно ли я видел ее, трепещущую, рядом с собой? Я снова ощутил желание дотронуться до нее. Я положил ладонь на нежную кожу ее руки. Она открыла глаза и долго-долго смотрела на меня.
– Меня зовут Эвридикой.
Я взял ее руку в свою. Мы оставались здесь до вечера. В сумерках спустились вместе по тропе. Прежде, чем мы вошли в долину, она остановилась, попросила отпустить ее одну и не смотреть вслед ей. Потом она ушла по дорожке, которая пересекала тропу.
        Я продолжил спуск. Она не сказала, придет ли на следующий день. Мне кажется, что и эта неуверенность добавила мне радости.
        Всю ночь я жил ею. В тишине я воспринимал лучше и, наконец, расслышал тембр ее голоса. Моя отшельническая сосредоточенность вбирала полнее, чем в ее присутствии, отчетливый образ каждого ее движения. Чудовищная ночная магия! Из-за моего напряженного внимания ее тело, отсутствуя, принимало значение преувеличенного существования.
        Однако напрасно я сейчас стараюсь пережить тот миг как вершину счастья. Тогда я испытывал болезненное нетерпение вновь увидеть ее. Я ждал, когда настанет время возвращения в горы и расставания с мечтами. Я шептал ее имя. Я произносил его вслух, чтобы моя дума встретилась с чем-то реальным. В то время, как ее отсутствие дарило мне ее всю целиком, больше всего я жаждал, чтобы она была здесь.
        Я не понимаю и теперь, распознал ли ее лучше тогда, когда был рядом с ней, взволнованный, поглощенный собою, отвлекаемый ее присутствием, или когда глубокой ночью обладал ею в мечтах. Я не уверен даже в том, что только что рассказал. Возможно, что слова возбуждали меня сами по себе, и я скользил, не желая этого, по их следам к тому, что изобретало мое влечение...
        Утром я увидел ее, и все последующие дни тоже. Вечером мы расставались. Она никогда не давала обещания вернуться. А утром уже была там.
        Однажды мы спустились до самого моря. Она срывала цветы по обочинам дороги, потом клала их на перекрестках, чтобы ублажить, как говорила она, божество свиданий. Иногда, когда дорога исчезала, мы бежали через поля. Смеясь, она сбегала по склону, а когда надо было взобраться на следующий холм, меня удивляла ее легкость, которую ничто не могло утомить.
        Жара быстро становилась почти осязаемой. Пение цикад – оглушительным. Я шел, обратив лицо к небу, чтобы чувствовать, как солнце обжигает лицо. Мне хотелось бы иметь новые члены и новые ощущения, более восприимчивые, чтобы мое тело воспринимало дрожание воздуха, чтобы слиться с землей, с сухой травой, с камнями, которые мы попирали ногами. Я разулся. Камешки замедляли мой шаг. Она меня поджидала, но я не знал, как понять ее улыбку. Уколы колючек вынудили меня обуть сандалии. Я смеялся вместе с нею, но чувствовал, что изгнан из мира, где мне бы хотелось быть, но который не был моим и который не принимал меня.
        Потом, едва означился берег, она стала задумчивой. Когда же появилось море, мы уже давно не разговаривали.
        Берег был пустынный. И до самого горизонта ни одного корабля, ни одного паруса.
        Мы долго сидели молча.
– Впервые, – заговорил я, наконец, – я без лиры и так долго слушаю тишину, бесконечно. Словно что-то должно начаться или кончиться...
– Слушай, – ответила она, – шум моря.
– С тобою все выглядит так неопределенно...
        Она не ответила. Ноги ее погрузились в песок, она обняла колени, положила на них подбородок и продолжала мечтать.
– Все словно погрузилось в чудо. Никогда я не чувствовал, чтобы потрясение длилось так долго.
        Я замолчал. Она сидела неподвижно и смотрела на волны.
– Иногда, – сказала она, – я бродила целыми часами, чтобы подольше чувствовать жажду и желание прилечь в тени, близ источника.
–  Мне тоже часто хотелось, чтобы я мог наслаждаться самими желаниями и чтобы нетерпение делало их еще более привлекательными. Но всем моим желаниям я предпочитаю тебя.
– Однажды я едва не потеряла сознание, настолько была голодна и долго пробыла на солнце, потому что была охвачена тревогой, думая о том, когда утолю голод и когда что-то вроде смерти успокоит мои страдания.
– Я уже не могу вообразить ничего похожего на смерть.
        Я видел золотистую кожу ее шеи, рук, загорелую округлость плеч. Я прошептал:
– Никакое наслаждение не заменит ожидание тебя.
        Она освободила ноги из песка, вытянула их. Я почувствовал, что мир вот-вот опрокинется на меня.
– Ты не боишься того дня, когда уже не увидишь ничего необыкновенного во мне и твое нетерпение иссякнет?
– Слушай, мы такие вечные!
– А когда все сбудется, не утомит ли вечность тебя?
– Появится иное притяжение, которого мы не предвидели.
Она поколебалась, потом очень быстро:
– Но если я тебя разочарую?
– Я уже знаю...
        Ее туника чуть-чуть приоткрыла белое бедро, позволив представить длинные и упругие мускулы. Я не мог говорить, у меня перехватило дыхание, глаза затуманились.
– Я так мечтала об этом дне! – сказала она. – Я представляла нас на этом берегу. Сейчас все так похоже на то, чего я ждала, что я не могу шевельнуться.
        Я смог лишь прошептать ее имя. Она встала. Я увидел, как она поднесла руки к плечам. Ее туника тотчас упала на песок.
        Это было так, словно она вдруг стала другой.
        И уже она бежала. Мы вместе вошли в воду.
        Сегодня я отказался от этих воспоминаний, из которых ничего не выходит, особенно, когда я лгу.
        Я бродил весь день в горах, иногда отдыхал, тоска побуждала меня идти дальше. Вечером я долго наблюдал, как сгущаются тени. Я походил на песчаную долину, бегущую за горизонт. Я заставлял себя смотреть на пламя лампы, не мигая, и пристально следить за колебанием огня, разгадывая тайну до помрачения, до слез. Я ничего не видел, чувствовал только резь в глазах и головокружение. Мне хотелось коснуться этой неуловимой жизни, но я только обжег руку. Я страдал от невидимой пропасти, которая отделяла меня от всего.
        Я еще должен рассказать об Эвридике.
        Я не помню, как исчезло очарование. Возможно, в тот момент, когда ее первый поцелуй...
Мы ходили в горы и иногда вновь спускались к морю. Я слушал, как она поет и смеется. Я научился распознавать, что вызывало ее радость.
        Она часто танцевала, как и в первый день, доходя до такого страстного вихря, что наша любовь, чуть спустя, походила на борьбу. Но каждый раз я пробуждался от объятий с таким же разочарованием, как некогда на Крите после дионисийской оргии. У меня оставалось ощущение, что мне не удалось уйти от себя, и чувство, что все произошло без меня.
        С каждым днем мы становились все ближе друг другу. Наша близость вызывала во мне, я не знаю, какую-то абсурдную скорбь. Я испытывал радость от того, что мы открываем для себя один другого. Но по мере того, как мы все лучше познавали друг друга, я чувствовал, как подымается во мне ностальгия по тому времени, когда мы были чужими. Я любил разговаривать о нашей первой встрече, когда на склоне Пангии мы обменялись всего лишь одним взглядом. Мне нравилось вспоминать день, когда я обрел ее. Я ей рассказывал о моей тоске до того момента, когда она впервые улыбнулась, и о моем беспокойстве и неуверенности, пока ее жесты оставались для меня знаками, которые еще нужно было распознать. Я рассказывал со счастливой признательностью о волнении, когда нечаянно задев ее волосы, я не понял, или притворился, что не понял, намеренно ли она не отстранила головы. Я спрашивал ее, что она подумала, когда я положил ладонь ей на ногу. Вне всякого сомнения, ее подспудно беспокоило то удовольствие, которое я испытывал, возвращая прошлое, поскольку она никогда не поощряла моих воспоминаний.
        Возможно, она уже чувствовала, что зарю нашей любви я предпочитал ее полудню, и догадывалась о том, чего я не мог ей сказать, что я жалею о том времени, когда еще нас было двое, о времени, когда еще ничего не было обещано и принято, когда она могла бы исчезнуть, что я жалею о той высоте, на которую я вознесся, когда тайна ее души держала меня в напряжении. Мне хотелось вновь испытать то головокружение, которое охватывало меня перед расстоянием, и огромным, и ничтожным, бывшим между нами, когда я впервые сидел рядом с ней.
        Иногда, когда мы были с ней, мысли мои блуждали. Мы разговаривали все меньше и меньше. Она стала грустной, от этого я расстраивался. Она видела это и становилась еще печальнее. Она больше не пела и не танцевала.
– Я земля, – сказала она однажды. – Но ты, твоя любовь к земле, это всего лишь идея, которая волнует тебя в мыслях. Твои чувства в голове.
        Я не знал, что ей ответить.
        Мы были на том месте, где впервые обменялись словами. Воспоминание о том дне – вот что я чувствовал очень живо в настоящем. Внезапно она заплакала. Я что-то бормотал, лаская ее волосы. Она прошептала:
– Почему ты так далек? Теперь мы словно чужие.
        Я обнял ее плечи, прижал к себе. Щекою я ощущал ее волосы.
– О нет, ты так близка, что мне кажется, ты во мне. Твои движения так близки мне, словно они продолжение моих.
        Я не обманывал! Единственной моей тайной была ностальгия по тому времени, когда мы не были столь ясны один для другого. Она посмотрела на меня глазами, выцветшими от слез:
– А я, я не знаю больше, чего тебе не достает!
        В ее голосе было такое отчаяние, что мне внезапно открылось... Но нет, это было мое собственное отчаяние. Это я плакал ее слезами.

        До того самого дня, когда страдание пробудило меня, когда этот крик, эта боль, рывком... Мое безумное пробуждение, когда я узнал... Обвал, провал! Когда я узнал, что ее больше нет, что ее больше не будет, что никогда я не увижу ее, когда, спустя дни и ночи неверия, я понял, что ничто и никто мне не вернет ее никогда...
        Время, которое я провел с нею, представилось мне во всей пугающей ясности как единственная реальность, настоящее, которое я не сумел удержать.
        Словно она ушла вчера. Мне нечего было сказать. Теперь, когда она умерла еще раз, мои фразы, мои слова, приниженные этим убийством, лишены смысла, сухие, голые под светом, который охладит их одиночество... Я стыдился своего голоса...
        Может быть, начать все сначала. Воспроизвести заново улыбку, на которую я так и не нагляделся.
        Вчера я вернулся в горы. На вершине я лег на землю, ту же самую. Я видел неподвижный мир трав, чудовищно выросших.
        Я почувствовал, что скольжу. Я опускался вниз, как если бы сама земля медленно поддавалась подо мной. Я опрокидывался, и почва, не сопротивляясь, плыла вместе со мной, кружилась...
        Открыв глаза, чтобы зацепиться взглядом за что-нибудь устойчивое, я позволил небу поглотить меня. Мои веки горели. В голове теснились слова: «Ты так близка, ты это я. Ты так близка, ты это я». Я был бессилен прервать их ритм.
        Руками я прикрыл глаза. Я увидел ее молчаливую неподвижность у моря. Она сидела, обняв колени. Она шла вдоль берега. Ветер швырял ей волосы в лицо, она старалась их удержать. Я бежал вместе с ней. Лира мешала мне, ее струны порвались. Она срывала цветы вдоль дороги. Она бежала, она срывала цветы. Но другие цветы распускались за нею. Она возвращалась и снова срывала их. И опять цветы. Она никак не могла остановиться. Она остановилась и улыбнулась мне, словно беспокойный и расстроенный ребенок. «Я никак не могу остановиться». Я взял ее за руку и прошептал: «Ты не видишь, что мы вечны?» Грустно улыбнувшись, она показала мне пятку. Я увидел два красных пятнышка, маленьких и отчетливых, там, где ее ужалила змея. «Я хожу всегда босой, даже по колючкам, моя кожа так же тверда, как земля». Я лежал рядом с ней. Ее руки в моих ладонях были ледяными.
        Небо ослепило меня. Мучительно болела голова, сжимало виски. Я вновь нырнул в ночь. Она спускалась по тропинке. Наши взгляды встретились. Она хотела остановиться. Мне хотелось побежать за ней, но она исчезла. Я не чувствовал под собой ног. Я скользил и скользил. Мое падение усиливалось. Переворачиваясь с боку на бок, я катился с горы. Я скользил по песку. Я летел среди камней, которые сыпались на меня. Склон стал более пологим, и я смог подняться. Передо мной была пещера. Мужчина с чертами Плинея ожидал меня у входа. «Она действительно здесь?» – спросил я его. «Да, – ответил он, – но это только вход. Я поведу тебя в невидимый мир, и тебя поглотит обширнейшая империя, чья власть безмерна. Спуск очень долог, в глубь самой матери-земли. Будь внимателен, спускайся молча, боги не любят гостей из принципа. Иди за мной. Идем, замкнув уста». Он шагнул в пещеру, но обернулся и шепнул: «Будем ступать неслышно». Я увидел, как его спина задрожала от смеха. По стенам подземелья струилась вода. Я приблизился к проводнику и шепнул ему на ухо: «Я не знал! Я не мог знать, что все это время она была здесь!» – «Неважно, – ответил он. – У нас бездна времени: преимущество здесь в том, что в матке все вечно. Все может исчезнуть, Мы же идем туда, где ничего не меняется». Он повторил: «Все уже там!», постучав кулаком по стене. – «Это прочно, здесь основа всего». Подземелье вышло на длинную тополиную аллею. Я пошел между двумя рядами деревьев. Однако это были не тополя, а бесплодные ивы. Я был один среди абсолютной тишины. Неожиданный лай остановил меня в конце аллеи. Появилась собака, которая мчалась скачками, три ее головы заливались лаем. Не теле ее извивались и шипели змеи. Я сказал умоляюще: «Разве это моя ошибка? Мы были так молоды! Я думал, мы бессмертны!» Чудище успокоилось и пропустило меня. Мне нужно было медленно пройти через густой туман. Внезапно я вышел на берег. Ядовитые испарения, поднимавшиеся вокруг меня, мешали рассмотреть, был ли это пруд, озеро, или река. В лодке, которая покачивалась на гнилой воде, сидел старик. Блестели его глаза. У него была длинная желтая борода и остроконечные уши. Смеясь, он обнажил черные зубы в чудовищном рту. «Обол!» – крикнул он. У меня не было денег. «Но мы были так молоды! – плача сказал я ему. – Я не мог знать, что смерть приходит всегда неожиданно. Если бы я знал, я был бы внимательнее, я был бы всегда рядом с ней, испытывая ту же страсть, что и в первый день». Молча, жестом он велел мне сесть. Барка отчалила и скользнула в темноту. Равнина, к которой мы причалили, казалось, не имеет конца. Я шел долгие часы. За мною увязались змеи. Они смеялись: «У нее такие твердые ноги, что она даже не ощущала камней». Одна из них расхохоталась: «Не будем бояться слов они из кожи, из настоящего рога! И в самом деле, она ничего не почувствовала!» Их было более двух десятков вокруг меня, они бодро вились и впереди. «Совершенно точно, – шипел ее сосед, – ступни, к тому же, были очень грязными, если память мне не изменяет! Я должен сказать, это было отвратительно». И все смеялись, бросая на меня насмешливые взгляды. Самая толстая подняла голову: «Она уверяла, что она сама земля. Но мы тоже, мы тоже земля!» – «Безусловно!» – отвечал ей хор. А другая, не замедляя движения, добавила: «Как быстро забываются подобные вещи. Нас даже обыкновенно презирают. А между тем, кроме нас никто не припадает к земле всем телом. Вот отчего, говоря по правде, нам завидуют. Из ревности – те, что нас презирают, но особенно те, что уже давно порвали связь с землей. Поэтому-то мы и чаруем взглядом птиц». «И потом, не правда ли! она этого хотела сама», – выкрикнула змея, молчавшая до этого. – «Впрочем, я ее понимаю, ей все надоело». Немного поразмыслив, вновь заговорила толстая змея: «Скажите, не Аристей ли преследовал ее?» Все энергично подхватили: «Да, да! именно он!» Они захохотали еще сильнее. Дорога шла вверх, становясь все более гористой.  Среди скал сидела какая-то женщина. Мне ее было видно со спины. Ее волосы были распущены. Она повернула голову. Эта была Гипсипилия. Я подошел к ней. «Что, – спросила она насмешливо, – все то же пресловутое Руно? А это было так просто...» Она подняла руки, обнажив груди, круглые, обольстительные, и повторила: «Это было так просто!» Она взмахнула черной массой своих волос. «Кто долго обнимает, не крепко прижимает. Посмотри-ка на беднягу Тантала. Он тоже алкал амброзии. Теперь бы все отдал за каплю воды». Я увидел Тантала. Скорчившись, он время от времени припадал к земле, когда из нее выступала вода, но земля тотчас высыхала и становилась пепельной. Жажда несчастного оставалась неутоленной, и он не сводил глаз с пыли. Недалеко от него Сизиф, черный, потный, катил огромный камень на вершину крутого холма. Казалось, вот-вот он достигнет ее, но мускулы не справились с весом, тяжелый камень выскользнул и покатился к подножью. Он провел рукой по лицу, потом сплюнул на землю: «Собачье занятие, – сказал он. – Но для меня тренировка. Видишь ли, главное, ухватить его как можно ниже и удерживать плечом, пока снова не перехватишь руками. Тут не мускулы, тут дело техники. Основное – ноги, если думаешь слишком много о руках, то ставишь ноги как попало, тогда обязательно сорвешься. Скверно, что почва неважная. Тут полно нор. Само собой, ими надо пользоваться. Можно упереться. Сам-то я не люблю двигаться слишком быстро, не будучи уверен в каждом шаге. Я все рассчитываю. Тут дело техники. Нечего искать иного». Он поплевал на руки, потом подмигнув мне, обернулся к холму. На склоне суетились женщины. Их было около полусотни. Они подымались или спускались с большими глиняными кувшинами. Одна из них опустила свой на землю и подошла ко мне. Она выглядела бледной и изможденной. «Отсюда не выйти, – сказала она. – Мы всё еще не закончили. Она еще не наполнена!» Я почувствовал большую жалость к ней. «И никогда не наполняется?» – «Нет, никогда. Возникает вопрос, есть ли у нее дно? Мы здесь уже целую вечность. Я так несчастна! С незапамятных времен! И каждое утро все сначала. Она бездонна. Горе мне! Ты не узнаешь меня? Данаиды! Пятьдесят сестер... Увы! он не узнает меня! Опять все сначала!» – «Нас, нас тоже было пятьдесят!» – закричал я, но она уже удалялась, стеная. Мое сердце сжалось от жалости. Я хотел догнать ее, но внезапно услышал свое имя. Меня окликнул Гадес. Я подошел к нему. Огромный, он сидел на необычайно высоком троне. «Орфей! вот и ты! Мы ждали тебя!» Внизу, у ступеней трона стояла Персефона с факелом в руках и внимательно смотрела на меня. «Мы ждем тебя уже давно, – продолжил бог. – Я был уверен, что ты придешь. Ибо тот неподвижный мир, который ищешь ты, здесь. Еще шаг и всё, твое настоящее жилище примет тебя. Ты покинешь их всех, трудолюбивых рабов, плаксивых и смирившихся, всех, кто любит покоряться. Еще несколько шагов. Почему ты пришел так поздно?» – «Это здесь она ждет меня? Я найду ее?» – спросил я, вглядываясь во мрак. «Ты ее найдешь, – подтвердил он. – По-настоящему ты ее разглядишь только здесь. Ты не чувствуешь, что время остановилось тут? Почему же ты так долго был вдали от своего истинного желания?» – «Мое единственное желание – вернуть ее». Он покачал головой и насмешливо улыбнулся. Персефона подошла ко мне и тихо положила руку мне на плечо. Бог сурово взирал на меня. «Кто знает? – сказал он. – Кто может знать? Хоть и ты. Особенно ты!» Я вынужден был сесть на ступеньку трона. Гадес продолжал говорить. Мне было стыдно, ибо я сидел к нему спиной. Я слишком устал, чтобы понимать, что он говорит, и только слышал, как он повторяет: «Забыть все... Похоронить... В могиле... Отбросить все...» Персефона прижала меня к себе с материнской нежностью и гладила мои волосы. Я резко вырвался и поднялся. Гадес смеялся. Я пробормотал: «Я думал, мы бессмертны, я не знал...» – «Прекрасно, – сказал он, – замечательно. Ты вернешься туда. Эвридика пойдет с тобой. Вы станете их символом. Она пойдет за тобой к их свету, однако ты должен идти впереди и не оборачиваться к ней. Вы станете символом тех, кто выбрал землю. Вы станете подчиняться законам жизни...» Было жарко. Я едва не терял сознание. Издалека доносился его голос: «Погибнет тот, кто хочет созерцать им совершенное... их счастье... при условии, что его не ищут... исчезает, как только привлечешь внимание... то, что они называют... и любовь... и то, что они называют любовью... самозабвение... но смотреть вместе в одном направлении... Горизонт... к Идеалу... говорить красно и писать с большой буквы их... цель, которая превращает жизнь в Жертвоприношение...» – «Я хочу ее видеть!» – крикнул я. Бог перебил, смеясь: «Ты можешь рассказывать, раскрывать свою душу, если хочешь. Но не смотреть на нее. Воображать только, в духе твоих речей. Представлять. Понимаешь? иначе она растает в прозрачности пустоты. Будь слепым, бедный аэд, а то, что тебе дороже всего, пусть будет невидимым за твоей спиной... В этом их мудрость. Я и так слишком много сказал. Слишком много для них. Но я не из их числа. И ты тоже. Брось их!...» – «Я хочу ее увидеть! Я не хочу быть символом!» – «Ты им станешь, что бы там ни было. Если ты захочешь обернуться, она тотчас исчезнет, растворится вновь в моем мраке. Твое окончательное поражение изменит смысл всего». В свою очередь засмеялась Персефона: «Преимущество богов в том, что они способны доказать все, что хотят». Гадес долго созерцал меня, потом добавил: «Люди тоже могут положить конец своему изгнанию и вернуться в мое царство». Все молчали, в ужасе созерцая божественную чету, в то время, как факел, который держала Персефона, разгорался все ярче и ярче.
        Я вновь закрыл глаза. Ночь. Остаться, вновь погрузиться в ту ночь, когда я был так близок, чтобы увидеть... Только отказаться от бесконечного подчинения богам, от тягучей покорности времени, от вечной забывчивости людей. Я был обессилен. Ни тени, ни дерева. Я с трудом поднимался по склону, покорный и смиренный, подчинившийся запрету. Ничто не могло предсказать. Мы шли молча. Был вечер. Но я знал, что эти сумерки не предвещают ночь. Под нашими ногами осыпались камешки. «Это трудная работа», – сказал Сизиф, когда мы проходили мимо. «Да, тут нужно терпеть», – ответил я. Эвридика не сказала ничего. «Я не могу вспомнить, – добавил я, обращаясь к Сизифу, – запретили ли боги также и разговаривать», – «Ба! – ответил он, – торопиться некуда. Надо продолжать свое дело. Отсюда не выходят». – «Но, – повторил я, – как ты думаешь, есть ли у нее право разговаривать?» – «Что ты хочешь, чтоб она сказала? Если все кончено, надо начать все вновь». Мы продолжали подниматься. Все тот же бесконечный путь. Я сказал вполголоса: «Если смотреть на горизонт, мы подвигаемся. Но горизонта нет». У нас не было также и права присесть. «Мы не можем отдохнуть. Нужно покорно двигаться. Но когда мы выйдем из Аида, где присядем мы?» Она не ответила. Я добавил, немного повернув голову: «Когда мы выйдем на белый свет, кто знает, не придумают ли боги тысячу новых запретов, чтобы помешать нам отдохнуть?» Она молчала. Мне показалось, что она остановилась. «Эвридика! – воскликнул я. – Почему ты ничего не говоришь? Разве разговаривать запрещено?» Она не ответила. «Эвридика!» – вновь крикнул я, обернувшись. Ее не было. Взрыв хохота заставил меня подскочить. Это был Харон: «Она не шла за тобой! Нечего было и оборачиваться! Ты никогда бы не узнал, что ее не было. Глупец! Нужно было повиноваться, ты бы не заметил ее отсутствия. Зачем тебе, чтобы она разговаривала?» Растерянный, я смотрел на пустынную дорогу. Я молил старца: «Перевези меня обратно. Я упрошу бога!» – «Слишком поздно! Ты ее потерял дважды, трижды, не знаю, сколько раз. Вот теперь ты поймешь, что такое счастье. Надо смиряться, если хочешь быть счастливым! Надо стараться быть поскромнее...» Я увидел тела, стоявшие в болоте, они старались отряхнуть грязь и схватиться за лодку. Харон, не прерывая разговора, наносил удары веслом, чтобы они разжали руки. «Скромнее! – повторял он, ударяя по рукам. – Будем скромнее!» Я едва стоял на скользкой почве; внезапно я почувствовал, как вода покрывает мои ступни, ноги погружались все глубже. Я хотел бежать, но не мог вырваться из тины. Я удвоил усилия и упал.
        Солнце почти закатилось. Я еще долго лежал на земле. Мои члены казались мне такими тяжелыми, словно их приклеили к земле.
        Когда наступила ночь, я спустился на равнину, но мне хотелось бы спать на вершине до самой смерти.
        Я возвращаюсь на гору каждое утро. С тех пор, как я провел на ней бессонную ночь, я поднимаюсь туда до рассвета. Я пытаюсь увидеть, услышать воскресение мира. Но каждый раз тот миг, который мне хочется удержать, ускользает, день возрождается раньше, чем умирает ночь. Всегда или слишком рано, или слишком поздно. Не знаю, потому ли, что заря наступает слишком быстро, или слишком медленно.
        Когда земля просыпается (или засыпает?) окончательно, я растягиваюсь на траве и дремлю до вечера. Я люблю это полубодрствование и странным образом воспринимаю его как обострение – как начало внимания. Мне кажется, что спит только тело, а дух освобождается от пут.
        Я не могу более отдаваться полностью настоящему сну, не могу воровать часы у моей жизни. Я провожу ночи, сидя на дороге, обхватив голову руками, в ожидании, что надежда вернется, иногда я рыдаю в ярости от бесполезного ожидания. Тоска при мысли, что я соглашаюсь на полное забытье во время сна, мешает мне спать. Там, наверху, напротив, моя дрема походит на что-то вроде счастья. Полуденная жара, стрекот цикад, шум, который изредка доносится с равнины, удерживает меня на границе полного растворения. Передо мной проносятся образы, быстрые, плотные, беспорядочные, Я люблю непредсказуемость их прилива. Это похоже на другой мир, более реальный...
        Иногда, открывая глаза при выходе из дремы, долгой или короткой, я не знаю, случается, что я не могу распознать время дня. Я стараюсь продлить свою неуверенность, не гляжу на солнце. Я удивляюсь радости, которую испытываю в такие моменты. Достаточно ли простой неуверенности, чтобы открыть нечто, похожее на то, что я ищу?
        Что бы я знал о времени, если бы его нельзя было измерить? И кому бы пришла мысль измерять его, если бы не приходилось ожидать? Я хочу освободиться от того ожидания, что все еще владеет мною. Возможно, тогда ко мне будут приходить чаще те блестящие воспоминания о неподвижном времени, которые не имеют дат. Я уже отказался от всех планов, от забот, которые у меня были, отбросил обязанности, которые, как я считал, есть у меня. Нужно еще, чтобы я отказался от малейших желаний, от всего, что меня связывает с будущим, каким бы близким оно ни было.
        Надо убить в себе все желания! Каждое из них торопит время. Полнота, которую я ищу, возможно, окажется здесь, рядом, на расстоянии взгляда, если я не буду хотеть ничего, что не было бы всегда под рукой.
        Пусть конец моих желаний воскресит во мне, безучастном, интерес ко всему! Без всякого предпочтения... И пусть всё, отныне равноценное, найдет меня готовым к...
        Чтобы смерть моих желаний освободила меня, надо заставить замолчать тело. Это от него исходят все треволнения, которые без конца толкают меня к будущему. В нем зарождаются планы, которых я вовсе не желаю. Привязанности возникают во мне против моей воли, тело участвует в них без моего согласия. Едва откроются мои глаза, как оно уже требует выбора или отказа от него. Все, чего я ни коснусь, приобретает смысл, становится инструментом еще более раннего намерения, чем моя первая мысль. И я остаюсь в одиночестве среди толкотни знаков, слегка касаясь зрением прирученных загадок, не видя в вещах ничего, кроме их текучести, проявляющейся через щебетание смыслов. Чтобы я мог воспринять мир, нужно, чтобы он перестал быть продолжением моего тела. Я его различаю не больше, чем собственную плоть.
        Заснуть... чтобы мое тело, неподвижное, забылось. И чтобы, может быть, во сне возник мир, где я буду спокоен и где череда образов ничего не будет ждать от меня...

– Значит, Орфей, вот такой пример ты подаешь нам! – вскричал Флогий, когда вечером, после моего возвращения с Пангии, мы шли вместе.
        Я давно не видел его, как и всех остальных. Мне казалось, что он вернулся из упраздненного мира.
– О таком ли пробуждени ты говорил всегда? – вновь спросил он, смеясь. – Тебе кажется, что ты подаешь добрый пример, отправляясь на весь день спать в горы?
– Забудь все, что я вам говорил.
– Как! Значит, это была всего лишь болтовня? Слова на ветер?
– Нет, тогда я так думал. Но я ошибся в средствах.
– В каких средствах? Что ты хочешь сказать?
– Это мгновенное опьянение тела... Мне казалось, что я был влюблен во все ощущения. Я думал, что мои глаза, мой рот, мои ноздри наполнены многими запахами и пряностями, что мир существует для того, чтобы я его щупал.
– А теперь?
– Я ласкаю пустоту.
        Мы продолжали идти молча. Время от времени Флогий бросал исподлобья любопытный и беспокойный взгляд на меня. Наконец, немного поколебавшись, он сказал:
– Это ее смерть гнетет тебя, мы так и думали. Но пройдет время, ты увидишь, что могущество забытья создает не только неприятности, о которых говорил ты. И ее тоже, возможно, ты мало-помалу забудешь...
        Я вспомнил тот день, когда впервые разговаривал с нею. Я вновь увидел ее, обнявшую колени, словно сложившуюся для защиты. Я вспомнил грустный и решительный тон, каким она сказала: «Я всего лишь земная девушка».
– Так оно и есть! Я уже давно забыл ее. Я сомневаюсь даже, взглянул ли я когда-либо на нее.
        Во мне поднялся гнев. Мне захотелось убежать и замолчать навсегда.
– Теперь я вспоминаю все, что говорил вам когда-то.
        Я не изменился! Все мои слова были именно моими, кроме тех, что я взял у неё.
– Будь спокоен. Я все тот же. Словно она и не существовала. Такой же бессильный. И мои средства тоже не изменились, мне надо только довести их до конца.
        Флогий смотрел на меня, ничего не понимая.
– То, о чем я говорил когда-то! Отказ от всяческих планов я хочу распространить на любое желание.
        Я почти кричал, не желая того.
– Наши желания отравляют нас. Они вынуждают нас видеть только те фрагменты мира, которые подходят им, или которые им сопротивляются. Для всего остального, того, что безразлично для них, они делают нас слепыми.
– Пусть тебя это не заботит! Просто умножим их число! Будем желать всего, и все станет зримым!
– Нет, только лишь поверхностное, что мы встречаем повсюду, которое знакомо нам, и в котором наш взгляд открывает нас самих. Я хотел бы... Я хочу разорвать тот занавес, который воздвигает мое тело между предметами и мною.
– Ты неблагодарен, Орфей. Тебе кажется, что ты презираешь свое тело. О каком же материальном взгляде мечтаешь ты, в котором твои телесные глаза не принимали бы участия?
– Об этом я ничего не знаю. Я не знаю, чего ищу. Я знаю, что хочу бежать. Если нет ничего постижимого, кроме взгляда крота...
        Я замолчал.
– Ну и...? – спросил он.
– Ничего.
        Мы подошли к городским воротам. Я его сразу оставил. Я продолжил путь один, бесцельно.
        Теперь молчание. Наконец, ночь, почти неподвижная, с тех пор, как умолкли цикады.
        Эвридика! о земная моя! неужели я покину тебя?
        Мир обволакивает меня, близкий, непостижимый. Я все еще ожидаю. Я не знаю, чего.
        Я никогда не расскажу о своей жизни. Все персонажи рассказа – мифологические герои. Их образцовая жизнь разворачивается во всей ее длительности, которую мне не постичь никогда. Даже, когда они ждут, это главное: они живут своим ожиданием, тогда как я ожидаю жизнь.
        Я не могу обманывать слишком долго. Я начинаю игру воображения наудачу, но тотчас устаю. Мне надо верить в то, о чем я рассказываю.
        Я сорву с себя личины, чтобы стать смелым. Я буду их срывать по мере того, как они будут возвращаться, чтобы у меня не было выбора, чтобы я обрел смелость сказать все и откровенно.
        Меня больше не обвинят в том, что я придумываю речи прошедших времен, по примеру сказителей. Если ночь опустится раньше, чем я кончу? Слишком поздно. Отныне я иду прямо к цели, не теряя ни минуты на скуку. До конца, на одном дыхании. И тем хуже, если я окончу до зари.
        Но если я остановлюсь слишком рано, задолго до утра? Если день займется над пустыней? Я слышу заранее иронические смешки: Она не шла за тобой! Не нужно было оборачиваться!
        В таком случае надо ли все начинать заново? Рассказать мою историю потихоньку, вполголоса, нашептывая символы, скрытно, потихоньку отступая, стушевываясь...
        Пора мне оставить себя!
        Я созерцал свою жизнь, вместо того, чтобы действовать. И она исчезла у меня из-под носа. Нечего и думать: пассивный, как зеркало, я не знал жизни.
        Мир погружен в туман. Мое намерение рассмотреть его сделало меня слепым. Я был более озабочен наслаждением, которое получал от мира, чем самим миром, более внимателен к богатству моего вИдения, чем тем, на что смотрел.
        Я хотел обладать своей жизнью. Я хотел, чтобы она была безгласной, чтобы не влекла меня за собою, чтобы не поглощала меня, чтобы не отвращала меня от самого себя. Теперь она нема, как смерть. Я заранее готовил себя к ее концу, я ожидал, что она явится законченной, как произведение искусства. Она же рассыпалась под ранним незрелым взглядом, подобно тому, как исчезают на воде блики, едва дотронешься до нее.
        Мир ждет меня. Я научусь держать предметы в руках. Мои ноги будут стоять на земле. Это произойдет утром. Я уйду и не обернусь ни разу. Я покину убежище, где пребывал взаперти наедине с собой, где мне стало невмоготу, – созерцать очевидность солнца, которое блестит снаружи, чувствовать благотворность ветра, который дует для других.
        Я не буду больше прятаться, чтобы остаться в стороне от жизни, я буду уважать будущее, буду присутствовать при своем собственном угасании. Отныне я буду свободен для всего. Я буду расти, ни к чему не испытывая недоверия.
        Потом я буду отдавать.
        Я не буду более посещать святилища, которые не ведают времени. Я осудил Судьбу, случайно, желая во всем разобраться. Я буду противостоять людям. Я уйду от тех, кто боится будущего. Я примкну к тем, кто его делает. Я перестану вглядываться в себя.
        Это рывок от самого себя, я знаю прекрасно, что я его не сделаю. Как мог я желать его, если каждое мое пробуждение утром было случайным?
        Я думал, что у меня нет никаких привязанностей, однако их еще слишком много. Моя оторванная голова будет петь до конца времен.
        Я стану чистым присутствием, которое не имеет формы, не может иметь слабых мест, пустотою, неслыханным бессмертием. Я буду. – Я начинаюсь.


Рецензии