Глава 9 Тошниловка. 1-А. Загадка Пью

ТОШНИЛОВКА. 1-А. Загадка Пью

¬
– Ха. Назначенье ему подавай. Телега хочет знать маршрут поездки.
– Ну, его тоже можно понять. Действия нет – автобус да автобус. Да и тот – не прорисован толком. Обьёма нет, вот что. И тетрадка эта – льзя ли без неё обойтись?
– Нет, тетрадка нужна. Пусть терпит.
– Терпит… Но всё-таки надо уже что-то делать. Кстати, насчёт аэропорта. Это настолько тупиковая тема, что… Короче, это провал.
– Так всегда бывает, когда берёшься за дело не опохмелившись. Намешали?
– Намешали… Не пойму – то ли это цикорий тот галимый так сквозит, то ли молочище твоё, то ли сказался пломбирный шлиф… Жесткач.
– Ты бы видел мой мирок с утра.
– Представляю. Солнечный свет сквозь блевоту на занавесках?
– Скорее наоборот: блевота, летящая на занавески сквозь солнечный свет.
¬– У меня тоже с погодой беда. Сегодня все с утра прямо как сговорились оригинальничать. На Юпитере произошло восстание газа, прикинь. Я даже не стал разбираться – говорю, делайте что хотите, только не шумите так громко. Газуйте себе на здоровье, но зачем же прямо с утра?
– Интересно..
– Как бы не так. Бучу затеять затеяли, а что дальше делать – не знают. Пищали с трибун: «Нам надоело быть газом! Мы хотим стать снегом! Хотим быть киселём! Навеки!» Я им отвечаю: И пожалуйста, будьте кем вам угодно. Поставил резолюцию под их революцией, да и понарошку поскользнулся на абсолютной блевотине, мол, реверанс такой, ради юмора: пожалуйте, ребятки, извольте-с принять ваши кисельные причиндалы в собственность.
– Здоровая клоунада к лицу хозяину жизни…
– Ну так вот: празднества закончились, награды вручились, должности распределились, манифесты отгремели – а газ так и остался газом, такие дела. Я сделал вид, что ничего не заметил. Будто не ясно: ну не бывать на Юпитере киселю, не бывать…
¬– Да я тебе и раньше говорил: чересчур ты возишься с ними. Давно пора прикрыть эту лавочку.
– Пора… Всегда пора, всегда пора. Но они мне особо не мешают, я там вообще почти не появляюсь.
– Дело твоё. Я вот своих – и в хвост, как говорится, и в гриву. Дюже дерзкие – по-другому никак.
– Кстати, о твоих. Как думаешь – готовы ли они будут принять моего дурачка? Я помню, ты советовал держаться подальше от Санта-Барбары, но… всё-таки… хочу дать им ещё один шанс.
¬– Ха. Подозреваю, что дело не в «шансе». Тебе просто интересно, что из этого получится. Ничего хорошего. Бородач приедет, найдёт атомную тень неаэропорта, почешет голову внутри себя, удивится заурядности всей ситуации (а с какой же страстью ждал!), а потом станет поживать мельчайшей прозой до скончания своего сценариста, и даже иногда, через года, с недоумением будет вспоминать чью-то прошлую жизнь, в которой существовали города с аэропортами. Поэма о «среднем человеке» ; заранее неблагодарная тема, уж сколько сценаристов искушалось, и сколько вялых зрительских сердец свяливалось затем ещё пуще!
; Не забывай, что в Санта-Барбаре ; все люди средние, а значит, нет нужды так их называть (называть их средними).
; В Санта-Барбаре «все люди – средние?» Ещё одно ха. Либо я тебя неправильно понял.
; Да, пожалуй, возьму свои слова обратно. Об этом вообще сложно судить, потому что никто ещё не выбирался из Санта-Барбары. Люди приезжали и оставались навеки в этом пр;клятом городе. И даже актёры, играющие в кино про… Вот скажи – ты видел хоть одного из этих актёров после «Санта-Барбары»? Их нет! Они в лучшем случае – на кладб;ще. 
; Несомненный факт, что многие из тех, кто играл кому, через какое-то время реально в неё впадали и даже вопреки сценарию умирали. Тогда их выбрасывали и подкладывали свежее тело. Тех же, кто не умирал, но и не выходил из комы когда по тому же сценарию должен был выйти – их выбрасывали тоже. В конце концов, невдалеке от главного съёмочного павильона появился небольшой крематорий. Все строители, принимавшие участие в его сооружении, в течение года один за другим ушли из жизни при загадочных обстоятельствах. И каждый месяц в местной газете рядом с некрологом кого-то из этих несчастных появлялось одно и то же объявление: «Студии, выпускающей «Санта-Барбару», на постоянную работу срочно требуется кочегар. Вредные привычки приветствуются».
; То, что нужно. Что ж, рассказывай дальше, возможно, я уже знаю кого определить на эту вакансию в этот раз..
; Можно ещё газировки?.. фу, молока, то есть. Можно ещё крапивного молока?

•••••
     Вот что случается, когда система Станиславского практикуется актёрами, то и дело разыгрывающими коматозное состояние. Маленький трупик гениального драматурга как бы оживает в сердцах ничего не ведающих домохозяек, и убедительно пищит голосом кардиографа: «Верю!» А затем впадает в кому и сам. Однако, универсум Санта-Барбары заключал в себе подвохи, знакомые, наверное, каждому демиургу, носящемуся над водой бесконечных зрительских вниманий. Скрывать от общественности массовую гибель актёров ещё кое-как удавалось, но многие другие неприятные феномены оставались загадкой даже для самых удолбанных сценаристов, имевших несчастие создавать этот новый дивный мир.
Конечно, и актёры, и члены съёмочной группы не могли не заметить, что вокруг них творится что-то неладное. Чуть ли не каждый божий день приключалось нечто странное и необъяснимое. То вдруг осветительная мачта рухнет на голову Круза XVIII во время 666-го дубля сцены, в которой он молится за здоровье своей потерпевшей в результате железнодорожного крушения и железнодорожного изнасилования золовки (так что приходилось срочно отправлять его в кому и выставлять перед кадрами падения кадры с падающим метеоритом). То на съёмочной площадке, откуда ни возьмись, появится какая-то чёрная кошка, пометит находящегося между жизнью и смертью детектива Кастильо и разобьёт урну с прахом (настоящим людским прахом!) его первой учительницы. То сценарист во время вручения премии «Эмми», получив статуэтку за свою гениальную идею с метеоритом и, уже сходя со сцены, споткнётся о случайно обронённое Опрой Уинфри пресс-папье, а затем упадёт в оркестровую яму и потеряет память (не будет помнить даже кто такая Опра Уинфри!). То режиссёр, просматривая отснятый за день (пятницу, 13-ое) материал, вдруг увидит на дальнем плане бледную девочку со стрёмной куклой, и окажется, что никто из присутствовавших в тот день на съёмках её не заметил.

     А однажды (и это уже вовсе несусветная дичь) непьющий сантехник студии, славный малый по фамилии Пью не вышел на службу. Всех это немало насторожило, но обстановку разрядил бодрый голос Эйч Пи Вудграуза, бывшего молодого человека, а ныне – звукорежиссёра:
; Пью, наверное, заболел волчанкой!

     Вздохи облегчения вырвались из всех окрестных грудей, но особенно отчётливый и выразительный – из грудей  всегда такой сдержанной и холодной мисс Хайд, которая последние 9 ; недель ежедневно с 8-ми до 5-ти лежала у пикающего шкафа, так натурально играя Лайзу, злополучную золовку Круза Кастильо.
 
; Конечно, волчанкой, ; мурлыкнула себе под нос миссис Коломбо, эффектная пожилая блондинка, занимавшая пост уборщицы, а по совместительству – и. о. сценариста, набирая остро отточенным карандашом марки N телефонный номер сантехника (этот номер, заметим мы скромно, миссис Коломбо знала наизусть).
Через минуту она повесила трубку, развела руками и произнесла:
; Ни-че-го. Тишина.

     Тут стоит обратить внимание на то, что у миссис Коломбо, как выразился кто-то из великих, «в прошлом было большое будущее». Все ведущие театральные критики 50-х прочили юной актрисе Кэрол Уэйст (так тогда прозывалась наша героиня) покорения заоблачных высот на ниве служения Мельпомене, но одна несчастная любовь и несколько вредных привычек дисквалифицировали её обещавшую быть блестящей карьеру. С тех пор её жизнь превратилась в череду сплошных потерь: одно за одним она безвозвратно теряла всё то, что досталось ей в наследство от той прошлой, лучшей жизни, всё то, что добывалось ею когда-то ценой титанического труда и целомудренного досуга, всё то, на обретение чего она положила всю свою, казалось, бессмертную душу. Она потеряла сначала все лучшие роли, потом потеряла и худшие. Потеряла любовь зрителей и уважение коллег, славу и деньги, стыд и совесть. Своего единственного сына она потеряла во Вьетнаме, старшую дочь – в Бермудском треугольнике, младшую – в торговом центре. Дважды она теряла свободу, дважды в год – голову, дважды в день – ключи. И только одно (не считая эффектности) всегда оставалось с ней, только одну драгоценность вынесла она из своего персонального Эдема и не снесла в ломбард, а перенесла в целости и сохранности через годы, полные фекалий и беспросветной мути. Одно не потеряно ею доселе…
     Талант!

     И вот теперь, когда мы видим её с телефонной трубкой у когда-то сексуального и по-прежнему левого уха, а через минуту – вешающей эту трубку на рычаг старого настенного аппарата, позаимствованного у хичкоковских «Птиц», - именно в эту минуту ей неожиданно пригодился её нерастраченный божий дар; всё своё недюжинное актёрское мастерство пришлось бросить ей на то, чтобы ни взглядом, ни жестом не выказать ту тревогу, что вдруг разом пронизала её существо и объяла каждый кубический дюйм её богатого внутреннего мира.

     Да, миссис Коломбо, безусловно, утаила от коллектива пусть страшную, но правду, и, конечно, не тишину слышала она на той стороне провода, - но имеем ли мы право вменять ей в вину и этот грех, если даже сам Эйвонский Лебедь, клянусь прахом своей первой учительницы, не смог бы описать то, что в действительности влилось тогда в бедную женщину через её левое ухо!
     «Не вменять в вину, но иметь в виду» – такими словами древние поэты расписывали стены в сортирах. Прислушаемся и мы к голосу мудрости – пусть и с неестественной для нас, людей, снисходительностью.

     Впрочем, предоставим слово самой обвиняемой, кстати, тоже имевшей некоторый литературный опыт, и обратимся к черновым наброскам, увы, заключительной главы её – не могущих не защемить даже самое заскорузлое сердце – мемуаров (ах, навсегда неоконченных…), с рукописью которых я имел честь и удовольствие ознакомиться с согласия любезнейшего мистера Х, единственного наследника миссис Коломбо.

     «Треск и хруст», ; с трудом разбираем мы в бедламе вымаранных слов, бесчисленных подписей (пережитков былой славы), эротических виньеток и винных пятен, ; хруст и треск набираемого номера, два с четвертью длинных гудка, и потом – Это.
; О боже, что?
; Я вынуждена настоятельно рекомендовать Вам, уважаемый мистер Лайер, завалить ****о и впредь не перебивать меня.
; Пардон, мэм.
; Итак, Это. Это, очевидно, не было голосом Пью. Как впрочем, не было Это и голосом кого-либо из его собратьев по биологическому виду. О, Это было что-то нечеловеческое, слишком нечеловеческое! Если вы понимаете, о чём я.
; Разумеется. Но позвольте: вы совершенно убеждены в том, что это были не гуманные звуки?
; Абсолютно. Эти звуки не могли быть извлечены из человека, равно как не могли они быть извлечены человеком из чего бы то ни было.
; Но должно же быть какое-то рациональное объяснение! Можно предположить помехи на линии… Или же бедняга Пью просто-напросто превратился в огромного навозного жука. А скорее – в волка, раз у него волчанка.
; Да превратись он хоть в Гитлера или хотя бы вон в ту вшу, что восторженно взирает на меня сейчас с вашей макушки, мистер Гиббон, и то в нём бы осталось больше человечности, чем в Этом! Это была сама Бесчеловечность, хочу я вам сказать, нечто бесконечно чуждое и бесконечно враждебное всему людскому. Да и всему живому в придачу.
; Дык неужто вы, миссис Коломбо, вступили в контакт с инопланетным разумом, чорт его подери?
; Боюсь, что истина дальше, чем ты думаешь, мой старый добрый мальчик. Это (насколько я могу судить) не было инопланетным разумом, а было скорее – Иномирным Безумием.
; Но, мама, это значит: ты всё-таки связалась с тем «тем светом», куда уехала Элис?
; Может быть, малышка, может быть… Говорят, телефоны всех делают немного привидениями, но Это было что-то изначально бесплотное. Не то, что остаётся жить после смерти, а нечто, живущее смертью. Смертящее Живью – так будет точнее.  Нечто – безо всяких вампирских компромиссов – абсолютно бессмертное и безнадежное.
; Но ради всех фаллических святых, Кэрол, скажите уже наконец: как оно звучало?
; Да будет вам известно, Эдвард, что даже если бы я была в состоянии выразить Это, то любой звук моего рассказа тотчас превратил бы Вас в бешеного дикобраза, как удачно выразился один из присутствующих здесь гениев. И я возношу хвалу небесам за то, что не в моей власти сделать из столь почтенного общества стадо дикобразов. Даже своему самому охеревшему зоилу не желаю я побывать в моей тогдашней шкуре. Но боюсь, что ещё как минимум один смертный мог слышать тогда то же, что и я…
; О Господи, кто же? Не ваша ли сестра-близнец, 20 лет назад пропавшая в Гималаях паинька?
; Да нет же, ёлки-палки, я имею в виду Пью!
; Пью? Не тот ли это Пью из Вайоминга, который угодил в Книгу рекордов Гиннеса как самый длиннохвостый человек в мире?
; Не гони порожняк, Бэзил. Пью – славный сантехник с моей работы, самый бесхвостый человек на свете. Согласно наиболее вменяемой из моих версий, всё-таки именно Пью собственной персоной снял трубку и тогда мы оба услышали Это. Но не успели бы Вы, мистер Гепард, пробежать и стометровку, как не вооружённому, в отличие от меня, богатым и горьким жизненным опытом, не закованному в броню искушённого пофигизма, такому тонкокожему и обезжиренному Пью – стало невыносимо, и… Это закончилось! Я стала вчитываться в многоточие коротких гудков, дочитала до 27-й точки и вернула на место проклятую трубку. Как вы можете видеть сейчас, леди и джентльмены, я относительно безболезненно пережила Это, а правильнее будет сказать – подавила Это в себе, снесла Это в самый глубокий и тёмный подвал своей души, заковала Это в самые прочные стены и залепила Его пасть самым прочным скотчем марки N, заперла подвал на семь надёжных замков, включила сигнализацию, не менее получаса поднималась по винтовой лестнице, приняла душ со своим дантистом и вышла к вам. Но Пью… Я боюсь даже представить себе, как могло подействовать Это на непьющего м;лого.
; И всё-же, миссис Коломбо, читателей «Truth» интересует: на что хотя бы отдалённо было похоже это так называемое «Это».
; Что ж, с кем с кем, но с читателями «Truth» я не могу не поделиться самым сокровенным, перед ними я обнажусь до предела. Итак, эксклюзив! Представьте, что мы перенеслись в гостиную респектабельных Трумэнов. Пусть вы, Элтон, будете отцом семейства (есть в вас, знаете ли, что-то патриархальное и даже рыцарское). Вы, мистер Лайер, будете его женой, а вы, мисс Биркин – кочергой, прислонённой к камину. Камином буду я – прислонитесь ко мне, мисс Биркин. Ах, что же это я, совсем забылась: я ведь не могу быть камином, потому что я, к сожалению, должна оставаться собой! Ведь только я и никто другой может поведать Трумэнам правду об Этом. С Другой стороны, почему бы Трумэнам не послушать камин, почему бы им не услышать Этот ужас в успокаивающем треске испепеляемых палок.?
; Потому что этот ужас не напечатают в утренней газете. Дорогая Кэролайн, оставайся собой, а меня (ввиду того, что ласки с кочергой не одобрены министерством любви) просто преврати в кошку.
; что ж, ОК. Я произношу «Let it be», и кочерга, прислонённая к камину, вдруг начинает зарастать шерстью. Мистер Трумэн изумлённо протирает уставшие от чтения «Truth» очки, вновь устремляет взор в сторону камина и видит, что это вовсе не кочерга, а бессовестно портящая обои кошка. «Ах ты пидораска», ; густо басит миссис Трумэн и запускает в кошку клубком противоречий. Кошка (на внешности которой не будем подробно останавливаться, заметив лишь, что все её знавшие находили её поразительно похожей на актрису Джейн Биркин, - а один трубочист, залезший как-то по своим делам на крышу трумэновского дома и увидевший Джейн гуляющей по карнизу, стал докладывать ей о том, как прекрасна жизнь и как ***ва смерть, а чуть позже – стоял под деревом, на которое она («без верёвки», ; констатировал трубочист) перебазировалась - и клянчил у неё автограф), итак, кошка за время нашего отступления телепортировалась ко мне на колени. Себя же я обнаруживаю утопающей в безумно удобном кресле, обитом кожей собственноручно убитого мистером Трумэном японца.
 
; Пожалуйста, ближе к телу, свидетель Коломбо.
; Да, конечно, Ваша честь, я собственно к нему и подхожу. Итак, я обнаруживаю себя в этом кресле почему-то совершенно голой и к счастью для зрителя – в теле мисс Уэйст, и, как я поняла, подсмотрев в занимавшем полпотолка зеркале – в своём самом узнаваемом образе (Джейн в том зеркале, естественно, отражалась как кочерга). И вот тогда началось гадание. Казалось, всей вселенной стало интересно, что же я услышала в телефонной трубке.
«Треск и хруст?» ; внезапно пропел мистер Трумэн. ; Хруст и треск?»
Я отрицательно покачала головой.
«Вой? ; мелодично завыл он. ; Вой и рык?»
Ответ был тем же.
«Тогда может быть это был крик?» ; загадочно прошептала миссис Трумэн.
«Или шёпот» ; истошно завопила она.
«Шлепок? Робкое дыханье? Трели соловья?» ; как резаная кричала хранительница очага.
Я вздрогнула и вновь покачала головой.
«Может, что-то типа этого?» ; отозвался угрюмый тинэйджер, сын миссис Трумэн от мистера Трумэна, включая магнитофон, содержащий кассету с последним альбомом «Black Sabbath».
Я была вынуждена опять прибегнуть к испытанному жесту.

     «Но не могло же это быть чем-то из Мусоргского?!» ; прокряхтела закутанная в плед старушка и зашлась в беззвучном смехе (это была мать то ли мистера, то ли миссис Трумэн: она была настолько древней, что они и сами уже не помнили, чья именно).
«Смех или плач? ; снова запел мистер Трумэн. ; Кряхтенье иль стоны? Клёкот стервятника? Писк комара? Песнь пенопласта? Кашель иконы? Вилочный скрежет? Божба топора?»
«Визг косы? Блеянье агнца? ; вступил бас миссис Трумэн. ; Плеск прибоя? Белый шум? Звон монетный? Гимн засранца? Спор стихий? Перун? Самум?

     Своё какофоническое пение (мистер Трумэн по-прежнему старался подражать голосом тому, о чём пел, а миссис Трумэн – противоречить) супружеская чета сопровождала танцами, беготней  и акробатическими номерами, так что,  дабы уследить за ними и вовремя отвечать уже заученным движением головы, я была вынуждена покинуть своё до безобразия комфортное кресло, встать на ноги, занять позицию в географическом центре комнаты и постоянно оборачиваться во все стороны света. Мать и отец Трумэны ошалело носились по всей гостиной, кувыркались, прыгали на мебель и на стены, прыгали через бабушку, как через козла, затем принялись играть с креслом-коляской, перекатывая её друг другу через всю комнату. Тем временем мрачный подросток подключил и настроил свою электрогитару. Он сказал: «Поехали», ударил по струнам и озвучил следующие дерзкие гипотезы:

Урчание бомжацких желудков?
Отрыжка после причастия?
Свист легавых ублюдков?
Скрип социальной запчасти?

Журчанье ручьёв преисподней?
Сюсюканье резиновых кукол?
Хлюпанье срани господней?
Ропот мыслящих руккол?

Ворчание мистера Бина?
Рэпчина его медвежонка?
Стрёмный саунд камина?
Одинокий предхрип ребёнка?

Мычание твоей мясорубки?
Пьяный бред твоего импотента?
Вдох-выдох закопанной трубки?
Трезвый бред твоего президента?

Молчание слепоглухого?
Реклама анальной смазки?
Последнее слово коровы?
Команда всем сбросить маски?


     Я бы и рада была последовать примеру мистера и миссис Трумэнов (а также их кошки), которые выставили вверх свои правые руки с растопыренными указательным и мизинным пальцами и энергично кивали музыке, ; но могла только снова и снова, как заведённая, мотать головой лишь в горизонтальной плоскости. От беспрерывных, уже почти конвульсивных отрицаний меня постигло головокружение.

     Меж тем бабушка, которая подыгрывала своему внуку на бас-гитаре, отложила инструмент, а извлекла из-под пледа то ли шарманку, то ли лиру, и принялась умирающе-монотонно декламировать:


Дык, неужто, мисс Уэйст, это «Это» шипело змеёй и шампанским?

Сковородкою N То шипело в Аиде, где порятся шлюхи и нары?

Иль шуршало всё той же змеёй пресловутой средь трав и шкелетов,

Средь шкелетов блудниц пресловутых, чья плоть переварена псами?

Или шелестом было то «Это» мочи нарко-спидо-чреватой,

Что с вертушки ударила в мозг всенародной, заслуженной ****и?

Иль былым всем оно прошуршало, шелестя вслух несвежею Правдой?

И, быть может, то было посланье (о том ведают Мойры и Ванга)

Из времён безвозвратно-съебнувших, от съебнувше-милейшего друга?

И, быть может, мы там прочитаем: «Дорогая моя проститутка,

……………………………………………………………………………………………………………..

     Трогательная старушка, казалось, вознамерилась до конца дней исполнять – безбожно фальшивя и беззубо шамкая – свою дурно-бесконечную эпическую поэму. Каждый её звук наносил глубокие колотые раны моей тонко организованной душе; всё, всё, что излетало из оральной дыры многомудрой карги, отдавалось в моём сердце неизбывной тоской и фантомной болью. «Нет, нет, нет!», ; хотела закричать я, но это было невозможно: все звуки застревали в горле, каждая попытка что-либо изъязычить имела удушающий эффект. Я решила поискать потерянный голос в области кресел, при этом ни на миг не прекращая безмолвно отнекиваться как от древней леди, так и от её неблагодарных потомков, которые не стали дожидаться  того момента, когда она навеки умолкнет, и заново пошли, побежали, кувырком помчались строить из зыбучего песка сумасбродные домыслы.
Я уже даже перестала различать голоса, голосившие одновременно как будто из каждого кубического ярда комнаты. Отовсюду сыпались на меня головоломно-осколочные вопросы: «…восьмибитная музыка сфер?.. как будильник под подушкой?.. куропаткой, жареной под героином?.. тотальный ****ёж Дедала?.. улья гуд?.. потопа топот?.. SOS с «Титаника» иль соска?.. потаскуха в диэтиламидлизергиновом?.. под кармической подушкой?.. что сосалась с Ринго Старром?.. о, бесстыжая шалава… пук лучей единорога?.. звук, тревожащий причёску?.. рявк озлобленного бога?.. как маразм седого скальда?.. что хрипело и вдруг перестало?.. как набат Бухенвальда?.. где гетера с лотофагом предавалися распутству?.. в миг, когда околел Агасфер?.. люда гул?.. шум вселенского пожара?.. шмара…»

     У меня рябило в ушах, в глазах у меня звенело, я уже едва держалась на ногах – и тут кто-то осторожно одёрнул меня за подол отсутствовавшего на мне платья цвета лазури. То оказалась миловидная девочка лет семи, одетая в присутствующее на ней нарядное, небесного цвета платьице.

     «Простите, мэм, ; сказала она, деликатно взламывая мои духовные скрепы чистейшим, глубочайшим, рассветнейшим взглядом. ; Можно задать вам один маленький вопрос?»

     Впервые за всё моё – уже далеко не короткое – пребывание в гостях у Трумэнов довелось мне банально кивнуть. Но, мой Лорд, одному лишь Тебе известно, каких неимоверных, чисто физических усилий мне это теперь стоило!
«Не могли бы вы мне сказать, ; продолжила девочка, ; это… Ну, то, что вы слышали… Оно не было похоже на взрыв атомной бомбы?»

     Я бы солгала, если бы сказала, что тогда в тысячный раз мне пришлось ответить немым «нет», ибо на ту минуту я уже не переставая водила головой справа налево (или слева направо), так словно меня обуял Паркинсон! Стараясь дать внятный ответ малышке (ах, всё тот же, набивший оскомину ответ), я поймала свою голову на правом повороте и продлила поворот так, что могла бы укусить себя за плечо, и повторила тот же маневр, когда моя голова, как какое-то долбаное реле, сама собой съехала влево. И вот на этом последнем повороте, минуя расхаживающего вверх ногами мистера Трумэна и его цинично онанирующего сына, мой взгляд наткнулся на колыбельку и на заброшенного в неё младенца, который, как мне было доподлинно известно, приходился чете Трумэнов внучкой. (Девочка была настолько мала, что дети Трумэнов ещё и сами не могли определить чья она дочь.) Я повернула своё фантастическое тело налево и понесла его по направлению к колыбели.

     «Наверное, это был хор метрономов?» ; осведомился младенец бодрым голосом звукорежиссёра Вудграуза, когда я дошла приблизительно до середины комнаты.

     Я повторила свой последний (до хруста шейных позвонков косноязычный) ответ, а за то время, пока я его формулировала, колыбель поднялась в воздух и стала методично кружить по трумэновской гостиной против часовой стрелки моего взгляда. Я принялась вертеться вокруг своей оси, дабы не выпустить из поля зрения новоиспечённого гадателя.

     «Может быть, ; ещё бодрее произнёс младенец в 9 часов по Гринвичу, в качестве которого мы примем фамильный очаг, ; это напоминало стук молота по ту сторону беспощадной гробовой доски?»

     «Или стук беспощадного сердца по другую?» ; уточнил он через 179°.
Ответы мои, как и прежде, не отличались разнообразием, но за этот отрезок пути я успела обратить внимание, что миссис Трумэн перешла на вульгарную латынь с едва заметным гималайским акцентом. Она лежала теперь на столе, повсеместно обнажённая и помолодевшая примерно на пятилетку, и гляделась в зеркало. В нём она отражалась незнакомым ей (но не мне) Бэзилом Лайером, с иголочки одетым и возлежащим в джакузи. Также во время своего обращения я мельком увидела успевшего постричься, переодеться и вывести прыщи Трумэна-младшего, который с пивом, чипсами, Джоном Рэмбо и моим дантистом смотрел «Санта-Барбару», страстно болея против Санты (Рэмбо, кажется, болел «за наших», а Рабиндранат – «за любовь»).

     На втором круге своего легендарного полёта насельница колыбели не менее беспочвенно, чем обычно, предположила, что Это было «невежливым храпом из гроба». Миссис Коломбо принялась мануально изучать своё ещё более похорошевшее тело и когда заметила, что временами и местами делает Бэзилу не так приятно, как больно, она начала над ним невинно подшучивать: ущипнула его за левый (а себя – за правый) сосок, оторвала себе левое (а ему – правое) ухо, выдавила себе глаза и откусила ему язык.

     Тем временем Санта сделал тачдаун, и тинэйджер смачно выругался и запустил в экран таранью (злополучную рыбину не успел доесть Рэмбо, от которого осталась лишь одна ниндзя-черепашка). Зубник был всё ещё здесь, но и на его теле уже появились первые признаки трансформации в прекрасного Андрогина, в Марлона Биркина и Джейн Брандо в одном лице. Зарешёченная костями святой Варвары колыбель начала заходить на третий круг, а во мне боролись страх стать невольной свидетельницей того, как миссис Трумэн от самоковыряния перейдёт к самоедству, и сладостное предвкушение встречи с моей самодостаточной половинкой. Исход той борьбы (сухая ничья) был предрешён двумя несчастными случаями. Вначале таинственный незнакомец, сидевший за столом, на котором лежала миссис Трумэн – лицом к её пяткам и спиной ко мне – обернулся и оказался не нуждающимся в представлениях Зигмундом Фрейдом.
«А всё-таки ты колокол», ; сказал он мне, прищёлкнул языком и присовокупил: «Языка тебе надо, голубушка, я-зы-ка».

     Не нуждающийся в представлениях Зигмунд Фрейд ещё раз щёлкнул языком и стал выписывать мне рецепт, как тут, ни с того ни с сего глава семьи, который всё это время просидел на шкафе, зарастая, подобно мистеру Крузо, волосами и бородой, да покуривая томик Уитмена, вдруг закричал петухом, отчего колыбель сию секунду сошла с орбиты и улетела вверх по лестнице. «Видимо, в детскую», ; подумала я, мимоходом решив, что маленькая фея, светлокудрая мисс Трумэн, ещё раньше была отправлена в свою комнату: я опять нигде её не замечала.
Не успела я это додумать, как отчётливо услышала продравшийся через со всех сторон обступившую меня антисимфонию Вавилонского столпотворения – тактичный кашель, идущий как будто откуда-то сверху. С нечеловеческим напряжением я подняла голову и увидела портрет великого русского композитора Модеста Мусоргского, занимавший ровно половину потолка этой (надо сказать, не самой тесной) гостиной. В глазах (на мой взгляд – не до конца трезвых) и во всём облике г-на Мусоргского словно читалось: «А может, всё-таки того?..» (мне даже показалось, что портрет подмигнул).

     Я попыталась изобразить на своём лице нечто, что могло обозначать: «Мне очень жаль» ; и в этот же миг услышала позади себя пленительные фортепианные звуки. Я обернулась и увидела абсолютно самостоятельный рояль, который сам по себе, без привлечения таких ненадёжных посредников, как руки и душа пианиста – играл что-то из Глюка. Но и роялю, невзирая на его импозантность и лоск, я не могла не отказать, ведь, откровенно признаться, даже то, что это был Глюк, я поняла, лишь прочтя его имя в нотной тетради. Не лишённый, судя по всему, иронии рояль сыграл что-то, что могло означать: «Облом» ; и его отчасти голливудская улыбка с грохотом скрылась под верхней (впрочем, единственной) губой.
 
     Следующими звуками, хоть чуть диссонировавшими с бушующей кругом эпидемией лироэпической мании (симптомы: словесный понос, неадекватное поведение, частичная потеря слуха, иногда повышенная волосатость и избыточная либидозность, местами бессмертие) были звуки выбиваемой мистером Трумэном о каминную доску курительной трубки. По состоянию на ту минуту Трумэн уже с ног до головы превратился в Уолта Уитмена и одновременно – в свою жену, ведь, спрятав трубку в бороду, он занялся цитированием совершенно другого поэта. Оставалась в мистере Уитмене, правда, и гомеопатическая доза его предыдущей инкарнации: об этом красноречиво свидетельствовало его карканье.
Он каркал, каркал и, как говорится, накаркал. Все присутствующие в гостиной, чуть сбавив громкость своих голосов, явственно различили такой набор шедших из холла звуков: 27 бесплодных тыков ключа во внешнюю сторону дверей («скорее нетвёрдая рука и/или косящий глаз, чем неверный ключ», - анализировала я), точное попадание с 33-ей попытки («три из них увенчались поражением воздуха, а 18-ая – неглубокой раной в области печени, ибо наш полночный визитёр, несомненно, левша, а если даже и правша, хотя это и полностью исключено, то с зеркальной печенью, - продолжала дедуцировать я, - кроме того, можно с 81-процентной вероятностью заключить, что он или оно (литеру Ж из графы «гендер» мы имеем полнейшее право исключить, о чём настойчиво говорила природа едва слышного журчания между 12-м и 15-м тыками), он или оно не обладали железной волей, ибо встретили свой триумф уже окончательно разуверенными в его возможности, ибо далее последовали…), краткое motto ключевого поворота, внезапный, неподготовленный чих дверного распахивания, и тут же – удар тупого предмета о пол («этим тупым предметом, - размышляла я, - определённо является наш загадочный гость, или же скорее: этот тупой предмет является нашим загадочным гостем; как бы то ни было, в нём должно быть 3 фута и 3 1/3 дюйма, а значит, в его рационе присутствуют коты». «Неужели же это, - закричала я про себя, осенённая зловещей догадкой, - тот карлик, что вчера на арене шапито проглотил двойника Шакила О’Нила, бывшего в лучшие свои дни бородатой женщиной, а по пятницам – ведущим политического ток-шоу?» Должна напомнить, что людоеды были моей давней фобией или, если хотите – идиосинкразией, так что вы можете себе представить, куда ушла у меня тогда душа! А тем временем за скобками…), неразборчивые звуки какого-то древнего проклятия, приводящие в трепет вешалку («****ый насос, оно там лапает сейчас моё пахнущее туманами платье», - с ужасом вообразила я) и заставляющее низко пасть пару шляп, зонтик и пресс-папье («Оно нюхает его»), а затем – шаги, безумно странные, безумно безумные шаги…
     Шаги беспрестанно и беспорядочно меняли и своё местоположение, и свой ритм («Ринго Старр переворачивается на своём одре», - как остроумно подметил Уолт Уитмен. И действительно – шаги в совершенно хаотическом порядке звучали то слева, то справа, то снизу, то сверху, а то и в нескольких местах сразу: вот они деловито прошагивают через весь коридор, а через мгновение – уже семенят по стене, от которой начинали свой путь; вот топнет одна нога, а вторая топнет не менее чем через 6 ярдов 6 футов 6 дюймов и 13 секунд, а потом в доли секунды третья – а, может быть, опять первая – затопает по потолку; вот одна сделает четвёрку великолепных шагов, а её напарница успеет сделать один-единственный; вот тройка медленно коротких сменится дюжиной быстро-коротких, за ними последует более чем девятнадцать быстро-длинных шагов и, наконец, менее, чем один, быстро-медленный и длинно-короткий шаг; «вот фигня, - подумает одна белокурая обнажённая красавица, - даже моему острому интеллекту не по зубам эта головоломка. В какую же тварь успел превратиться за последние сутки этот прожорливый пигмей? В одном только я убеждена твёрдо: клянусь своим бедным, безумно дорогим платьем, оно ищет меня, оно меня вынюхивает!»),
 
…шаги беспорядочно и беспрестанно меняли и свою тяжесть (один громкий шаг – 27 тупых – 4 громких – один тихий – 730 громких – 10 тихих – громкий – тихий – ещё тише – тишайший – шаг Статуи Свободы – индийский слон – пантера – Джейн – Тунгусский метеорит – несколько шагов Маты Хари – пара африканских слонов с ребёнком – опять их индийский коллега – опять 10 тихих – ещё 3 тихих – и, наконец, полшага сделанной из Тунгусского метеорита статуи Маты Хари, кормящей волчонка, и… поворот дверной ручки, который можно было уже и видеть!)

     «Бородатая Эйприл О’Нил в моём небесном платье идёт на обед в пахнущий статуями Белый Дом. Рабиндранат будет скучать. Не забывай кормить мою пантеру. Мата любит тунгусских слонов. А Этому нужна я, Оно пришло за мной», - так можно было перевести на обиходный язык тот безграничный страх, что владел моими мыслями, чувствами и органами, когда Нечто манипулировало этой треклятой дверью!

     И вот дверь со скрипом приотворилась, и в комнату начало вползать что-то чёрное, цвета воронова крыла и адской смолы, - такое чёрное, что аж белое, - и зловонное как сера из пекла или запах изо рта курящего падальщика; что-то чёрное, белое, зловонное и зловещее. Вдруг это «что-то» резко взметнулось в воздух, зловещим вороном взлетело под потолок! Это был всего лишь лютый ворон – увы. Но мы продолжим играть, мы будем врать и дальше.

    Будто носимое порывами нечистых ветров, что вырвались из самой преисподней или же из остывающего, бездыханного тела кровавейшего из душегубов – оно неистово заметалось вокруг люстры, вычерчивая в переполненном ужасом воздухе гостиной параноидальные зигзаги каких-то невиданных и незримых, кошмарно-таинственных символов.

     «Как знать, возможно они взяты из какой-то ужасно древней, дочеловеческой, доразумной, дожизненной, доестественной, дорайской, довременной, добожественной, дословесной книги, Книги Изначального Хаоса, приквела Книги Бытия?» - пыталась мыслить я в унисон своему всё взвинчивающемуся головокружению и той интенсивейшей дрожи, что перекинулась с моего персонального Лобного места на всю мою такую беззащитную перед бренностью плоть; а чёрный зловонный ошмёток Великого Ничто, словно ещё не освоившись в Реальности, Тем Временем, резко и порывисто бился в Стенах гостиной Трумэнов, натыкался на Предметы обстановки и цеплялся о Вещи – и всё это – я знала – Он делал с одною целью: найти и узнать Меня…

     Как минимум дважды я замечала на себе какой-то обдающий нездешним холодом взгляд, и то был Его взгляд, взгляд Его по меньшей мере двух глаз! Да, то неоспоримо были глаза – мелкие, абсолютно злые, чёрные и зловонные глаза: они смотрели на меня предельно потусторонне, - но благодаря заступничеству моей то ли первой учительницы, научившей меня молиться, то ли крошечного серебряного крестика в моём пупке, Оно глядело на меня, и словно не видело. Но когда минимум в третий раз я встрепенулась от насквозь пронзающего квинтильонами ледяных игл взгляда, Оно как будто прозрело и стало с каждым взмахом крыл (как минимум одна пара крыльев, крыльев неотвратимости и вечной будней ночи), с каждым дюймом своего злоебучего полёта стало всё уверенней пикировать в направлении Меня. Я крепко-накрепко задраила очи и защемила нос, чтобы хоть как-то защититься от неумолимо наступающих на меня Мрака и Смрада, и вновь принялась за старое: стала слушать…

     Я слушала голос бабушки Мэйби Трумэн, продолжающей свою рапсодию, и голос своей собственной бабушки, читающей мне на ночь страшнючую сказку. Я слышала прочищаемые верхние дыхательные пути Уолта Уитмена и звуки умной молитвы, творимой мною; услышала взмахи крыльев и суетливо-равнодушный гам торгового центра, слышала вяжущие спицы и разбивающуюся вазу, щёлкающий язык не нуждающегося в представлении Зигмунда Фрейда и похотливый детский смешок; слышала несмешной расистский анекдот, который досказал мне мистер Коломбо на нашем полуторном свидании, слышала мой тогдашний филигранный смех, чарующий тембр голоса Козла и крик отчаяния, вырвавшийся из дряхлой груди Мэйби и прервавший враз течение её эротической поэмы; я слышала крылья и темноту, крылья и первое слово Кларка, молитву и вонючие крылья, крылья и «Stairway to Heaven», Кошачий вальс, спицы, дыхание моего дантиста, и крылья, крылья, крылья…

     Потом я услышала веник и свою по-французски говорящую куклу, вновь услышала старушечью лиро-шарманку и бас миссис Трумэн, слышала фрейдистские нашёптывания, слышала 27 коротких гудков и последние жалобы задавленного мной енота, позавчерашний свист чайника и завтрашний дождь, слышала взрывы всех взорвавшихся и невзорвавшихся атомных бомб и робкое «ай» маленькой мисс Трумэн, гладящей ежонка; слышала беспощадный храп Круза Кастильо, спящего рядом с задумчивым и не спящим Рэмбо, слышала мысли Рэмбо – слышала всё что угодно, кроме крыльев!

     Я наконец осмелилась и раскрыла глаза, чтоб взглянуть, на что же похож этот столь разрекламированный стариками и поэтами ад, – и увидела – вопреки пророчествам нашей Кумской Сивиллы – не Джимми Хендрикса, предающегося распутству с Мэрилин Монро, которая осуждена на вечные муки среднестатистического первого секса (в то время как её вечно-первый партнёр обречён бесконечно заниматься любовью а не войной со скованной девственницей под заедающую каждый Миллениум на пару столетий – и это облегчение! – пластинку с лучшими хитами некоего Джозефа Кобзона), увидела я и не тысячу чертей, и не семь миллиардов белок, и не стаю Других – а увидела я своего дантиста.

     Он собрал с пола около камина какие-то осколки, а затем аккуратно смёл в совок какую-то сыпь. Чуть левее, дублируя ритм своего бесконечно тупикового опуса, качалась в инвалидном кресле неизменная в лице и фактуре бабушка. Я оглянулась кругом: все остальные тоже были целы и невредимы; никто не пропал, но зато появился ещё кое-кто, прибавился ещё один персонаж – цвета воронова крыла тот самый ворон важно восседал на бюсте миссис Трумэн, которая за это время успела одеться в элегантный костюм горемычного Лайера, разместиться в своём любимом чёрной кожи кресле и заняться вязанием чёрного-пречёрного носка. И вот чёрный, босой ворон сидел теперь на её бюсте и чёрного, босого ворона медленно, мучительно, по-человечески – тошнило. Чуткая народная сказительница во мгновение ока подкатила к нему и, не прерывая нити повествования (она как раз дошла до середины клиентской базы своей любвеобильной героини), извлекла из-под покрывавшего её пледа тазик с лейблом «Elan vital» и разместила его на месте предполагаемого падения излияний воронового нутра.

     Миссис Трумэн меж тем, вновь перейдя на чистый английский с почти незаметным тунгусским акцентом, увещевала жалкую птицу: «Вот уж действительно: никогда больше не нажирайся ты так! Знаешь, что они подмешивают в эти трупы? Там же одна химия! Пообещай мне, Рэйвен Рэйвенсон, поклянись прахом своей первой учительницы, что ты никогда больше  не прикоснёшься к этой дряни! Лучше уж нюхай кокаин, как делал твой покойный отец, или вон кури Бодлера. И то – натуральней! Я видела передачу о том, как делают этих людей, - так там показывали, как туда бросают всякие отходы, кишки там всякие, зубы попадаются, волос – не счесть! Гадость, говорят, такая, что даже последняя собака к ней и на пушечный выстрел не подойдёт. Даже подыхая с голоду! Помои такие, что от одного их вида самих свиней выворачивает наружу. Свиней, Рэйвен, не воронов! Приличных воронов одно только упоминание – не то что вид – этой несусветной бодяги должно превращать в бешеных ежей. Да что там: оно вообще не достойно английского языка, языка Шекспира и Джастина Бибера. Одним словом: говно. А точнее – Человечина. Так мало того, они, представь себе, сверху ещё и поливают её, как они это называют – «мочой бога» или «юпитерским дождём». Знаешь, есть такая планета? Не залетал? И молодец. В общем, это такой специальный наркотик – они капают его из пипетки на эту вашу падаль (будь она неладна), и подсаживают вашего брата, чтобы наделать побольше зомби и заставить вас проголосовать за какого-то (прости, Господи) гондона, который сам-то небось пьёт только кровь крещённых ветеранов труда урожая 68-го года! Так что заклинаю тебя: одумайся, пока не поздно, – ведь не успеешь оглянуться, как всё полетит в тартарары, если не сказать больше. И я тебе говорю: если сейчас же не завяжешь, если не решишь для себя твёрдо: «Всё, стоп, хватит», если не отстранишь недрогнувшим крылом отраву, которую будут тебе тыкать под клюв со всех сторон и подколодная змея с тонкими, хищными пальцами (а на каждом – по два перстня с фальшивыми камушками), и гомосексуалист в таком же пиджаке, как на мне, и Шива Шестирукий, опасный индийский бог (зубник подтвердит), и весь его гарем, и все его аватары, и все аватары всех любовников и любовниц всех его аватар, и даже призрак святого Антония Египетского протянет тебе в беспалой руке аппетитный (на твой нетрезвый взгляд) кусочек бессмертного, заманчиво протухшего флобера… И вот если ты не сделаешь тогда лицо, как у того парня с плаката, который когда-то привезла нам наша тётушка из Воронежа (помнишь?), если не состроишь гримасу Джоконды и не бросишь прямо в харю всему этому сброду гордое «Никогда больше», то ты, извини за правду, проебёшь всё на свете. Как пить дать, не ходи к гадалке, вот увидишь: ты по очереди лишишься работы, семьи, документов, жилплощади, свободы, в конце концов. Так и надо? Этого ты добиваешься? Оно-то, конечно, у тебя ничего из этого ещё и нет, но - быть тому или не быть – вот в чём вопрос. Чтобы было – надо терпеть. И даже если вокруг тебя всё быкует и мракобесит, а на душе английский сплин, если все улицы, которыми ты ходишь, кривы, а все встречающиеся на них лица безобразны, если все люди кажутся тебе странными и чужими, если женщины кажутся злобными, а девочки тебя не любят, если ты, играясь в собственного отца, вдруг сломаешь его дорогие часы, а часоправ как назло заболеет волчанкой, если всё в мире пойдёт по беспределу – то лучше, тебе мой совет, замокри (только по-тихому, как бы нечаянно) энное количество мудаков и закоси под дурика, но никогда (слышишь меня?), никогда больше не ищи забвения в Человечине: его там нет. В Человечине нет ничего, кроме говна, и пока ты не увяз в нём с головой, заклинаю тебя именами всех фаллических святых, именами всех черепашек-ниндзя: не отвергай протянутую тебе руку помощи, руку твоей сестры. И тогда, я уверяю тебя, всё само собой образуется. Вот я вымою тебя сейчас хорошенько в нашем зазеркальном джакузи, почищу твои прекрасные как адская смола пёрышки и твою зеркальную печень, и ты будешь вылитый Алек Болдуин. И тогда я найду тебе самую сексапильную девочку, - а хочешь – и целый ансамбль сексапильных девочек. И тогда улицы выравняются, лица покрасивеют, а женщины подобреют. Все люди станут как родные! И выздоровеет часоправ!! И всё исправит!!! Так ведь, милый? Стоит лишь сказать одно волшебное слово на букву «нашъ». Я знаю, что ты его знаешь. Ну же, пожалуйста, скажи это. Я знаю, ты сможешь. Ну давай вместе: Ни-…»
И ворон на самом деле сказал что-то человечьим голосом, но что именно – я не разобрала. Надо сказать, что к этому моменту я была уже совершенно расслаблена и спокойна: меня покинули и назойливый герр Тик, и противная мадам Мигрень, и я наконец просто наслаждалась собой. Причина же моего чудесного освобождения от этого несносного общества минут 10-15 назад лежала на журнальном столике, а если быть более точной – покрывала слова

                тру
                Стикс
                стирке х
                утр секс хитр
                риск тут
                русск
                хер

из свежего выпуска «Truth». Это была обычная таблетка. «Не будь сукой, схавай меня», - непостижимо прочла я на ней и поспешила исполнить  завет. Затем я утопилась в уже полюбившемся мне, словно специально для меня созданном жёлтом кресле и стала ожидать. Каково же было моё удивление, когда через некоторое время я стала замечать, что таблетка действует не только на меня, но и на всё одушевлённое в пределах гостиной!

     Вокруг меня воцарилось некое подобие идиллии: миссис Трумэн, к моей вящей радости, страстно порицающая теперь человекоядение, стала напоминать Сикстинскую Мадонну; а словно бы только что переживший страшную бурю Рэйвен рассказывал всем подробности той минувшей беды, что стряслась с ним намедни, и его чертовски человечья речь, перетекая через уши в души, как будто превращала чудовищную катастрофу во что-то безобидное и нелепое – в то, что если оно даже и было когда-то, то уж точно не повторится вновь. Даже не было ясно, о какой конкретно катастрофе шла речь, но никто не уточнял. Этой сказке виртуозно аккомпанировала на рояле Джейн, играя что-то из Сметаны; словно дирижируя опасной как Шива бритвой и лёжа под самым потолком на оставленных реставраторами лесах, брился поэт-новатор Уолт Уитмен – брился не перед зеркалом, а перед портретом русского композитора, буквально под его носом. Всё стремительно, но без суеты и слаженно, возвращалось на свои места: я слушала полную благодати проповедь миссис Трумэн и думала, что ей безумно идёт мужской костюм и так к лицу всё чёрное; что Джейн прекрасна в роли пианистки, а портрет, конечно же, и должен быть прибит к потолку; что Уитмену нельзя подыскать лучшего места для бритья, чем строительные леса; что ворон был просто обязан оседлать бюст миссис Трумэн и ничей другой…

     Всё, казалось, вернулось в свою обычную колею: бледный юноша, как и подобает всем юношам, взрослел, учась у доктора Фрейда игре в серсо; бледная старушка, как и положено всем старушкам – умирала, продолжая плести петли своих мерных, желчных словес; а перед ней в позе лотоса сидел мой зубной техник, знаток «Махабхараты», заворожённый не столько словами, вылетающими из старушечьего рта, сколько самим этим ртом - беззубым и безбожным. Рабиндранат словно заглядывал в бездну, и ему казалось, что это не старухины слова звучат, а эхо его собственных подспуднейших, запретнейших мыслей: образ Платона, срущего в пещере на дрожащих кортачах; детская наивная сперма, сползающая с маминого бедра; пушистые сибирские тараканы, обгладывающие труп просветлённого гулаговца. Зубник словно видел колодец, в который он давным-давно выбросил всего себя, - и вот теперь, миллион лет протусовавшись со свиньями, он случайно и непостижимо увидел этот колодец как бы со стороны; вспомнил его и припал к нему в надежде, что сможет услышать хотя бы агонию своего древнего эха, в надежде расслышать себя, в надежде, что Настоящий Он, его внутренний Трумэн ещё не сдох. Но всё было тщетно – труп Трумэна внутренне вонял, а внешне – не желал обнаруживать себя…

     Итак, как вы можете видеть - все, находящиеся в гостиной Трумэнов, за исключением меня разбились на пары. Но и я не страдала от одиночества: почему-то я была уверена, что через минуту-другую здесь появится кто-то двенадцатый или двенадцатая, и задаст вопрос, на который я не смогу не ответить: «Да». Вопрос, который вернёт мне священное право голоса и не менее священное право бескорыстного обмана. Скажу больше: каким-то образом я знала, откуда именно явится моё спасение. Посмотрев на камин, я заёрзала в кресле, ощущая, как (на сей раз такая приятная!) дрожь пробегает по моей требующей деликатного ухода коже. И кресло деликатно и красиво ухаживало за мной; всё сильнее и сильнее убеждалась я в том как идеально подходят друг к другу это кресло и мои сведшие с ума миллионы кожаные ягодицы. Не прошло и абзаца, как я обнаружила себя зачем-то сосущей собственный палец. Другая же моя рука стала словно бы верхними конечностями опасного, но нежного индийского бога, вдруг ослепшего и ищущего на мне что-то. «Он ищет мой персональный Эдем», - подумала я задыхающимся от истомы голосом и наконец отдалась креслу. Что-то незримое и утончённо-возвышенное вошло в меня сзади и пресловутой змеёй стало подниматься во мне. Тронув сердце и задев душу оно достигло горла и исторгло из меня совершенно неудержимый, первобытно-блаженный крик, крик новорождённой Евы.

     Окружающие, должно быть, приняли мой крик за возглас удивления, ибо аккурат в этот миг камин проартикулировал нецензурную огненную брань. Через 3,3 секунды каминная решётка зашевелилась, а ещё через 3,3 секунды вы могли бы лицезреть в гостиной трубочиста с включённой бензопилой и в маске мужчины с пятидолларовой купюры.

     Следующее «вдруг» приключилось со шкафом: его дверцы распахнулись и через 3,3 секунды в гостиную зашёл скелет Сони Мармеладофф. Скелет сказал что-то по-испански с отчётливым гасконским акцентом и выстрелил в трубочиста из револьвера серии N, а затем непостижимым образом сдул дымок с дула, приставил последнее к своему виску, нажал на курок и пропал.

     «Чёрт! Это был мой лучший скелет!» - сказал гладко выбритый мистер Трумэн, подобрал с пола револьвер, зачем-то вытер его носовым платком с инициалами «W.W.» и надёжно припрятал как револьвер, так и платок, в небытии.
Пресловутая старуха извлекла из-под пресловутого пледа внушительную дрель и принялась сверлить мёртвому трубочисту череп, свободной рукой раздувая меха лиры, а свободным ртом ритмически бредя. Из черепа убитого потянулась вязкая серая жижа. Хорошо укрыв от внуков заляпанную трубочистом дрель, старуха достала из-под внезапного шкафа таз с изображением Весёлого Роджера и подставила оный под струйку тянучей жижы цвета учительского праха. Когда серый и ещё тёплый ручеёк иссяк, старуха поменяла местами таз, на котором значился портрет шкелета, и таз, на котором значилось: «Elan vital».
«Ладно, - сказала миссис Трумэн, - можешь опохмелиться, но помни: ни-ког-…»
«Да», - каркнул ворон и жадно припал к тазу с мозгами.

     Меж тем, пресловутый плед внезапно извлёк из-под пресловутой старухи внезапное пресс-папье и внезапно-внушительный пенис, но, тут же откинув их в сторону, принялся шарить там же и через 3,3 секунды достал оттуда же внушительную воронку, вставил её в отверстие в голове безмозглого трубочиста и стал аккуратно вливать туда содержимое таза «Elan vital».

     Опустошив таз и наполнив мёртвую голову, пресловутый плед извлёк из-под себя бутылку из-под Рома. Любопытный тинэйджер прекрасно видел, что в бутылке не Ром, а Мор - совершенно бесценная и считавшаяся утраченной в огне московского пожара 1812 года рукопись никогда не публиковавшихся глав «Утопии» Томаса Мора. Далее плед откупорил бутылку, показал всей почтенной публике пробку, на которой значилось: «не менее 27% шекспира», и заткнул ею недавно образовавшуюся на теле трубочиста дыру.

     Труп ожил, поднялся сам, поднял свою бензопилу, выключил её, подобрал бабушкин пенис, засунул его в карман, зевнул и снял маску. Под маской перестала таиться ведущая прогноза погоды на вайомингской радиостанции, а по совместительству – вылитая я, только лучше, начитанней, счастливей и в униформе трубочиста.

     «Да, - с выражением произнёс бывший труп, - я – никто иной, как бесценно-совершенная, считавшаяся безвозвратно утраченной в снегах Гималайских гор ровно 20 лет назад, никогда не трахавшаяся Лора Уэйст».
Мне показалось, что всё уже готово для чуть неоднозначного хэппи-энда, и я уже собиралась слиться в долгом и страстном финальном поцелуе на фоне добродушного камина со своей вновь обретённой сестрой, но тут она сказала точно моим собственным голосом:

     «Знаешь, Кэрол, я ведь бывала в Тибете, сагандайли цедила, фекалийные чаи отменнейшие с самим Чже Ринпоче гоняла… И  вернулась из Гималаев за 10 лет до своего отправления туда - сильно помолодевшей и поумневшей. Я чистила трубы пахнущего черепаховым супом собора святого Петра. И я чистила трубы сама знаешь чем пахнущего Белого Дома. А ещё я работала в сексе по телефону и частенько исповедывала носителей тех голосов, бессмысленный шум которых слышится каждую пятницу в политических ток-шоу. А ещё я лечила в Африке детёнышам индийских слонов зубы; не трахалась со своим переводчиком, была голосом сметаны в рекламе тампонов N… И вот что я тебе скажу по поводу всего этого: Это наверняка был голос пьяного Пью!»

     От этой несусветной дичи, от этого неслыханного, чудовищного кощунства затряслись стены, затрясся пол, затрясся полузеркальный-полумусоргский потолок, затряслась и я. Затряслись мои руки, мои ноги и моя голова, заколебались устои. Всё опять сорвалось со своих катушек и завертелось, закружилось, зашамкало. Всё исказилось: в зеркале показывали не нас, а «Санта-Барбару», а реалистический портрет великого композитора расплывался во что-то импрессионистское.

     Покосились стены, поплыли лица. Злобная женщина преклонных лет сделала большие глаза, навострила Миллениум тому назад сексуальные уши, достала откуда-то стакан с изображённой на нём черепной коробкой неизвестного, извлекла из пресловутого стакана комплект остро заточенных зубов, вставила их все в свою безбожную бездну и приступила к позднему ужину. На первое был загипнотизированный ею стоматолог, который  превратился к тому времени в маленькую девочку, увенчанную головным убором цвета учительских чернил, и награждённую лицом популярного ирландского барда Джеймса Джойса. Злобная женщина подобно пресловуто-пресловутой змее стала мучительно-медленно, начиная с ног, заглатывать всё, что осталось от инженера моей улыбки.
Портрет был уже постимпрессионистическим: композитор как будто кричал, умоляя выпустить его из душенепроницаемой картины, - до крови, но не до звука стучал кулаками о зеркальную с его стороны и стеклянную с моей стену. На него наползали предметы. В зеркале начались помехи.

     «Пора делать мисс Трумэн», - послышался сладострастный бас миссис Трумэн, срывающей с себя мужской деловой костюм, а с мистера Трумэна – безумно дорогое лазурное платье. Когда на ней остались лишь элегантный чёрный галстук и важный чёрный ворон, что не умолкая твердил теперь какие-то англо-тунгусские стихи, она завлекла своего Законного Супруга на Супружеский Стол и предалась с ним на нём Узаконенному Греху.

     «Бедный Бэзил», - подумала я и глянула в зеркало. Передача о том, как делают людей, ещё не началась, – продолжалась «Санта-Барбара», но только её герои ходили теперь по собственным головам, и собственные черепа трещали у них под ногами. А рядом, в газовой камере собственного портрета кончался Мусоргский, кончался какой-то отчаянно глотающей убийственный воздух рыбой, какой-то немо кричащей таранью, барахтающейся в куче кончающихся предметов. Вдруг, словно войдя в резонанс с пиковой точкой своего отчаяния, тарань ударилась о стекло своего обезвожено-обезбоженного аквариума и оно изошлось спасительными трещинами.

     В трумэновской гостиной запахло туманами. Гладко выбритый Модест ловко выпрыгнул из портрета, оставив в мясе портрета лишь мизинный палец своей правой руки, и я увидела, что - без бороды и уменьшившись до благоприличного роста - Мусоргский являлся полурусским писателем Набоковым. Тот не без брезгливости извлёк из небытия револьвер Сони Мармеладофф и хладнокровнее шкелета принялся палить по не нуждающемуся в представлениях Зигмунду Фрейду. Тем временем воспитанник этого, как и прежде, бородатого чудотворца, грязный малолетний панк склонил мою невинную сестрицу, умницу Лорелей (я не могла поверить своим глазам) к игре в серсо!

     В Санта-Барбаре же наблюдался аномальный снегопад. В оставленном владельцем портрете копошились насекомые абстракции. Маленькая девочка полностью скрылась в старухе - снаружи оставалась лишь голова задумчивого и неспящего Джеймса Джойса в кровавом ночном колпаке. Чета Трумэнов постоянно меняла позы и места. Ворон не сдавал занятых позиций. Оставалась на своём прежнем месте и кошка, – только звуки, извлекаемые ею из импозантного лощёного рояля были уже абсолютно другие. Какие-то странные и чужие. Но ещё более странным и чужим был язык, на котором пела Джейн не своим, хорошо поставленным, до смерти правильным, мужским голосом.

    «О Боже! Боюсь даже подумать, - оглушительно подумала я. – Неужели это и есть тот самый пресловутый Джозеф Кобзон?!»

     Мне сделалось так дурно, как никогда не делалось никому из многоквинтилльонной бригады зловещих кровельщиков. Скоропостижно вернувшееся ко мне головокружение сворачивало мне шею, всё вокруг жужжало и жалило: и чавканье уже далеко не беззубой старушки, и белый шум погребённой под снегом Санта-Барбары, и скрип Супружеского Стола, и скрип Супружеского Шкафа, и скрип Супружеской Вешалки, и порочное кряхтение мистера Трумэна, и искусственные стоны его благоверной, и ****ский смех (мой смех) Лорелей, и чикатильское зырканье тинэйджера, и выстрелы из мармеладного пистолета, и щёлк языка укрывшегося от пуль в небытии и не нуждающегося в представлениях неизвестно уже кого, и дьявольски чарующий язык чертыхаясь последовавшего за своей жертвой Полунабокова, и беспощадный храп инспектора, и страшный кашель часоправа, и его же страшный вой, и лебединая песня то ли девочки, а то ли барда, и пресловутый Джозеф Кобзон, и пресловутая гробовая тишина небытия, и чёрная бесшумность потухшего зеркала, и англо-тунгусская поэзия, и истошный вопль: «Банзай!», раздавшийся из моего возлюбленного кресла, и индейский клич его краснокожего брата, и пронзительный блюз кресла миссис Трумэн, и глас кресла когда-то лазурного, что, точно брошенный пёс неведомой масти, скулит жалобно и тоскливо в тёмной комнате бывшего портрета.

     И сходил с ума добродушный камин: «Треск и хруст… ретск и хрсут… ректс хирсут… кретс хрисут… крест христу… крест хирсту… крест их срту… крест сих рту… крест сир тух… рекст стирух… ректст сирух… трекст сирух… тркесит срух… трксиет срух… триксет срух… трикстер сух… ртискерсху…»
И так далее, и так далее, и так далее.

     Доброй ночи, милые леди, доброй ночи! Вы только не забудьте спозаранку побрить ваши русские бороды последней бритвой от N: наши лучшие инженеры превратились в Томасов Эдисонов с лицами Чарльзов Дарвинов, разрабатывая новую усовершенствованную систему…

     Я уже не услышала, как навеки умолкли Джойс и картинное кресло.
Я уже не услышала удара тупым предметом о пол: пресловутым тупым предметом была я. И во мне, как и в зеркале, и в портрете - выключили свет…

     Очнулась я уже на холодном плече сдержанной мисс Хайд, трясясь в личной карете звукорежиссера Вудграуза, во весь опор неспешно трусившей по направлению к Пью.


Рецензии