Между Эросом и Танатосом
Любовь, то значит смотреть, на себя взирая,
Как на вещи, те, что для нас еще чужды,
Ибо и ты вещь, чтоб на что-то сгодиться.
И кто так смотрит, сам того не зная,
Тот сердце излечит от лишней нужды,
Друг - говорят ему дерево и птица.
Тогда и себя, и вещи используя, однажды,
Захочешь мир наполнить блеском до края.
Иногда знать, чему служишь, не важно -
Но хуже любви служить, все понимая.
Чеслав Милош
1943
Перевод: Александра Ситницкого
леонора Дорн;Любовь
Любовь — это смотреть, как бы издали, на себя,;Как на вещь, ещё не ставшую своей.;Ведь ты — лишь вещь, что призвана служить.;И тот, кто смотрит так, сам не ведая,;Излечит сердце от ненужных жажд —;И птица, и дерево скажут ему: друг.;И в этот миг — себя и всё, что есть,;Захочешь наполнять до края светом.;Бывает, неважно, чему ты служишь.;Хуже — служить любви, всё понимая.
Чеслав Милош, 1943;Перевод Александра Ситницкого
В то утро меня разбудили детские голоса. Они доносились из глубины садика нашего соседа — художника. Дети переходили с русского на французский, и я никак не могла понять, где нахожусь — в Москве или в Брюсселе. Постепенно голоса затихли. Лишь воркование голубей нарушало тишину. Эти звуки, растворившись в воздухе, оставили ощущение радости — утро было солнечным, а голоса напоминали: жизнь продолжается.
В тот же день, приподняв крышку тайника, я достала старую чёрную клеёнчатую тетрадь. Я завела её в девять лет, чтобы записывать впечатления от прочитанных книг. Сначала делала это с увлечением, а потом — по привычке, утратив вдохновение. Только картинки бабочек и цветов, выцветшие за десятилетия, напомнили, как я любила утренние птичьи голоса и порхающих бабочек в садах детства.
На титульной странице под заголовком «Прочитанные книги» зияло пустое место. Осталась только фамилия. Имя — светлое, солнечное — я вычеркнула, будто истребив тот свет, что был во мне. Так, лёгким движением детской руки, я ушла в тень. Перешла в мрак, из которого предстояло возвращаться — одной. Без чьей-либо помощи. Я должна была заново обрести имя. И свет.
Цвет обложки напоминал чёрный квадрат Малевича. Кандинский считал этот цвет символом смерти. За пять лет до того, четырёхлетняя, я, охваченная отчаянием, пыталась вскрыть себе вены — после слов мамы: «Твой папа ушёл и бросил тебя». Это было невыносимо. Но в глубине души я знала — пусть он был юн и легкомыслен, но именно он настаивал, чтобы мама оставила ребенка. На самом деле это мама ушла. Но её неосторожные слова поселили во мне образ «предавшего отца».
Когда я случайно открыла тетрадь, взгляд упал на название сказки, которую читала мне мама: «Соловей» Андерсена. Тогда, лежа в бреду в полумраке, я слышала её голос и представляла себе сказочную птичку. Казалось, она поёт именно для меня. Её пение спасло не только умирающего китайского императора, но и меня. Это было пение самой Жизни. Смерть отступила, и я поверила: завтра я выздоровею. Всё прекрасное — впереди.
Это произошло после возвращения из Азии. Мама вскоре снова уехала, а меня оставила у бывшей свекрови. Родная бабушка почему-то не захотела или не смогла взять меня к себе. Я постоянно болела. То ли от разлуки с мамой, то ли от другого — не знаю. Помню лишь: я болела. Папа появлялся редко — чтобы сводить меня в переулок у Художественного театра, сделать фото, посидеть в кафе «Артистическое» — бывшем кафе-мороженом.
Единственная фотография с тех встреч — он смотрит на меня с любовью, а я — вдаль. В детском взгляде — порывистость, смелость, устремлённость. На правой руке надпись: «Дорогой дочурке Норочке от любящего папы».
Любящий мужской взгляд был необходим как воздух. Был ли он любящим? Не знаю. Кроме алиментов и редких встреч я ничего не получила. В юности он тоже появлялся по настоянию мамы.
Позже мама вновь уехала — оказавшись без работы, она подписала контракт с театром в Азии, в Ленинабаде. Сталин построил там Театр-Дворец — с колоннами, мрамором, великолепной сценой. Мы ехали долго — с пересадками, несколько суток. Встретила нас жёлтая степь и сизая дымка гор. Запомнился базар — горы урюка, винограда, томатов. Женщины в чадрах. Ослики — игрушечные — отдыхали в тени редких деревьев.
Актёров поселили в деревянные лачуги — в них гулял степной ветер, и было холодно. Режиссёр запретил брать с собой детей на спектакли. Так я по вечерам оставалась одна. Мне было страшно. Единственным утешением становилась собачка Чарли, которую на ночь одалживали соседи по бараку. Однажды я не выдержала и пошла в театр пешком. Шла по тёмным улицам — не видно было ни зги. Вдруг заметила у электрического столба суетящихся людей. На земле лежало тело, накрытое чем-то тёмным. Позже мы узнали, что это был электрик — совсем юный. Его убило током. Это была моя первая встреча со смертью.
Добравшись до театра, я оказалась в ложе, откуда могла видеть маму. На сцене шла пьеса, где она играла партизанку. В какой-то момент её задержали военные с ружьями. Я смотрела на неё и ужасно волновалась. Не дай бог — убьют. Почему-то страх смерти не отпускал меня всё детство.
В том соцгородке, где мы прожили с мамой меньше года, у меня появились подружки. Но была и одна девочка, которая неожиданно подошла сзади и оцарапала мне щеку. Помню её руки с грязными ногтями. Шрам остался на всю жизнь — как след от детской женской нелюбви. Возможно, поэтому я и по сей день не особенно доверяю женщинам. В школе подруги тоже не раз пытались опорочить меня — то к пионерам я якобы не вышла, когда те пришли навестить меня, то ещё что-то. В какой-то момент маму вызвали в школу. К счастью, директрисой оказалась умная женщина — рыжеволосая Элла Натановна. Она быстро всё поняла, вызвала девочек и те во всём признались. Всё было выдумкой. Но ведь исключение из пионеров в те годы могло повлечь серьёзные последствия.
А в те пять лет, когда я была готова уничтожить себя ради несостоявшейся любви — любви к собственному отцу — я сама заложила сценарий будущих отношений с мужчинами, в которых непременно должны были быть страдания. Но Ангел-хранитель оберегал меня с самого рождения. Когда мне было три месяца и врачи сказали, что спасти невозможно, уборщица посоветовала маме поднести меня к открытому окну — «может, продышится». Я продышалась. Сила жизни победила. Женщина-врач, лечившая меня, призналась маме, что за сорок лет это был первый случай выживания. Она даже предложила взять меня к себе. Мама запомнила только её фамилию — Коган.
Даже сейчас, когда над всеми нависает угроза смерти, я чувствую, как внутри включается некий механизм. Он говорит, что одолеть даму с косой, да ещё и в короне, можно только чем-то более сильным. А сильнее смерти — только Жизнь. А Жизнь — это Любовь. Не конкретная, не к кому-то, а как состояние, имманентное самой тебе. Красота — это тоже любовь. Именно поэтому соловей, метафора вечной красоты, открылся мне в детстве. Его пение — как пение самой Жизни — спасало не только императора, но и меня.
Борьба Света и Тьмы не прекращается. Это как борьба между Ангелом и Фантомом: один хочет погубить, другой спасти. Эти силы — часть нашей реальности, пусть и невидимой. Эрос и Танатос правят миром, и пока побеждает Эрос, как символ жизни, Танатос отступает. Так говорил Фрейд.
В моей тетради была ещё одна любимая сказка — «Русалочка». Её жертва ради любви — отказ от бессмертия, от голоса, страдания — всё это вызывало у меня слёзы. Но в сказке был и свет. Русалочка, бросившаяся в пучину, не погибла — она стала дочерью воздуха, обрела бессмертие и душу. Радостный конец печальной сказки. В жизни же — не всегда так.
Та кровь, что не пролилась в мои пять лет, пролилась позже. В дощатом домике какой-то загородной больницы, в огромной палате, окно которой выходило на грязный пустырь, я лежала в слезах. Под подушкой — фотография юного красавца. Он был моим будущим мужем — и не пришёл в больницу. Он был не единственным — второй тоже не придёт, когда родится моя дочь.
Фотография напоминала другую — ту, с которой я в детстве не расставалась. В одиннадцать лет я оказалась в подмосковном санатории. Там познакомилась с девочкой по имени Алла — у неё были необыкновенные голубые глаза и длинные ресницы. Я показала ей фото папы. Когда к ней приехала мама, Алла попросила показать ей снимок. Та, увидев, воскликнула: «Саша!» Позже выяснилось, что у них с папой был роман. Она была актрисой.
Была у меня и третья любимая сказка — «Снежная королева». По странной детской логике мне нравился именно Кай — с осколком льда в сердце. В нём было что-то загадочное. Как говорится, все наши предпочтения неслучайны. Возможно, я видела себя спасительницей, вроде Герды. Мужчины, которых я встречала — и даже мой отец — как будто страдали тем же недугом, что и Кай. Их сердца были превращены в лёд — Снежной Королевой, которой, в каком-то смысле, стала их собственная мать. Сказка кончается хорошо. В жизни иначе: недуг холодного сердца может остаться навсегда.
Тогда, в юности, когда была потеряна не только невинность, но и первый ребёнок, я оказалась в больнице. Толстая тётка в марлевой повязке, орудуя инструментами, с каким-то садистским остервенением отчитывала меня за то, что я не замужем. Если считать прерывание беременности убийством, природа не наказала меня — ни за первого, ни за последующих детей. Наоборот, будто бы наделила способностью их иметь. А в тот день, когда я, выписываясь из больницы, ждала возлюбленного — за мной приехал папа. Как будто ребёнок был от него. Во всём этом — некий образ инцеста, пусть и на уровне бессознательного.
После того, как я лишилась девственности, мама стала настаивать: «Выходи замуж». Хотя прекрасно знала — муж сам был как ребёнок. А жить нам предстояло втроём, в 14 метрах. Мы занимались любовью при ней. Немыслимо. Да и о будущей карьере пришлось забыть — тогда я этого не понимала. Брак не принёс радости — разве что жизненный опыт. И всякий раз, выходя замуж, я чувствовала: помимо любви, есть какой-то «второй план», некое внутреннее принуждение поступить именно так.
Второй брак тоже был по любви, но уговорили врачи. Все помнят: в СССР к «ликвидации» беременности относились легко — и врачи, и женщины. Единственное, что по-настоящему пугало, — боль. Угрызений совести не было. Мужчин эта тема заботила мало. Один даже сказал: «О последствиях должна думать сама женщина».
Когда я оказалась в Брюсселе, ветеринар, лечивший мою собаку, подарил мне свою книгу. Она была посвящена отцовству. Он писал, как ждал рождения первого ребёнка. Я была так потрясена, что долго не могла прийти в себя. Мне стало стыдно — и за себя, и за своих мужчин. Я уже не была молодой женщиной. Но то, как он описывал свои чувства к нерождённому ребёнку, потрясло. О таком я не слышала в своей прекрасной стране. Там главное было — заплатить врачу. А потом — всё по новой.
Слова Сальвадора Дали — to see or not to see, «видеть или не видеть» — предполагают, что воображение художника создаёт в его уме картины, которых в реальности нет. Он как бы «видит» нечто за пределами видимого — идеи, образы, окрашенные чувствами, чувственностью.
В Брюсселе, на выставке, посвящённой Магритту и Дали, при входе в один из залов на стене был рисунок гор с затейливыми уступами и скалами. Посетителю предлагалось сконцентрироваться на одной точке, чтобы увидеть фигуру, сюжет или образ. Я сощурилась, сосредоточилась, как в детстве. И в складках гор увидела целые сцены: животных, людей, даже святого. Это напомнило, как в детстве я всматривалась в трещины на потолке и видела там фигурки, пока не засыпала.
Этот приём не нов. О нём писал Василий Кандинский. Его книгу, изданную во Франции, цитировал на лекции в Париже философ и культуролог Марк-Ален Уакнин (Marc-Alain Ouaknin). Он зачитал фрагмент, где Кандинский описывает, как, всматриваясь в самую тёмную часть картины Рембрандта «Жертвоприношение Исаака», он вдруг увидел крошечную светящуюся точку. Он назвал её «светлой душой на фоне тьмы». Это наблюдение привело его к мысли, что у художника есть дар пророчества, ясновидения.
Кандинский добавлял: ясновидение присуще детям. И в каждом детском рисунке «обнажается собственное внутреннее звучание предмета». Он верил: настоящие художники сохраняют эту способность — детское видение — на всю жизнь. Это и есть основа их творчества.
Чтобы объяснить собственную концепцию, Кандинский приводит в пример композицию картины Поля Сезанна «Большие купальщицы». По его мнению, Сезанн стремился выразить троичность бытия, потому и встроил фигуры обнажённых женщин в треугольную структуру, сформированную деревьями и рекой. Целью художника было не изображение купальщиц, а создание треугольника как формы, несущей смысл.
В жизни вы не встретите горящую трубу или жирафов в виде подсвечников — это может «увидеть» только художник, наделённый воображением и внутренней энергией.
Воображение играет важную роль и тогда, когда вы смотрите на чью-то фотографию. Иногда возникает ощущение, что вы этого человека уже знаете. Или даже любили. Обычно такие миражи вскоре рассеиваются, уступая место реальности. Но бывают и случаи, когда они не обманывают. Фотография, или — как назвал её один поэт — «посмертная маска момента», может оказать глубокое воздействие на воображение.
Я испытала это на себе. Моё третье замужество случилось именно так: я увидела фотографию незнакомого мужчины — и влюбилась. Сначала — фото, потом — знакомство. Так появился мой третий брак в Бельгии. Он был недолгим и неудачным, несмотря на сильное физическое притяжение. Каждый из нас искал своё: ему нужна была мать, мне — возлюбленный. Но без официального брака я не смогла бы остаться в Европе.
А брак, как правило, всё губит, если только это не отношения матери и сына. Всё это я поняла гораздо позже. Уже после развода, я снова встретила его — у зубного врача, куда он когда-то и привёл меня. Стоя у регистратуры, я увидела, как по коридору приближается седой, с палочкой, сильно располневший человек — мой бывший муж. С ним была женщина. Они сели в приёмной: он говорил взволнованно, жестикулируя, она сидела рядом, опустив глаза. Тогда я подумала — вот кто ему был нужен: тихая, преданная женщина. Мать.
А я… Я всё время жила в проблемах: то в Москву документы менять, то собаку вывозить, ни работы, ни средств. Диплом подтвердить не на что. Я полностью зависела от него. Он ожидал одного, я не понимала здешней жизни. Мы оба оказались заложниками ложных надежд. Но я ни о чём не жалею — пусть коротко, но я была счастлива.
Был и ещё один случай: фотография незнакомца пробудила воспоминания о прошлой любви. И я на миг вернулась в то состояние, которое когда-то переживала.
С моим нынешним мужем мы познакомились во время моего развода. Он ещё работал в Брюсселе, но вскоре должен был вернуться во Францию. Мы не могли и не хотели сразу жить вместе. Каждые выходные он приезжал ко мне — то поездом, то на машине. Мы говорили каждый день. Я ездила к нему на праздники. После смерти моей собаки стала проводить в Париже больше времени.
Это «отсутствующее присутствие» не дало любви раствориться в быту. Воображение наделяет отсутствующего чертами, которых у него, может быть, и нет. Мы идеализируем. Философы говорили, что дистанция сохраняет напряжение, необходимое для любви. Ведь любовь — это не обладание.
Как не вспомнить «Затмение» Антониони: герои целуются через стекло, каждый остаётся в своём одиночестве, стремясь прикоснуться к другому. Присутствие через отсутствие — вот дистанция, питающая воображение.
Жизнь в доме под Парижем требовала от него каждый день простаивать в пробках. Те, кто жил там, это знают. Потому он и решил продать дом и переехать в Париж, а на вырученные деньги — купить жильё в Брюсселе. Там жила я. Квартиру он купил. Решили, что после выхода на пенсию он туда и переедет.
Так он и оказался в Брюсселе — в 100-метровой квартире с садиком. У меня была однокомнатная. Но дело не в площади. Одно — работать весь день, другое — быть дома. Для многих мужчин это трагедия. Но не для него — он расстался с работой с лёгкостью.
Впрочем, он жил в Париже в одиночестве, а я сама никогда не была «шерсть к шерсти». Даже в браке большую часть времени я проводила одна. Мужчины — то в командировках, то в ресторане с дамами. Но этот мужчина быстро нашёл решение.
Сосед сверху переехал в пригород, и его квартира освободилась. Муж снял её. Теперь у нас два этажа, общий садик, спальня, моё бюро — всё общее, но с возможностью уединения. Пространства достаточно. Каждый дышит свободно.
Даже тогда, когда мы подолгу живём в Москве — пару месяцев, — у мужа появляется усталость от быта, тесноты. Он утыкается в компьютер, где чувствует себя намного свободнее, чем в замкнутом пространстве квартиры, пусть и не маленькой. Больше месяца в Москве он не выдерживает. Я полагала, что, вернувшись в Брюссель, он будет счастлив — один, на двух этажах, со свободой. Но так думает женщина, мало что понимающая в мужчинах.
На деле и ему, как и мне, нужно «стекло» — символическая дистанция, позволяющая видеть друг друга иначе. Я считала: хорошо, что он может побыть один. Хотя он и так свободен — ходит один по мероприятиям. И не потому, что не зовёт — я отказываюсь. Многие из его знакомых меня не знают. Знают лишь, что он женат на русской — и додумывают. Я для них — Арлезианка из Бизе, таинственная незнакомка. Или — как у Беккета: «Ожидание Годо», где персонажи так и не появляются, но всё вокруг них вращается.
Когда он остаётся один в Брюсселе, начинается череда ежедневных звонков. Так что любви всё же нужна дистанция. Мой муж — романтик, мечтатель. Другая жена его, вероятно, не устроила бы. И мамочка дома ему тоже не нужна — в отличие от прежних. На меня в своё время произвёл сильное впечатление французский фильм «Мамочка и шлюха» с Жан-Пьером Лео. Режиссёр пытался показать: каждый мужчина ищет либо мать, либо любовницу. Мамочка — дома, а за её пределами — другая. Сама я никогда не была матерью для мужчин — хотя материнское во мне есть, и немало. Женское для меня — это в первую очередь понимание. Не нужно стоять у мужа за спиной и напоминать про таблетки или отвечать на звонки, как секретарша.
Да и сам он вкусил семейной жизни сполна: вырастил четверых детей, сорок лет работал — может позволить себе жить в своё удовольствие. Женщины же, увы, сами часто гасят в мужчине интерес — я в этом убедилась. В России меня воспитали русские мужчины, для которых и в тридцать женщина — почти старуха. Все они начитались Бальзака «Тридцатилетняя женщина», забывая, что Бальзак писал не о старости, а о зрелости. Помню, стою в московском метро на эскалаторе, и оператор говорит вполголоса: «уходящая натура». Мне тогда было не больше сорока. Он и представить не мог, что к пятидесяти у меня только всё и начнётся.
Когда я оказалась в Европе, то, знакомясь с бельгийским мужем, как и со вторым, всё время думала о возрасте — оба были моложе. Думала только я — они даже не задавались этим вопросом. Перед ними была женщина, сумевшая пробудить в них чувство восторга. Этот восторг не исчезает. Он уходит вглубь, остаётся в памяти. Как у Пруста — лёгкое прикосновение или вкус печенья пробуждает в душе всё, что казалось утерянным.
Как-то недавно, поцеловав мужа перед сном, я заметила, как он, прикрыв глаза, будто вспомнил что-то забытое. Несколько секунд — и он признался: мой поцелуй напомнил ему о начале нашей любви. В тот момент я поняла, почему женщины через двадцать лет теряют мужей. Вспомнила себя лет десять назад, когда, возвращаясь из Москвы, бросалась не в его объятия, а к чемодану — разобрать вещи. Мелочи. Но именно из них и складывается жизнь мужчины и женщины.
У нас в доме жила молодая соседка — как-то, зайдя ко мне и увидев фотографию моего мужа в молодости, она заинтересовалась ею. Возможно, облик напомнил ей кого-то из прошлого — к тому времени она уже состояла во втором браке. И вот, когда её отношения с мужем начали разваливаться, она почему-то выбрала в конфиденты моего. Я не удивилась — она сама как-то призналась мне, что очень любит своего папу и что мужчины папиного возраста внушают ей доверие. Вот она и начала делиться всеми своими проблемами с моим мужем.
Однажды, в день его рождения, она спустилась с бутылкой хорошего шампанского — хотела поздравить. Не помню, чтобы она пригласила и меня. Я внутренне насторожилась — да и не были мы тогда ещё женаты. Я сама не торопилась, а муж всем рассказывал, что я не хочу выходить за него замуж, потому что он вдовец — мол, жены у него умирают. А ведь и правда — мой бывший свёкр рассказывал, что у него была знакомая, которую все называли «катафалком» — все её мужья умирали.
А вот когда эта милая соседка предложила моему будущему мужу завести страницу на Фейсбуке, я встрепенулась. Уж не знаю, какое чувство — шестое или седьмое — подсказало мне, что все эти невинные вещи могут испортить мою жизнь. Мы официально расписались, а соседка вскоре развелась и уехала из нашего дома.
Муж мой — человек серьёзный и надёжный, однако и он — мечтатель. В одной из игр на ФБ он выбрал картину эпохи Пруста: молодой мужчина в котелке сидит за круглым столиком кафе и любуется проходящими мимо красивыми женщинами. А на втором плане, слева — огромная кровать с «ночными красавицами». Безусловно, не только рассказанная мною история заставила меня пересмотреть отношение к свободному браку — была и другая, связанная с кладбищем, где нам отказали в последнем приюте. История весьма забавная.
Земли, на которых появилось кладбище Пер-Лашез, когда-то принадлежали ордену иезуитов, и поэтому оно носит название одного из отцов этого ордена — Франсуа де Лашеза, духовного наставника и исповедника Людовика XIV. После смерти короля орден обанкротился, а монашеские земли были конфискованы и проданы на аукционе. Беседки, гроты, водопады — всё было снесено. Сад перепланировали в английском стиле, а на месте иезуитской обители была построена часовня. Весь участок на холме площадью 17 гектаров был приобретён городом Парижем в 1804 году.
Когда я ездила в Париж, то любила гулять на этом кладбище — иногда в одиночестве, а иногда с мужем (тогда он ещё не был моим мужем). Кладбище находится как раз там, где он был зарегистрирован — в одиннадцатом округе. Часто там гуляя, мы довольно быстро научились ориентироваться среди надгробий и часовен — особенно любили забираться на самый верх холма и оттуда любоваться видом Парижа. У меня было ощущение, что погребённые могли бы радоваться и этому виду сверху, и роскошной архитектуре часовен, и великолепию надгробных памятников — как будто они могли видеть из своих могил вид любимого при жизни города. Узкие каменные лестницы, по которым мы взбирались, приводили к могилам Оноре де Бальзака, Фредерика Шопена, Генриха Гейне, Эдгара Дега, Теофиля Готье, Стендаля. Всё на том же кладбище Пер-Лашез можно полюбоваться оригинальной скульптурой сфинкса на могиле Оскара Уайльда. А неподалёку — могила Бизе, здесь же похоронены Аполлинер, Висконти, Эдит Пиаф, не говоря уже о многих других великих художниках, актёрах, композиторах. Чудесная компания.
Прогулки эти были особенно приятны в солнечный день Праздника всех святых — 1 ноября. Огромные вазы с хризантемами, астрами всех цветов и оттенков в этот день украшают аллеи кладбища и сами могилы. Одной из самых посещаемых считается могила спирита, врача и писателя Аллана Кардека. Свое учение он распространил по всей Европе. Он был одним из первых, кто овладел автоматическим письмом в состоянии транса. Им же была написана «Книга духов» — вышла в 1856 году и была переведена на русский язык.
Его могила известна ещё и тем, что независимо от времени года она утопает в живых цветах. Как объяснил экскурсовод, туда приходят члены спиритического сообщества, антропософы — многие прикладываются к бронзовому плечу спирита и загадывают желание. А когда оно исполняется, в знак благодарности приносят цветы. Не обошло это и меня. Я сама раза три что-то загадывала, а потом благодарила, стараясь втиснуть свой горшок с цветком между уже стоявшими.
На фронтоне надгробного памятника высечены слова:;«Na;tre, mourir, rena;tre encore et progresser sans cesse, telle est la loi.»;(«Родиться, умереть, снова родиться и развиваться до бесконечности — таков закон».)
А на постаменте бронзового бюста — надпись:
;«Tout effet a une cause;Tout
effet intelligent a une cause intelligente;La
puissance de la cause est en raison
de la grandeur de l’effet.»;
(«Всякое проявление имеет причину,
всякое разумное проявление — разумную причину;
сила причины определяется величиной её действия».)
Как-то, проходя мимо административного корпуса, я увидела объявление: предлагались места на кладбище — с указанием цен. Я удивилась дешевизне, не подумав о том, что цена зависит от срока концессии — ведь человек не знает, когда умрёт. Я загорелась идеей быть похороненной именно там — в любимом Париже. Муж всё ещё был прописан в этом округе — для него препятствий не было. Я позвонила в контору и договорилась о встрече.
Служащий не стал терять времени и сразу повёл меня посмотреть свободные участки. Мы поднялись туда, откуда открывался вид на Париж. Увидев обычную яму, накрытую листом железа с номером, я вдохнула полной грудью воздух летнего дня и подумала: как здесь хорошо. Затем мы вернулись в контору.
Вот тогда и выяснилось, что мой муж может быть похоронен на этом кладбище, а я — нет, потому что мы не были официально расписаны. Такая же история повторилась и на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа — там требовалось не только проживать, но и быть зарегистрированным в небольшой сельской коммуне.
В общем, ничего не оставалось, как выходить замуж — на этот раз ради места последнего приюта. В голове пронеслись все мои браки:;— первый был заключён потому, что потеряла невинность,;— второй — потому что забеременела,;— третий — чтобы остаться в Европе,;— и четвёртый — чтобы иметь право быть похороненной рядом с мужем.
Каждый раз я выходила замуж исключительно по любви. Однако — как ни крути — второй план всегда был рядом.
Кому-то покажется странным, что я столько пишу о смерти. Но ведь и время сейчас необычное — угроза смерти нависла над всеми нами, независимо от возраста и состояния здоровья. Я даже вспомнила свою давно умершую маму — её привязанность к молодому юноше, воспоминания о собственной молодости и любви к двум мужчинам, соединившейся в образе одного, продлили ей жизнь.
Несколько лет до своей смерти мама прожила в радости. Это было связано с тем, что она пустила к себе студента — очаровательного юношу. Звали его Сашей. Он был не москвич — закончив музыкальное училище у себя в городе, приехал в Москву и поступил в институт. Тогда он учился на последнем курсе. Мог бы жить и в общежитии, но жить в отдельной квартире, имея собственную комнату — совсем другое дело. Всё это — в обмен на заботу о пожилом человеке. Естественно, пришёл он не с улицы — его предложил маме мой брат: Саша преподавал с ним в одной музыкальной школе.
Женщины, ухаживавшие за мамой до появления Саши, ей не подходили — вероятно, она не забыла театральные склоки в женском коллективе, всё это и отвратило её от женского пола.
Маму с Сашей сблизили общие интересы: он любил читать, оба обожали музыку, он был добр, заботлив и хорошо воспитан. По утрам он уходил в институт, а она его ждала. По дороге домой он что-то покупал, и по вечерам, сидя на кухне, они обсуждали прошедший день и всё, что волновало каждого. Она старалась не терять память, учила наизусть стихи и сказки Пушкина — многое из них она всё ещё помнила. А по утрам слушала радио «Орфей» — всё это для неё также организовал Саша.
В своём дневнике она писала, что «жизнь прекрасна и удивительна» — радовалась, что живёт не одна, а с молодым юношей, с которым у них был, как она выражалась, полный «альянс».
Время шло. Мама приближалась к девяноста, а Сашенька взрослел, начал ходить на свидания. И вот в какой-то момент что-то надломилось: возможно, это была ревность — символическая, бабушкина. Ни одна из его девушек ей не нравилась. Он стал время от времени оставаться у друзей, ночевал в общежитии, а потом и вовсе решил туда переехать. Она переживала, и, прожив ещё пару лет с посторонними по духу людьми, умерла. Жить ей стало неинтересно.
Мы хоронили её в ноябре 2000 года. Ей было 93. Несмотря на то, что она была одинока, а семья у нас небольшая, проводить её в последний путь пришло немало людей. Были те, кто знал её давно: Юлик Грамши — сын Антонио Грамши, умершего в Италии в 1937 году. После смерти отца мальчика привезли в Москву — его мама и тётя поселились во Втором Троицком переулке, неподалёку от нас, в доме, который мы в детстве называли «мгэбешным».
С мамой Юлик познакомился во время войны, в эвакуации. Для детей и персонала как-то устроили концерт: одиннадцатилетний Юлик играл на скрипке, мама аккомпанировала ему на фисгармонии. Позже он подружился с моим сводным братом — оба учились музыке, оба стали музыкантами.
Был на похоронах и Серёжа Цингер — внук знаменитого профессора Цингера, ровесник моего брата. Он в совершенстве владел немецким — его бабушка, Евгения Евгеньевна, первая жена профессора, окончила Сорбонну, знала восемь языков и с детства муштровала Серёжу. Он прочитал что-то из Гёте по-немецки, думая, что моя дочь, живущая в Германии, поймёт. Она поняла не всё. Название стихотворения я тогда не уточнила, а теперь его и в живых нет, а их прекрасный род пошёл вниз — вверх было уже некуда.
Были на похоронах и бывшие жильцы, и дама, ухаживавшая за мамой в последние годы, и подруги дочери. И, конечно же, был молодой и прекрасный Сашенька — мамина последняя любовь.
Теперь, в самый разгар пандемии, когда над всем миром нависла угроза отправиться в царство Танатоса раньше времени, многими овладел страх и паника. Коронованный микроб микроскопических размеров, подобно тому малюсенькому осколку зеркала, что превратил сердце Кая в льдинку, теперь угрожает смертью.
Чем можно было обуздать этот страх? Только творчеством. Вот я и решила дописать начатый опус. Но закончить его мне никак не удавалось — нужна была дополнительная информация. Я её искала — и нашла. На одном сайте, где была размещена статья о семье знаменитого водочного короля — Владимира Петровича Смирнова, я оставила свой комментарий — просьбу…
Не прошло и недели, как некий господин прислал мне электронное письмо. Он сообщил, что знаком с одним из потомков Смирнова и пообещал связать меня с внучкой Владимира Петровича, чтобы помочь выяснить все интересующие меня детали. В тот же день он прислал множество статей, касающихся своей собственной семьи — эти материалы когда-то были опубликованы в российских газетах и журналах. Из них я узнала, что он сам является потомком крупных российских промышленников — публикации в официальной прессе это подтверждали.
Из нашей переписки стало ясно: в девяностые годы, с признанием частной собственности, многие потомки известных дореволюционных семей рассчитывали, что им возместят утраченное при советской власти имущество — хотя бы его часть. Это касалось и семьи Смирновых: водка, носившая имя Владимира Петровича, по-прежнему продавалась в России и приносила доход. Однако наследники так ничего и не добились — шла тяжба между истинными потомками и теми, кто себя за них выдавал.
И вот этот незнакомец предложил связаться по скайпу — других возможностей у него не было. Я не возражала. В один прекрасный день он позвонил. Я, как ни в чём не бывало, включила видеокамеру, чему он удивился. Объяснил, что у него камеры нет — видеть его я не смогу. Тот факт, что он меня видит, меня не смущал: разговор был назначен на удобное время, я не стеснялась.
Мой новый собеседник оказался весьма словоохотлив — говорил много и в основном о себе. Тем не менее, он сделал для меня великое дело — связал меня с Кирой Владимировной. Именно от неё, хотя и по крупицам, я получила важную информацию. Картина прояснилась: Кира Владимировна помнила мою няню, и моего папу, и мою бабушку, которая когда-то помогала им в трудную минуту. Это было для меня бесценно. Получив столь ценные сведения, я наконец-то смогла завершить свой опус.
Моему новому другу наши беседы пришлись по душе. Он начал звонить чуть ли не каждый день. Он видел меня вживую, а я — только его фотографию, юношеский снимок. Он рассказывал о себе много — говорил, что он не только частный издатель, поэт, инженер, но и ещё кто-то.
Получив почти все нужные ответы, я захотела уточнить одну деталь: кто именно жил после революции в доме №6 на Садово-Самотёчной, построенном Шехтелем? Ведь у Владимира Петровича Смирнова было несколько домов по этому адресу. В одном из разговоров Кира Владимировна упомянула, что после революции в их доме жил известный гинеколог по фамилии Рабинович.
Меня это зацепило. Я стала расспрашивать своего собеседника, в каком именно доме жил тот самый Рабинович. Видимо, я надоела ему своими расспросами. К тому же ему хотелось поговорить о себе, а не о каком-то Рабиновиче. Он прервал меня на полуслове и сказал:;— Ну что Вы всё время о Рабиновиче? Давайте-ка я лучше расскажу Вам забавную историю — как меня приняли в комсомол благодаря Рабиновичу.
И начал рассказывать, что учился в одной школе с неким Сашей Рабиновичем — сыном известного адвоката.;У меня перехватило дыхание.;— Этот Рабинович, — сказала я, — мой бывший муж.
В тот же день он прислал мне старые детские фотографии, на которых были и он, и Саша, и Сашина мама — они стояли во дворе Малого Головина переулка. Уже позже он рассказал, что мама Саши была очень заботливой. Эти слова меня удивили: мой бывший муж всегда жаловался на неё, говорил, что она была холодной, мало уделяла ему внимания. Даже его подруги упрекали её — именно из-за матери, мол, он вырос эгоцентричным. Думала так и я. А после слов школьного друга бабушка моей дочери была, как ни странно, реабилитирована — получалось, что всё было как раз наоборот. Она слишком любила сына — вот он и вырос таким.
События, о которых рассказывал школьный друг моего бывшего мужа, происходили после VI Всемирного фестиваля молодёжи и студентов в Москве. Тогда, в середине хрущёвской оттепели, ещё не запрещалось общение с иностранцами — все и общались. Мой бывший муж не был исключением: английским он владел прекрасно — у него была бонна, настоящая англичанка. Возможно, именно тогда, в те фестивальные дни, он и начал мечтать об Америке. А мечты, как известно, сбываются.
В 1958 году Первым секретарём Бауманского райкома комсомола был некто Борис Николаевич Пастухов, ныне здравствующий. Слухи о «дружбе» с иностранцами дошли до школы, где учился мой бывший. К тому же была ещё одна история — с девочкой, из-за которой друзья поссорились. Девочка была не простая: её отец участвовал в ликвидации Льва Троцкого. В итоге одного мальчика Борис Николаевич выгнал из школы, а другого — без его желания — принял в комсомол. Почему-то решил, что, раз парень умён, спортивен, с хорошими задатками, то ему туда самое место. Заявления тот не писал — «без меня меня женили».
Мой новый знакомый вошёл во вкус и стал звонить почти каждый день. Было одно «но»: наш с ним распорядок не совпадал — он жаворонок, я сова. За время бесед, в которых я больше слушала, чем говорила, он успел рассказать многое: о своей семье, о талантах — что он поэт, что пишет стихи, что приглашался на передачи Швыдкого, что он издатель, инженер… всех заслуг и не упомнишь. Для меня, привыкшей к уединению, это было непросто — и опус мой страдал, времени не хватало. Муж, поднимаясь наверх, удивлённо наблюдал наши долгие разговоры — пришлось и его представить.
Однажды я заметила, что наш разговор записывается — на экране появилась красная кнопка. Я ничего не сказала, но решила и сама включить запись — была в этом своя логика: можно сохранить факты, да и на себя со стороны посмотреть. Я давно заметила, что когда муж звонит в Москву с моего компьютера, он выглядит необычайно свежо и моложаво — боковой свет, абажур, красный оттенок... всё этому способствует. Мой собеседник признался, что его жена заинтересовалась моим возрастом: на экране я показалась ей молодой. Оптический обман.
Он также признался, что после наших бесед стал прекрасно спать — видимо, потому, что я давала ему выговориться, сама не утомляла речью. Он даже прислал свою фотографию — в шляпе и с платочком на шее: весьма импозантный. Обещал, что вот-вот купит камеру — и будем мы с ним «смотреть друг на друга и радоваться».
Всё это продолжалось почти весь апрель — и длилось бы дальше, если бы в один прекрасный день он не предложил… написать о нём книгу. С условием: каждое слово и каждое предложение должны быть с ним согласованы. Мне пришлось объяснить, что я не писатель в обычном смысле, и если что и пишу, то лишь по велению сердца.
Как известно, от любви до ненависти — один шаг. И когда он понял, что писать о нём я не буду, то категорически запретил упоминать себя где бы то ни было. Даже такой безобидный факт, как то, что он учился в школе с моим бывшим мужем, — и тот оказался под запретом.
После «разрыва» наших отношений у меня, наконец, появилось время закончить свой опус. Вывод напрашивался сам собой: в жизни случаются судьбоносные встречи. Я в это поверила всерьёз
Отныне и писатели, и поэты, и философы — все говорят и показывают себя. Однако далеко не каждого из вещающих доставляет удовольствие видеть: порой лучше было бы просто читать или слушать. Система ZOOM — это вам не телевидение, где и свет правильно поставят, и макияж нанесут, и каждый кадр выверен. Там всё продумано до мелочей.
Я посмотрела пару трансляций. В одной выступал литератор — говорил, надо признать, неплохо, но выглядел при этом как-то обшарпанно, несмотря на относительно молодой возраст. Напоминал кота, теряющего шерсть. Это, конечно, не умаляло смысл его речей, но снижало интерес — даже его друг обмолвился об этом, правда, уже на другом сайте, не писательском. Он обсудил не только слова, но и внешний вид, и в целом саму систему этих видеовыступлений. Я с ним абсолютно согласна — эстетика превыше всего.
А один очень известный поэт так приблизился к экрану, что все увидели не только присутствие таланта, но и отсутствие зубов. Я тут же отключила изображение, подумав, что мне вполне достаточно просто почитать. Не я одна задумываюсь об эстетике: одна дама даже пожаловалась, что в какой-то из телепередач её выставили в невыгодном свете — в прямом смысле слова. Она написала, что в Америке за такое можно было бы и в суд подать, да ещё и компенсацию получить за искажение собственного образа. Возможно, она права. Думаю, что передач в системе ZOOM будет всё больше — связано это с пандемией. Хотелось бы лишь пожелать организаторам этих мероприятий не забывать об эстетике. Иначе даже самые умные речи не захочется слушать. Мы живём в эпоху визуальной культуры, и образ, как таковой, обладает огромной силой воздействия.
Подобно тому, как едва уловимый звон чайной ложечки о стакан напомнил герою «В сторону Германтов» звук удара молотка по колёсам поезда в городке его детства, так и взгляд незнакомого мужчины на странице фейсбука напомнил мне другой взгляд — тот, что однажды, сорок лет назад, поразил меня до глубины души. Столкновение прошлого с настоящим породило странное ощущение чего-то вечно длящегося.
Это было в январе 1979 года. Мне позвонили знакомые и пригласили на банкет в загородный ресторан. Войдя внутрь, мы оказались в небольшой прихожей — гардеробной. Сдав дублёнку и пригладив волосы, я обернулась — на меня смотрели глаза мужчины. Его взгляд, хоть и был направлен прямо на меня, казалось, видел нечто большее. Нас тут же представили друг другу. Он оказался англичанином, приехавшим в Москву по делам крупной британской фирмы. По образованию — инженер-химик.
Мы оказались рядом за столом, и, хоть с трудом, завели беседу — я вспоминала свой английский, он — школьный французский. Звучала музыка, были танцы — всё, как это бывало в СССР. Он должен был улететь уже на следующий день. Успел только спросить мой номер телефона и дату рождения.
Ко дню рождения — 18 февраля — я получила от него открытку: три тюльпана и цитата китайского мудреца:;“Though I am different from you, we were born involved in one another.”;(«Хотя я отличаюсь от тебя, мы были рождены, вплетённые друг в друга.»)
Я поставила открытку рядом с книгами. И долгие годы она напоминала мне о его улыбке и о том взгляде, что однажды покорил меня.
Через год он снова прилетел — и снова мы встретились, и снова он должен был улететь на следующий день. Это был уже 1980 год. Зима. Война в Афганистане. Контакты с заграницей осложнились, письма часто не доходили. Но мы переписывались. Я писала с уведомлением о вручении. Он — из разных стран: из Алжира, из Бахрейна, Испании, Голландии, даже из Брюсселя.
Письма были искренними и чистыми. В них не было ни соблазна, ни желания посеять во мне иллюзии. Он не скрывал, что женат. У него было двое детей, которых он любил. Самое длинное письмо пришло из Брюсселя — будто он предчувствовал, что именно этот город станет моим вторым домом.
Была и третья зима. И третья встреча. Она стала последней.
В тот зимний вечер, стоя на улице под жёлтым светом фонарей, я вдруг испытала странное состояние — как будто на месте меня стояло нечто иное: невесомое, бестелесное, как пламя свечи, трепещущее на ветру. Такого не случалось со мной ни до, ни после. Свет фонарей вдруг озарил не меня — а саму Любовь. Она стояла там, как бы вне времени.
Он подошёл. Я сразу вышла из этого странного состояния, вернулась в тело, в реальность. Распахнув свои голубые глаза, он смотрел на меня с недоумением, с надеждой, с почти детским удивлением — как будто сам не верил, что мы действительно вновь встретились…
«Я не твоя, и не в тебе;
Пропала та, кто хочет стать
;Свечой, зажжённой на луне,
;Снежинкой, падшей в моря гладь.
;Меня ты любишь, я нашла;
В тебе и дух, и красоту,;
Но я есть я, кто хочет стать;
Пропавшей, словно свет в свету.
;О, погрузи в любовь без чувств
—;Слепой, глухой там стать хочу,
;Сметёт пусть ураган любви;
Под ветром тонкую свечу.»;
Сара Тисдейл
В ту первую и последнюю ночь, которую мы провели вместе, я не сомкнула глаз. Состояние было странным — как будто решалась моя судьба. А рано утром, выглянув в окно с пятого этажа, в свете фар, пробивающихся сквозь падающий снег, я увидела его спину — в том же синем пальто. Как будто все мужчины, которых я любила, были обречены носить пальто синего цвета — как знак неизбежной разлуки.
Потом остались только письма. И они, в какой-то момент, прекратились.
Оказавшись в Брюсселе в 90-е, я однажды проходила мимо гостиницы Brussels Sheraton Hotel, откуда он когда-то писал мне. Я вошла. В баре царила полутень. Посетители сидели в мягких креслах, обитых синим бархатом. Я подумала, что, возможно, именно за одним из этих столиков он писал мне то письмо.
Я вспомнила и другую сцену: в Москве, за столом с одной знакомой грузинкой, я как-то попросила её заглянуть в кофейную гущу. Моей дочери тогда было лет двенадцать. Заглянув в чашечку, она сказала:;— Будьте счастливы, что это было. Такие встречи не требуют продолжения — они остаются в вечности.
Позже, уже в Лондоне, гостя у бывшего ученика, я попросила его попытаться узнать что-то о судьбе англичанина. Он, видимо, дозвонился, но ответил уклончиво, будто хотел меня уберечь. По его реплике жене, тоже русской, я поняла: возможно, тот умер. С тех пор прошли десятилетия. И кто бы мог подумать, что фотография совершенно незнакомого человека напомнит мне о той самой зиме 1980 года.
Я не просто вспомнила. Я поняла то самое "странное" состояние, которое испытала тогда, сорок лет назад.
Послушав однажды интервью друзей известного философа, многое для меня прояснилось. Сам философ давно умер, а они рассказывали о его особенной связи с женщиной. Связи, не поддающейся обычным определениям. Они говорили о ней деликатно. Она не была красавицей. Была самой обыкновенной женщиной, старше его на десять лет. У неё были муж и дети. В какой-то момент она ушла — уехала жить за границу. А он страдал. За три дня до смерти он сумел с ней поговорить — случайно, как говорили. Позвонив родственнику в Америку, услышал в трубке её голос. Они договорились о встрече. Через три дня он умер.
Встреча всё-таки состоялась — там, где ей и было суждено.
И вот его друзья, вспоминая о нём, обходили молчанием любовниц, жену, детей. Как будто всё это было второстепенным. Лишь та женщина — самая обычная — олицетворяла его Судьбу.
Как говорил французский поэт Поль Валери: «Мои чувства приходят ко мне очень издалека». Это означает, что они рождаются не от другого человека — чувство есть не что иное, как отражение нашей собственной способности любить.;Как объясняет всё тот же философ, в момент подобного «озарения» человеку показывают не что-то внешнее, а то, что априори уже заключено в нём самом. Моя любовь — во мне. Ни заслужить её, ни добиться нельзя — она либо дана, либо нет.
Разваливающийся похоронный автобус советских времён, подпрыгивая на ухабах, мчался по улицам города к крематорию на Никольском кладбище. Это был последний путь моей мамы — по тем улицам, где она родилась, жила, любила. На лавках, по обе стороны гроба, сидели близкие. Напротив меня, потупив серые глаза, сидел Саша — тот самый юноша, с которым мама провела последние счастливые годы жизни.
Я же, слегка касаясь пальцами голубой ткани, натянутой на гроб, думала: там, внутри, лежит всё, что осталось от моей мамы, от её любви, от страстей, что когда-то её обуревали.
Когда мы прибыли в крематорий и крышку сняли, я увидела маму — почти не похожую на себя. Лишь руки, с узловатыми пальцами, пробудили во мне желание дотронуться: именно эти руки когда-то обнимали меня, прижимали, утешали.
Вокруг стояли родственники и друзья. Юный Саша смотрел на неё внимательно, будто хотел сказать что-то важное — слова благодарности, любви. Именно он, с ясными серыми глазами, смог примирить в её сердце двух мужчин — моего отца и её первого мужа. Он сочетал в себе всё, что ей было дорого: имя, любовь к музыке, светлые, чуть застенчивые глаза и искреннюю заботу.
Возможно, в ночной тишине, лёжа без сна, она вспоминала свою юность — и думала: вот с этим юношей, если бы он появился раньше, всё могло бы сложиться иначе.
Гроб начал медленно скользить внутрь, к вратам, за которыми начинается царство Аида. Туда, где в очищающем пламени должно было исчезнуть всё, что осталось от моей мамы. Именно Саша, положив руку на крышку, прощался с ней. Молча, внутренне проговаривая те слова, что не успел сказать при жизни.
Я подумала: может быть, именно он, вобравший в себя черты двух её возлюбленных, не давал ей уйти. Её удерживали силы жизни — того самого Эроса, вечно борющегося с Танатосом.;
И когда человек чувствует лёгкое дыхание смерти, самое верное — вспомнить о Любви. Ибо только она может победить беспощадного бога Смерти.
Карантин, август 2020, Брюссель
Свидетельство о публикации №220082701309