Небывальщина

ПЕРВЫЙ ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЙ ВЫЗОВ
Эдуард Сергеевич Горн, приближаясь к своим шестидесяти, прожил отнюдь не серую и даже яркую жизнь.
Он получил, не из-под палки и с увлечением, диплом врача-психиатра. Хотя на другую медицинскую специализацию в тот год, когда он поступал, с его оценками на вступительных экзаменах его бы не приняли.
Окружённый решительными и не боящимися приключений сокурсницами, он, будущий мачо и самый яркий в группе, ещё на первом курсе, стал встречаться и перезваниваться с первокурсницей педагогического института, скромной и сдержанной по сравнению с девочками-медичками.
Они в один год защитили дипломы и начали работать: он – в сером и бесперспективном психдиспансере, а она – и не случайно, а после выбора из всех выпускниц – учительствовать в первом классе одной из лучших столичных школ.
Через месяц всё реже и реже случавшихся свиданий, на которых он говорил почти что уже только о психиатрии, а она – о восхищавшей её, но безразличной ему педагогике, они перестали встречаться и только перезванивались, и то всё реже и реже. И, наконец, встретились, желая вернуть былое общение, и поняли, что зря.
А потом случилось то, что кто-то назвал «ни в сказке сказать, ни пером описать».
На третий день своего учительствования подруга, и по телефону слышалось, что в слезах, попросила его срочно прийти к ней в школу, и не как-нибудь, а в качестве психиатра.
Когда он явился, удивляясь её интересу к тому, с чем он ей до этого смертельно надоел, расстроенные и, видно было, что вконец измученные педагоги, его подруга и директриса школы, попросили его осмотреть маленького мальчишку.
Который, и это не просто было, а сразу бросалось в глаза, был милым, умным, воспитанным и вообще примером для других, но стоило подруге Горна задать классу вопрос или даже просто заговорить с классом, как он тут же и во всём менялся в худшую сторону, без приглашения и, не опуская вытянутую руку, выбегал к доске, а второй рукой, пока бежал, опускал ладошки тех, кто их тоже поднял.
Это был первый вызов дипломированного доктора Горна, неофициальный и не по поручению или уполномочию его диспансера.
Расстроенных педагогов не хотелось огорчать, но с их же слов Горну было очевидно, что речь шла об их собственных недоработках и просчётах и совсем не о том, зачем приглашают психиатра.
Но сказка, как он в последующем вспоминал, видимо, так и должна была начаться.

БРОСОК В ПОЛУЗАБЫТОЕ ОТЕЧЕСТВО
Просидев, чтобы не обидеть подругу, один урок рядом с мальчиком, Горн получил от него обещание поднимать руку только тогда, когда её никто другой не поднимает, и попрощался с учителями.
Подруга была ему благодарна, и они договорились вечером встретиться, директриса готова была заплатить ему за визит, но сам он ничего интересного и никакого недуга в непослушном мальчишке не увидел.
Вечером молодым людям было интересно друг с другом. Он говорил о своей психиатрии, она – о педагогике, но теперь Горн видел, как не просто учить уму-разуму малышей, а его подруга поверила, наконец, в психиатрию.
Но на следующий день мальчишка полностью сорвал первый урок и не собирался останавливаться, будто ничего не обещал накануне Горну и учительнице.
На втором уроке срочно отпросившийся из диспансера Горн уже сидел рядом с ним и не ушёл из класса до конца дня. Они с мальчиком научились перешёптываться, день прошёл образцово, а после занятий Горн целый час говорил с мальчиком как психиатр.
Проблемы в школе после его ухода кончились, будто их и не было. Но только на два дня.
А потом обязательные встречи через каждые два дня на третий продолжались целых десять лет. Мальчик мог нормально вести себя только после сеанса психотерапии, но всего-то на следующий и последующий за ним дни. Он примерно и даже лучше всех учился и держался в классе самым лучшим образом, но только если Горн через два дня на третий изобретательно помогал ему сохранять здравое сознание.
В диспансере опытные коллеги Горна посоветовали ему тщательно и профессионально фиксировать симптомы и то, как проявлялось у мальчика его поведенческое отклонение, а также описывать каждый раз ту защиту и те приёмы спасения сознания мальчика, которые Горн чем дальше, тем всё более изобретательно находил и применял, хотя и всё с тем же недолгим и по-прежнему нестойким эффектом.
После докладов Горна на семинарах и конференциях его записями заинтересовались сначала во всех других городских диспансерах, а потом и на кафедре психиатрии в его родном медВУЗе. Горн получал полезные советы, умный не по годам мальчик, как мог, помогал своему спасителю, и выход вместе с Горном теперь искали опытные профессионалы, включая его учителей.
Записи Горна перекрёстно изучались и обсуждались, но роковой рубеж трёх дней, после которых психотерапевтические технологии переставали действовать, перейти ни за что не удавалось. Но самое главное было в том, что никому и ни за что не удавалось диагностировать то, что профессионально наблюдал и увлекательно описывал Горн.
Первые же статьи Горна в специальном журнале сделали его известным во всём профессиональном сообществе на его родине, интерес к его наблюдениям на глазах возрастал и множился, в особенности из-за того, что всё, что наблюдал и описывал Горн, фатально и без сомнений не совпадало ни с одним из десятков известных науке и его коллегам поведенческих отклонений и заболеваний.
В конце концов, пациент-инкогнито с его странной и не находящей объяснений поведенческой девиацией, сначала малыш, потом подросток и отрок, а на десятом году наблюдений Горна почти юноша, заинтересовал не только отечественных психиатров.
Ко времени, когда его юный друг должен был оканчивать школу, Горн получил приглашение профессорствовать в одном из американских университетов и практиковать в известнейшей клинике для трудных больных.
Условия, которые ему предлагались, не шли ни в какое сравнение с теми, которые были во всякое и многое пережившей отечественной психиатрии.
В отечестве после кончины родителей и двух в меру счастливых, но недолго продержавшихся и бездетных браков его, если и могло что-то удерживать, то только его именной и десятилетие длящийся, но не суливший желанного продвижения проект. Но с юным другом при их исключительном взаимопонимании можно было поддерживать отношения по переписке и телефону. А ту, кого он помнил всегда и ещё с юных лет, к тому же ещё и волшебницу, вызвавшую его к мальчику и, значит, на сверхуспешную, как оказалось, дорогу его карьеры и судьбы, он, потеряв своё счастье в суете, только и мог, что вспоминать...
Горн покинул отечество так, как разводятся некоторые бездетные супруги: не забывающие друг о друге, но уже никогда и навсегда не общающиеся ни по какому поводу.
К его удивлению ему после третьего письма перестал и, что называется, как отрезал, звонить и писать юноша, которого он, единственного из всех, совсем не собирался покидать.
Сведения о состоянии и проблемах того, кого исследовал, поддерживал, опекал и лечил Горн, прекратились, как и его сообщения и публикации об этом. И заинтересовавшийся когда-то выше меры учёный мир в психиатрии, а ещё раньше практикующие психиатры после некоторой и не долгой инерции перестали искать ответы на поставленные исследованием и наблюдениями Горна, но так и не разрешившиеся ни Горном, ни другими учёными вопросы.
Жизнедеятельствуя в отличных для практика и учёного американских условиях, Горн очень скоро нашёл, на что переключиться на обоих поприщах. Его выступления в профессиональных журналах и на встречах коллег продолжали быть интересными. И о его первом проекте, закончившемся так и не разрешёнными вопросами, читательские и слушающие аудитории вспоминали с какого-то времени всё реже и реже, а, в конце концов, стали и вовсе забывать.
При этом, однако, тому, с чем он вошёл в профессию, поставив вопросы и не найдя на них ответов, отнюдь не суждено было тихо уйти на полки архивов и в историю.
Особенностью его науки исстари была особенно ощутимая, а нередко и не ощутимая в ней граница между реальными и мистически началами, а на языке Горна – между наукой и лженаукой.
Совершенная и абсолютная необъяснимость на научном языке того, что наблюдал Горн, описывая поведение и проблемы наблюдаемого им мальчика, а потом юноши, привела к тому, что объяснять то, что он наблюдал, взялись ... мистификаторы.
Вчитываясь в репортажи Горна о странном, но непроходящем и неустранимом поведении наблюдаемого – сознающего свой недуг или странность юноши, умного и не страдающего никакой душевной болезнью, но раз за разом теряющего способность управлять своим поведением – «мистики», как называл их про себя Горн, стали назойливо и навязчиво настаивать на том, что описания Горна были свидетельствами действия на земле неземной и, скорее всего, адской силы, командующей своей жертвой, не отпускающей её и легко преодолевающей и даже игнорирующей какое угодно земное вмешательство, в том числе самых способных психиатров.
Одной из черт характера Горна была его широчайшая терпимость, и при всей своей научной принципиальности он был более чем компромиссным человеком.
Но «мистики» ему неимоверно докучали, потому что получалось так, что чем дальше он продвигал свой проект с интереснейшими, но необъяснимыми наблюдениями, тем больше и поневоле он лил воду на мельницу тех, кто профанировал науку и делал это именно с помощью его, Горна, усилий и находок!
Дошло до того, что «мистики» даже назвали воображаемую ими в связи с его, Горна, исследованиями дьявольскую силу именем «Нечто». С некоторого времени это слово стало их брендом, а Горна на пресс-конференциях и после его научных докладов всё чаще и чаще спрашивали о том, как он относится к идее «Нечто», страшно было видеть, но завоёвывавшей умы.
Горн не предал отечество и не забыл его, но оно его, если просто и безобидно сказать об этом, уже несколько десятилетий и совершенно не интересовало.
Единственным, что оставалось у него из его прошлой жизни, кроме, естественно, благодарной памяти о феноменальной удаче, с которой он вошёл в профессию и стал в ней общепризнанным гуру, были милые поздравления с Новым годом и днём рождения от родителей когда-то опекаемого им малыша, а затем отрока и юноши.
И сейчас он срочно летел через океан после телеграммы о безвременной и скоропостижной кончине их сына ...

СТРАННЫЙ ПЕРЕЛЁТ
Он ничего не знал о почившем с тех пор, как они расстались, но не мог поступить иначе, чем тут же броситься на аэродром, никого толком не предупредив.
Он уже не первый час летел через океан, на огромной высоте и со сверхзвуковой скоростью, и всё для того, чтобы в последний раз поклониться другу, которому или встрече с которым, так или иначе и как он считал, был обязан всем, что открыл, чего достиг, что имел и чем дорожил.
Он должен был, во чтобы то ни стоило, успеть, как ему представлялось, на тихие и безутешные семейные похороны. Чтобы поклониться в лице почившего своей судьбе и утешить, а, если получится, то и поддержать стариков. После чего тут же возвращаться в клинику и университет, где он никого и ни о чём не успел предупредить.
Склонить голову и проводить в последний путь того, кто, как бы он ни был далёк, всегда был у него в сердце, – любимого и незабываемого друга, умного, страдающего, всепонимающего и навсегда запомнившегося юным и приветливо улыбающимся – это было всё, что Горну теперь только и оставалось сделать.
Он полулежал в кресле и вспоминал начавшиеся их встречи и прожитые с тех пор интереснейшие и успешные сорок лет.
Он впадал в дрёму, и картинки из прошлого, которые сначала виделись ему так, будто он смотрел волшебный кинофильм, по мере его засыпания как-то странно и непривычно искажались, теряли узнаваемые подробности и мутнели.
До того как окончательно заснуть, Горн всё-таки успел подумать о том, что бесформенный и неизвестно откуда нагрянувший вместо ясных сновидений и всё исказивший до неузнаваемости калейдоскоп мог объясняться полётом в его возрасте на немыслимой высоте и со сверхзвуковой скоростью.
Это было его последнее разумное предположение, потому что дальше с ним случился и вовсе сновиденческий курьёз.
Потому что он вдруг стал видеть во сне и переживать как будто наяву то, что если и собирался когда-нибудь вспоминать, то в самую последнюю очередь.
Это был самый пустячный и зряшный, как он считал, эпизод в его жизни, единственный, который не только не имел смысла, но мог считаться даже по-своему постыдным, а для учёного – и позорным.
Потому что это единственный случай, когда Горн хоть и заведомо в шутку, и в оправдывающих его обстоятельствах позволил себе и перед большой аудиторией отойти от канонов строгой науки. Он не просто старался никогда не вспоминать это приключение, а запретил себе даже в мыслях возвращаться к этому вздору, более чем не красившему его даже в собственных глазах, хотя и оправданному обстоятельствами и его минутной слабостью.
Это случилось сразу после трёхдневного и широко разрекламированного учёного симпозиума, куда Горн был приглашён, чтобы достойно представить свою науку.
Несколько учёных, наиболее ярко выступивших на симпозиуме, и Горн в их числе были приглашены на ТВ, чтобы популярно, доступно и в неофициальной обстановке поговорить об итогах прошедшего события.
Авторитетные сенсеи, расслаблявшиеся после напряжённой дискуссии, много и непринуждённо шутили. И ведущий передачу, следуя их настрою, предложил каждому из них и, что называется, с листа пофантазировать, на грани допустимого и без оглядки, о каких-то курьёзах в их научных областях, в особенности о некоторой, но приходящей в голову несбыточности.
Горну во время передачи уже передали несколько обращений от телезрителей, и не надо было даже гадать, что все они были от «мистиков» и с упоминанием «Нечто». И он, когда дошла до него очередь, не сдержался и, следуя ожиданиям ведущего, тоже заговорил на языке мистификаторов.
Учёные, выступавшие до него, надо сказать, не преминули воспользоваться и ещё как предложенным им правом на легкомыслие.
Телевизионный розыгрыш имел явный успех, и Горн, от которого требовалось «не испортить обедню», не стал долго думать, а тоже высказал мысль, когда пришла его очередь, что если дьявольское участие, о котором много и упорно говорят, хотя и не учёные, действительно, существует в поведенческой сфере и параллельно с его профессией, то воображаемый и неземной носитель этого участия на земле и, значит, «Нечто», по его мнению (хотя это и была шутка от начала до конца!) может или должно обладать следующими тремя качествами.
Мгновенно пришедшие ему в голову и отвечавшие моменту три гипотезы, с одной стороны, были заведомо сняты с потолка, а, с другой, и голова Горна просто не могла работать иначе, имели под собой некоторые, хотя и тоже притянутые корни.
Горн, как широчайше известный автор таинственных и не поддающихся объяснению наблюдений, объявил, пусть и в шутку, но во всеуслышание, перед телеэкранами и к несомненной радости дождавшихся, что называется, своего часа лжеучёных и «мистиков», что если допустить участие «Нечто» как посланца ада в земных делах, то стоит считать, что оно, во-первых, ни за что не отпускает свои жертвы (и у него после десятилетий тщетной борьбы за мальчика и юношу были на то основания), во-вторых, он дал волю фантазии и приписал воображаемому «Нечто» способность растить и обучать свою жертву не просто для бессовестности, а для принятия бессовестно и нелогично когда-нибудь важнейших для общества решений (и здесь перед ним был незабываемый малыш, который только переступил порог школы, а уже её чуть ли не остановил), и, в-третьих, увлёкшийся легкомысленным замыслом Горн наделил «Нечто» уже совсем извращённой способностью ещё и карать свои жертвы за им же спровоцированный беспредел. И здесь он тоже вспомнил, хотя и мельком, как мальчишка, действительно, однажды выбежал к доске и в первый раз вдруг понял, что не знает, что отвечать. И чуть не умер (и именно Горн возвращал ему силы!) от охватившего его и совсем не детского ужаса от того, что ждал и не по-детски боялся всеобщего осмеяния и позора.
Это был случай или легкомысленная и непростительная для учёного шалость, за которую Горн стойко и, сознавая допущенную глупость, не один год рассчитывался, ведя долгую и неприятную борьбу с бесцеремонно и нагло цитировавшими его «мистиками», естественно ни словом не вспоминавшими о том, что его злосчастные три гипотезы были просто неудачной шуткой.
С годами он победил настолько, что лжеучёные перестали его преследовать, а учёная общественность из-за длящегося и мутного конфликта в свою очередь и наконец-то тоже охладела к его когда-то нашумевшему, но давным-давно закрытому и десятилетия пролёживавшему без всякого продолжения проекту.
Три «гипотезы» в больших кавычках были с его стороны одновременно и глупостью, и предательством. Он был сполна наказан за них и никогда их не вспоминал.
Как они могли вдруг всплыть в его организованном и запредельно дисциплинированном сознании – оставалось только гадать, но и об этом, хотя и совершеннейшем феномене, не хотелось задумываться.

ПОХОРОНЫ
Странное сновидение с тремя, иначе не сказать, ненаучными и даже лженаучными «гипотезами», высказанными в таком состоянии, которое Горн до сих пор не мог себе до конца объяснить, как бы то ни было, но не выходило из головы даже после приземления.
Очнувшись от странной дрёмы, Горн теперь был в состоянии рассуждать. Он был заметным, а часто и незаменимым участником остроумных капустников, обязательных и частых среди учёных.
Но злосчастные «гипотезы» – высказанные им, надо сказать, тоже среди расшалившихся и расслаблявшихся после серьёзного симпозиума сенсеев – в следующее мгновение после высказывания уже не походили на шутку, хотя именно ей и являлись.
Потому что сотни мистификаторов у телевизоров, а на следующий день и далее всё их антинаучное воинство, на мельницу которых именно Горн, их принципиальный и самый непримиримый оппонент, нежданно-негаданно и вдруг вылил столько живительной для их ненауки воды, тут же вынесли его шутливые прозрения, естественно, без намёка на шутку, на свои пиратские знамёна и сочли, что наука в их споре с Горном и его последователями побеждена!
Горн после этого, как он считал, позорного промаха не ушёл с позиций классической науки, хотя в пределах её возможностей и не находились объяснения тому, что он наблюдал и описал в поведении мальчика и потом юноши.
Он и в этом своём единственном и неосторожном случае не опустил руки и не позволил шумливым и охочим до сенсации лжеучёным разрушить и даже поколебать бастионы и редуты классической науки.
Но это обошлось ему так дорого, что он был уверен, что заслужил право никогда не вспоминать этот свой беспримерный по непростительной лёгкости мысли и нехарактерный для него, к тому странно случившийся, промах.
Совершенно неожиданный и досадный выброс из его подсознания, впрочем, можно было объяснить его нагрянувшим и, увы, немалым возрастом и полётом со сверхзвуковой скоростью. Что Горн, умеющий управлять не только чужим, но и своим настроением, и поторопился сделать, садясь в такси. Для того чтобы теперь и уже навсегда забыть о больно и непонятно с чего бы напомнивших вдруг о себе зряшных и, прости господи, совершенно не стоивших памяти «гипотезах».
По прилёте он собирался прибыть в квартиру к безутешным старикам, расположение и номер которой до сих пор помнил, поклониться усопшему другу, пусть даже только мысленно или на тихих и горьких семейных похоронах и немедленно возвращаться в аэропорт, пока не нахлынули другие и тридцать лет не беспокоившие его воспоминания.
Он был решительно настроен и только много позже подумал о том, что почему-то не взял прямо в аэропорту обратный билет, а по дороге и, почти не потеряв времени, заказал ещё и номер в известной гостинице, которую проезжал, для страховки, хотя и не более чем на сутки.
Сойдя с трапа и отгоняя помрачнение, он действовал как на автопилоте, но потом более чем не пожалел о сделанном.
В памятной квартире никто не ответил на его звонки, а вышедшие на стук в досадно молчавшую дверь соседи сказали, что старики на похоронах, и назвали адрес, куда ему надо было ехать.
Странно, но торопиться надо было в центр города, где не было кладбищ, но время терять на расспросы было нельзя. Таксист, дождавшийся Горна, в свою очередь удивился адресу. А когда Горн доехал туда, куда попросил его довести, он не поверил своим глазам, потому что оказался перед входом в известное, монументальное и историческое официальное здание.
Зал впечатляющих размеров, куда он прошёл на уже подгибающихся от удивления ногах, был переполнен. И Горну, ещё не оправившемуся после перелёта, потребовались последние силы, чтобы аккуратно, но настойчиво и упрямо пробиться к гробу.
Он дважды останавливался в толпе, чтобы отдохнуть, удивляясь подкатывавшим и незнакомым, но трудно переносимым ощущениям в груди. А в тот момент, когда, наконец, увидел гроб и узнал стариков, почувствовал сильнейшее головокружение и потерял сознание.
Он пришёл в себя на одном из стульев, стоявших для близких почившего у самого гроба. Вернувшееся понимание ситуации и то, что он не в палате, снимали главные тревоги по поводу последствий удара, но шевелиться и не хотелось, и было боязно.
Вокруг него, неуклюже полулежавшего на стуле, хлопотали, в том числе нашедшийся врач. Горн очень скоро успокоил тех, кто ожидал худшего, его усадили удобней и рассказали, что он вдруг стал падать, цепляясь руками за рядом стоящих, и его сумели дотащить до стула, освобождённого кем-то из скорбящих.
Он вспомнил то, что заставило его потерять сознание, но, как опытный диагност, боялся снова подумать об этом, чтобы не свалиться во второй раз.
Потому что если, пробираясь среди прощавшихся, что-то подобное можно было только подозревать, то, оказавшись у гроба, уже нельзя было не услышать, не увидеть и не понять, что зал прощался с недавним ... премьер-министром!
Ранние залысины, которые помнил Горн, и характерно полное лицо, сейчас умиротворённое, а когда-то улыбавшееся и присущее ещё мальчику и потом юноше, помогли Горну узнать друга, речи, венки, цветы и подобие почётного караула говорили обо всём остальном, и теперь Горн, хоть и боящийся повторного удара, но уже размышлявший как диагност, не знал, что скорее заставило его потерять сознание и силы – невероятно высокий пост, который занимал почивший, или немыслимо, непостижимо, сказочно подтвердившаяся и самая сумасбродная из его трёх ... гипотез.
После явившегося ему в самолёте сна о его давным-давно, намеренно и заслуженно забытых «предсказаниях», или «гипотезах», он не мог не вспомнить во всех деталях и подробностях, и когда очутился у гроба и всё понял, что сам же, оказывается, когда-то и во всех подробностях предсказал, хотя и ни с того, ни с сего, присущую «Нечто», в которое он и тогда, и до сих пор ни на волос не верил, способность выбрать себе и, похоже, что сызмальства потенциально умную и способную жертву.
Дальше «Нечто», следуя первому шарлатанскому предположению Горна, должно было никогда и ни за что не отпускать свою жертву и чем дальше, тем всё больше и больше натаскивать её, хоть и не мешая ей развиваться и преуспевать, на всё более бессовестное и утрачивающее здравую логику поведение.
После этого вторая «гипотеза» вконец отдавшегося легкомыслию Горна предполагала, что «Нечто» должно было продолжать эту дьявольскую игру или сатанинское занятие вплоть до того времени, когда его, «Нечто», жертва, не случайная и умная из умных, не способная и даже согласившаяся не сопротивляться, прорвётся карьерно и не без дьявольской поддержки на самый или чуть ли не на самый верх, чтобы уже там принимать бессовестные и нелогичные решения, но уже не простые и обыденные, а сверхответственные.
И так до тех пор – и это была уже третья из позорных, потому что надуманных и безответственных, горновская «гипотеза» – пока изощрённое и извращённое «Нечто», само же спровоцировавшее и натаскавшее свою жертву на бессовестность и нелогику, не сочтёт, что жертва дошла до конечного по её, «Нечто», оценкам беспредела, и должна быть им же «Нечто» за это и очень жестоко наказанной.
Опытнейший Горн знал, конечно, что в редчайших случаях после удара сознание не замутняется, а, наоборот, становится запредельно ясным.
Так случилось и с ним, что подтверждала до последней строчки и до последнего смыслового оттенка вспомнившаяся история с «гипотезами».
Как бы то ни было, но пора было вставать со стула, тем более Горн видел, что стул ему уступила молодая девушка, грустно и разительно похожая на его друга в молодости.
Его никто не беспокоил, и стоявший рядом врач был настороже. Но если раньше он только вполуха слышал выступавших, то теперь и ясно, что после удара слова говоривших, наоборот, врезались в его сознание, как иголки.
Неприятно и удивительно было это услышать, но похоже было, что очередной говоривший намерен был спорить с покойником и в чём-то его, как живого, упрекал!
Видимо, это был не первый злобствующий. Потому что старики, которых Горн узнал на соседних стульях ещё тогда, когда только открыл глаза, сейчас не сидели, а стояли, рыдали и обнимали друг друга.
Ведущий шёпотом утешал их, оставив подальше от себя руку с микрофоном, так, что последний замаячил прямо перед Горном.
И через секунду зал услышал в микрофон, но уже из рук Горна, что над гробом по старому обычаю полагается говорить или хорошо о покойном, или ничего. Потом была отповедь в адрес и в сторону злобствующих, в которой, если мягко сказать, Горн не подбирал слов, а затем несколько проникновенных о том, каким умницей, бессребреником и благородным был почивший в детстве и юности.
Горн ещё говорил, а к гробу уже несли крышку. Когда он отдал микрофон, гроб уже плыл к выходу со стариками, идущими за сыном. Похороны, похоже, были сорваны, и провожавшие так быстро уходили из зала, будто в распахнутые двери их засасывала огромная, невидимая воронка.
Горн после того, как вырвал микрофон у ведущего, слишком резко встал со стула. И теперь с кружившейся головой стоял, опираясь на его спинку, и рисковал остаться один в зале.
Но оказалось, что его ждали, и не только у выхода, где, как ему показалось, два терявших терпение служащих и врач готовы были запереть за ним дверь.
Как только стало понятно, что он пришёл в себя, его торопливо обступила группа интеллигентных по виду людей. Они заговорили хором и наперебой, но Горн имел опыт подобных бесед и понял, что каждому из окруживших его почему-то не терпелось поспорить по поводу исключительных, безупречных и благородных качеств, которыми он наделил усопшего в его детстве и юности.
Ему было что сказать готовым возражать, но и им было что сказать ему, тем более что они представились кто сокурсниками, кто сослуживцами почившего, и речь шла о целых 30 годах, видимо, активной и содержательной жизнедеятельности его друга, совершенно неизвестных Горну.
Однако для диалога, крайне для Горна любопытного, у него не было сил, а у них всех вместе времени в закрывающемся зале. И быстрый, а точнее было бы сказать, архицепкий и сверхнаходчивый на решения Горн предложил им свою и гостиничную визитки с предложением обстоятельно и подробно, правда, до конца дня поговорить по телефону.
Некоторые из окруживших его, в свою очередь и следуя этикету, дали ему свои визитные карточки. И все, заметив, конечно же, что он говорит с ними из последних сил, дружно и быстро, хотя и по-прежнему в возбуждении, ушли.
Горн по возможности быстро шёл к дверям и думал, что, если бы не срочный отъезд, это была бы чуть ли не сказочная возможность – созвониться с ушедшими и поговорить, тем более что и им была интересна такая беседа.
Он ещё думал с сожалением о том, что это, увы, не сможет сделать, как прямо за дверью сказка и невероятные события, происходящие с ним в этот совершенно невероятный день, тут же продолжились.
Как только за ним закрылись двери зала, к нему поспешно подошли двое, в которых Горн не мог не узнать американцев. Можно было или, наоборот, не стоило удивляться, но их тоже интересовали всё те же юные годы усопшего.
Подошедшие представились консультантами реформ, которые, что Горн впервые услышал, проводились при активном участии и даже под руководством почившего, пригласившего их в качестве экспертов. У Горна в портмоне уже не было визитки, но американцам было и без того известно имя знаменитого в Штатах психиатра.
Это была редкая и вдруг представившаяся Горну возможность самому задать вопросы, например, о премьерстве скончавшегося друга, его репутации и, можно было догадаться, недюженном авторитете в экономике.
Горн всё ещё жил с мыслью как можно скорее улетать, но почти что уже готов был изменить это решение. А когда американцы пригласили его в дожидавшуюся их машину с шофёром, чтобы доехать до кафе, где можно было поговорить, выяснилось, что Горн снял номер в той же гостинице, что и они.
Вопрос с отсрочкой отлёта был решён, и здесь надо было знать характер Горна: исследователя, следопыта и упорной ищейки, если была достойная цель. Теперь Горн уже планировал поменять свой номер на более просторный, может быть даже на люкс, чтобы на следующий день созвониться и пригласить на беседу сокурсников и сослуживцев своего друга.
Как с неба спустившиеся экономические гуру могли подготовить его к разговору с экономистами-коллегами усопшего. Разговор поэтому начался ещё в машине. И уже там экспертам пришлось почувствовать... непроходимое невежество Горна в экономике.
Ещё в молодые годы Горн, зачитавшись Достоевским, посчитал экономику ростовщичеством и не наукой, а матрицей или грибницей, переполненной искушениями, соблазнами и обманом.
И теперь, даже после того как после перерегистрации Горна все трое, действительно, оказались в гостиничном люксе, всезнающие, казалось бы, эксперты уже почти что час не знали, как объяснить Горну, что в плановой экономике были твёрдые цены и уравниловка, а рыночная экономика вместо этого использовала свободные цены и торговлю, подразумевала частную, а не сплошь государственную собственность и даже негосударственные банки.
Горн был не в силах усвоить даже экономическую азбуку, а сенсеи не знали, как в таком случае перейти к объяснению экономических реформ.
После того, как в минибаре люкса не осталось ничего, что можно было выпить, один из экспертов ушел продолжить изумляться и сокрушаться в гостиничный ресторан, а второй и более упорный взял лист бумаги из гостиничного почтового набора и, не теряя последней надежды, перешёл на клинопись, или всемирно понятный язык комиксов.
Через недолгое время Горну был показан рисунок, на котором со стапеля спускался корабль. Его истово толкали вперёд пять одинаковых фигурок с непрорисованными лицами, а шестой среди них был, в отличие от первых пятерых, с прорисованным лицом, лысеющий, невысокий и полный, то есть, несомненно, друг Горна.
Корабль сталкивался не в чистую воду, а в болото, и надпись под рисунком на английском языке гласила, что в корабле уже на стапеле и не один раз пробито дно и вместо работающих машин установлены макеты и муляжи.
Автор подарил рисунок Горну и посоветовал сохранять его для памяти, после чего устало и разочаровано тоже собрался, вслед за другом, в бар ресторана с крепкими напитками.
По возвращении они не то чтобы лыка не вязали, но уже не могли ничего объяснить, тем более неучу Горну. Но перед уходом страстно хотели, перейдя почему-то на шёпот, перебивая друг друга и сокровенно, сообщить Горну какое-то страшное или жуткое известие и, по всему получалось, ещё и настоящую тайну.
В дверях и пьяно прощаясь, они шептали Горну, уже терявшему терпение, о каком-то допущенном другом Горна промахе, не простом, а на грани кощунства и идиотии и пренебрежении им то ли какой-то предподготовкой, то ли совсем не понятными технологиями и процедурами, что ничего не понимающему Горну только и могло казаться не чем иным, как начинающимся пьяным бредом.
Вопросов, тем не менее, невероятный день оставил столько, что до конца дня и, в том числе, по поводу немедленного отлёта было над чем поразмышлять.
Загадкой, любопытной и требующей разрешения, был интригующий корабль на стапеле, означавший реформы и намекавший на их странное начало. Тем более что о том же, почему-то шёпотом и не по трезвости решились и пытались, как о тайне, рассказать эксперты.
Неожиданное премьерство, и то если об этом мягко сказать, его друга, с которым Горн расстался 30 лет назад, когда юноша только ещё поступал в экономический институт, вызывало ещё больше вопросов, на которые полностью или в части могли ответить сокурсники и сослуживцы почившего, появившиеся, как с неба, и не отказавшие Горну во встрече.
Речь, наконец, явно шла и о его, Горна, когда-то нашумевшем и на три десятилетия, хотя и не по его вине, заброшенном проекте.
Во-первых, честность учёного, или непререкаемый для Горна Закон при всём его, Горна, отвращении к лженауке, требовала признать, что, знай сейчас «мистики», что мальчик и юноша, которого когда-то анонимно для всех и вызвав к открытой им и необъяснимой научной аномалии общественный интерес, наблюдал Горн, и скончавшийся недавний премьер – одно и то же лицо, они бы по этому поводу наверняка подняли вселенский и, надо признать, не такой уж беспочвенный шум.
А если бы мистификаторы вспомнили ещё и о том, что сам Горн в одной из своих «гипотез», шутливых и несерьёзных, но это было уже не в счёт, сам же и вселюдно предсказал когда-то наблюдаемому им юноше а, по мнению «мистиков», значит, жертве «Нечто» обязательную и непременную поднебесную карьеру, и этот юноша, сейчас покойник, действительно побывал перед кончиной премьером, то шумливые и агрессивные лжеучёные, в чём Горн был твёрдо уверен, и вовсе бы закричали на весь мир, что случившееся не совпадение и не случайность, а знак, знамение и символ, а в их споре с наукой – ещё и супердовод, подтверждающий их «идеи» и «теории» о посланцах дьявола, действующих на земле и управляющих с сатанинскими целями своими жертвами. Горна никогда не покидал его грустный юмор, и ему только и оставалось, что улыбнуться своему участию в такой какофонии, если бы она случилась.
Нельзя было сказать, что случившееся его к чему-то обязывало. Но научная добросовестность, то есть Закон для Горна, в ситуации, когда у него, с его версией случайного совпадения премьерства с одним из его предсказаний и у «мистиков», с их толкованием того же события как знамения и доказательства существования «Нечто», вообще говоря, были сравнимые доводы, требовала не игнорировать оппонентов, даже в мыслях, а развенчать их и доказать, пусть даже только самому себе, свою, а не их правоту.
Решение, пусть и не исчерпывающе доказательное, подсказывал сам расклад. Считать не случайным подтверждение одной из трёх гипотез, шутливой и несерьёзной, однако, пророчески предсказавшей премьерство почившему, если и можно было, то только в том случае, если далее и, например, в беседах с коллегами усопшего подтвердятся ещё и два других предсказания – о работе «Нечто» со своей жертвой на навязанном ей пути бессовестности и нелогики и о неизбежно наступающей каре от того же самого «Нечто», когда его жертва, им же, «Нечто» и спровоцированная на мерзости, уходит в своей бессовестности в некий и уже недопустимый по изощрённым и извращённым оценкам «Нечто» беспредел.
Перед тем как лечь спать, Горну, раздумывавшему над пришедшим в голову планом воображаемой дискуссии, или игры с «мистиками», прикупившими неожиданно несколько козырей, было приятно чувствовать, что он снова возвращается в свой заветный и 30 лет пролежавший без движения проект.
Его и теперь уже давнее-предавнее исследование принёсло ему известность и даже славу первооткрывателя в профессии. Но сам он всегда помнил, что если и открыл что-то, то только неизвестную до этого поведенческую девиацию. Которую, увы, не сумел ни купировать, потому что трёхдневные «победы» не в счёт, ни объяснить.
А теперь ему подумалось, прежде чем окончательно заснуть, что может быть он наконец-то и уже со второй попытки скажет всё-таки настоящее новое слово в человековедении. Если выяснит, например, в тех же беседах с коллегами усопшего, что его умнейший друг нашёл какие-то экстра-подходы и никому не известные поведенческие приёмы, раз сделал, и невиданно быстро, такую карьеру.
«Чем чёрт не шутит» – подумал Горн. И уже во сне улыбнулся в адрес «мистиков» при слове «чёрт».

ВТОРАЯ ГИПОТЕЗА ПОЛНОСТЬЮ ПОДТВЕРДИЛАСЬ
Рано утром и до наступления за океаном глубокой ночи Горн послал со своего телефона рисунок с загадочным для него кораблём без машин, с пробитым днищем, английским словом «economic» на носу и фигурками, сталкивающими корабль со стапеля, единственному экономисту, которого он знал в Штатах. Не просто экономисту, а соискателю, правда, не лауреату нобелевки, которого Горн имел основания числить своим другом после того, как тот обращался в его клинику по незначительному поводу.
Затем он созвонился с клиникой и университетом и договорился о недолгом творческом отпуске. После чего спустился в ресторан отеля, чтобы попросить пополнить мини-бар, узнал порядок заказа в номер бутербродов и печений и, к своей удаче и не пожалев расходов, выпросил в номер резервную кофе-машину.
Сокурсники почившего, с которых Горн решил начать собеседования, охотно пришли после его звонка. Горн рассказал им о мальчике, а потом юноше, ставшем их сокурсником, не касаясь, естественно, его поведенческих отклонений. А гости в один голос согласились с тем, что его друг, как и в школе, был бесспорно лучшим студентом и самым способным среди них.
Дальше, однако, Горну потребовалось быть очень внимательным. Нечего было говорить о том, что он умел задавать вопросы, в необходимых случаях тактично переспрашивать, а о самом любопытном спрашивать для верности не одного, а нескольких собеседников.
К пяти часам дня, когда гости ушли, он знал, что его друг, расставшись с Горном, очень быстро, если не сказать сразу, сдался и капитулировал перед тем, чему в науке не находилось наименования, а «мистики» называли словом «Нечто».
Не могло быть сомнения, что именно поэтому молодой человек перестал отвечать на настоятельные звонки и письма Горна, а не потому, как думал Горн, что не получил ответа на свои встречные вопросы об американской экономике.
Дальнейшее в принципе было предсказуемо. Но Горна, не просто любопытствующего, а возвратившегося в свой исследовательский проект, где у него снова были цели, программа и планы, интересовали все без исключения подробности. И он тщательно записывал всё, что ему говорили, в толстый блокнот, подарок отеля.
Все попытки услышать хоть что-то о неординарных находках почившего, готовящегося к необычайной и крутой карьере, ни к чему не приводили, а вопросы по этому поводу вызывали только недоумение собеседников. Зато целых 10 страниц были исписаны мелким почерком и свидетельствовали о том, что друг Горна сразу и на все последовавшее время проявил себя выскочкой, благо студенты, в отличие от школьников, не возражали, когда он отвечал и выступал вместо них и даже за них. А преподаватели ВУЗа, и тоже в отличие от школьных учителей, даже поощряли активного и гарантированного аниматора на своих и нередко скучных семинарах.
Дальше, и у Горна не было оснований не верить своим искренним и чистосердечным собеседникам, началось ревнивое отношение к тем, кто в группе и на курсе тоже заявлял о себе, а на старших курсах друг Горна даже интриговал, как мог и не всегда честно, чтобы задвинуть или даже оклеветать таких же умных, как он.
День кончался, и получалось так, что надежды открыть в поведении почившего что-то, что было бы новым в человековедении, следовало забыть, а в заочном споре Горна с «мистиками» пока что успех был на стороне последних. Потому что вслед за первой (карьерной) «гипотезой» с полнейшей очевидностью подтверждалась и вторая – о неотвязности «Нечто», ни за что не отпускающего свою жертву и затаскивающего её всё дальше и дальше по дороге бессовестности.
Правда, третья «гипотеза» (о непременном наказании своей жертвы тем же «Нечто» за беспредел) не подтверждалась ни на йоту: всё больше и больше терявший совесть, интригующий и стремившийся всех и всюду любой ценой опережать друг Горна как был, так и оставался в ВУЗе на самом лучшем счету!
Преимущество «мистиков» в условном споре с ним на им же, Горном, придуманных для этого спора условиях, было неприятно. Но честность учёного, которая была для Горна непререкаема, требовала довести до конца эксперимент с подтверждением или не подтверждением не одной и не двух, а всех трёх «гипотез».
Всё должно было решиться завтра, в беседах с коллегами усопшего по работе в фундаментальном экономическом НИИ. Оставалась надежда, что именно в это время почивший как раз и нашёл какие-то и никому доселе неизвестные ключи к своему карьерному взлёту.
А что касается подтверждения третьей «гипотезы» (о непременной каре в конце концов и жестоком наказании жертвы за беспредел), то в меру и даже более чем в меру азартный Горн хоть и думать не думал о том, чтобы даже в мыслях или на минуту перейти в лагерь лжеучёных, тем не менее, начинал теперь скорее верить, чем не верить в исход в пользу мистификаторов.
Если подтвердились его первая и вторая «гипотезы», не просто шутливые, а шарлатанские, то третья «гипотеза» имела под собой хрупкое, мутное и, вполне возможно, притянутое, но всё-таки основание, каким запомнился Горну первоклашка-всезнай, десять раз выбегавший без спроса к доске и отвечавший верно, а на одиннадцатый раз не знавший, что отвечать и чуть не потерявший сознание из-за совсем не детского, а смертельного страха быть осмеянным и опозорённым.
Всё могло решиться уже завтра, когда должны были прийти коллеги почившего по его работе в фундаментальном исследовательском НИИ. И Горн верил в то, что развенчает лжеучёных, пусть и проигрывая пока что на две трети «мистикам». В случае подтверждения третьей «гипотезы», казавшегося вероятным, можно было вернуться и серьёзней пересчитать критерии спора с лженаукой. Во всяком случае, на следующий день Горн собирался вести в особенности беспристрастный разговор. И хоть и не признавался себе в этом, когда засыпал, но, похоже, готов был и, страшно подумать, даже желал, хотя и в некотором роде, услышать назавтра о третьем подтверждении.

СОСЛУЖИВЦЫ
Всё было крайне интересно, нельзя было упускать ни одной подробности, кондуит, как Горн назвал про себя гостиничный блокнот для записей, к концу встречи был уже почти заполнен, но итогом мастерских расспросов Горна на этот раз и по большому счёту было полное разочарование, если не сказать, что непроходимый тупик.
Всё восемь часов, когда под кофе и не только под кофе, с бутербродами и печеньями шёл увлекательный разговор, полностью и на все лады подтверждалась вторая гипотеза.
Друг Горна и в солидном НИИ сразу заявил о себе как способный исследователь, но ещё раньше – как почти что уже не знающий приличий охотник за чужими находками и идеями, с которыми умудрялся первым выскакивать прямо из-за спины их настоящих авторов и обвинял последних ещё и в плагиате.
На третью, карающую «гипотезу», однако, и намёка не было. Наоборот, все свои основные бонусы, признание, авторитет и привилегии друг Горна куда чаще и больше получал именно за украденные идеи, хотя имел и свои.
Дело доходило, и это ясно виделось умеющему добираться до сути Горну, не просто до изощрённого и наглого плагиата, с какого-то времени его друг сначала мерзко интриговал против более способных и удачливых, а потом и баловался, открыто и втихую, надуманным и бессовестным компроматом по их адресу.
Горн к концу беседы буквально выпросил у собеседников и записал в кондуит десятки примеров таких поступков своего друга, раз за разом подтверждавших вторую «гипотезу», и с нетерпением ожидал, продолжая расспросы, подтверждения «третьей», чем дальше, тем всё более и более казавшегося реальным.
Он в азарте и нетерпении уже забыл, что когда-то мечтал обнаружить или открыть какие-то ценные, но ещё неизвестные человековедению подходы в поведении друга, сделавшего сказочную карьеру.
В конце концов, Горн, думая только о третьей «гипотезе», прямо попросил собравшихся вспомнить и сказать, какие наказания, обструкцию или даже что-то худшее пришлось пережить его другу после тех его «подвигов», о которых они ему рассказали.
В азарте и возбуждении Горн повторял свой вопрос, чем, не замечая того, не только подсказывал, а навязывал собеседникам ответ о каре и возмездии. Но гости чем дальше, тем всё больше недоумевали.
Горн на своё несчастье недооценил интеллектуалов. В конце концов и посовещавшись с друзьями один из них, трижды пивший в течение дня с Горном «за знакомство и встречу» подошёл к перевозбуждённому Горну, мягко обнял его за плечи и взял на себя труд отвечать. После чего Горна, если бы он не сидел, а стоял, собравшимся пришлось бы ловить и под руки поддерживать.
Ответ был ошеломляющим. Потому что оказалось, что друг Горна, интриговавший, ловчивший и бессовестно воровавший чужое на своём поприще, тем не менее, только преуспевал и получал, хоть и совсем не всегда заслуженно, все возможные преференции, льготы и бонусы, печатался на лучших местах и не только в специальных журналах и восседал в президиумах семинаров и симпозиумов. А в довершение получил ещё и приглашение руководить экономическим отделом в самом по тем временам читаемом и многотиражном, хотя и всё ещё коммунистическом, журнале.
Ответ, который Горн выпросил в нетерпении стать дважды, а то и трижды триумфатором, в один миг разрушил и превратил в пыль все его надежды, планы и идеи.
Задуманный, и казалось так остроумно, спор с «мистиками» в одну минуту оборачивался никому не нужным и никудышным пшиком, а в мечту открыть что-то поведенчески ценное и новое впору было вбить, чтобы не было стыдно, осиновый клин!
Сверхчуткий на неизведанные коллизии Горн с его цепкой, не говоря уже тренированной, интуицией чувствовал что-то, о чём стоило задуматься, тем более после открывшегося на похоронах премьерства и так или иначе, но именно перед этим откуда-то всплывших «гипотезах», на две трети еще и подтвердившихся!
Мифические начала и объяснения Горн стойко, непереубедимо и, как и раньше, оставлял мистификаторам и лжеучёным, но что-то помимо этого и реальное, что требовало объяснения, в коллизии, не поддавшейся ему с первой попытки, оставалось.
И, наконец, теперь Горну впору было стыдиться своего друга, которого он, ничего толком не зная, назвал идеалом порядочности на похоронах.
Требовалась пауза, и он дополз до стула во второй комнате люкса, где около него теперь и из всей компании хлопотал только один, скромный самый симпатичный из всех и с самого начала незаметно, но решительно сторонившийся остальных.
Гости, опустошившие мини-бар, уже не замечали хозяина и яростно спорили между собой.
Всё было как на похоронах: одни и меньшинство считали почившего героем и светилом в экономике, а другие и тоже в чём-то экономическом – страшно, по-дурацки и к тому же необратимо то ли ошибшимся, то ли намудрившим.
Гость, оставшийся с Горном, пытался объяснить, о чём шла речь, а Горна, невосприимчивого к экономике, интересовала не она, а еле уловимый, но прорвавшийся в высказываниях спорящих человеческий и, значит, не безразличный ему поведенческий аспект.
Горн вспомнил американских экспертов, собиравшихся перед уходом шёпотом и не по трезвости тоже сказать ему о каких-то решениях почившего, которые тоже ужаснули их, и не только профессионально, а (и нечего было говорить, это для Горна было главное) ещё и по-человечески.
И здесь до него долетало что-то о демонстративно и по-дурацки, если не хуже, просчитанных рисках и последствиях, каких-то заранее и непростительно не проработанных процедурах, технологиях и прочем не понятном.
Но сейчас, когда от двух и не было сомнений, что запредельно содержательных бесед на глазах оставались одни только разочарования и лихорадочные, правда, кому теперь нужные записи в кондуите, надо было, поблагодарив, прощаться с гостями и спускаться на ресепшен, чтобы поскорее заказать обратный билет.

АКАДЕМИКИ
Сказка, однако, продолжалась. На ресепшен Горну передали письмо, которое доставил, но отказался подняться в номер курьер.
Письмо было на бланке Академии наук, с высокой подписью, телефонами для контакта и уважительной, вежливой просьбой выступить перед кругом учёных.
Горн не прочь был выступить перед учёным ареопагом. Проснувшись утром, он позвонил и за ним в условленное время приехали. Доклад прошёл комфортно и успешно, и было приятно, что не возникло разговора о гонораре.
Горну объяснили, что об отъезде на родину известного психиатра сообщила американская пресса, и ему благодаря этому не надо было представляться.
Может быть, это было отечественной традицией, может быть по иным причинам, например, в связи с тем, что Горн интересно говорил о поведении субъектов американского рынка, но сразу три академика-экономиста, один – с кавказской фамилией, пригласили его после доклада в кавказский ресторан.
После впечатляющих тостов директора и владельца ресторана и академика-кавказца и исключительно вкусных закусок академики сразу перешли к делу.
Оказалось, что у них было с чем обратиться к Горну как профессионалу, тем более что они тоже были на похоронах его друга и слышали, насколько почивший был близок и дорог известному во всём мире психиатру.
Если американские эксперты, прощаясь с Горном за два дня до этого, встревоженно и туманно, шёпотом и строго конфиденциально признавались ему, что не во всём понимают поведение и решения его почившего друга-реформатора, а некоторые коллеги усопшего по НИИ, как помнилось Горну, непримиримо спорили у него в номере по поводу этих решений и тоже не считали многие их них, правда, в пылу спора, здравыми, то академики сразу, в один голос и убеждённо признались Горну, что, по их мнению, ни один экономист, тем более, такой компетентный, как его друг, ни за что не мог в здравом уме сотворить или натворить то, что сделал почивший, и даже допустить такое в своём присутствии.
Трое признанных и безусловно заслуживающих признания экономических сенсея могли, как дважды два, объяснить и даже Горну любую и какую угодно сложность в экономике.
Они не могли не заметить, как испугался и даже побледнел Горн, и пообещали ограничиться всего тремя примерами.
Кавказец начал говорить, и меньше чем через минуту Горн уже записывал на салфетках то, что слышал, позабыв свои страхи и удивляясь тому, что всё услышанное прекрасно и во всех деталях понимал.
Всё было предельно ясно. И сенсею, взявшему на себя труд привести примеры, просто нельзя было возражать, когда он, что называется, в трёх словах и, как на пальцах, объяснял, что скомандовать всей стране перейти от твёрдых советских цен и жёстко, заранее и всюду планировавшихся экономических и хозяйственных связей к совершенно свободным ценам и торговле и не поставить при этом шлагбаумы на пути легко предсказывавшегося потока злоупотреблений и неизбежного хаоса, было, тем более для знающего экономиста, БЕЗУМИЕМ НОМЕР ОДИН.
Разрешить в переходящей от плана к рынку экономике создание коммерческих и негосударственных, читай частных, банков и записать в их типовом и, значит, обязательном уставе только одну цель – делать прибыль для владельцев и акционеров и даже не упомянуть о других и многих задачах, обязательных для любого цивилизованного банка. Это было в исполнении компетентного экономиста, каким был друг Горна, БЕЗУМИЕМ НОМЕР ДВА.
И, наконец, проводить приватизацию безбрежного, ценнейшего и разнообразного госимущества огромной страны по алгоритму, сравнить который по его примитивизму можно было разве что с черенком от лопаты, тоже было не ошибкой, просчётом, вынужденной мерой или необходимостью, а в чистом виде и по любым и всем подходам и последствиям БЕЗУМИЕМ НОМЕР ТРИ, И НЕ ПОСЛЕДНИМ.
Кавказский стол был превосходным, академики-экономисты с их проблемой были понятны, кратки и убедительны и по праву ждали такого же убедительного ответа от мирового светила в психиатрии, человековеда и поведенческого, как его считали, гения.
Что-то случилось с Горном, возможно, на него повлияли три необычно пережитых дня, может быть, творили чудеса грузинские вина. Но он вместо ответа, который не знал, если не считать пустячную по его мнению версию «Нечто», впервые в жизни и сам себя не узнавая, рассказал и доверил незаурядным и проницательным учёным сокровенную тайну – о том, что мальчик, а потом юноша с таинственной и необъяснимой девиацией в поведении, о котором он когда-то поведал мировой научной общественности, и недавний премьер, с которым они все вместе прощались на его похоронах и о котором как раз и говорили сейчас за столом ... одно и то же лицо!
Достойная компания и Горн в том числе, и это делало им честь, не впали в полуобморочный испуг и ступор, а тут же начали шутить, робко, остроумно и как бы помогая друг другу прийти в себя, хотя и не зная, что толком сказать, и непомерного удивляясь.
Вино лилось рекой, и Горн рассказывал, как однажды и в такой же располагающей копании он шутливо и несерьёзно пошутил. И прилюдно высказал, в угоду надоедавшим «мистикам», три «гипотезы», по существу, надуманные и шарлатанские, но шутливая обстановка это не только позволяла, но и требовала.
Которые тут же и навсегда забыл до тех пор, пока они странным образом не напомнили о себе, когда он летел через океан, на огромной высоте и со сверхзвуковой скоростью, всё побросав и торопясь на похороны друга, с которым расстался тридцать лет назад.
Горн рассказывал и о том, как недавнее премьерство его друга, неожиданно и вдруг обнаружившееся у его гроба, чуть не стоило Горну жизни и здоровья, не говоря уже о том, как подтвердились одна за другой две «гипотезы» из трёх, и как он сам для себя решил, что поверит в сатанинское «Нечто» и его дьявольскую миссию на Земле, если подтвердится ещё и третья «гипотеза». Не подтвердившаяся и окончательно оставившая Горна без каких бы то ни было научных объяснений и доводов, а «мистиков» и лжеучёных с их придуманным «Нечто» и вовсе у разбитого корыта.
Последний в отечестве вечер Горна оканчивался таким образом как весёлый и увлекательный капустник, пусть и не артистический, но в обществе больших и обладающих воображением и юмором учёных...

СТАРИК
Утром Горн не торопился вставать, хотя помнил о том, что нужно заказать билет.
К полудню, кода он спустился на ресепшен, сказка вновь и теперь уже совсем небывало продолжилась.
Не успел портье, желавший Горна о чём-то тревожном предупредить, открыть рот, как перед Горном оказался, если и не старик, то рано и плохо постаревший человек. По тому, как он норовил предельно приблизить своё лицо к Горну и, было похоже, взять его за пуговицу пиджака на Горне, Горн понял, что его нашёл-таки и здесь один из его потенциальных пациентов.
Портье уже готов был вмешаться, и Горн не отказался бы от его помощи, если бы с крупного баджа на лацкане пиджака рано и плохо состарившегося мужчины прямо на Горна не смотрел и улыбался тот, кого он прилетел хоронить и видел в гробу.
Вторым на бадже был старик-нестарик, которого на значке обнимал друг Горна и который сейчас невыносимо противно дышал в лицо Горну и чуть ли не плевал ему в лицо.
Горн не был бы Горном, если бы уже через секунду он не поднимался в свой номер вместе с обратившимся и похожим на идиота стариком, хотя и после того, как портье еле успел вернуть обращенцу его сумку, предусмотрительно изъятую опытным профессионалом для досмотра.
В номере Горн обратил внимание на то, что Старик, как он уже начал называть его про себя, не выпускает свою громоздкую сумку из рук, и через мгновение понял, почему.
Не успел он оглянуться, как на голове у него оказалась сувенирная будёновка с красной звездой, а Старик пытался пристроить ему в руку ещё и деревянную, но в точности как настоящая саблю, чтобы сделать фотографию, а может быть и совместное селфи (врача в дурацком реквизите и довольного этим дурака, подумал Горн и вспомнил бадж с улыбающимся другом в обнимку с полуидиотом).
Среди своих многих умений и развлечений Горн в своё время был ещё и любителем восточных единоборств. Сабля и будёновка мгновенно разлетелись по углам комнаты, но на столе, и с той же скоростью, уже стояли бутылка водки, банка икры, хлеб и солёные огурцы.
А дальше Горн до самого вечера записывал и записывал то, о чём шёл разговор, и теперь уже в своём кондуите, а не на салфетках и листках из блокнота сжалившегося официанта.
В совсем кратком пересказе то, что Горн записал за несколько часов, оторвавшись от кондуита только на обед в гостиничном ресторане, чему безмерно обрадовался Старик, было следующим.
Старик, как бы он не выглядел и кем бы ни казался Горну, был в недолго существовавшем правительстве почившего премьера не кем-нибудь, а министром то ли экономики, то ли финансов, что заставило Горна запоздало пожалеть своего друга за такое кадровое решение.
Он, Старик, был ближайшим другом почившего ещё по экономическому НИИ и считал почившего чуть ли не гением в профессии. Хотя весь день рассказывал Горну, нескончаемо и во всех подробностях только о том, как его кумир, ни с чем не считаясь, ни перед чем не останавливаясь, и не надо было даже говорить, что всегда бессовестно всех и каждого, кому тоже было о чём сказать, ловко опережал и, если удавалось, задвигал. И каждый раз мерзко и бесчестно, как с ужасом и стыдом за друга приходилось убеждаться Горну.
Можно было удивляться, но о честных достижениях почившего как экономиста-исследователя, которые у талантливого с детства умницы наверняка должны были быть и наверняка были, Старик, боготворивший своего молодого Учителя, до конца дня так и не сказал, хотя Горн с надеждой и терпеливо ждал именно такие сообщения.
То, что Старик боготворил незаурядного человека, но восхищался не его достижениями, а жестокостью и безжалостностью его поступков, подтверждало диагноз, который Горн поставил своему собеседнику ещё тогда, когда оказался с будёновкой на голове и хорошо ещё, что не с саблей.
Тем не менее, тому, о чём рассказывал Старик, не было цены. Потому что Горн теперь знал о жизнедеятельности своего друга то, что не могли рассказать ему ни сокурсники, ни сослуживцы почившего, так как речь шла об исключительных обстоятельствах его карьерного взлёта, вплоть до руководителя реформ и премьера. Многое, если не всё, о чём рассказывал Старик, было настолько невероятно, что Горну, прежде чем записывать, требовалось переспрашивать и уточнять, чтобы убедиться, что это не бред.
То, что рассказал Старик, несколько раз за день и без всякого стеснения спускавшийся с разрешения и за счёт Горна в ресторан, а в номере, как Горну казалось, не выпускавший из рук чашку с крепким кофе, выдерживало все известные Горну и, значит, самые изощрённые проверки на правдивость.
И всё-таки возбуждённые рассказы Старика, со слезами и выпученными глазами, про невыносимо позорное поведение его друга, про высокие стены, о которых Горну страшно было даже подумать, и ещё более высокие совещания за этими стенами, про указы, которые не было ни времени, ни возможности обдумать, и получалось, что выходившие из-за высоких стен с участием почившего и его полнейшая готовность, если бы не помощь Старика, чуть ли не к суициду, – всё это и в то же время не могло не казаться Горну и галлюцинациями нездорового сознания.
Единственным ключом и тропинкой к разрешению коллизии, которая могла быть и правдой, и выдумкой, были рисунки, которых у Горна было уже три.

РИСУНКИ И СНОВА НАСТОЙЧИВАЯ ЧЕРТОВЩИНА
Не поддающихся расшифровки рисунков, первый из которых с заведомо дырявым кораблём, спускаемым со стапеля не в открытую воду, а в болото, нарисовали для Горна американские эксперты, второй рисунок прислал из-за океана «нобелиат» – с тем же кораблём, накренившимся и осевшим ниже ватерлинии, однако не утонувшим, а плывущим, да ещё и под истрепанными, но рыночными флагами, а на третьем рисунке, который нарисовал для Горна уделивший ему внимание и не участвующий в общей дискуссии сослуживец почившего, было дерево, как и корабли символизирующее экономику, уродливое, с больной корой и наростами вместо плодов и листвы, и корнями, неспособными спасти при сильном ветре.
Первый рисунок рисовал один из американских экспертов. Второй эксперт согласился с его подписями под рисунком (о многократно и ещё на стапеле пробитом днище этого корабля, означавшем экономику, и неработающих макетах, установленных на нём вместо машин), а к пяти одинаковым и подчёркнуто безликим фигуркам, окружающим шестую, не похожую на них, полноватую и с прорисованным несколькими чёрточками лицом, пририсовал не совсем по трезвости огромного мужика с бутылкой и стаканом в раскинутых руках.
Горн помнил, что первый эксперт пытался стереть что-то означавшую фигуру мужика, но за неимением ластика только растёр её, но не лишил узнаваемости.
«Нобелиат», ответивший Горну, пославшему ему первый рисунок, своим рисунком с тем же дефектным кораблём, но не утонувшим, а накренившимся и осевшим, но плывущим под рыночными, хоть и потрёпанными флагами, перенёс безликие фигурки со стапеля на палубу корабля, увеличил их число с пяти до (сатанинского?!) числа шесть и каждой из этих фигурок, ранее серого цвета, а теперь ещё и одинаково зачернённых, пририсовал ... рожки и копытца, а незачернённому толстячку, вокруг которого фигурки суетились, пририсовал в руки то ли курок, то ли пускатель. И добавил на палубу плывущего корабля со словом «экономика» на носу всё того же лохматого и расхристанного громилу, хотя и без бутылки и стакана в размахивающих руках.
Горн, в тот день, когда у него были сослуживцы почившего, решился показать рисунки с кораблями тому из них, который отбился от заспоривших о реформе остальных гостей. Тот взялся объяснять Горну загадки с пробитым дном кораблей, но всё на том же и ничего не говорящем экономическому неучу Горну языке. И, с удивлением присмотревшись к фигуркам на стапеле на первом рисунке и на палубе на втором, нарисовал (на обороте одного из рисунков) безнадёжно больное дерево с убогими плодами и слабыми корнями, тоже должное олицетворять бесперспективную, по мнению «художника», экономику на родине Горна после экономических реформ.
Когда Горн показал рисунки Старику, тот разразился ужасной бранью и даже назвал фамилию того, кто, по его мнению, только и мог нарисовать такое дерево-экономику, как на третьем рисунке.
Горн запомнил эту трижды проклятую Стариком фамилию и потом, перебирая визитки, убедился в том, что Старик не ошибся с фамилией, когда проклинал автора рисунка и кричал, что «такую сволочь надо запереть в тюрьме и никогда не выпускать!».
Старик вскакивал, садился, снова вскакивал, мучаясь, видимо, оттого, что не может немедленно привести приговор в исполнение, и пытался разорвать рисунки. А Горн теперь знал, кому он позвонит вечером, чтобы расспросить и узнать подробности и мнение о Старике.
Между тем, рисунки и то, что Горн, не веря своим ушам, слышал ещё целых три часа от Старика, таинственно и сатанински или, во всяком случае, не по земному пересекались – хотя бы, как намекнул или подсказал «нобелиат» пририсованными им копытцами и рожками у шестёрки, а не пятёрки окруживших друга Горна и подталкивающих его под руку фигурок.
Об этом Горн подумал позже. А сначала Старик рассказывал то, что Горн, в принципе, уже знал или мог предвидеть и без него.
Первые десять страниц новых записей в кондуите Горн, тем не менее, старательно исписал тем, что слышал. Хотя это были мерзкие примеры, один подлее другого, в сотый, наверное, раз подтверждавшие его вторую «гипотезу» о растущей и растущей потере стыда и совести у его друга.
Последним примером, уже из времени начавшейся или приближающейся перестройки, был следующий.
Когда нашлись смельчаки, подвергшие критике плановую и до этого объявлявшуюся чуть ли не идеалом экономику, друг Горна с преданным ему Стариком за плечами первым и яростно заплевал смелых и умных людей. И покрыл их, дерзнувших заговорить о недостатках плановой экономики, мерзейшим позором за ересь и непонимание того, что рынок не альтернатива централизованному планированию, а тупик с учащающимися кризисами и непроизводительным расходованием ресурсов.
А когда умниц, предсказавших перемены, заметили и стали приветствовать и отмечать, друг Горна – и Старик, уже не удивлявший слушающего его Горна, не видел в этом ничего предосудительного – бесцеремонно и не имея в этом вопросе ни знаний, ни нужного таланта, ни новаторской интуиции, вновь подлейшим образом выскочил и впереди этих инноваторов, бессовестно объявляя себя и здесь самым первым, кто верно предсказал перемены. И (для Горна это было важно, потому что он опять отслеживал подтверждение или неподтверждение не только второй, но и третьей «гипотезы») вместо расплаты за свои подлые ходы и кары, наоборот, стал восседать в президиумах и писать общие и неглубокие, но самого себя прославляющие, как провозвестника перемен, статьи.
Всё, что Старик рассказал до этого места, было интересно, но в принципе – повтором того, что Горн уже знал или мог предвидеть.
А дальше ...
Сначала Старик неинтересно рассказал, о чём именно рассказывал и вещал в это время его Кумир, ничего толком на самом деле не знающий, кроме плана, перебегая с трибуны на трибуну и блефуя, благо аудитория ничего толком о рынке тоже не знала.
В фундаментальном НИИ, где работали Старик и друг Горна, был мало кому доступный архив, где в их время и под надлежащим надзором накапливались и редко кому выдавались экономические журналы с редчайшими в советскую пору переводными статьями о западной экономике.
Старик, которому (и пока что на удивление мало что знающему о нём Горну) в фундаментальном экономическом НИИ, похоже, не было преград, завёл своего Учителя и в этот спецархив., в котором сам побывал до этого и не нашёл ничего интересного.
Выносить журналы из спецкомнаты было нельзя, записи и выписки тоже требовалось оставлять, но друг Горна – и Старик даже выпучил, рассказывая это, глаза – всё-таки что-то на его удивление выудил и сумел и здесь-таки записать чуть ли не на руке.
Дальше восхищению рассказывающего Старика не было предела. Оказалось, что друг Горна выписал для себя из заведомо малоинтересных статей всего-то около десятка самых элементарных, однако, рыночных терминов. И дальше помпезно и триумфально (эти слова добавил к стариковскому описанию всё понимающий человековед Горн) выступал на всех трибунах и кафедрах именно с этим (убогим и всего-то азбучным) перечислением, благо никто, кто слушал, в ту пору и этого о рынке пока что не слышал и не знал.
Друг Горна виртуозно и на все лады пересказывал всего-то самую первую и даже вводную страницу рыночного букваря: о том, что цены бывают свободные, что торговля тем, что произведено или куплено для перепродажи, тоже бывает свободной и при этом без обвинений в спекуляции, что банки могут быть негосударственными, а заводы, фабрики и пароходы частными, а национальная валюта конвертируемой.
Горн уже знал по предыдущим беседам, что «Нечто», если говорить на языке «мистиков» и его самого, Горна, выдуманных «гипотез», видимо, не сочло шарлатанское и со значительным видом толкование рыночной азбуки непозволительным беспределом и вместо кары наградило хитрюгу завидным во всех смыслах назначением в многотиражный журнал.
Горн рад был, что всё, что говорил Старик, так или иначе, но рассказывали и сослуживцы почившего. И, значит, Старик не заговаривался и ничего пока что не выдумывал, не дай бог, по нездравости.
Но дальше то, что начал рассказывать Старик, уже не поддавалось проверке, хотя и выглядело, во всяком случае во многих своих деталях, совершенно невероятным.
После недолгой, продолжал Старик, работы экономическим редактором многотиражного журнала, замеченной обществом и имевшей успех, друг Горна был приглашён консультировать за такие стены, где после Ленина вряд ли бывали, во всяком случае с такой же миссией, даже академики-экономисты.
Из бюро пропусков, похожем на фойе театра, его привели в комнату, где он встретился с шестью (!) помощниками высшего Решателя в стране.
Теперь и дальше Старик излагал всё со слов почившего, делившегося с ним, как с ближайшим другом, всем, что видел и переживал.
Осведомлённости Старика, похоже, и без этого не было предела, он и сам достаточно слышал о помощниках, встретивших друга Горна, и на неслучайный вопрос последнего о них, пояснил, что всех их вынесла с периферии и сгруппировала вокруг немосквича Решателя волна перестройки и все они были кандидатами по таким советским наукам, которые доживали свои последние дни – марксизму-ленинизму и советскому хозправу.
Старик, хоть и удивился вопросу Горна ещё и об их внешности, но ответил в своей и неуважительной манере и на этот вопрос. Из чего проницательный Горн не без оснований заключил, что сомнительно остепенённые, строгие на вид и не болтающие лишнего помощники Решателя все как один были с неприметными и как бы стёртыми лицами.
Дальше Старик рассказывал со слов своего Кумира, что его, потерявшего дар речи от удивления, отвели в зал с огромным столом, усадили за стол, как можно дальше от кресла ведущего, и через несколько минут за дальним от него концом стола на нескольких креслах уже сидели люди и Решатель на своём троне.
Друга Горна на другом конце стола никто как бы не видел, и в течение часа или полутора часов за столом обсуждались серьёзнейшие вопросы управления страной.
После этого ведущий, даже не собираясь представить друга Горна, указал на него пальцем, объявил всем, что сейчас будет консультация по рыночной экономике и попросил пять оставшихся минут потерпеть и не собирать бумаги в кейсы и портфели.
«Начинайте» – услышал над ухом друг Горна шёпот одного из помощников, не растерялся и привычно протараторил свою скороговорку из рыночных терминов. Он ждал вопросы и уложился поэтому в три минуты, но те, кто были за столом и Решатель тут же встали и, не прощаясь с консультантом, ушли.
Рассказавшему такое Старику надо было прийти в себя, и они с Горном опять и в который уже раз спустились в ресторан. Где Горну снова пришлось записывать услышанное на салфетках. После того, как Старик откушал на шведском столе, он пришёл в себя и начал рассказывать прямо в ресторане о том, что друг Горна ровно также отсиживал, когда его вызывали, час-полтора, в течение которых мог бы даже заснуть на столе и никто не обратил бы внимание, затем пять минут тарахтел и перечислял то же самое, но в другом порядке, а потом оказывался в комнате или офисе помощников, где быстро набрасывал несколько строчек для протокола очередного совещания в раздел «Слушали».
После чего один из помощников доводил его до бюро пропусков, и на улице его каждый раз ждала большая и комфортная машина с офицером в штатском за рулём, довозившая его домой.
Где-то на шестой или седьмой раз, когда друг Горна произносил с короткими пояснениями, а, по существу, бессовестно повторял только то, что знал: «свободные цены и торговля, коммерческие банки, приватизация, конвертируемость валюты...», один из всегда безучастно сидевших за столом поднял руку и явно по предварительной договорённости и поручению предложил... безотлагательно переходить на свободные цены и торговлю!
Все дружно и без единого слова проголосовали, Решатель махнул рукой другу Горна в направлении протокольной комнаты, а трое помощников уже подхватили его под руки. И не зря, потому что ноги ему не повиновались.
Старик был прекрасным рассказчиком, и оставалось только надеяться, что не вруном. Почившего в тот день офицеру в штатском, сидевшему за рулём, пришлось довести до квартиры, а в ней уложить на диван и куда-то позвонить о том, что доставленный не в себе и неспособен не то что один идти, но даже говорить.
После чего друг Горна подал звук, успокоил его, попросил набрать на своём телефоне номер Старика и отпустил заботливого провожатого.
Старик, – и Горн почти что стенографически продолжал записывать каждую подробность – услышав стон в телефонной трубке, появился быстрее ветра
Но друг Горна за это время отошёл и уже успел выпить полбутылки крепкого вина, годами стоявшей в буфете и хранившейся у него, не пившего даже после защиты диссертации, как сувенир.
Впервые выпивший человек был настолько напуган тем, что заставило его удариться в питьё, что алкоголь, вопреки всему, его не сломал, а подбодрил. И Старик узнал, что на этот раз помощники попросили его написать реляцию в раздел протокола под словом «Решили», ловкач хоть и растерялся, но собрался и вписал поручения Правительству и Академии наук выработать до перехода на свободные цены и торговлю оптимальные процедуры и технологии и просчитать риски и последствия для граждан и хозяйственников.
Но помощники дружно убежали с его наброском и понятно, что к Решателю. И вернулись с тем же листком, на котором поручения Правительству и Академии наук были перечёркнуты жирным крестом и стояла резолюция: «Текст указа – к утру следующего дня!».
Старик сам чуть ли не упал, когда узнал от друга Горна, что помощники ждут от него этот текст уже через два часа, когда за ним снова приедет машина.
Друг Горна потянулся с дивана, чтобы допить бутылку, разбил бокал и застонал о суициде.
А Старику – и Горн верил в его решимость и возможности – только и оставалось, что сесть и тут же написать то, что критическая, если не убийственная ситуация требовала от его беспомощного и растерявшегося Кумира.
Всё это было поведано в ресторане и шамкающим голосом, но потрясённому услышанным Горну было не до рассуждений, недоверия и вопросов.
Они уже поднялись в номер, где Горн раскрыл кондуит, вложив в него стопку исписанных салфеток, а Старик один к одному продиктовал ему то, что написал тогда от лица своего Учителя и передал приехавшему шофёру-офицеру для помощников.
Время, в течение которого Старик мог рассказывать, а Горн записывать услышанное, кончалось. Старик проверил мини-бар люкса, доел и допил то, что в нём ещё было, пообещал прийти на следующий день и собрался домой, хотя видно было, что непрочь был переночевать и у Горна на диване.
А Горн перечитал текст, который Старик предлагал для включения в указ по стране и который совершенно не совпадал с тем, что приходило в голову и до потери веры в жизнь пугало и тревожило друга Горна, от лица которого, тем не менее, исходили слова Старика, сплошь, что было очевидно, обманные и противоречившие не только научным и системным заповедям, а даже здравому смыслу.
Горн, удивляясь даже ему понятному неповторимому и безграничному цинизму, прочёл, не веря своим глазам, что не только немедленный, но даже шоковый переход от твёрдых цен к свободным и такой же торговле проводился, и об этом, действительно, было сказано затем в указе, для того чтобы застраховать (!) граждан и хозяйственников от потерь и хаоса на переходе.
Старик даже сейчас, искренне и весь светясь, гордился этим текстом, диктуя Горну по памяти, но видно было, что слово в слово то, что он когда-то написал для Учителя, растерявшегося до полусмерти и не без оснований перед поставленной перед ним задачей, и что через подъехавшего офицера-шофёра получили нетерпеливо ждавшие в своём офисе помощники Решателя. Недаром переживавшие, потому что тайна с переменой твёрдых цен на свободные в любой момент могла просочиться, пусть о ней знал только самый узкий круг. И тогда в экономике, что понимали даже горе-марксисты и юристы по совхозправу, могли начаться не злоупотребления даже, а катаклизмы.
Старик лучезарно и искренне гордился тем, что написал и послал для опубликования, тогда как Горн прекрасно знал после бесед в кавказском ресторане, причём от умнейших и неспособных ошибаться в своём предмете академиков, что шоковый переход без всякой и даже элементарной подготовки и хотя бы беглого просчёта рисков и последствий, наоборот, неминуемо и непременно должен был привести и привёл к множественным потерям граждан и потоку злоупотреблений на грани и за гранью преступлений и, в конечном счёте, к вселенскому хаосу.
Старик обещал вернуться, чтобы досказать до конца эпопею с реформами и премьерством, поглядывая на диван, но не встретив одобрения Горна на его ночлег в отеле.
И Горн тут же, вежливо и с извинениями, позвонил тому, чьи независимые оценки и независимое сдержанное поведение понравились ему ещё тогда, когда Горн встречался с сослуживцами своего почившего друга.
Горн предложил встретиться или у него в отеле, или в более чем известном ему теперь кавказском ресторане. Но тот, на кого он рассчитывал, поблагодарил и спросил, что именно Горна интересовало.
Горн сразу перешёл к делу, рассказал, хотя и без подробностей, о своей встрече со Стариком, не стал скрывать, что показал ему рисунок с деревом и, если можно, попросил объяснить, почему Старик при этом сорвался на ругательства.
Они после этого долго и о многом говорили, но главное для человековеда и неэкономиста Горна состояло в следующем.
В советской экономике всем, кто проводил исследования, писал диссертации, что-то производил или совершенствовал, обязательно требовалось доказывать будущую и гарантированную экономическую эффективность работ, усилий, проектов и затрат, которые предлагались, или гарантированную и скорую окупаемость капитальных вложений, или инвестиций, если они уже были произведены.
В затратной экономике часто и во многих случаях, если не всегда, особенно в экономических диссертациях, эти эффективность и окупаемость в реальности были никакими, а то и отрицательными.
Для учёных-исследователей, как и для производственников, работавших в затратной советской экономике с условными ценами, каждый раз такие доказательства были труднейшей, а то и нерешаемой проблемой на пути получений учёных степеней и достаточного финансирования, или капитальных вложений, если говорить на советском языке.
А Старик, и это было широко известно, был настоящей и всеобщей палочкой-выручалочкой, потому что запросто мог и, как ни странно, убедительно доказывать в таких случаях, что чёрное – это белое. А серое – белое в перспективе.
Это полностью объясняло Горну «сбитый прицел» Старика, восхищавшегося не честными достижениями, а подлыми, бессовестными и нечестными выходками своего Кумира. А заодно проницательному Горну стало ясно, как легко получил Старик с его заурядным, а то и ещё худшим (если вспоминать будёновку и саблю) умом кандидатскую и докторскую учёные степени в учёных советах из его благодарных клиентов и доверие производственников при назначении на пост экономического министра.
Признанный человековед Горн врачевал и в том числе спасал от депрессии и помутнения рассудка многих важных персон и отлично знал высочайшую цену блефу, похожему на поощряемую правду, в политике, договорах, обещаниях и экономических планах, посулах и отчётах.
Узнав редкую и (хочешь не хочешь, а приходилось добавлять) мерзейшую, но прощаемую и даже поощряемую определённой и неслучайной частью общества особенность Старика, Горн мог теперь с большими доверием и ясностью слушать и записывать то, что ему предстояло услышать на следующий день от парадоксально, как он теперь знал, мыслящего и оценивающего события Старика.
На одном из высочайших заседаний вскорости и также неожиданно наступила очередь коммерческих банков. Друг Горна, якобы знаток, но на самом деле ничего не смыслящий и в этой проблеме, опять чуть не ударился в запой и мысли о суициде, тем более что ему опять не дали ни времени на раздумья, ни возможности спихнуть всё и в том числе необходимые предварительные шаги на правительство и Академию наук.
Но в этот раз волшебник и бретёр Старик всё решил и мгновенно снял все тревоги, что называется «одной левой». Потому что объяснил, что в случае с частными банками не надо никакой предварительной подготовки и вообще хоть о чём-нибудь думать. Достаточно их просто разрешить и наблюдать за тем, как будто из-под земли и как грибы после дождя, появятся те, кто сами и немедленно найдут уставные капиталы, помещения, компьютеры с необходимым софтом, сотрудников и клиентов. Надо только не мешать им и не пугать их ограничениями в пользу и в защиту клиентуры и другими обязательными условиями в их работе.
Проблема с коммерческими банками, частными и акционерными, действительно, так и решилась. Но на голову горесамозванцу-рыночнику сразу же рухнула приватизация. При этом «знатока рынка» на этот раз не только не торопили, но давали ему сколько угодно времени на то, чтобы всё, как он всегда и просил, проработать по рискам, последствиям, методологии, подходам, технологиям и процедурам. И самому же, лично и всеответственно обосновать и представить это мероприятие по ТВ, радио, для журналистов и на всю страну.
У друга Горна опять были мысли о суициде и растерянность до потери желания жить. Но Старик, не пропускавший для слушающего, записывающего и теперь уже почти на сто процентов доверяющего ему Горна ни одной подробности, и здесь, благо время позволяло, нашёл неординарный выход и предложил переложить всю ответственность на известного и стихийно, с большими амбициями выдвинувшегося в перестройку ленинградского доцента-неудачника, который отличался тем, что самые сложные задачи лукаво и обманно, но успешно сводил к примитиву и решал их на основе этого, как дважды два, хотя на самом деле профанировал.
Старик не сомневался, что если всемогущие помощники Решателя быстро переведут ленинградского доцента, рьяно ищущего себе применения, в столицу и на нужную административную должность, то друг Горна и в этом случае сумеет остаться как бы в стороне.
Так оно и случилось: охочий на публичную деятельность доцент, или Упрощенец, как с уважением его именовал Старик, без колебаний взялся за всё отвечать и использовал для приватизации безбрежного госимущества – и странно, но при чуть ли не всеобщем согласии и разве только с беспомощными возражениями – немыслимо примитивный «алгоритм».

ПРЕМЬЕРСТВО
Горн прекрасно знал со слов умнейших и всё ему ещё до Старика доходчиво объяснивших академиков, во что превращались каждый раз не подготовленные и не продуманные заранее мероприятия по реформе, одно за другим и каждый раз порождая злоупотребления, беспорядок и хаос.
Но Старик с его «сбитым прицелом» каждый шаг, о котором говорил, с восторгом, считал не менее гениальным, чем мини-бар в люксе. Горн уже не считал Старика сумасшедшим, так как знал, чем это объяснялось.
Старик в этот день потерял контроль над собой, полностью опустошил мини-бар в люксе, спускался, и не один раз, после этого в ресторан, допился, в конце концов, до беспомощности и, свалившись на диван, проснулся только утром. Зато Горн смог спокойно узнать то, что оставалось недосказанным, от своего телефонного, не отказавшегося поговорить и проверенного на компетентность корреспондента.
Выяснилось, что, когда в реформах стали зашкаливать беспорядок, хаос и злоупотребления, те, кто не хотели и не собирались за это отвечать, срочно возвели друга Горна в премьеры, благо к этому времени он осмелел и продолжал выдавать себя за авторитета в рынке и рыночных реформах.
Друг Горна не колебался и не возражал. И Горн, который, несмотря ни на что, не способен был отказать ему в благородстве, тут же подумал, что это было желанием и намерением повторить от отчаяния подвиг команды и героического капитана «Варяга».
Но как только среди непроходящего, но упорядочивающегося хаоса и беспредела стали проглядывать большие деньги для тех, кто засел в банках, администрациях и на приватизированных заводах, другу Горна, ничего не подозревавшему – и тот, кто говорил с Горном по телефону, решил в этом месте уже не выбирать выражений – бесцеремонно и унизительно дали пинка. И он одновременно и в одном пакете, хотя и не по своей воле, избежал и славы героя, и кары небесной. Которую, судя по всему и вопреки восхищению Старика, по-видимому и всё-таки безусловно, заслужил.
Много позже и уже за океаном Горн узнал, что те, кто попользовались услугами неуклюжего реформатора, создали для него НИИ его имени с не подлежащим ни отмене, ни сокращению финансированием.
Где он до своей кончины успел написать несколько толстенных, если не тысячестраничных томов никому не нужных идей, оценок, рекомендаций, советов и соображений.
Старик и окопавшийся в столице автор примитивной приватизации, ставшие солидными деятелями, и те, кто побывали в правительстве друга Горна и после этого наиудачнейше осели в собственных банках, поставили почившему после его безвременной кончины каменный бюст на пьедестале и перед входом в его НИИ. Который, правда, пришлось срочно и не по месту затаскивать в вестибюль, пока над ним не надругались.

КНИГА
То, что было во всех подробностях записано в кондуите и не вызывало сомнений в своей достоверности, порождало столько и таких вопросов, что нечего было и думать о том, чтобы отвечать на них сухим и исключающим краски и оттенки языком, присущим исследовательским отчётам.
О том, чтобы заговорить на языке «мистиков», и речи не могло быть. Но теперь Горн знал, как из совпадений, поражающих воображение, якобы «вещих» сновидений и вдруг оправдывающихся предсказаний и примет легко и навязчиво рождаются ложные верования, иллюзии и заблуждения.
Как бы то ни было, но Горн хорошо помнил, как умница-мальчик, а потом талантливый и во всех смыслах одарённый юноша вместе с ним и как бы то ни было, а причисленным к гениям психиатрии, ясно и с какого-то момента поняли, что молодого человека заставляют обгонять и опережать всех и всюду любой ценой не его амбиции и не его характер, а что-то, с чем они вместе справлялись, хотя каждый раз и не дольше, чем на три дня.
Наука помогала описать то, что, помимо его воли, происходило с мальчиком, а потом с подростком и юношей, но не могла назвать причины и корни случавшегося. А лженаука в лице «мистиков», сосредоточившаяся на том же случае, который исследовал, описывал и не мог объяснить вместе со своими коллегами Горн, бездоказательно и убеждённо приписывала происходящее и то, о чём на примере юноши сообщал Горн ... сатанинским и неземным силам и участию в земных делах некоего посланца дьявола.
Кондуит был переполнен свидетельствами, в которых нельзя было сомневаться, но необъяснимыми ни поведенческой и человеческой наукой, ни – на доказательном уровне – ненаукой и даже не исключающими доверие мифами.
Описать то, что более чем реально и при этом как в сказке происходило сорок лет и волшебным образом завершилось принятием в здравом или нездравом сознании сверхмасштабных решений, уникальных и одновременно порождающих сомнения и вопросы, а также небывалой и даже фантастической карьерой того, с которого всё таинственным и необъяснимым образом началось и сверхудивительно закончилось, – это, что называется, сам бог велел! Но позволить сделать это мог лишь литературный язык. А Горн до шестидесяти лет писал только истории болезней и специальные отчёты и статьи.
Талант, однако, всегда и везде талант. Не стоило в этом месте говорить, чтобы не утомлять читающих, о предыстории этого события. Но меньше чем через год на многие языки цивилизованного и не цивилизованного мира был переведён сверхбестселлер
Книга Горна, не успел он оглянуться, стояла на полках во всех: домашних и офисных кабинетах политиков, деловых и иных людей, а у очень многих из них и не случайных была настольной.
Каждый находил для себя то, во что с особым интересом вчитывался и что с тихой и как бы интимной увлечённостью перечитывал не один раз.
Горн не очень интересовался этим, но как человековед догадывался, что, например, политиков, в особенности тогда, когда их охватывали сомнения по поводу чего-то неряшливо или бессовестно сделанного, успокаивали и примиряли с жизнью те места в книге, где речь заходила о том, что решения, которых наобещавшим чего-то лишнего политикам приходилось стыдиться, могли, оказывается, подсказываться невидимыми и непознанными, но действующими на земле, хотя и не в людском обличье посланцами дьявола. И сопротивление со стороны принимающих эти бессовестные и нелогичные решения людей, пусть даже самых умных и порядочных, при этом исключалось.
Бизнесменам, многим из которых с трудом и оглядкой приходилось в своё время вписываться в свой бизнес и далее с усилиями выживать, книга Горна позволяла, при известном воображении, разглядеть неумных и суетливых неумёх у государственных рулей, похожих на тех, которые суетились с реформами в его отечестве.
Всем без исключения, кроме отъявленных авантюристов, был интересен потрясающе описанный Горном тезис о кошмарных последствиях неподготовленных решений, не просчитанных по рискам и не проработанных по технологиям и процедурам.
Психиатры всего мира с их и без того самой загадочной из всех наук вместе с Горном, как автором книги, с интересом замирали у описанной им черты, где классическая наука начинала различать, хотя и не принимала, доводы и идеи мистификаторов.
Жанр книги был не похож ни на один из существующих, Горн и в мыслях не имел конкурировать с великими фантастами, но, хотя и не по аналогии с кинговским «Оно», назвал своё произведение, ни в чём не предававшее классическую науку, тем не менее, словом «Нечто».
Получалось так, что умный и милый, ни на кого непохожий мальчик, с которым Горн простился после его безвременной кончины на пятом десятке, открывший когда-то Горну успешную и интереснейшую жизнь, длившуюся в ореоле увлечённости и признания до его, Горна, шестидесяти лет, теперь и точно также широко распахнул для Горна, став в центр его книги, следующие двери – в жизнь после шестидесяти, снова и ещё шире открытые к успеху, признанию и даже богатству.

ПОСЛЕСЛОВИЕ
Книга, написанная на английском языке, наконец-то была переведена на русский. Это случилось после того, как Горн согласился убрать рисунки с корявым и неудачно плодоносящим деревом, означающим проблемную послереформенную экономику, и с кораблями: как со спускаемым со стапеля с пробитым днищем и без машин, так и плывущим, несмотря ни на что, накренясь и осев и под рыночными, хотя и выцветшими, флагами.
Кроме исключения рисунков в русской версии, «нобелиат», которого Горн уговорил быть соавтором по экономике, учёл и снял ещё несколько требований и замечаний русских издателей. И добавил, точнее сказать подчеркнул, по просьбе Горна, на авантитуле русского издания книги, что не только её герои и персонажи не являются прототипами каких бы то ни было реальных лиц, но и мероприятия, касающиеся проведения экономических реформ, и соответствующие события в обновлявшей свою экономику стране, описанные в книге, все до единого и от первого до последнего тоже вымышленные.
На этот раз Горн изменил своему правилу и прилетел из-за океана на презентацию бестселлера.
Он заранее купил сто экземпляров книги, которые подписал и раздал, правда, получилось, что не всем, кто пришел, чтобы с ним встретиться и задать вопросы.
Последним к нему подошёл приятный, интеллигентный и молодой подполковник, представился руководителем группы психологов и психиатров в самом серьёзном из силовых ведомств и попросил о расширенной консультации.
Там, куда его любезно отвезли, Горн несколько часов говорил, с несомненной пользой для слушающих его серьёзных людей, отказался и слышать о гонораре, но попросил узнать для него, как сложилась судьба когда-то только начинающей учительницы за 40 прошедших лет.
Горн недооценил ведомство, представителям которого оставил для связи гостиничные и американские телефоны. Потому что уже наутро генеральный директор отеля сам лично постучал ему в номер и попросил спуститься в ресторан.
Где навстречу Горну шагнула высокая и милая во всех отношениях женщина с помнившейся ему и, оказалось, что неувядающей красотой. И он, трижды женившийся, но давно уже свободный человековед, сразу понял, что тоже немало пережившая, но теперь свободная женщина как была, так и осталась в его сердце.
Впрочем, это был уже следующий сюжет....


Рецензии
Видно, что Вы увлекаетесь Ф.М. Достоевским. Читать трудно, но я осилил. Текст оказывает воздействие. Вы правильно осветили переход от плановой экономики к рыночной в реалиях бывших советских республик. Но вся эта вакханалия была четко продумана и гениально исполнена. И в мутной воде ее творцы отхватили такой куш, что нам и не снился. А вы их изобразили придурками. Да они гении. И плевать они хотели на страну. И те, кто сейчас у власти, великолепно усвоили эту науку - дурачить и грабить свой народ. А чтобы он, народ, не вникал в то, что происходит в стране, они ему подсовывают внешние угрозы и внешних врагов. Добавте сюда водку и телевизор... И все. Менталитет перед Вами. С уважением,

Валерий Чичкань   31.08.2020 23:33     Заявить о нарушении
Многоуважаемый Валерий! Спасибо за прочтение, согласен, что не лёгкое, и, конечно, за очень содержательный отзыв. От себя (и при полном моём согласии с вашей оценкой далеко не придурков, осуществивших реформы с таким огромным для себя бенефитом)всё-таки добавлю следующее. Главный замысел у реформаторов действительно был мрачный и заранее понятный: всё развалить и на обломках старой системы расхватывать без особых затруднений и с сумасшедшей выгодой стоящие куски. Но речь всё-таки шла о таких значительных и исторических переменах, что обязательно надо было выработать, пусть во многом для вида, такой флёр, чтобы шаги, один за другим, хотя бы выглядели пристойно и умно. Эта задача, пусть в сравнении с воровской и не основная, - достойно объяснить и не по-глупому, а в должной мере основательно обосновать проводимые перемены - поверьте мне, была такой трудной, что многих "соискателей" при самой вопиющей их бессовестности отпугнула. И тогда на арену вышли те, кого по скудости ума никакой абсурд, что называется, В СЛЕДСТВИИ ВРОЖДЁННОЙ ОГРАНИЧЕННОСТИ, НА ГРАНИ ИДИОТИИ не мог испугать. Так распорядилась история: из тех, для кого не было моральных препятствий, дело попало в руки профессионально и по-человечески самых тупых. Конечно, со мной можно спорить, больше того, я и сам не верю, что до конца прав в своей версии. Но отделаться напрочь от возникающих, тем более с годами, "открытий" и не воспользоваться возможностью и правом литературно изложить ситуацию, за которую по другим критериям я не отвечаю, в этом я себе не мог отказать. Обстоятельства, умысел и решения на грани гениальности понятны, но то, что было выбрано как основа создаваемой системы - это не экономика, и даже не здравый смысл, а для психиатра. Спасибо вам.

Юрий Коновалов 3   01.09.2020 21:18   Заявить о нарушении