О психическом заневоливании

О психическом заневоливании
(картинки к онтогенезу советской психики).

Слово "заневоливание" употребляется довольно редко, в основном в качестве технического термина при описании технологии изготовления пружин. Сущность  этого процесса заключается в применении внешних физических воздействий (давление, нагрев, выдержка и т.п.) для принудительного формирования задуманных форм и свойств. Однако содержащийся в  слове "заневоливание" смысл как нельзя более точно может быть использован для описания особенностей формирования психики Гомо Советикуса.  В этом контексте в качестве жёстких внешних воздействий выступают неуловимая, но стойкая атмосфера вражеской опасности, воспитание чувств перманентной вины и рабской покорности перед властями и бесчисленные общественные обязанности: наставляющие лозунги, назойливые напоминания о моральном долге, призывы к обязательным явкам на выборы, укоры в недостаточной памяти об исторических жертвах и т.п. За всем этим маячат угрожающие тени смутного страха и мрачной, неотвратимой ответственности. Под их угрозой человеческое подсознание вырабатывает целый спектр путей выживания, – от аполитичности до криминала и терроризма.
Происхождение психического заневоливания имеет глубокие исторические и ментальные корни, растущие со времён зарождения религии и частной собственности. По мере развития этих институтов методы и средства начального экономического принуждения всё более обогащались правовыми и политическими приёмами. Большевистская власть развивала и использовала их "на всю катушку", так что, по мнению маститых специалистов, Гомо Советикус продолжает успешно плодиться и размножаться и в наше время. В результате чувства опасности и тревоги становятся первыми, к которым обращается "наш человек" при выборе жизненных позиций и принятии решений. Эти опасения  исподволь влияют на  его поведение и межличностные отношения и на его статус в постсоветском социуме.
"Картинки.." – это во многом воспоминания. Поэтому  описание событий и мыслей исходит одновременно из двух источников: меня тогдашнего и меня теперешнего, более чем восьмидесятилетнего.

Я люблю баню
Когда волна «вакуированых» (в моём родном городе Шуе слово «эвакуированные» употреблялось разве что в документах) хлынула с началом войны затоплять убогое  шуйское жильё, в основном коммунальное, всего лишь двадцать лет назад  экспроприированное, она принесла в себе не только толпы измученных, с изуродованной психикой новых жильцов, но и мощное стихийное бедствие – тифозных вшей.
Так сложилось, что «вакуированы» в Шую были в основном беженцы из Ленинграда. Местные, родные, незаразные вши распространились ещё до этой волны нового, сверхтугого жилищного уплотнения, а вот питерцы принесли с собой в Шую вшей тифозных. Как и по всей воюющей России, были приняты срочные, жёсткие меры по профилактике тифа. Эти меры включали прежде всего «государственные бани», т.е. санпропускники – гигиенические конвейеры.
Когда настала очередь нашего перенаселённого коммунального дома №6/6 по Стрелецкой улице, раздалась команда всем выйти во двор. Команду отдали двое – участковый и управдом. Женщины и дети сбились в чёрную кучу. Командиры кое-как сформировали построение и даже скомандовали: "Марш!"  Получился скорбный, разноликий отряд из женщин и детей всех возрастов. Участковый для порядка дунул в свисток. Все тронулись с чувством опасности и тревоги. Шли к милиции на Советской улице, где и располагался санпропускник. Нас патрулировал управдом. Всеми владел страх. Дети спрашивали мам: "А нас оттуда отпустят?" Мамы в смятении, скорее себе, отвечали: "Должны, конечно! Чего такого мы сделали?"
Это была настоящая преисподняя. Пускали небольшими партиями. Попавший в это казённое, между прочим, бесплатное заведение, оказывался сначала в маленькой комнатке, где жутко пахло палёной шерстью. Здесь грозная, мужеподобная парикмахерша с ручной, больно выдёргивающей волосы машинкой, стригла наголо и женщин, и детей – всех подряд из длинной очереди. Остриженные волосы тут же сжигались в буржуйке, стоящей рядом с табуретом для стрижки и распространявшей дикую вонь. Чтобы вши из состриженных волос не убежали, ножки табурета и буржуйки стояли в противнях с дезраствором. Зеркал, дабы женщины не пугались своего вида, не было ни в этом, ни в последующих помещениях.  Рядом страшная, как баба-яга, старуха-медсестра с большой банкой йода смазывала ватным тампоном на простой лучинке  ссадины от машинки и колтуны на стриженых головах. Далее шла раздевалка, где остриженные и прижжённые йодом раздевались догола, складывая одежду в горячие жестяные ящики-противни. Противни задвигались в отсеки громадной дровяной печи. Установка каждого нового противня с одеждой выталкивала с другой стороны печи такой же ящик с «обработанной» (температурой) одеждой. Знатоки призывали нас, детей, прислушаться – им слышно было, как в противнях трещали, лопаясь от жара, мириады вшей. Из раздевалки все мы, стриженые, попадали в мойку, где следующая свирепая медсестра, нимало не церемонясь, сначала большой малярной кистью, макая её в ведро, обмазывала обнажённые тела, особо  головы и паховые области, жидким мылом с растворённым дустом, а затем этой же кистью подталкивала намазанных к ржавым раструбам, изрыгавшим пульсирующие струи тёплой воды. Все покорялись этим безмолвным тычкам, всё было без слов ясно и понятно. В казённых застенках госбани тёплая вода и своя, "обработанная", горячая одежда вселяли надежду на освобождение. На выходе всех охватывало чувство спасения, словно их выпустили из тюрьмы.
Если что-то подобное при эпидемиях было в средние века, то, несомненно оно и подтолкнуло Великого Босха к деталям изображения ада на правых частях знаменитых его  триптихов. Медсёстры были бесами-экзекуторами, а мы –  виноватыми грешниками.

Немецкие парашюты и волшебная страна Хотимль.
Мама работала счетоводом в шуйской конторе Военторга. Однажды вечером она шёпотом выдала нам с братом и бабушкой военную тайну: армейский эшелон отцепил на шуйской станции товарный вагон для местного Военторга. Весь вагон от пола до потолка был забит трофейными немецкими парашютами. Командование провело спешную разгрузку вагона силами пехоты с гужевым транспортом. Парашюты были переброшены на склады военного городка.
Было получено задание провести передел трофейного военного имущества силами личного состава так, чтобы парашюты были переработаны в отдельные  отрезы формы клиньев и отдельные мотки шёлковых шнуров. К переработке большого количества парашютов разрешили привлечь вольнонаёмных работников, в том числе штатских военторговцев. Так в наш дом попали немецкие парашюты.
Каждый парашют был упакован в добротный ранец из  изумрудного цвета брезента, лёгкого и прочного. Особо хороши были блестящие кнопки ранца, громко  щёлкающие при застёгивании. Купол немецкого парашюта диаметром около семи метров надо было расчленить на образующие его  сшитые  клинья. Это достигалось аккуратным подрезанием безопасными лезвиями прочных шёлковых нитей, сшивающих шёлковые клинья через продёрнутые в их проточках шёлковые шнуры. Другими словами, каждый парашют надо было распороть на составляющие. Надрезы материала клиньев и шнуров считались браком.  Швов там было миллион. За разделку одного парашюта платили натурой: три клина добротного, прочного парашютного шёлка и десять метров крепчайшего шнура. Из одного клина можно было сшить шикарное шёлковое платье или две  женских блузки, а шнуры, которым сносу не было, очень даже годились в любом хозяйстве.
Вся семья до позднего вечера при тусклом свете фигасиков (горящий фитиль с концом, опущенным в склянку с керосином) без устали порола немецкие парашюты. В будни удавалось распороть один парашют за два вечера, а за выходной день – целых два. Когда было заработано достаточно шёлка и шнуров, Мама объявила, что в ближайший выходной отправится в Хотимль.
– Какое чудное слово! Что такое Хотимль? – спрашивали мы с братом.
– Это волшебная страна с молочными реками и кисельными берегами, – отвечала нам Мама.
Несколько вольнонаёмных служащих работали в подразделении Военторга, называемом мастерской. По существу это было миниателье, занимающееся ремонтом и пошивом шинелей, кителей, гимнастёрок, галифе, исподнего, сапогов, вещмешков, портянок и прочего обмундирования. Мастерскую возглавлял старик Павел Иванович – закройщик-портной, слывший искусным  перелицовщиком. В его ведении были сапожник инвалид дядя Коля, вернувшийся с фронта без ноги, и две швеи . Одна из  швей была родом из Хотимля – древнерусского села Южского района в сорока километрах от Шуи, тогда это была совершенная тьмутаракань. Тем не менее, задолго до войны значительная часть этой верхневолжской торфяной глуши (примыкающие районы Ивановской, Костромской, Владимирской и Нижегородской областей) была покрыта густой сетью узкоколейных железных дорог. Развитие этой сети началось ещё в царские времена (1901г) и интенсивно  продолжалось советской властью. Основной задачей сети было обеспечение добычи и доставки торфа на местные электростанции и котельные.  Вспомогательной функцией сети было региональное товарное и пассажирское сообщение. Село Хотимль стояло на основной ветви узкоколейки Шуя – Южа. Время в пути длиной сорок километров, включая пересадки (!), составляло восемь часов. Пассажирский поезд шёл только ночью. С обеих  сторон дороги лежали глухие леса и болота, по которым кроме зверья рыскали дезертиры из военных подвижных госпиталей и беглые зэки из близлежащих Талицких лагерей. По жутким слухам, эти персонажи шастали по узкоколеечным путям на краденых  дрезинах,  запрыгивали в вагоны, грабили и насиловали пассажиров. Эти края были подобны страшным владениям нечисти из знаменитого тогда фильма "Кащей Бессмертный". И вот две отважные женщины – Мама и швея, также участвовавшая в парашютном бизнесе, – решились ехать в Хотимль для обмена мануфактуры (так назывались любые ткани и одежды) на пропитание своих семей.
 Они вернулись уставшими, целыми и невредимыми.  Пережитые страхи и волнения были позади. Описать их невозможно.
В глазах Мамы светились радость и гордость, когда она показывала нам добычу: старая полуторалитровая кастрюлька с самодельным топлёным маслом, мешочек с семью килограммами пшеничного зерна и дюралевый бидончик с творогом.
– Теперь мы долго будем есть настоящую кашу с настоящим маслом из волшебной страны Хотимль! – не говорила, а торжественно пела моя Мама.

Моё  первое 1-ое сентября.
Первое сентября 1944 года. Большой двор старой дореволюционной школы, недавно освобождённой от передвижного военного госпиталя. Мы с Толей пришли сюда нарядными: наши мамы справили к празднику белые рубахи (правда, нижние, зато подкрахмаленные) и чёрные блестящие сатиновые шорты с чёрными же проймами. На ногах скрипящие сандалии. В руках сшитые дома из мешковины сумки.
Обстановка строгая, военно-полевая. Директор школы, списанный с фронта из-за ранений, обходит строй будущих первоклассников. Должно быть, вспоминает, как обходил свою роту. Ниже среднего роста, коренастый, в защитного цвета полувоенной робе: сапоги, утрированные галифе, френч с накладными карманами. Смотрит исподлобья, – стоячий воротник френча упирается в покрытый коростой шрам на рыжем затылке, не даёт поднять голову. Выражение лица пугающе неистовое, свирепое. Наверно, до конца ещё не вылечился после последнего ранения и контузии. Глаз не видно, они только дико просвечивают сквозь свисающие рыжие с сединой брови. Очень похоже на картинку морды тигра из "Жизни животных" Брэма. Всем – детям, родителям, учителям – страшновато.
Звучат речи-наставления, и малых детей разводят по классам. Мы с Толей, хотя и живём по одному коммунальному адресу, оказываемся почему-то в разных параллельных классах. Ветхая дореволюционная учительница, добрейшая Ольга Дементьевна, старомодно представляется, вытирает слёзы умиления, просит показать каждого инвентарь: пенал с  карандашами, тетрадки, счётные палочки.
На первой же перемене,  не успел я выйти в коридор, как на меня налетел возбуждённый Толя:
– Где твоя парта? Давай, доставай сумку! Чево да чево – пенал давай! Там не найдут! Я у одной девчонки спёр целый коробок новых спичек, понял? Она их вместо счётных палочек, дура!  Меня обыщут, не найдут, а мы с тобой после уроков устроим п-щщщ! – и он радостно взмахнул по сторонам обеими руками, изображая яркую вспышку. Действительно, мы часто использовали спичечные головки как порох для громовых ключей, самопалов и прочих взрывных поделок. Обычные спички тех времён имели форму хилого гребешка из дешёвого шпона; эти же были красивыми отдельными палочками с красными головками.
Всю перемену я мучился и тайком озирался: хотелось найти Толю и отдать коробок обратно. Вскоре после начала второго урока дверь в класс широко распахнулась. Влетела завуч, Анфиса Андреевна Марычева, засл. учит. РСФСР. Она крепко держала за руку выше локтя горько ревущего Толю. Сердце моё мгновенно упало в  далёкую  ледяную бездну. Откуда-то взявшиеся внутри бутылки вдруг опрокинулись, и из них с судорожным  горловым бульканьем хлынули слёзы. Я сам встал ещё до того, как успела подняться указующая в мою сторону рука Толи, икающего от отчаянных рыданий.
– Вот! – завизжала, заблажила на всю школу Анфиса, – Смотрите, дети! Вы все, все посмотрите на этих бессовестных воров, на этих малолетних преступников! Один в первый же день, самый ответственный день в его жизни, на первом же уроке украл у бедной девочки спички, а другой утаил эту кражу, вместо того чтобы сразу сообщить куда следует о воровстве! Позор! Срамота!
Весь класс уставился на меня. Жгучий стыд охватил всё моё тело от маленькой чёлки до вдруг больно поджавшихся пальцев на ногах. Жуткая дрожь охватила горло. Вдруг  почувствовалась неминуемая близость мочеиспускания. Руки судорожно соединились и сжались в паху.
Старая добрая Ольга Дементьевна кротко попыталась разрядить обстановку:
– Анфиса Андревна, успокойтесь, ну, вы уж слишком...
– Это я слишком? Я? Я!? А они? Дети, вы только подумайте, что будет со всеми нами, если мы будем в школе воровать друг у друга всё что ни попало? Что об этом вам скажет вся страна? Какой позор! Это же несмываемое пятно на нашей школе! Несмываемое, да! Ведь подумать страшно, что сказал бы, если бы узнал, сам товарищ Ворошилов! А Чкалов? А Будённый? Что сказали бы все наши герои гражданской войны? Нет, я не слишком! Как твоя фамилия?
Я замер, не поднимая головы.
– Ну, где? Где твой пенал, тебя спрашивают? – с новой силой начала орать Анфиса. Руки мои от страха онемели, не слушались. Наконец, в них затрясся пенал со злополучным коробком. Анфиса схватила его и подняла высоко вверх:
– Дети, все смотрите сюда! Вот она, улика! Будем их судить, судить немедленно! Марш со мной оба!
Не отпуская Толю, она цепко схватила меня другой рукой повыше локтя и повела нас к директору.
Приговор тигроподобного директора был краток и свиреп: Толю отвести в милицию, прямо к начальнику, а меня поставить до окончания первой смены в угол в учительской и ждать матери. Вечером Толя рассказал мне, что его отвела в милицию дежурная пионервожатая. Начальник наорал на обоих, вожатую прогнал, Толе дал хорошего леща и отправил в дежурку. Оттуда его сразу же пинком выпроводили на свободу, и он побежал домой рассказать всё моей бабушке.
Тем временем я томился в углу учительской рядом с веником. Ростом я был чуть выше веника. Появлявшимся вновь учителям поясняли:
– Этот стоит за кражу.
Каждое повторение этих слов было подобно удару плёткой. Постепенно всё внешнее менялось: я чувствовал, что многие учителя жалеют  меня, но боятся директора и завуча. Внутри же напряжение всё возрастало. Слёзы кончились,  они перешли в судорожное икотное всхлипывание. Анфиса, накинувшая на меня петлю вины перед Всем и Вся, ушла в Гороно. А петля эта неумолимо и зловеще затягивалась. Дикий подбровный зырк навечно контуженного директора. Истеричный визг и злобный оскал Анфисы. Невыносимое принужденное раскаяние. Лютый укор во взглядах героев и вождей  с портретов на стенах. Страх перед всей этой жутью проникал в мою душу и поселялся там навечно.
Когда прибежала бабушка, заступила уже вторая смена, более милостивая, – мне дали попить и отпустили домой. Вечером пришедшая с работы Мама гладила мою голову и шептала:
– Как много зла на свете, как много! Привыкай. Надо терпеть, терпеть...
А я новыми глазами смотрел на те же, что и в школе, портреты на стенах нашего дома.

Юные добытчики.
Тёплый день в Шуе. Мы с Толей идём к военному городку. У него в руках тряпочный узелок, у меня детская лопаточка. В узелке  два куска хлеба, две варёных картошины и две сырых морковины. Картошки принёс из дома я, морковь он. Хлеба по куску каждый. Хлеб  тех времён запомнился навсегда: землистого цвета, снаружи нижняя сторона корки отдаёт керосином (противни на хлебозаводе смазывали солидолом); внутри саму хлебную плоть по всей длине отделяет от корки какая-то густая бурая слизь. Тряпочку для узелка стырили с сушильной верёвки в соседнем дворе, лопатку отобрали у мальца по дороге. Обещали отдать на обратном пути. Сколько мне лет, сейчас я не знаю (не помню). Наверное, это было летом 1947 года – одного из самых голодных лет в наших средней полосы краях. Значит, мне десять лет. Босые ноги с каждым шагом радостно окунаются в тёплую, похожую на жидкость пыль. В небе невысоко снуют вверх-вниз жаворонки, выше их ласточки, ещё выше стрижи.
Как настоящая мелкая шпана по дороге развлекаемся:
 – Тётенька, вы здешняя?
– Здешняя.
– А где посрать, сердешная?
– Ах вы...!
Злорадно свистим, отбегаем. Вот он, военный городок. Огибаем его слева по пыльной дороге, подходим к ограде со стороны Марьиной Рощи. Идём между заросших окопов и колючей проволоки оградой. Вот он, пост, а за ним сразу брезентом крытый ангар. На посту пыльный часовой с винтарём, с примкнутым штыком. Новый какой-то, его мы не знаем. Но он нас поджидает, – наверное, подменил Сергея, с которым у блатных был вчера договор. Настороженно оглядывается, хватает узелок, сразу начинает жадно есть.
– Ну, чего стоите? Быстро только, буду на шухере. Шнуров не перебирайте, десять на десять, договор дороже денег.  Быстро, ну!
Бежим в тень ангара, лопаткой и руками роем лаз под проволоку. Земля песчаная, роется ладно и скоро. Пролезаем через лаз вплотную к ангару. Второй лаз рыть ещё легче, кромка брезента высоко. Ныряем туда – всё по-старому. Вот "наш" ящик с толовыми шашками, вот упаковки с бикфордовыми шнурами. Рядом, в коробках, аккуратные свёртки капсюлей, мы зовём их запалами. Пролезаем обратно. Часовой всё съел, Сергею, значит, не оставил. Не наше дело. Проверяет:
– Покажь! Вроде, всё верно, не перебрали. Вот ваша тряпка, заворачивайте. Если спросят, знаете что отвечать?
– Да знаем, знаем – мыло!
– Ага. А ну, дуйте отсюда быстрее. Сергею скажу, до скорого.
С виду 200-грамовая толовая шашка, действительно, похожа на кусок мыла. А запалов мы всё-таки перебрали. Шесть шашек надо отдать блатным, четыре наши. Четыре сбоку – ваших нет! На душе беспокойно от удачной кражи, но боимся мы только блатных и мусоров. Зато завтра – в дальний путь, будем глушить рыбу на нашей Тезе, далеко выше Небурчиловской дачи.

ВЛАСТЬ.
Мне было семь лет, – запомнилось потому, что это случилось накануне первого для меня празднования в школе Октябрьской годовщины. Значит, это был 1944 год. На всех центральных улицах были вывешены государственные флаги и плакаты с изображением трёх пар пересекающихся прожекторных лучей. Мать дала мне денег и отправила постричься, как тогда полагалось, наголо. Шуйская мужская парикмахерская в то время располагалась в двух шагах от нашего дома на Кооперативной улице, в специально для этой цели построенном ещё до революции красивом, весёлом  на вид, маленьком домике.
Я  вошёл в тёплое, тесное, пахучее, ярко освещённое помещение и занял очередь. Работали три парикмахерши; своей очереди дожидались военный и ещё один мальчишка, постарше меня. Парикмахерши все втроём трещали о своих делах; по радио громко звучало забубённое : «Жил-был король когда-то, при нём блоха была». Было шумно и уютно.
Отворилась дверь, и вошёл очередной посетитель. Он был одет в чёрное пальто,  чёрную шляпу и хромовые блестящие сапоги. Парикмахерши мгновенно замолчали и бросились выключать радио. Военный встал. Один из недостриженных вскочил и  стал рядом с военным. В полной тишине посетитель не спеша  разделся и прошёл к освободившемуся креслу. На нём был короткий тёмный пиджак, галстук и темно-синие брюки-галифе. Его стригли, и все стоя молча наблюдали, как на крупном затылке обновляется полубокс. Стрижка закончилась. Он, не говоря ни слова, расплатился и стал одеваться. Когда он потянулся за пальто, короткие полы пиджака приподнялись, и я увидел торчащую из заднего кармана галифе рукоятку пистолета. Как только он вышел, военный сел, радио  включили, а парикмахерши вновь затарахтели.

Смерть Юры Калинина.
Сначала всех построили в полутёмном коридоре. Сказали, что действительно очень холодно, что топить уже начали, но школа каменная и нагреется только через несколько дней. Но если прививку не сделать, то сразу же тяжело заболеешь, а главное – заразишь других, а потом и весь город. Сказали, что после укола может закружиться голова, но что это от голода. Поэтому сейчас надо получить и съесть прямо на месте картофельное пюре, а потом пройти в свой класс, и  когда по журналу вызовут, сразу же быстро снять  всё до пояса, сделать укол и мигом одеться, чтобы не простудиться. Как только прозвучало слово "укол", ученик нашего 4Б класса Юра Калинин побледнел, прижал руки к ушам на стриженой, белой как мел голове, и так опустился на корточки.
 Тут же  раздали еду в козьих ножках, свёрнутых из газеты, как цигарки у курильщиков. В каждой была столовая ложка холодного, серого, но очень вкусного пюре. В классе, как только разнёсся запах йода, Юра Калинин вдруг  забился в страхе перед уколом.
– Я не буду! Не буду! – жалобно закричал он.
– Будешь! – ответила завуч, – Иван Иванович, помогите ему!
 Учитель истории Иван Иванович Кашинцев, инвалид,  кое-как раздел его, и, прижав к себе, сам чуть не плача,  подставил сестре со шприцем его узкую дёргающуюся спину. При уколе Юра  отчаянно вскрикнул и затих. Иван Иванович унёс его в учительскую. Там Юра сразу и умер. Всем долго было страшно.

Синдром смятения Сергея Ивановича.
Мой отец был пятым  ребёнком в сбалансированной многодетной семье (четыре мальчика и четыре девочки). Семья эта проживала в приграничных с Коми краях, в маленьком городке Никольске Вологодской области. Глава семьи, почётный гражданин города,  скончался в 1911г. Когда птенцам настало время разлетаться, одна из старших сестёр Анна первой упорхнула из суровых  северных мест на солнечный кавказский юг. Вышло это благодаря её знакомству и последующему замужеству с Сергеем Ивановичем Рубинским, по профессии врачом-метеорологом, отбывавшим  в коми краях ссылку по политическим мотивам с начала  тридцатых. По окончании срока ссылки молодожёны в конце тридцатых вернулись на прежнее место работы Сергея Ивановича, курортный городок Ессентуки. Едва успев обосноваться в Ессентуках, энергичная Анна до начала войны перетащила туда  мать, всех сестёр и одного брата. Остальные братья разъехались по разным городам и весям, на родине никого не осталось, и таким образом   ядро нашего рода переместилось из северного Никольска в южные Ессентуки.
После войны родственные связи  начали постепенно восстанавливаться, и к концу сороковых выжившие братья моего отца с семьями начали организовывать регулярные родовые встречи в Ессентуках.  На такой встрече 1951 года было решено в честь памяти погибшего отца пригласить нашу семью (маму и нас с братом) на следующий год. Получив это приглашение, мама, не забывшая долгое молчание родственников во время и после войны, принять его отказалась. Однако решила, что познавательная поездка по стране нам с братом, никогда не выезжавшим из нашей Шуи, будет весьма  полезна. Так в 1952г. состоялась наша знаменательная поездка на Кавказ.
Для нас, юных провинциалов-уличников  18 и 15 лет, это путешествие стало настоящим праздничным вояжем. Единственная трудность –  компостирование билетов на Курском вокзале Москвы, сопровождавшееся топтанием в бестолковых, буйных очередях в билетные кассы и  перекусом на кафельном полу, покрытом мокрыми грязными опилками, – была преодолена с помощью целой бригады  девушек, выпускниц кулинарного техникума, направленных в Минводы для работы в санаториях. Каким-то чудом познакомившись с ними в кромешных кассовых давках, мы попали под их опеку. И наши души, настороженные дурным уличным опытом и тревожными преддорожными наставлениями матери, пережили волшебное, счастливое  обращение к доброте, доверию и радушию. Путевое общение в этой чудом вспыхнувшей всего-то на  трое  суток настоящей семье  благотворно повлияло на всю мою жизнь. Впечатление от сердечной заботы "незнакомых сестёр" оказалось важнее и сильнее многоликой реакции на впервые увиденное  кипение столичной жизни: метро, мятущиеся массы машин и людей, гигантские остовы возводящихся московских высоток...
Но обратимся к герою моих записок, принимавшему всех прибывших на очередную встречу. Приём этот осуществлялся в двух комнатках коммунального дома с большим двором и  множеством соседей. Сергей Иванович проживал здесь с женой Анной и дочкой Аллочкой 19 лет. Здесь же разместились мы с братом и приехавший из Архангельска наш дядя Александр с женой и сыном 16 лет. С Сергеем Ивановичем мы быстро и крепко сблизились, – сложилось так, что он  избрал меня в качестве помощника по хозяйству и по покупками. Работал он метеорологом и, заметив мой интерес к разного рода приборам, стал брать меня с собой на работу. Мы лазили по крышам курортных зданий, посещали размещённые там маленькие метеостанции, снимали  показания многочисленных приборов, меняли ленты на самописцах. Кроме того, я постоянно сопровождал его при покупках провизии на рынках и магазинах. Попутно он на правах дяди учил меня уму-разуму.  С самого начала я заметил, что эти вразумления имели одну особенность: говоря очень тихо, он постоянно озирался, оглядывался, делая это исподтишка. На первых порах я, не понимая зачем, тоже осматривался, но он меня поправил:
– Да ты не вертись, это не за тобой! Это за мной посматривают.
А как-то раз, увидев идущего к нам по крыше вдоль парапета человека, он  начал спешно, суетливо стал доставать из своих карманов и передавать мне кошелёк. ключи, какие-то бумажки... Лицо его исказилось испугом и затряслось, словно в лихорадке... Когда человек прошёл мимо, вежливо поздоровавшись, и мы увидели в его руках провода, а в карманах инструменты, дядя глубоко вздохнул и смутился, ничего мне не объяснив.
Ничего не поняв, но промолчав, я выбрал подходящую минутку и спросил обо всём этом тётю Аню. Она грустно улыбнулась:
– А о чём он тебе говорил?
– Да так, о приборах, ничего такого особенного...
– Ну вот, видишь... Ты не обращай внимания. Понимаешь, его в своё время очень напугали. И он никак не может забыть. Это вроде болезни, понимаешь? Не обращай внимания, ладно?
До сих пор я вспоминаю впервые увиденные прекрасные ландшафты бело-розовых склонов Эльбруса, далёкие цепи снежных вершин, глубокие  ущелья со скрытыми в их зелени горными речками... и посеревшее, дёргающееся от вечного страха лицо доброго Сергея Ивановича.

Сталин
В начале марта пятьдесят третьего все мы узнали о смерти Сталина. Местные власти  маленькой Шуи  объявили о торжественном траурном митинге на главной площади. Мы с Толей Ситниковым и Стасиком Чаяновым первым делом зарядили свои самопалы и устроили в нашем дворе памятный залповый салют. Потом пошли на митинг. Было очень холодно, но  взрослые на митинге слушали речи из репродукторов с обнажёнными головами. Многие плакали.
После митинга дома меня с мокрыми глазами встретил старший брат. Я сказал ему с мальчишеским сарказмом:
– Великий человек скончался!
Брат молча бросился на меня и жестоко избил. Такое случалось и раньше и вполне могло бы забыться, но запомнилось потому, что от ударов я завалился на  лежанку, где стоял самовар, и сильно поранил спину о торчащий его кран. Было много крови, мне стало совсем плохо, оба сильно испугались и потому запомнили это побоище.
Много лет спустя, уже пожилыми людьми, мы вспомнили о смерти вождя, об этой драке, и брат сказал:
– Ведь вот что страшно, – я точно помню, что лупил тебя и думал, будто  бы принимаю участие в борьбе  за правое дело по поручению комсомола.



Власть-2.
В 1979г я был направлен на обучение в созданную всего год назад Академию Народного Хозяйства СССР при Совете Министров СССР. Отбор и оформление в АНХ СССР проводились по  строго установленной процедуре: абитуриенты, как правило, из числа руководителей крупных предприятий, подвергались многочисленным собеседованиям сначала в «своих» обкомах, потом в «своих» министерствах, потом в «своих» отделах ЦК КПСС. На каждом из этих этапов  с абитуриентом сначала беседовал низший чин, затем – его начальник,  и так далее до первого лица. Всю эту последовательность венчала (для абитуриентов из оборонных отраслей промышленности) беседа с кем-то из руководства ЦК КПСС. С кем – нам до поры до времени не говорили.
В назначенное время нас собрали в  здании ЦК на Старой площади и мы, не успев даже познакомиться, были препровождены в маленький, очень уютный, прекрасно отделанный конференц-зал. Несмотря на его миниатюрность, в торце зала было небольшое возвышение, на котором размещались  столик,  изящная  трибуна, и небольшая дверь. Как только мы уселись, в эту дверь вошёл уже знакомый нам работник ЦК и объявил, что перед нами выступит человек, имя которого мы все знали, но видеть которого «живьём» до сих пор не удостоились. Это был действительно крупный партийный работник, начальник оборонного отдела ЦК. Своё прозвище  «Иван Грозный» он получил  за то, что его звали Иваном и  за крутой нрав.
Объявивший сел за маленький столик рядом с трибуной, и мы в полной тишине стали ждать. «Иван Грозный»  появился из той же особой двери минут через пятнадцать. Он очень медленно  подошёл к трибуне, не произнёс ни слова и  стал молча внимательно всматриваться куда-то поверх наших голов. К тому времени мне уже многое довелось повидать, но такого средоточия спеси и барского чванства на человеческом лице не встречалось. Губы его шевельнулись, и через некоторое время мы вдруг услышали… шипящее насвистывание какой-то простенькой мелодии. Потом оно кончилось. Снова воцарилась тишина. Наконец, он заговорил, тихо и неразборчиво. Сказав несколько общих фраз, помолчал. Затем, ткнув пальцем в нашу сторону, как-то кисло спросил: «А ты откуда будешь?» Тот, кому показалось, что спрашивают его, ответил. «Иван Грозный» сварливо переспросил, ему громко повторили. С удручённым видом он презрительно махнул рукой, опустил голову и медленно вышел.

Нагибающий тост

Этот курьёзный случай произошёл со слушателями привилегированных, наивысших курсов повышения квалификации. Слушателями были директора видных заводов и НИИ, крупные чиновники министерств и ведомств. Эти бывалые люди в расцвете сил с терпеливой иронией отнеслись к начитанным преподавателям, ничего не ведавшим о норове и повадках дикого и непокорного чудовища по имени Производство.
Однако слушатели были рады тому, что в течение месяца смогут выспаться, расслабиться, а главное – поделиться своими заботами и опытом с равными. Через неделю учёбы группа из трёх десятков человек незримо распалась на маленькие группки; люди сблизились кто по профилю работы, кто по увлечениям, а кто и просто по человеческим симпатиям.
И только один человек остался в одиночестве. Это был начальник главка Важного Министерства, недавно переведенный на эту должность с поста секретаря одного из московских райкомов. Маленький, худой, с огромным кадыком на вечно небритом жилистом горле, он был лихорадочно вертляв, говорлив, одновременно и напорист, и угодлив. Это был ходячий, живой гротеск на партийного чиновника: в нём не было ничего ненужного, лишнего для этого звания – ни ума, ни души, ни знаний, ни культуры, только забубённое пустозвонство и специфическая смесь апломба, хамства и лакейства.
Хорошо разбиравшиеся в людях научные и производственные волки сразу его раскусили и, едва узнав друг друга, единодушно отнесли этого человека к «кипучим бездельникам» – была в те времена такая неформальная характеристика. Да-а – ехидно ухмылялись втихомолку организаторы производства,– затесался в наш огород сорнячок из партейных! Как-то сразу все стали звать его за глаза уменьшительным именем Жорик.
Весь месяц Жорик бурлил, метался между всеми коллегами по учёбе и преподавателями, доставал по блату кому билеты в театр, кому книги; взамен "бронировал" себе и даже своей жене шкурные командировки в интересные районы страны. Он так и не осознал, что остался за бортом нормальных человеческих отношений; впрочем, он в них и не нуждался.
В самом конце месяца одна из маленьких групп слушателей решила в своём кругу отметить окончание учёбы. Договорились с директрисой спецбуфета о столике на шесть человек в тихом, уютном уголке, прямо за густой комнатной пальмой; о холодной водочке, о свежих закусочках и прочих приятных вещах. Помимо заказанных казённых, были прихвачены с собой особые, заветные для каждого региона закуски.
И вот белорус нарезает вожделенный шмат сала, от чесночного духа которого чувствительные ветви пальмы чуть завяли; сибиряк устраивает среди приборов маленький сувенирный бочонок соленых мерных груздей; прибалт пассами фокусника вскрывает большую плоскую банку с миногами... Все шестеро разговаривают вполголоса: они с тихой радостью ощущают, что их захватило и понесло неспешное течение приватного «междусобойчика».
И вдруг ни весть откуда появился незваный Жорик. Мигом осмотрев стол, он, не моргнув глазом, сказал, что уместится с самого краешку и  попросил «обождать секунду, пока я сбегаю за стулом». Никто ему не ответил, а он уже нёс стул; за ним шла официантка с прибором. Не успели налить по первой, как Жорик вдруг вскочил с места, высоко, как знамя, поднял стакан и заорал на весь буфет:
– Товарищи! Друзья! Давайте выпьем за самое ценное, что есть в нашей жизни – за нашу партию! Да здравствует наша великая коммунистическая партия во главе с центральным комитетом!
Оставаясь стоять, он, уже припав жадным ртом к своему стакану, пил и привычным жестом левой ладони призывал всех подняться и выпить стоя.
Всем стало невыносимо стыдно и неловко.
 – Ну и мудак! – прошептал один сосед другому!
 – Неужели разыгрывает? – так же тихо спросил третий четвёртого.
 – Вот же паскуда вонючая! Весь вечер испортил! – в один голос промычала третья пара.
Однако все встали и выпили. И у всех стало  паршиво на душе.
Позднее по поводу этого эпизода один из его участников говорил другому:
 – Это был во всех отношениях показательный, безобразный курьёз. Ты думаешь, что это – партийное, советское? То есть то, что выкинул Жорик с этим тостом, и как послушно отреагировали мы: встали, выпили, закусили. Увы, друг мой, увы! Бери глубже и шире – это наше родное, национальное! Это было, есть и всегда будет!


Рецензии