Трубач

Услышал одинокую трубу, высунувшись из окна перед тем, как идти спать. Трубач, вероятно, стоял на центральной площади, пустой и мокрой от ночной мороси, окруженный неподвижными домами, несколькими недовольно горящими окнами, гудящими фонарями, заглатывающими холодный ветер входами в станцию S-Bahn и закрытыми до понедельника бутиками.

Он стоял посреди аккуратно разложенных полукругом чехла, рюкзака и шляпы для пожертвований, смотрел перед собой в простирающуюся от него и теряющуюся во мгле Petersstra;e, набирал воздух, складывал губы, сгибал одетые в тонкие перчатки пальцы и играл верх Дорийского лада в тональности ре, затем через вторичную доминанту в натуральный минор, тоже ре, потом немного Локрийского ужаса, страшного ужаса, выползающего из-под прозрачных дверей супермаркета Lidl, и сразу же в Миксолидийское спортивное тепло, здоровое тело, плитку бассейна, беговую дорожку и олимпиаду в Лондоне.

Он читал ноты, написанные на фасаде исторического здания, построенного в тяжелые годы первой мировой войны и ныне населенного хипстерами и техническими экспатами: «H & M», он послушно брал ноту H, существующую только в немецкой музыке, только на немецкой земле, только в саксонском воздушном пространстве, звучащую на той же частоте, что си-бемоль, но с неотъемлемым немецким происхождением. Он играл: Hm, Ebm, Gb, Db — и затем вдруг Dm, вдруг Am, вдруг С7! И уже не скрывая своего англоязычия, вновь Bbm, вновь Ebm, вновь Gb — и, проводя глазами проплывающий между зданиями светящийся шар — Abm. Он продолжал подниматься по Фригийской неуклюжей лестнице с разновеликими ступеньками, пока шар снижался и приобретал очертания летательного аппарата, он зависал над вершиной скалы — буквально: scale — и начинал неопределенно планировать в совсем уже бесстыжем до-мажоре, пока аппарат совершал посадку и выпускал механические ноги на раскалившуюся псевдосредневековую брусчатку. Он щипал параллельный натуральный минор, затягивался из горьковатого гармонического минора, совершал короткие вылазки в Лидийские земли и слегка зацеплял бибоп, пока стоявший прямо перед ним гладкий цилиндр из неземного металла выпускал пар, выравнивая давление, и сканировал окружающее пространство быстрыми лучами, совершая контрольные измерения. Он уверенно модулировал в соль-мажор, заодно подхватывая до-диез-минор вместе со всеми его печалями, он быстро и без дополнительных раздумий строил комбинации пальцев, необходимые для того, чтобы извлечь нужный звук, он чувствовал жар и видел разгорающийся свет, он смотрел, как перед ним в воздухе сплетается из множества быстрых светящихся волосков объемная, неотличимая от реальной, фигура высокого стройного существа с гибким телом, облаченным во что-то отдаленно напоминающее скинни джинсы и цветную ветровку, с неким подобием осеннего шарфа вокруг того, что при принятии всех прочих аналогий могло бы очень условно называться шеей, он смотрел в его глаза и читал в них ноты, смотрел на его тело и играл с него, как с листа, как учили в консерватории и музыкальной школе до этого, и как всегда было мучительно скучно и тяжело, несмотря на несчетные часы практики, и как теперь вдруг становилось невероятно легко и захватывающе интересно, он улетал в какие-то неизвестные ему самому лады и тональности, смешивая все подряд без всяких усилий, он импровизировал, преследуя что-то большое, что скрывалось между двух соседних нот, что спало, свернувшись калачиком, внутри малой секунды, что лежало между нажатым и отпущенным, он следил глазами за движением переливающейся всеми цветами спектра — наверняка далеко за пределами видимого диапазона — длинной — если можно так сказать — конечности, протянувшейся от стоявшего перед ним — что было очевидно — живого существа — к его холодному, гладко выбритому, слегка искаженному дыхательным упражнением лицу. Он чувствовал, стоя в теплой европейской ночи, освещенный только эргономичными фонарями и инопланетным сиянием, как его тело принимает никем доселе не испытанный вопрос, и как тут же в нем, где-то между пустым желудком и колотящимся сердцем, откуда-то возникает подобающий случаю ответ, словно предусмотренный эволюцией, но ни разу прежде не использовавшийся — ответ одной органической жизни другой органической жизни, реакция одного разумного существа на другое разумное существо, оркестр всех рефлексов и инстинктов, исполняющий ту же самую классическую тему под управлением другого дирижера, в чуть более живом темпе и с чуть менее размашистой динамикой.

Он заканчивал последнюю фигуру всеразрешающим движением V — I, ненадолго зависал на финальной ноте, давая ей раствориться в мглистом воздухе и раскатиться по узким переулкам, отходящим от центральной площади, надежно придавленной разнородным архитектурным ансамблем к спящей равнине Саксонии, после чего отнимал губы от мундштука и медленно опускал инструмент. Блестящий цилиндр корабля, стоявшего перед ним, окутывался клубами прозрачного дыма, и середине этого облака медленно открывался квадрат яркого желтого света. Его единственный слушатель, продолжая держать одну из своих конечностей у его лица, простирал вторую в сторону этого квадрата. Упаковав свой инструмент и привычно перекинув лямку чехла через плечо, трубач спохватился и наклонился, чтобы поднять с земли шляпу, но, помедлив, передумал и снова выпрямился, — и, выпрямившись, уверенно шагнул вперед — в тот самый момент, когда на массивном фасаде начала прошлого века погасло последнее беспокойное окно.


Рецензии