Самый важный город
Василёв, человек военной закваски уже не в первом поколении, старался неукоснительно соблюдать заведённый в доме режим. Вставал ровно в восемь. Выходил в утро прямо с трёхступенчатого каменного крыльца. Проходил плавным, уверенным шагом метров десять-двенадцать по сиреневой аллейке к «главным» воротам. От них чёрная торфяная дорога вела влево — в сторону шоссе, по которому круглосуточно и круглогодично без перерывов, без устали сновали авто всех видов, мастей и пород. Борис уходил обычно от чёрной ленты вправо по заброшенной просеке. Там начиналась чаща, где лёгкий ветерок теребил кроны лип, дубов, елей, прятался под алыми ягодами малины, приникал к черничным зёрнам, нежно поглаживал резные листья земляники. Из глубины леса всегда веяло величавым и древним. Подсознание живо принималось рисовать картинки из жизни кривичей, древлян, викингов. В ней размеренность быта смешивалась с регулярными стычками по поводу границ владений или красавиц, из-за которых и погибнуть в поединке за честь почиталось.
Иногда хозяин дома менял маршрут — с крыльца топал по тропинке за угол дома. Там в заборе из сетки-рабицы находился почти потайной ход. Небольшая калитка, что запиралась на замок. Едва заметная тропинка тянулась мимо старенькой, покосившейся баньки и пруда в лес. Там она растворялась в зарослях бесконечных папоротников и чистотела. Там, в звенящей тишине, любил прогуливаться Василёв. Порой останавливался. Прислушивался к жизни леса. Улыбался сорочьему стрёкоту. Выискивал на стволах по деловому перестуку дятла. Умилялся теньканью синиц. Вздрагивал от редких, гортанных выкриков воронов. Вдыхал утреннюю свежесть. Радовался новому дню. Возвращался к девяти. Завтракал. Выкуривал дежурную сигарету с верблюдом на пачке. Неспешно поднимался в кабинет. Именно там, за столом, затянутым зеленым сукном, вершилось волшебство. Казалось бы — из ничего, из воздуха, из сигаретного дыма, из солнца и теней возникали новые миры. В них конунг Олег готовился к поединку. Молча, сосредоточенно пожёвывал кусочек сушёного мухомора. Он был силен и страстен, этот относительно молодой, но уже мудрый не по годам воин, хотя ещё не получил прозвища Вещий. Конунг только собирался в путь. Его пригласили на княжение трудяги-русичи. Сколько впереди сражений и взятых городов?..
А по плечу писателя уже постукивали жители забытого советского городка. Глухомань отдавала горечью своей заброшенной жизни, бесконечным конвейером производства макарон, калибром 7,62 миллиметра. Серыми буднями, в которых кипели страсти людские. Бурлили. Булькали. Клокотали. Блуд и любовь оказывались рядом, а капитан маленького катерка Иван Бурлаков и матрос Еленка в задорно парусящей юбке, любили друг друга нежно, трепетно и, что, наверное, немаловажно, молча…
Но куда бы Борис ни забредал в своих фантазиях, рядом возникали знакомые до последнего булыжника, кривенькие, порой нелепые, но всегда уютные улочки холмистого былинного города на семи холмах. Василёв сызмальства знал, что холмов отнюдь не семь! Да и не это главное. Важно, что по этим зигзагам улочек он всегда душой возвращался в детство. В ту самую пору, когда человек просто живёт, радуется, познает мир и не предполагает даже того, что при рождении поместил в него Господь. Вот он бежит по мостовой, падает, сбивает колени, ладони, локти. Лежит на мостовой, но не плачет. Сызмальства он знает, что мужчина не плачет, мужчина огорчается. И собирается с силами. Поднимается. Срывает овальные листы подорожника. Вытирает их о рубаху. Смачивает слюной. Прилепляет к окровавленным местам. Слегка кривится от боли. Вдыхает побольше воздуха и шагает дальше. Дальше. Он пока еще не задумывается о скоротечности жизни. О ее суетности непроходимой своей наивности. Борис выстраивает себя с неосознанной оглядкой на родителей, на отношения в их семье, на любимых литературных героев. Так уж устроен человек — набирается опыта, совершает собственные ошибки снова и снова для того, наверное, чтобы понять через много лет: «Никакой ластик не властен над прожитым. Счастье не повторить, его можно только помнить. Огрехи, а уж тем более грехи, не исправить. Они остаются внутри навсегда. Живут рядом с удачами и везением для того, чтобы свет становился ярче, а тьма ничтожнее». Впрочем, что-то из этого нехитрого набора может оказаться самообманом. А что-то — сермяжной правдой. Что дальше? Следом приходит зрелость. В ней возникает столько забот, — голова кругом! Человек не знает, за что хвататься! Цепляется за все сразу взглядом, пальцами, руками, зубами и неожиданно делает открытие: в одночасье всего не осилить. Принимается за расстановку приоритетов. Начинает разгребать проблемы и порой — так бывает — опускает руки. Вспоминает по Козьме Пруткову, что нельзя объять необъятное. Понимает. Успокаивается. Ненадолго. Хорохорится однако. Опять упирается в дверь, которую, кто знает(?), может быть, не стоит открывать. Но он упрямо дёргает и дёргает ручку. Совершенно неожиданно дверь распахивается. Её косяком человек набивает громадную шишку. Даже вздрагивает от неожиданности. Замирает. Задыхается. Собирается с мыслями. Отпускает проблемы в небо. И они, словно по мановению волшебной палочки, начинают выстраиваться в каком-то божественном порядке. Тут-то и приходит осознание, что пора двигаться дальше, что дверь отворить пытался совсем не ту. Только за следующим поворотом уже маячит иной возраст…
Время от времени Борис вспоминал с теплом те самые романтические годы, когда родители загоняли его, жадного до чтения подростка в постель всегда в одно и то же время (может быть, отсюда желание жить по режиму?) — в половине десятого. При этом безжалостно отбирались книжки, которые мальчишка нелегально пытался пронести в своё убежище — под одеяло. Но родители не догадывались, что малец, если не мог читать при свете фонарика, придумывал собственные истории. Их оказывалось великое множество. Они проходили перед ним, словно на экране кино. В них бретёр и дуэлянт Д’Артаньян летел на коне навстречу любимой Констанции. Ветер свистел в ушах героя. Опасности подстерегали за каждым углом и поворотом. Там угрюмый капитан Флинт отдавал громогласные приказы своей команде — готовить корабль к абордажу. Прожженные пройдохи, но при этом — великолепные моряки тут же бросались в пороховые погреба, на мачты и реи, насыпали на полки своих пистолетов порох, а в стволы забивали пули. Невдалеке от этой сцены паж цесаревны из Лидии Чарской упорно молчал на допросе и готов был ради своей госпожи терпеть любые муки. Полночи неслышно стрекотала плёнка в невидимом аппарате. Из объектива струилась бесконечная река сюжетов его личных фильмов-снов. В загадочной кинобудке с маленьким окошечком, ручку аппарата крутил сам Борька — сын военспеца, автолюбителя и в недалёком прошлом — офицера царской армии, правнук легендарного одноногого генерала войны двенадцатого года. Только об этих фактах в семье старались больше молчать, чем вспоминать. А уж говорить вслух…
В детство и юность Василёв вкатился на звонкоголосых трамваях. С Покровской или Соборной гор можно было лихо проехать на подножке деревянного «корабля» совершенно бесплатно, но если ты вошёл в салон, будь любезен, отдай кондуктору в старорежимном «звании» пятиалтынный — пятнадцать советских копеек. Тем, кто следовал вверх на этом электрическом чуде, следовало заплатить уже двугривенный, или двадцатикопеечную монетку. Это уже целое состояние. В какой-то момент мальчишки обнаружили, что в кабинах вагоновожатых появились девушки. Они сноровисто орудовали рычагом управления, иногда очень серьёзно, а то и едко отвечали на колкости парней, но, бывало и такое, заливисто хохотали в ответ на удачные шутки. В память Бориса врезался образ миловидной дамы в полосатой футболке со шнуровкой на груди, в алой косынке, повязанной по моде самохваловских спортсменок и ударниц труда. Ему невероятно нравилось её имя — Муся. Оно сворачивало губы трубочкой и катилось долгим-долгим «я-я-я» вдоль салона трамвая. Мальчик перекатывал его внутри, ощущал нежную сладость звуков. Он с лёгкой завистью поглядывал на тех ребят, у которых уже сменился пушок под носом на мягкую щёточку усиков. Парни обращали на себя внимание Муси — самой первой вагоновожатой в городе. Борис даже не предполагал, что ей пришлось выдержать не просто экзамены по вождению трамвая, но на зубок знать правила дорожного движения, а ещё — пройти проверку на реакции при возникновении чрезвычайных ситуаций во время движения. Да и светофоры горожанам казались диковинкой.
Были эти указатели движения, по первости двух типов. Один с четырьмя циферблатами, каждый из которых состоял из двух секторов красного и зелёного, разделённые жёлтыми просветами. По циферблатам безостановочно ползла стрелка, движение регулировалось цветом, в котором она находилась в данный момент. Второй тип светофоров — обычный трёхцветный, его переключали вручную. К сожалению, таких удобных «регуляторов» оказалось крайне мало. Народ же переходил улицы не просто как попало, а где удобнее и короче. Как представительница слабого пола, которая ещё не знала слова «эмансипация», могла разбираться во всем этом?! А если ещё на путях оказывались невесть откуда взявшиеся моток проволоки или копна соломы? Муся справилась с задачами с честью и стала самой первой девушкой — водителем трамвая. Кто знает, может быть, она открыла дорогу в эту профессию сотням тысяч нынешних вагоновожатых… В то время русоволосый Борька украдкой наблюдал за её улыбчивыми или серьёзными взглядами. Восхищался. В гортани что-то щекотливое возникало. Он представлял, как вечерней улицей они идут вместе, и он ощущает в руке её тёплые пальцы. И радость распирала грудь, а солнце пробивало облака даже в самый ненастный день…
Борькин город всегда гордился своей крепостью, особняками и историей. Большая часть каменных домов и храмов находилась внутри крепостной стены. Дворянские дома украшались лепниной, колоннами, полуколоннами. У некоторых подъездов, прямо у крыльца, сидели каменные зубастые львы с густыми гривами. Внутри домов, как правило, глаз радовал узорчатый паркет с непременным фамильным вензелем в центре самого большого зала. Что уж говорить об ажурных люстрах, канделябрах, резных мебельных гарнитурах, роялях и всевозможных конторках или буфетах?.. Купеческие «избушки» отличались основательностью, не лишенной изящества. Дом Будникова, к примеру, на бывшей Кадетской, привлекал внимание пацанов города не только своим красным кирпичом, но и прелестными изразцами. Они окольцовывали здание. В этих узорах чудилось что-то мощное, нечто из древности. Зелёные и ультрамариновые лаокооны поражали видом своим грозным и, одновременно, невероятно плавным. Они, словно громадные акулы в океане, завораживали и, одновременно — пугали. Жутковато становилось. На самом же деле такое украшение красноречиво говорило не только о состоятельности хозяина дома, его природном художественном вкусе, но и владении мастерскими по изготовлению штучных изразцов. Хотя строилось здание этим самым Будниковым совсем не для купеческих нужд — для размещения в нем Офицерского собрания. Отсюда и украшательство, и большие залы, и хитрые подвалы. Но, если задуматься, возвёл дом купец на свои кровные для города… (Где нынче взять таких меценатов? Сегодняшние товарищи от бизнеса, если и вложили рубль в благородное дело, предполагают получить прибыль скорую и весьма приличную. Или, как сказал бы Моня Цахес: «Таки теперь перевелось в России нормальных людей».) Недалеко, у самых Молоховских ворот, перед болотом, которое позже засыпали и левую часть назвали «Парком пионеров», приземисто и основательно встал на земле непритязательный дом купца Волкова. Рядом — латышский театр. Да и до синагоги отсюда рукой подать. Костёл — в двух кварталах. Все конфессии переплелись в этом древнем уголке и из века в век живут не просто мирно, проникновенно. В смысле проникновения друг в друга и смешения всех генотипов и кровей.
Чуть ниже, в сторону православного собора, по Большой Благовещенской мило устроен дом Григория Павлова — свидетельство серьёзной состоятельности семейства. Их магазины и лавки, словно щупальца осьминога, опутали кварталы. Борькин город, который всегда принимал под своё крыло не только славянский православный люд, но и французов с немцами, финнов с поляками, татар, а уж о евреях… нет смысла. И все народы жили бок о бок не просто мирно. В большинстве своём — счастливо. Попросить в долг, когда в твоём доме настали трудные времена, щепотку соли, кусок сахара, спички или стакан подсолнечного масла у соседа — норма. Город, по которому иногда несколько раз в столетие туда-сюда ходили завоеватели, стяжатели и мытари, привык выживать за счёт собственных, отнюдь не богатых ресурсов. Наверное, именно здесь и родилась поговорка: «Капустка, милая закуска! Подать не стыдно и съедят — не страшно». Что-что, а капуста, репа, лён были в этих краях в почёте всегда.
За стенами крепости, будто за бортиками песочницы, текла несколько иная жизнь. Её сравнить можно скорее с крестьянской, чем с рабочей. Хотя некоторые счастливчики умудрялись пристроиться на завод или фабрику. В этом случае семья могла позволить себе немного свободнее вздохнуть. Рабочий получал жалование гораздо более весомое, нежели крестьянин. Впрочем, окраины всех городов мира живут исключительно по своим законам. В те времена не во все уголки и закоулки долетали фабричные гудки призывные. Многие обитатели пригородов просыпались вместе с солнцем и уже вовсю хозяйничали во дворах или на грядках в то время, когда работяги лишь продирали глаза.
Кирпичных зданий, так повелось испокон веков, вне старого города было крайне мало. Они торчали отдельными островками в среде почерневших от времени деревяшек, крытых соломой и дранкой. Немощёные улицы знали лапти и сапоги местных жителей, копыта лошадей, коров да колеса телег или бричек. Редкий автомобиль появлялся на этих крутых склонах. Он был скорее аттракционом, чем привычным средством передвижения по разгильдяйству и бездорожью.
Осенью и весной грязь звучно чавкала под ногами, летом пыль взлетала, пыхала лёгкими облачками под босыми пятками малышни, зимой… Зимой на улицу выходили разве что по надобности: принести дров, сходить в лавку или выскочить за угол избы — по нужде. Правда, для вездесущих мальчишек непогода или стынь не были препятствием для появления на улице. Поиграть в бабки, покатать колесо, сразиться в пристенок или выстроить снежную крепость, чтобы потом взять её штурмом, милое дело. Удержать дома на полатях мог либо родительский строгий запрет, либо единственные, латанные-перелатанные штаны, что сушились на верёвке после стирки. Хотя… прохудившиеся лапти или валенки тоже служили серьёзным препятствием на пути в мальчишеское общество. Россия жила, как правило, либо бедно, либо небогато. Но всегда — с высоко поднятой головой. Это аксиома.
Так уж вышло, что жизнь свою Борис начал вне крепостных стен. Он появился на свет через три месяца после того, как не стало великого революционного вождя. Тот ушёл весьма скромно. Теперь поговаривают, что из-за тяжёлого течения набора болезней был тот весьма не в себе. Разлагалось не только его тело, но сама суть человеческая — душа. Ильич, вроде как, абсолютно не понимал, что происходит вокруг. Угасал. И в мир иной ушел нетвердой поступью, а точнее, въехал, сидя в инвалидной коляске. В ней его возили то специально обученные санитары, то Надежда Константиновна. Только человек этот для многих поколений стал самым замечательным мальчиком в кудряшках с октябрятских звездочек… Но, как известно, свято место пусто не бывает. За роль первого человека могли побороться многие. А выиграл эту хитрую, совсем не шахматную партию, один. Не самый просвещённый, но весьма изворотливый. И к тому же предприимчивый. О его усах, мягких кавказский сапожках, деспотизме, мудрости много лет будут говорить не только историки, но и прозаики, поэты, журналисты. Причём, мнения будут абсолютно противоположные: от возвеличивания и придыхания до такой жуткой ненависти, от искр которой можно запалить не токмо бумагу. Конечно, нет смысла отрицать его роль в истории. Ведь благодаря его волевым решениям, диктату и неприкрытой жестокости удалось восстановить страну из разрухи, порождённой гражданской войной. Однако же, если подумать, не вверг бы в революционный угар громадину империи вождь пролетариата, не было бы нужды в котлованах, каналах, магнитках, плотинах и прочих жертвоприношениях, о которых тоже напишут поэмы, рассказы, книги. Веригами непомерной тяжести повязал второй вождь страну. Но, как говорится, мы вынесем ровно столько, сколько сможем. От большего просто сломаемся. Кто-то ломался. Некоторые выносили на своих плечах муки запредельные. Впрочем, история не терпит сослагательного наклонения. Мы живём в то время, которого достойны. Время выбрало нас, а не наоборот. Кто прав, укажет единственный самый справедливый судья — Время. Но, как написал когда-то гениальный русский пиит Николай Алексеевич Некрасов: «Жаль только — жить в эту пору прекрасную…»
Так вот, в мае двадцать четвёртого на Покровской горе при непосредственном участии доктора Янсена, который был не просто доктором, но доктором старой формации, родился Василёв. Доктор в любую погоду брал саквояж, шёл по вызову хоть на край города, хоть на край света. Требовалась его помощь — для него это руководство к действию. Скольких людей он поставил на ноги, вероятно, он и сам сказать бы не смог. Именно он уговорил Борькину маму рожать, несмотря на её слабые лёгкие. И слова Янсена: «Рожайте, Эличка, роды — великое чудо. Только не кормите ребёнка грудью», мама запомнила на всю жизнь. Так уж вышло, что благодаря родам, благодаря появлению на свет маленького Бориса, её туберкулез зарубцевался…
Из жизни на горе Василёв запомнил просторный дом. Первый дом в его жизни. Жаль, конечно, дом не принадлежал их семье. Да и на картах, планах и схемах прожило это строение не долго. Одна из первых бомбёжек большой войны поставила крест на основательном строении. А в начале двадцатых Василёвых вселили в него по распоряжению властей Западной области как семью военнослужащего. Рядом жили не только сослуживцы отца, но и люди от военного ведомства далёкие. Разномастные не только внешне, но и по внутренним своим убеждениям, соседи напоминали лоскутное одеяло, которое сшито из треугольников, ромбов, квадратов. В каждой геометрической фигуре — своя история. Даже конфессионально, чего Бориска тогда не понимал, это было то ещё сообщество. Не понимал он и того, что родился настоящим везунчиком. Там, где, годы спустя, некоторые его товарищи попрощаются с жизнью, он останется цел и невредим. Но об этом — позже. Гораздо позже.
Настоящим счастьем для юного Бориса были редкие семейные выезды из города потому, что мальчишке чаще приходилось оставаться с мамой или под присмотром старшей сестры Галины. О службе отца он толком сказать не мог ничего. Ее скрывала портьера тайны. Главным занятием папы мальчишке казался гараж, а не те обязанности, которые постоянно заставляли Льва Александровича регулярно мотаться по командировкам. Его ждали в отдаленных гарнизонах, в небольших городках, на каких-то железнодорожных перегонах, станциях. Порой Василёвского присутствия требовали и в столице. Каждая такая поездка заставляла маму сжаться. Она вручала главе семейства «тревожный чемоданчик» с чувством страха и вопросом в глазах: «Вернешься?» К счастью, он возвращался…
В двадцать седьмом Бориса отвезли к деду в имение с волшебным названием Высокое. Там всё было прекрасное и огромное: дом с колоннами, окна, гостиная, липовая аллея, сады, дурманящие ароматы весны, церковь с головокружительным, восхитительным запахом ладана, маслянисто-медовый запах восковых свечей… Там, в двадцати с небольшим гаком верстах от губернского города доживал свои годы отец мамы — потомственный дворянин Иван Ильич Олексеев. Жизнь потрепала его изрядно, но долгие годы природа позволяла ему сохранять светлый ум. Пока Борис жил под присмотром деда, все в доме ладилось. Дед еще дружил не только с мальчишкой, но и с собственной головой. А вот отъезд внука в город, похоже, что-то надломил внутри усталой души. Иван Ильич конкретно «заглянул» в стакан. Очень скоро окунулся он уже в алкогольную реку, которая незаметно утащила в потоке своем некогда светлый дедов ум в безбрежный океан беспамятства.
Жизнь Ивана Ильича — удивительно редкий случай тех бесшабашных, кровавых и одновременно страшных времён, когда потомственный дворянин не только остался жив! Он не сгинул в пламенном потоке революционных кульбитов. Не был арестован или расстрелян. При этом вотчина родовая осталась за ним! Так произошло, возможно, потому что дворяне Олексеевы во все времена стоически болели за справедливость. Они умудрялись заправски влезть то в дуэльную историю и последующую за ней ссылку, то в ряды бомбистов, то примкнуть к разночинцам. Один из их рода, будучи в невысоком офицерском чине, что добыт был честными, непосильными потом и кровью, перешел на сторону революционно настроенного народа. Всему этому находилось объяснение не престранное, но логичное: «Я присягал государю — помазаннику Божию и Отечеству. Государь отрёкся. Значит, я свободен от присяги ему. Но осталось Отечество! Его должны защищать профессиональные военные. Таковыми являемся мы — Олексеевы и Василёвы»… Эти слова произнёс однажды отец Бориса. Мальчика они настолько поразили своей искренностью и правотой, что он сделал себе зарубку в памяти.
Позже Борис вспомнит эту фразу и вложит ее в уста Георгия Петровича — командира эскадрона, который подарит ее красноармейцу Алексею Трофимову: «Есть такая профессия — Родину защищать». Именно в тот миг, когда отец произнес слово «присяга», Борис, еще, будучи мальчишкой, сделал открытие: «Похоже, все люди вышли из детства».
Генная память — штука великая, малоизученная. Чувство справедливости в крови Олексеевых-Василёвых главенствовало над остальными. Отсюда порой следовали их беды, но иногда и радости. С дворней, к примеру, во все времена господа обходились справедливо. По велению сердца, отнюдь не исходя из выгоды. Ещё до официальной отмены крепостного права придерживались либеральных взглядов. Потому не заморачивались по поводу воли крестьян, которые уже жили относительно свободно. Но те, почему-то, не поторопились покинуть усадьбу. Именно за такое честное отношение к людям трудовым, за участие в борьбе против самодержавия вероятно и была вручена Верительная грамота Ивану Олексееву от новой власти. Бумага разрешала проживать ему и его родственникам в каменном доме с небольшим деревянным флигелем и колоннами. Правда, после смерти хозяина буйноголовые (где их нет?) разобрали дом по кирпичикам для хозяйственных нужд, разорили храм. Сад одичал и захирел. Но некоторые яблони на протяжении нескольких лет баловали местную ребятню вкусными золотистыми плодами белого налива. О барине и сегодня напоминает лишь небольшой отрезок липовой аллеи, по которой в конце двадцатых годов века ушедшего вышагивал последний отпрыск мужеского пола дворянского рода — Борис Василёв — внук того самого добрейшего и обезумевшего незадолго до смерти Ивана Ильича...
Детство подарило Борису свет отцовских глаз, тепло материнского сердца, ласку и нежность деда. В редкие дни «просветов ума» Иван Ильич весьма адекватно вел себя с близкими. Внук любил деда той безотчетной детской любовью, которая не требует доказательств. Именно старый чудак посадил четырехлетнего мальца на лошадь и преподал первые уроки верховой езды, именно он смастерил внуку его первую свистульку из небольшой ветки орешника...
Много позже Борис узнает о запутанной жизни своего предка. Попытается понять его. Напишет книгу. Расставит для себя точки над «i». Когда же сам станет называть себя по древнерусскому обыкновению старцем, неожиданно ему приоткроется завеса странного поведения деда. Завеса эта будет называться всеобъемлющим словом «любовь». Дед любил безоглядно своё семейство. И все близкие для него были ничем иным, как частью его души.
А пока детские забавы, каждодневное безграничное счастье открытия мира — главные составляющие жизни складывались в кубышку под названием «память». Именно в ней сохранилась та странная ночь, когда Борису не спалось — озноб и простуда выдернули его из-под одеяла в поисках материнского тепла. Но мальчик, как был в одеяле, наброшенном поверх белой маечки, остановился у входа в комнату, в которой находилась печь. В топке потрескивали дрова. Из темноты доносился шёпот. Родительские голоса узнавались, но создавалось ощущение, что они разговаривают так, чтобы не разбудить тишину ночи, которая уже расползлась по квартире. Борис замер. Перед ним возникла странная картина.
Языки пламени в печи алчно лизали старые фотографии в картонных паспарту. Сначала картонные углы обугливались. Потом вспыхивал огонь и пламя расползалось по периметру картона. Оно уничтожало толстое тело паспарту, неотвратимо подбиралось к снимку. Нежное серебро изображения превращалось в золу. Чёрной золой беспамятства становились глаза, улыбки, одежды, декорации ателье, тиснёные фамилии фотографов, названия городов, в которых сделаны снимки. Борис сжался в комок — печь безвозвратно пожирало прошлое его семьи. В бездонном жерле печи исчезли не только дед-разночинец, ещё один дед — учитель детей Льва Толстого. Бабушка-бомбистка.
О пращуре, Илье Ивановиче Олексееве, вспоминали матушка и тетя Таня всегда лишь в превосходной форме. Ведь, несмотря на то, что он отставлен был от службы после тяжёлого ранения, незадолго до ухода на небеса, государь пожаловал ему единовременное пособие в десять тысяч рублей ассигнациями. Именно его портрет кисти великолепного Джорджа Доу и его помощников, в одном ряду с Багратионом, Кутузовым, Барклаем-де-Толли и остальными тремя сотнями офицеров русской армии, героев Отечественной войны 1812 года висел в Зимнем дворце.
И теперь среди объятых пламенем снимков оказалась и репродукция портрета прадеда. В раскалённой, ненасытной пасти печи на Покровской горе исчезала память рода…
Наверняка поэтому, вспоминая отца и детство Борис проронит потом: «Это очень по-русски: сжечь хороший дом и восторженно глазеть, как в нем горят книги, картины, музыка, саксонский фарфор. Очень, очень по-русски».
Боль потери не притупится. Она лишь отодвинется на время, чтобы позже неожиданно возникнуть с новой остротой, вспыхнуть в сердце негасимым пожаром. А тогда? Что возникло в душе мальчишки тогда? Удивление? Недоумение? Борис ещё не знал различия между этими двумя словами…
Свидетельство о публикации №220090200833