С. П. Шевырёв. Николай Михайлович Языков

С.П. Шевырев

НИКОЛАЙ МИХАЙЛОВИЧ ЯЗЫКОВ


Он был поэт: беспечными глазами
Глядел на мiр и мiру был чужой;
Он сладостно беседовал с друзьями;
Он красоту боготворил душой;
Он воспевал счастливыми стихами
Харит, вино, и дружбу, и покой.
                *
Блажен, кто знал разумное веселье,
Чья жизнь была свободна и чиста…

Стихотв. Н.М. Языкова 1833. стр. 181. Песня.


Эти стихи оправдались уже о том, кто писал их. Еще свежая могила на кладбище русской поэзии: она приняла Языкова. 26-го Декабря, в 5 часов пополудни, скончался он. Пятнадцатилетняя болезнь истощила его силы; последняя же, нервная горячка, прекратившая его дни, была кратковременна. 30-го декабря погребли его в Данилове монастыре, между Венелиным и племянником его Волуевым, которого в прошлом году, накануне того же дня, мы проводили в ту же могилу.
Н.М. Языков принадлежал к младшему поколению поэтов, следовавших за Пушкиным, и вместе с немногими избранными владел тайною того русского стиха, который звучал по преданию от лиры Ломоносова. Ему открыта была, говоря его же словами, «музыка мыслей и стихов». Муза его, «муза лиры», была «радостью» его многострадальной «жизни», «другом» его «свободы».
Симбирск, родина Карамзина, Дмитриева и многих других даровитых умов и писателей наших, был родиною Языкова. Там, где
Волга как море волнами шумит,
провел он первое время своей жизни до 11 лет. Река шумом волн своих, конечно, много участвовала в первых впечатлениях поэта, и отозвалась после в гармонии стихов Ниагарского Водопада, двух Пловцов, Песни Разбойников, картины самой Волги, сравнительно с Рейном, и той строфы, которую прочли выше. «По царству и река», - сказал поэт; по родной реке его было и широкое раздолье его громозвучного слова.
Одиннадцати лет Языков был отдан в горный институт в Петербурге, где воспитывались его братья. Один из них вынес богатые плоды из этой школы, и получил в геологии европейскую известность. Но у поэта сердце не лежало к таким занятиям. Его влекло другое. Русскую словесность преподавал в горном институте Алексей Дмитриевич Марков. Его надзору вверено было первое воспитание Языкова. Марков заставлял его переписывать стихи Ломоносова и Державина: других поэтов он не знал. Вот где была первая школа Языкова; вот откуда вышел его мужественный стих. Благодарный поэт двумя стихотворениями прославил память своего учителя. Вот несколько стихов из первого:

О! мне ль забыть тебя! Как сына,
Любил ты отрока меня;
Ты предузнал, кто буду я,
И что прекрасного судьбина
Мне даст на подвиг бытия!
*
Твои радушные заботы
Живое чувство красоты
Во мне питали; нежно ты
Лелеял первые полеты
Едва проснувшейся мечты.

Заведение требовало математических наук. К ним Языков не имел охоты. Но необыкновенная память и дар соображения изумляли всегда учителей Языкова, когда приходили экзамены. Кончив шестилетний курс учения в горном институте, поэт провел еще год в инженерном корпусе. Но эти занятия еще менее привлекали его. Года с полтора жил он в Петербурге на воле. Тогда обнаружился его поэтический дар. Из литераторов А.Ф. Воейков первый заметил Языкова, и пришел в восторг от его стихов, которые и поместил в «Соревнователе». С рекомендательными письмами Воейкова отправился Языков в Дерпт. На чужбину привез он горячую любовь к родине, которая там вспыхнула еще сильнее. Отсюда, с 1823 года, начинаются стихи, признанные самим поэтом в собрании его стихотворений. Первое вдохновение посвящено родине, первые звуки о ней:

Вы, холмы, леса, поляны,
Скаты злачных берегов
И старинные курганы,
Память смелых праотцов...

Ваш певец в чужбине дышит,
И один, во цвете дней,
Долго, долго не услышит
Песен волжских рыбарей.

В дерптском уединении поет он Ломоносова, Державина и Жуковского, которые питали его молодую музу. Здесь на чужбине в одну из светлых минут чистой души своей, он написал Молитву, в которой, перед новым поприщем, как русский человек, помолился он вот о чем:

Пусть, неизменен, жизни новой
Приду к таинственным вратам,
Как Волги вал белоголовой,
Доходить целый к берегам!

Два года жил он у того профессора Борга, который, первый, посредством прекрасных переводов, познакомил Немцев с лучшими произведениями русской поэзии. Дом Протасовых, Жуковский, дружеское окружение, лекции университета составляли тот несложный мiр, в котором он прожил шесть лет. Благодарно воспел он свои Ливонские Афины, в которых «под чуждым небом, гулял»
«Студент и русский человек...»
«Студент свободно бездипломной...».

Из всех наставников своих он воздал особенную хвалу и славу «мужу государственных наук», профессору Дабелову, который в Германии принадлежал к смелой оппозиции против Наполеона.
Вот стихи, которыми запечатлел он память своей дерптской жизни:

Там быстро жизнь его младая,
Разнообразна и светла,
Лилась; там дружба удалая,
Его уча и ободряя,
Своим пророком назвала,
И на добро благословляя,
Цветущим хмелем убрала
Веселость гордого чела.

Середи ученой молодежи Дерпта, полу-немецкой, полу-русской, Языков представлял русскую мысль и русское слово. Его песнями оглашались веселые беседы товарищей, а первою мыслию этих песен была родина.

Из страны, страны далёкой,
С Волги-матушки широкой,
   Ради сладкого труда,
   Ради вольности высокой,
   Собралися мы сюда.
Помним холмы, помним долы,
Наши храмы, наши селы,
   И в краю, краю чужом,
   Мы пируем пир веселый
   И за родину мы пьем.
Благодетельною силой
С нами Немцев подружило
   Откровенное вино;
   Шумно, пламенно и мило
   Мы гуляем за одно.
Но с надеждою чудесной
Мы стакан и полновесной
   Нашей Руси - будь она
   Первым царством в поднебесной,
   И счастлива и славна!

Когда товарищи его отправлялись за границу искать науки для того, чтобы внести плоды ее в недра отечества, - он изъявлял одному из них желание:

Да там, откуда с давних пор
Надежд питомцы дорогие,
России книжники младые,
Вывозят ей лишь тлен и вздор,
Туман шального мудрованья,
Глухую спесь, немилость к нам
И знаменитые прозванья
Своих учителей, - да там
В стране наук правдиво-гордой,
Служа Каменам и добру,
Не окрестится в немчуру,
Твой дух деятельный и твердой;
Но жадный творческих трудов,
Но полный силы своенравной,
Сберет сокровища веков...

Здесь-то на чужбине раскрывалась вся сила его стиха. Лучшую часть вдохновений своих посвящал он отечеству и его историческим воспоминаниям; но тогда же раздались и те чудные стихи, которыми воспел он Ливонию.
Недоброхоты поэта ославили его дерптскую жизнь и удалое разгулье его юной, свободной музы. Недоброжелательством ускоряя свои заключения, они представляли публике поэта Бог знает каким кутежником. Дело в том, что говорливая муза Языкова клепала на него многое. Русский человек любит иногда прослыть удалым, хоть будет и очень смирен на деле. Фарисейство не в характере русского человека, скорее противное. Не отказывался Языков от дружеской чаши, но умеренно было его веселье, целомудренна беседа. Всего же более радовался он тому, что его звучная песня оглашала пиры его товарищей и жарче вина согревала их юные души.
В это время Пушкин узнал Языкова. Часто, проводя лето в поместье приятеля своего А.Н. Вульфа, Языков оттуда навещал и Пушкина в его Тригорском уединении. Тогда старший представитель нового поколения поэтов создавал Бориса Годунова и Полтаву. Языков живописными стихами нарисовал ландшафт Тригорского. Памятно мне, как Пушкин в 1826 году привез это стихотворение в Москву и с восторгом читал его нам. Чувства свои он выразил в послании к Языкову. Он сказал ему, что Ипокрена его

…не хладной льется влагой,
Но пенится хмельною брагой;
Она разымчива, пьяна,
Как сей напиток благородной,
Слиянье рому и вина,
Без примеси воды негодной,
В Тригорском жаждою свободной
Открытый в наши времена.

Пушкин кланялся стиху Языкова. В Полтаве и других произведениях можно заметить даже Языковское влияние, в отношении к силе слова и течению рассказа. Вспоминая о беседах двух поэтов, нельзя не припомнить и няни Пушкина, которая снаряжала им деревенскую трапезу, и угощала их

Про стародавних бар пленительным рассказом.

Языков почтил память Васильевны двумя стихотворениями.
В 1829 году поэт был уже в своей любимой Москве. С нею разделил он опасности холеры - и в торжественном хоре воспел избавление города от этого бедствия. Мысль об отечестве, любимая мысль всей жизни его на чужой стороне, олицетворялась перед ним в нашей столице, и он так ее выразил:

Я здесь! - Да здравствует Москва!
Вот небеса мои родные!
Здесь наша матушка-Россия
Семисотлетняя жива!
Здесь все бывало: плен, свобода,
Орда, и Польша, и Литва,
Французы, лавр и хмель народа,
Все, все!.. Да здравствует Москва!

Какими думами украшен
Сей холм давнишних стен и башен,
Бойниц, соборов и палат!
Здесь наших бед и нашей славы
Хранится повесть! Эти главы
Святым сиянием горят!

Москва, своею религиозною мыслию, строгим характером своей жизни и своих нравов, дала другое направление мужавшей лире поэта. Уже не дерптский разгул слышится в стихах его. Здесь, под благовест московской святыни, раздаются подражания псальмам.

Кому, о Господи! доступны
Твои Сионски высоты?
Тому, чьи мысли неподкупны,
Чьи целомудренны мечты;
Кто дел своих ценою злата
Не взвешивал, не продавал,
Не ухищрялся против брата,
И на врага не клеветал;
Но верой в Бога укреплялся,
Но сердцем чистым и живым
Ему со страхом поклонялся,
С любовью плакал перед ним!

Здесь так высоко и свято сознается поэтом назначение поэта:

Когда с тобой сроднилось вдохновенье
И сильно им твоя трепещет грудь,
И видишь ты свое предназначенье,
И знаешь свой благословенный путь;
Когда тебе на подвиг все готово,
В чем на земле небесный явен дар:
   Могучей мысли свет и жар
   И огнедышащее слово -
Иди ты в мip, - да слышит он пророка;
Но в мipe будь величествен и свят!
Не лобызай сахарных уст порока,
И не проси и не бери наград.


   Невинен будь, как голубица,
   Смел и отважен как орел!
И стройные и сладостные звуки
Поднимутся с гремящих струн твоих:
В тех звуках раб свои забудет муки,
И Царь Саул заслушается их;
И жизнию торжественно-высокой
Ты процветешь - и будет век светло
   Твое открытое чело
   И зорко пламенное око!
Но если ты похвал и наслаждений
Исполнился желанием земным,
Не собирай богатых приношений
На жертвенник пред Господом твоим:
Он на тебя немилосердо взглянет,
Не примет жертв лукавых; дым и гром
   Размечут их - и жрец отпрянет,
   Дрожащий страхом и стыдом!

В Москве отозвалась и память Волги полнозвучными стихами Водопада и Пловца:

Море блеска, гул, удары,
И земля потрясена;
То стеклянная стена
О скалы раздроблена,
То бегут чрез крутояры
Многоводной Ниагары
Ширина и глубина!


Воют волны, скачут волны!
Под тяжелым плеском волн
Прям стоит наш парус полный,
Быстро мчится легкий челн,
И расталкивает волны,
И скользит по склонам волн!

Их, порывами вздувая,
Буря гонит ряд на ряд;
Разгулялась волновая;
Буйны головы шумят,
Друг на друга набегая,
Отшибаяся назад!

К этому времени, к 1831 году, относится вступление Языкова в службу. Вот документ, который содержит его недлинный послужной список.
Записка о канцеляристе Языкове.
«Канцелярист Николай Языков поступил в канцелярию Главного Директора Межевой Канцелярии 1831 года Сентября 12; 1832 Сентября 17-го за № 1757 представлено бывшим Главным Директором, Г. Сенатором Гермесом, Г-ну Министру Юстиции о награждении его Языкова чином Коллежского Регистратора, а 18-го Ноября 1833 года, он, Языков, уволен по прошению от службы».
Тогда-то, по собственным его словам, в послании к Князю П.А. Вяземскому,
Уже чиновник русской службы,
Он родину свою и пел, и межевал...

В это же время, а именно в 1833 году, он сослужил настоящую службу своему отечеству томом изданных им стихотворений.

В Москве началась болезнь Языкова. Но здесь он почти выздоровел и поехал на родину в Симбирск, уже не больной, хотя и не совсем здоровый. Там она усилилась и уже не покидала его до конца жизни. В светлые минуты отдыха от тяжкого недуга он писал послания к друзьям и поэтам, из которых особенно одно, к Д.В. Давыдову, блещет всею роскошью стиха его. Тогда же он перелагал в сцены народную Сказку о жар-птице, которая вполне не была никогда напечатана, а отрывками находится в его новых стихотворениях. Болезнь принудила поэта расстаться опять с отечеством. Эта разлука была тяжела для его любящего сердца. Ница морскою волной оживила его силы: он первую ее и прославил. Потом из чужбины начал стихами перекликаться с друзьями по сердцу и поэзии. Пел он красоты гор, но сыну степей и долин было душно в их области -

А горы да горы: оне так и давят
Мне душу суровые: словно заставят
Оне мне желанный на родину путь!

В драматических сценах передавал он живые беседы русской молодежи, кочующей за границею, но здесь обнаружилось, что он не способен был к драме. Ница, Гастуна и Рейн всего более отзываются в его заграничных напевах. Первые две содействовали несколько к восстановлению его здоровья. Второй напомнил ему дерптское житье-бытье. Лучшее его стихотворение к Рейну; но, воспевая Рейн, он переносится мыслию к родной Волге и ее данницам. Все оне приветствуют князя многих рек.
Волга начинает:

А Волжанин тебе приветы Волги нашей
   Принес я. Слышал ты об ней?
Велик, прекрасен ты! Но Волга больше, краше,
   Великолепнее, пышней,
И глубже, быстрая, и шире, голубая!
   Не так, не так она бурлит,
Когда поднимется погодка верховая
   И белый вал заговорит!

За Волгою следуют Ока, Сура, Свияга, Кама, Самара, Чсремшан, Иргиз и Сызран. Каждая из рек имеет свой характер; каждая своим особливым течением разливается в звучных стихах его. Но главная мысль этой дивной горацианской оды есть та, что здесь живое чувство любви к родному слилось с прекрасным, благородным, теплым сочувствием к образованной чужбине. Заключив приветы от родных своих рек, Волжанин продолжает:

   Теки со славой,
Князь многих рек, светло теки!
Блистай, красуйся, Рейн! да ни грозы военной,
   Ни песен радостных врага
Не слышишь вечно ты; да мир благословенной
   Твои покоит берега!

Того русского великодушного чувства, которое дышит в этих стихах, не заметило близорукое пристрастие врагов Языкова, придиравшихся к его русским поговоркам и шуткам о немечине, да еще о том

Как Немец, скользкою дорогой,
Идет, с подскоком жидконогой -
И бац да бац на гололедь!
Красноречивая картина
Для русских глаз! Люблю ее...

Другой возраст, другое время, страдания жизни отозвались иными думами, иными чувствами в струнах поэта. Когда жил он в Нице, корабль привез свежую малагу с ее настоящей родины. Струя густого вина, которой он не пил по запрещению доктора, внушила ему такие стихи:

Остепеняют нас и учат нас заметно
   Лета и время бытия:
Так ныне буйный хмель струи золотоцветной
   Не веселит меня, друзья.
Ни кипяток ее, ни блеск ее мгновенный;
   Так ныне мне уже милей
Напиток смирный и беспенный,
   Вино густое, как елей,
И черное, как смоль, как очи девы горной,
   И мягкосладкое, как мед;
Милей мне тихий пир и разговор неспорной,
   Речей и мыслей плавный ход;
Милей почтительно ласкаемая чаша,
   Чем песни, крик, и звон, и шум!
Друзья, странна мне юность наша:
   У ней все было наобум!

Но ни Гастейн, ни Ница, ни Швальбах не могли восстановить разрушенных сил его. Желание влекло на родину. Душа, думая об ней, забывала о теле, которое в чужбине, тревогой духа, страдало еще более. Поэт запел:

Бог весть: не втуне ли скитался
В чужих странах я много лет!
Мой черный день не разгулялся,
Мне утешенья нет, как нет;
Печальный, трепетный и томный
Назад, в отеческий мой дом,
Спешу, птица в куст укромный
Спешит, забитая дождем.

Последнее время жизни своей Языков оставался верен Москве. Здесь боролся он еще с болезнию, но эта борьба услаждаема была дружеской беседою, искреннею радостью об умственном развитии в Москве, и мыслию, что если уж умрет он, так на родине. Рука его растворялась щедро на все доброе; сердце его веселила всякая мысль на пользу науки, словесности, отечества. В светлые отдыхи от недуга он дарил стихами друзей своих. Особенно одушевлено его послание к А.Д. Хрипкову, ландшафтному живописцу, которого Языков особенно умел ценить в Москве. В его доме художник переводил на полотно природу Кавказа, а поэт переносил краски живописца в свои стихи:

Создания твои пленительны, блистая
   Живым изяществом труда;
Любуюсь ими я: вот речка меж кустами
   Крутой излучиной бежит,
Светло отражены прозрачными струями
   Ряды черемух и ракит,
Лиющийся хрусталь едва, едва колышет
   Густоветвистую их тень,
Блестит как золото, тяжелым зное дышит
   Палящий, летний тихий день
И вот купальницы, вот ясною волною
   Игривый обнял водобег
Прелестный, юный стан, вот руки над водою
   И груди белые как снег,
И черными на них рассыпалась змеями
   Великолепная коса!

Вот двух безлесных гор обрывы полосаты
   И плющ зеленый по скалам
Взвился; вот чистый лес и луговые скаты
   Горы Ермолова! Вон там,
Бывало, отдыхал муж доблести и боя…

Все коренные убеждения его жизни, которые постоянно поверял он своей музе от самых первых ее песен, живее проснулись в нем» середи умственного движения московской атмосферы. Увлекаемый силою их искренности, может быть, иногда он выражал их с излишнею горечью; но те, которые благородно ценят человека выше какой бы то ни было умственной односторонности, уже помирились с ним. Только односторонность, ограниченная и потому без границы пристрастная, не может знать примирения, и способна мстить памяти человека даже и за гробом.
Одно из последних вдохновений Языкова было посвящено Карамзину в то время, когда на общей их родине воздвигался памятник Историографу. За год до кончины, несмотря на страдания, поэт как будто собрал все прежние живые силы своего духа и стиха для такого торжественного случая. Это истинно монументальная ода, пиндарическое создание русской лиры, где мысль о воздаянии за подвиг гражданский и литературный облечена в спокойное величие самого ясного сознания.
В Москве же, в последнее время, со струн лиры Языкова сильнее, чем когда-нибудь раздались те высокие песни, которых слабое зачало сказалось еще в дерптской Молитве, но сильнее раскрылось в первых московских стихотворениях. У всех истинных поэтов России в глубине души живет заветное, тайное чувство, которое связывает их с основою народной жизни. Как бы ни засорилось оно, как бы ни утаилось под спудом всяких влияний и всяких наростов, - живущее и сильное, рано или поздно, пробивается оно сквозь все слои жизни. Еще свежее, принятое от древней нашей Руси, настроило оно первые песни Ломоносова и Державина; отозвалось на лире Жуковского, а в прелюдии к Налю и Дамаянти обнаружилось яснее; благоговейно настроило предсмертные звуки незабвенного Пушкина. Оно же гремит громом и в последних произведениях Языкова, обещая какую-то чудную, новую поэзию. Таковы его Землетрясение и Сампсон.
Есть священное предание в нашей Церкви, что во время страшного землетрясения, колебавшего Византию, когда Царь, сенат, синклит и народ молились перед алтарем об избавлении, невидимая сила подняла отрока к небесам, и он услышал горнюю песню: Свят, Свят, Свят! - и принес ее на землю, и ею спасена была Византия. Поэт передал вдохновенными стихами это предание - и так обратился к самому себе:

Так ты, поэт, в годину страха
И колебания земли
Носись душей превыше праха
И ликам ангельским внемли,
И приноси дрожащим людям
Молитвы с горней вышины,
Да в сердце примем их, и будем
Мы нашей верой спасены.

Здесь Языков возвращал поэзию к истинному ее началу, к первому ее источнику.
Какую глубокую думу думал поэт, когда совершалось в нем последнее его вдохновение, когда он своим могучим стихом изваял Сампсона, утратившего силу свою от того, что
Его соблазнили Далиды прекрасной
Коварные ласки, сверканье очей,
И пышное лоно, - и звук любострастной
   Пленительных, женских речей;
В объятиях неги его усыпила
Далида, и кудри остригла ему:
Зане в них была его дивная сила,
   Какой не дано никому!
И Бога забыл он; - и падшего взяли
Сампсона враги, и лишили очей,
И грозные руки ему заковали
   В медяную тяжесть цепей.
Жестоко поруган и презрен, томился
В темнице, и мельницу двигал Сампсон;
Но выросли кудри его; но смирился,
И Богу покаялся он.

В последние дни, перед самою смертию, дума веры много его занимала. Слегши в постелю, он предчувствовал, что умрет. По собственному желанию, совершил последний долг Христианина. За три дни до смерти, утром, созвав домашних, говорил с ними о воскресении мертвых. Необыкновенная память не покидала его почти во все время. Искры ее заметны были в самом бреду горячки. На одре смертном он пел и читал стихи. Ему грезилось любимое занятие жизни. Русское хлебосольство - также черта его характера - видно в последних его распоряжениях. Он заказал все блюда похоронного своего обеда, и поручил брату пригласить друзей его и знакомых. За час до кончины беседовал с врачем своим, и уснул вечным сном, незаметно для его окружавших.
Когда кончились страдания жизни, и предстало лицо Языкова во всем величавом спокойствии смерти, тогда обозначились настоящие черты его, которые искажала болезнь. Выпрямилось высокое чело - и особенно значительны была широкие, полные уста его. Мысль, что эти уста, в которых создавался полнозвучный его стих, смежились навеки безмолвием, тяжело-грустна была не только для ближних его, но и для всех, кто любил русское слово, поэзию, и дорожи славою отечества.
Душа чистая, безобидная, любящая жила в этом теле. Мягкая кротость была главною чертою в его характере. Он принадлежал к числу тех немногих людей, которые могут быть только жертвами других. Как часто, страдая болезнию в Ганау, он уменьшал ее признаки перед своим престарелым врачем для того только, чтобы не огорчить его. Утром, пробужденный недугом, боялся потревожить сон слуги. В самых сильных припадках болезни не знал хандры и сохранял ясное спокойствие духа. В сношениях дружеских никогда не питал ни к кому сомнения. Чистоту собственной души всегда видел и в других. Всякий близ-кий мог завладеть и его добром и им всем, кроме его убеждений. В них только сосредоточивал он всю крепость характера - и в отношении к ним
… неизменен жизни новой
Пришел к таинственным вратам,
Как Волги вал белоголовой
Доходит целый к берегам.

Жизнь Языкова не богата внешними событиями, а между тем редко найти другого поэта, у которого всякое стихотворение было бы плодом прожитой минуты, как у Языкова, в котором человек и поэт так тесно были бы связаны. Биография его, которую излагал я его же стихами, служит лучшим оправданием этой мысли. Всякое стихотворение его было данью прекрасной души его, приношением его доброхотства поэтам, добрым людям и друзьям за все прекрасное, святое и любовное отечеству и его истории за все великое и славное, жизни за ее дары, любезные нам и в самих страданиях. Стихи свои подносил он всему, им любимому, как лучший гостинец от щедрых даров, которыми небо его наделило.
Поэзия его была светла и чиста: она не ссорилась с жизнию и чуждалась разочарования. Поэт сам это выразил:

Я сам постигнуть не могу,
Как жар любви ненагражденной
Не превратил меня в брюзгу!

А не сержусь на небеса,
А мне все люди - не злодеи;
А романтической тоской
Я не стеснил живую душу,
И в честь зазорному Картушу
Не начал песни удалой!
   Сия особенность поэта
Не кстати нынешним годам,
Когда питомцы Бога света
Так мило воспевают нам
Свое невинное мученье,
Так помыкают вдохновенье,
И так презрительны к тому,
Что недоступно их уму!

Спокоен я: мои стихи
Живит неложная свобода,
Им не закон - чужая мода,
В них нет заемной чепухи
И перевода с перевода;
В них неподдельная природа
Свое добро, свои грехи!

Главное и особенное достоинство поэзии Языкова судьба сама как будто нарочно выразила в его имени. Поэзия русского языка в стихе была открыта ему до высшей степени совершенства. Это достоинство маловажно в глазах тех недальновидных, которые едва ли понимают, что такое язык, этот таинственный образ всего народа, и вместе с ним готовы отвергнуть и самый народ. Не так думали два мастера русского языка, Пушкин и Дельвиг: они единогласно утверждали, что искусство слагать стихотворный русский период постигнуто было в совершенстве одним Языковым. В самом деле, ни у кого из поэтов русских стихи так свободно не льются, и слова так покорно не смыкаются в одно согласное и великое целое, как у Языкова. Он движет ими, и строит ряды их, как искусный полководец обширное воинство. Славу других достоинств стихотворной поэзии Языков разделит с другими, во многих уступит им, но это остается за ним правом бессмертной его собственности. Это вечная заслуга его, которой не отнимет у него ничье близорукое пристрастие. Стихи Языкова будут славою и радостью каждого истинно-русского, говоря его же словами:

Покуда наш язык, могучий и прекрасной,
Певучий и живой, звучит нам сладкогласно,
И есть отечество у нас.

С. Шевырев

(Московский Городской Листок. 1847.  № 6 (8 января). С. 21 - 24; № 7 (9 января). С. 25 - 28).


Рецензии