Какое низкое коварство

Глава первая

Художник Владимир Яковлевич Рейнхардт.
Осень 1877 года. Место дуэли Пушкина.


1

     Владимир Яковлевич Рейнхардт, молодой живописец, весьма щедро одаренный художническим талантом, в 1874 году окончил Императорскую Академию художеств, блестяще исполнив выпускную работу на библейскую тему «Явление Аврааму трех ангелов у дуба Мамврийского». Уже в процессе работы над картиной он узнал, что в 1821 году, при выпуске из Академии,  точно такую же тему реализовал и будущий великий живописец, автор «Последнего дня Помпеи»,  Карл Павлович Брюллов. Владимир Яковлевич был этим весьма горд. Дабы не ударить лицом в грязь перед памятью прославленного мастера, он с особым тщанием отнесся к своей картине, и вскоре с огромным душевным подъемом и радостью принял из рук ректора Академии честно заработанную Большую золотую медаль с правом на двухгодичную пенсионерскую поездку по Италии.
     В этой вожделенной стране художников он много и плодотворно работал, особенно на пленэре. Его натурные этюды, красочные, легкие, воздушные, напоенные жаром южного солнца, за умеренную плату охотно расходились по рукам любителей живописи, особенно туристов из России, что немало способствовало росту его популярности на  далекой родине. Однако вскоре он увлекся жанровой живописью, черпая вдохновение в итальянской колоритной природе и местном быте. Особенно полюбились ему сюжеты любовных сцен на открытых террасах, густо увитых виноградными лозами, или же изображения томно мечтающих на мраморных скамьях черноволосых фей, за спинами которых легкий бриз шевелил кроны   раскидистых  пиний и понуждал изумрудные волны Адриатического моря ласково плескаться о прибрежные камни.
     В Петербург Владимир Рейнхардт возвратился в конце лета 1876 года вполне сложившимся успешным живописцем, и на него сразу же обратило внимание, основанное российскими меценатами, Общество поощрения художников (ОПХ). Сначала, дабы убедиться в силе его таланта, Общество заказало ему небольшую серию портретов своих постоянных членов, внесших наибольший финансовый вклад в казну ОПХ, и он с блеском справился с этим заказом: все портреты в короткий срок были раскуплены своими же  оригиналами. После подобного успеха Рейнхардт получил, наконец, от Общества почетный заказ на большую картину «Последняя дуэль Александра Пушкина». Заказ был отнюдь не случайным событием в жизни меценатов, ибо в воздухе и умах множества людей давно уже носилась благородная идея увековечивания памяти великого поэта.
     Надо было так случиться, что именно в это время бывший ученик Царскосельского Императорского лицея Яков Грот, с десяток лет тому назад организовавший сбор средств на сооружение в Москве памятника Пушкину, объявил, что необходимая сумма денег собрана, и теперь для начала работ нет никаких препятствий. Вследствие этого на петербургском бронзолитейном заводе закипела работа по отливке монумента в версии скульптора Александра Михайловича Опекушина. Установка и открытие памятника намечалось на Страстной площади в 1880 году, в день восьмидесятилетия со дня рождения поэта.
Рейнхардт с жаром принялся за подготовительную работу к заказанной картине. Он изучил все возможные опубликованные на тот момент материалы о Пушкине, в особенности, касающиеся обстоятельств дуэльной трагедии. Их, этих материалов, оказалось критически мало, тем не менее, долгие беседы с некоторыми состарившимися современниками поэта во многом восполнили пробел в знании его личной жизни и обстоятельств дуэльного кризиса.
Известно, что на подготовительном этапе работы над картиной, в особенности, если сюжет ее разворачивается на лоне природы, главным для художника является штудирование натуры с помощью этюдов. В них нужно чутко уловить состояние, душу природы, ее колорит, игру света и тени, особенности освещенности, не говоря уже о композиции и точности рисунка. 
     Но вот незадача: а где же находится точное место дуэли? Этот вопрос на первых же этапах работы встал перед Рейнхардтом во всей своей неопределенности. В известных в ту пору документах место дуэли обозначалось сугубо приблизительно. То есть: «…За Комендантской дачей, близ Новой Деревни, в роще…»; или «…в 5-м часу пополудни за Комендантской дачей…»; или «…по Выборгскому тракту за Комендантской дачей, в роще…», - и так далее. Понятно, что для художника, желающего написать этюд столь значимого места, подобные указания были сродни знаменитой адресации Ваньки Жукова: «На деревню, дедушке».
     И тут, словно в сказке, Рейнхардту нежданно повезло: случайно встретившийся на Невском проспекте поверхностно знакомый студент университета, некто Нестор Исаков, разговорившись с художником, заявил, что его родной дядя, весьма крупный российский издатель Яков Алексеевич Исаков, лет десять-двенадцать тому назад, готовя к выпуску сочинения поэта, сам попытался установить точное место дуэли. Для этого он обратился к тогда еще здравствующему секунданту и лицейскому однокашнику Пушкина, Константину Карловичу Данзасу.
     — Вот как?.. «И Данзас указал это место?» —взволнованно спросил Рейнхардт.
     -  Да, указал, и даже нарисовал план местности, а на нем обозначил искомую площадку, - ответил Исаков.
     - Нестор… Я мог бы поговорить с вашим дядюшкой? Мне это очень нужно…
     - Ну, не знаю… Думаю, что можно.
     - Тогда устройте мне с ним встречу. Скажите, что в знак благодарности я бесплатно напишу его портрет.
     - Да?.. Портрет, говорите?.. Ладно, думаю, за бесплатный портрет он выделит вам время.
     — Вот и договорились! Только не откладывайте это в долгий ящик. Возьмите мою визитную карточку. Напишите мне по почте записку, когда все уладится.
     - Ладно, напишу, - удовлетворенно буркнул студент, пряча визитку в карман куртки.

2

     Книгопродавец и издатель Исаков принял Рейнхардта весьма учтиво. Для своих шестидесяти шести лет он производил впечатление подвижного молодящегося старика с густой шевелюрой. Гладкое, почти без морщин лицо его говорило скорее о мастерстве цирюльника, нежели о безупречном здоровье, хотя мутновато-голубые глаза смотрели на собеседника все еще достаточно живо.
     - Прошу вас, присаживайтесь, - указал Исаков на кресло, стоявшее против письменного стола.
     - Благодарю.
     - Ну-с, месье молодой удачливый живописец, с чем ко мне пожаловали? – пытливо обратился он к Рейнхардту. – Впрочем, от племянника моего знаю, что вы готовитесь писать картину, изображающую последнюю дуэль Пушкина. Это весьма и весьма похвально. Тем более, что грядет его восьмидесятилетие. Должен вам сказать, что в дни моей молодости я лично был знаком с Александром Сергеевичем и порою пивал с ним пиво… Да-с…
     - В таком случае, Яков Алексеевич, я должен стать перед вами на колени!.. С самим Пушкиным… пиво…
     Исаков засмеялся и, прикуривая сигару, заметил:
     — Это лишнее, молодой человек. Итак?..
     - Итак, мне, как живописцу, нужно своими глазами узреть точное место, где упал раненый Пушкин, и зафиксировать его в этюде. Ваш племянник, коего я случайно встретил на Невском, сказал, что только вы можете в этом мне помочь.
     — Это действительно так. Что ж, слушайте и запоминайте. Времени для разговора у меня, как водится, в обрез, готовлю к изданию обновленное собрание сочинений поэта, поэтому постараюсь быть кратким, но точным.
     В пятьдесят восьмом году я впервые готовил подобное издание, которое должно было выйти из печати к шестидесятилетию со дня рождения поэта. В процессе работы я почувствовал, что чего-то в издании не хватает, причем, весьма существенного. И после долгих размышлений понял: не хватает описания точного места дуэли. Я знал, конечно, что это печальное событие произошло у Черной речки, где-то поблизости от Комендантской дачи, но в какой именно географической точке – не было известно. И тогда я решил обратиться за помощью к еще здравствовавшему тогда секунданту поэта, Константину Карловичу Данзасу. Мы с ним были поверхностно знакомы, я даже однажды уговаривал его, как непосредственного участника дуэли, написать книгу о последних днях и кончине лицейского друга, на что он, кстати, с радостью согласился. И я попросил его посетить со мною место дуэли. Он и на это немедленно согласился.
      Дело было осенью. Мы выбрали день, когда не было дождя, и отправились в карете по пушкинскому маршруту – от Петропавловской крепости по Ланскому шоссе к мосту через Черную речку, и далее на Коломяжскую дорогу. Кстати, по пути Данзас показал мне место, где ему с Пушкиным повстречалась карета, в которой находилась Наталья Николаевна с детьми, но Пушкин, как известно, смотрел в другую сторону, а «косая мадонна» была близорука и в принципе не могла разглядеть в мчавшихся навстречу санях своего мужа. На самом повороте на Коломяжскую дорогу, по левую ее сторону, находились строения Комендантской дачи. По правую – тянулся глухой забор огородов, чьим потомственным арендатором был некто Василий Дмитриевич Мякишев. Проехав этот длинный забор, мы остановились. За ним, по словам Данзаса, в 1837 году начинался кустарник, а далее - лес. В недалеком расстоянии от забора и дороги он указал мне место, где происходила дуэль. Это – небольшая лощина в двадцать пять шагов в длину и столько же в ширину. Данзас, как опытный офицер, зарисовал карту местности с указанием нужных расстояний, замеренных нами с помощью длинной веревки, с узлами через каждые пять саженей.
     - А где сейчас эта карта? – спросил Рейнхардт, глядя загоревшимся взором на Исакова.
     - У меня, конечно. Где ж ей быть?
     - И вы можете мне ее показать?
     - Да Бога ради. Сейчас принесу.
     Исаков вышел в соседнюю комнату и вскоре вернулся, держа в руках лист плотной белой бумаги.
     — Вот, смотрите, - подозвал он Рейнхардта к своему столу. – Видите? Вот Черная речка, вот мост через нее, а вот и Коломяжская дорога, слева от которой Комендантская дача, а справа – огороды Мякишева. Вот конец огородов, а здесь, - Исаков указал на заштрихованную площадку, обозначавшую свободную от деревьев и кустарника лощину, - стрелялись Пушкин с Дантесом. До этой лощины от огородов семьдесят пять саженей и от дороги на Коломягу вправо, вглубь леса – тридцать восемь саженей. Вот и все! Что значит – довериться человеку, бывшему участнику такого трагического события. Спасибо Константину Карловичу, - Исаков трижды перекрестился, - царство ему небесное… Все, молодой человек. Вы можете перерисовать эту карту и потом смело прийти туда, на лощину, с этюдником, холстом и красками.
     - Огромное вам спасибо, Яков Алексеевич! Мне остается только спросить вас, когда вы будете готовы позировать мне для портрета?
     - Благодарю вас, но это излишне. Мой племянник явно переусердствовал в разговоре с вами. Благодарю.
     Исаков энергично кивнул, словно распрощался, и придвинул к себе кипу издательских бумаг; Рейнхардт также кивнул, затем, присев к небольшому круглому столику в углу кабинета, углубился в тщательное перерисовывание чудом доставшейся ему карты.

3

     Десять дней спустя Владимир Рейнхардт – с большим этюдником на одном плече и грунтованным холстом в матерчатой суме на другом – появился в указанном на карте Исакова месте дуэли Пушкина.  Опытным глазом художника, оценив композиционные возможности натуры, он сразу же выбрал наилучший ракурс и, соответственно ему, установил этюдник и выдавил на палитру нужные краски. Как правило, этюды он писал без предварительного рисунка – сразу кистью, сообразуясь с внутренним видением окончательного результата. Вот и теперь, едва положив на холст несколько первых мазков, он, как говорят профессионалы, взял разгон кисти, но в это время неожиданно услышал доносившиеся со стороны Коломяжской дороги приглушенные мужские голоса. «Кого еще тут черти носят?» - тревожно подумал он. Между тем голоса приближались. Рейнхардт понаслышке знал, что леса под Петербургом кишат всяческим криминальным сбродом, среди которого нередко попадаются отъявленные душегубы, поэтому для острастки достал из этюдника большой перочинный нож, которым обычно остругал карандаши, раскрыл его и положил в карман бекеши.
Тем временем в прогалине между соснами показались шедшие по дороге двое мужчин. Завидев художника с этюдником и холстом, они остановились, что-то тихонько сказали друг другу и направились прямо к нему. Однако Рейнхардт еще издали успел определить, что внешний вид этих людей не имеет ничего общего с брутальными героями эмоциональных газетных хроник, поэтому тревога его  достаточно быстро растворилась в свежем дыхании осеннего леса.
     Через пару минут мужчины подошли к художнику. Один из них выглядел лет на сорок, другой казался чуть постарше. Одеты они были на петербургский манер и производили впечатление порядочных людей.
     - Добрый день, господин живописец! – учтиво произнес старший, щелкнув каблуками и по-армейски энергично тряхнув головой. – Разрешите представиться: барон Эммануил Оттович Штейнгель, владелец Чернореченской фермы. А этот господин, - он указал на своего спутника, - Василий Дмитрич Мякишев, потомственный арендатор огородов на земле владельцев Комендантской дачей, ныне мой добрый сосед.
     При последних словах барона Мякишев слегка поклонился, приподняв картуз.
     - Очень приятно, господа. Разрешите и мне представиться: выпускник Императорской Академии художеств Владимир Яковлевич Рейнхардт.
     - Весьма и весьма приятно, Владимир Яковлевич. А мы вот с Эммануилом Оттовичем прогуливались по Коломяжской дороге, да и заметили вас. Любопытство, конечно, взяло верх, потому как художников в наших краях мы давненько не видывали. В принципе, я смотрю… правда, в живописи мало чего смыслю, но… ничего интересного в этом унылом пейзаже не вижу…
     - Действительно, это так, - добавил Мякишев. – Я всю жизнь в этих краях, а красивостей не заметил. Разве…  кое-где по берегам Черной речки…
     - Вы ошибаетесь, господа. Иногда внешне неинтересное, возможно, даже непривлекательное место таит в себе тайну, загадку, знание о которой в корне меняет значимость его и, соответственно, отношение к нему. Вот эта лощина, на которой мы стоим, - из ряда таковых мест. Она священна…
     - Вот как? – недоуменно переглянулись барон со своим соседом. – Чем же она священна?.. Мы почти каждый день проходим мимо, не имея понятия о ее святости…
     - Господа! – патетически воскликнул Рейнхардт. – На этой лощине был смертельно ранен Пушкин! Здесь в январе тридцать седьмого года пролилась кровь гениального поэта!.. Вы, аборигены этих мест, разве не знаете этого?!
     - Представьте, не знаем и не можем знать, потому что кровь Пушкина пролилась совсем в другом месте. Кто вам указал на эту лощину как на место дуэли? Оно совершенно ложное, смею вас заверить.
     Рейнхардт изумленно смотрел на своих нежданных собеседников, не зная, что им сказать. У него даже появилась шальная мысль - уж не разыгрывают ли они его с какой-то непонятной целью? Но с какой?.. А, может,  здесь кроется чья-то злая интрига, и эти нежданные гости – ее проводники?
     - Простите, господа… вы действительно те, кем мне представились? Вы говорите такое, во что я не готов поверить. Уж простите великодушно.
     - Это вполне естественно с вашей стороны, - смеясь, отметил Мякишев.
     - Отвечая на ваш вопрос, - вступил в разговор барон Штейнгель, - скажу, что мы действительно те люди, каковыми назвались, ведь лукавить было бы с нашей стороны низко и предосудительно. Это первое. Второе: я не следователь жандармерии, чтобы повторно задавать вам вопрос – откуда известно, что именно на этой лощине Пушкин стрелялся с Дантесом? – но должен настоятельно повторить вам, что подобное утверждение – ложное. Третье: поясняю нашу эдакую наступательную настойчивость. Дело в том, что, как я понимаю, ваша будущая картина должна документально точно изображать само место дуэли. Но противники ведь стрелялись в роще за Комендантской дачей, точнее, за гумном и сараем Комендантской дачи, а не здесь, за огородами Мякишева. Мы предлагаем вам привести в походный порядок ваш этюдник и пойти с нами. Мы вас приведем точно на то место, где был ранен Пушкин.
     - Простите, барон, а как же тогда относиться к указанию Данзаса,  секунданта Пушкина, который участвовал и в выборе места дуэли, и в выработке условий проведения самой дуэли?
     - Трудно сказать, чем руководствовался господин Данзас, указывая Исакову на эту лощину, - пожал плечами Штейнгель. - Вряд ли он в самом деле забыл истинное место трагедии, если только не тронулся рассудком к тому времени. Возможно, здесь была замешана какая-то игра больших людей. Во всяком случае, он соврал, и уже одно это наводит на тяжкую мысль – а был ли Данзас  искренним другом своему лицейскому товарищу? Не участвовал ли он в каких-то тайных интригах против него?
     - Да, я понимаю… Но все-таки у меня такое ощущение, что какая-то стрельба была на этом месте… Вот чувствую… если хотите, нутром своим…
     - Стрельба здесь была, и не единожды, - вмешался в разговор Мякишев. – Вот вам один странный случай, о котором рассказал мне мой отец, Дмитрий Фомич. Дело было в конце осени тридцать шестого года, кажись, в ноябре. На дворе искрился легкий морозец, светило солнышко. Часов в девять утра, когда отец еще только завтракал, вдруг со стороны Коломяги послышались довольно близкие пистолетные выстрелы: пах-пах! Перерыв. Снова: пах-пах! В перерывах, видать, стрелявшие перезаряжали пистолеты. Отец быстренько накинул на себя кожушок и вдоль нашего забора двинулся к концу огородов. А там глянул в щелку – батюшки свет! – саженей в семидесяти от забора, сразу за канавой, два человека занимались зарядкой пистолетов – один держал, другой колотил молотком по шомпалу. Колотил более молодой, лет двадцати пяти, судя по мундиру – гвардейский офицер. Тот, кто держал пистолет, был человек цивильный, уже пожилой, лет сорока с лишним, в добротной шубе и цилиндре. Но главное, что удивило отца – это мишень, по которой офицер стрелял. Она представляла собой нечто вроде белой простыни, на которой красками был нарисован человек в натуральный рост, а на нем красными кругами обозначены места для прицеливания – один круг в районе сердца, другой… где бы вы думали? - на причинном месте, в паху! Это, конечно, от офицерского озорства молодецкого, от игры молодой крови… Мишень была прикреплена к толстому стволу старого дуба. Сейчас уже дуба того нет, остался от него только большой пень, который и отсюда виден, ежели присмотреться внимательно. Кстати сказать, когда эти люди перестали сюда приезжать,  отец топором вырубил из коры дуба сплющенные свинцовые пули и переплавил их на грузила – Черная речка ведь и поныне кишит всякой рыбицей…
     - Понятно-понятно… По всему видно, что молодой гвардеец накануне дуэли тренировался в точности стрельбы, - заметил Рейнхардт. – Но поскольку он целил и в пах нарисованного человека, - то в предполагаемой дуэльной истории, надо думать, оказалась замешанной некая прекрасная «шерше ля фам». Отсюда вполне резонно напрашивается вывод: гвардейские пули намеренно направлялись туда, где явно обозначилось средоточие страстей предполагаемых дуэлянтов. Так что, гипотетически ситуация там сложилась такова: кто из них на дуэли выстрелит первым и точно попадет в цель, тому и достанется женщина, за которую дрались, а побежденный, ежели останется живой, будет до гроба пребывать в печали - никому не нужным скопцом с отстреленными яйцами…
     - Точно, хотя и печально… - согласился барон. - Ну, ладно, господа, поговорили о том, о сем, а теперь, Владимир Яковлевич, прадлагаем вам собраться и вместе с нами посетить настоящее место дуэли Пушкина. Или вы передумали?
     - Нет-нет, господа, через пять минут я буду готов.

4

     Через обозначенное время все трое двинулись к Коломяжской дороге. Первым бодро вышагивал барон Штейнгель; за ним, не отставая, шли Рейнхардт и Мякишев.
Странная, неподвижно-молчаливая тишина воцарилась в лесу. Казалось, жизнь совсем покинула его, и только изредка доносившийся хриплый окрик неизвестной птицы да шумные вздохи верхушек сосен от набежавшего ветра говорили обратное: лес жив, но живет своею жизнью, деловито и осознанно готовясь к предстоящей зиме.
     Небо над лесом сияло глубокой холодной синевой. Низкое чухонское солнце, слабое и торопливое, в два часа пополудни уже готовилось склониться к горизонту, чтобы далеко за его пределами вновь подняться к зениту и обогреть иные народы и государства. Но пока оно все еще пребывало здесь, в  петербургском небе, способствуя трем неравнодушным людям спокойно войти в пределы  Комендантской дачи и на месте разобраться со спорным вопросом: где же на самом деле пролилась «поэта праведная кровь»?
     Дорожка к месту дуэли представляла собой утоптанную за много десятилетий довольно широкую тропу, - частично грунтовую, частично посыпанную песком и  выложенную булыжным камнем. Она огибала огороды, и в теплое время года служила для ухода за посевами и последующей уборки урожая овощей и цветов.
     Пройдя мимо бревенчатых гумна и сарая, крытых потемневшим от сырости дубовым тесом, троица мужчин остановилась у небольшого холмика, образованного слежавшимся речным песком. В нескольких шагах от него, над пожухлой осенней травой, высился одинокий, обросший мхом, пень старой березы; за ним – молодая поросль смешанного леса, постепенно сливавшегося с вековым строевым бором; а на месте летних огородов жирно темнела, отдавая пряным запахом свежевспаханной земли, поднятая плугом огородная целина.
     - Вот истинное место дуэли Пушкина с Дантесом, - сказал Мякишев, показывая рукой на холмик. - А вот пень, оставшийся от березы, в четырех шагах от которой Пушкин стоял с пистолетом в руке, ожидая сигнала секунданта сходиться к барьерам.
     - От кого, господа, вы знаете такие подробности? - с легким недоверием спросил Рейнхардт. - И почему они нигде не приведены в печати?
     - Почему они не приведены в печати - этого я знать не могу. - Лично я знаю подробности от отца моего, царство ему небесное.
     - Вот и расскажите, - попросил художник.
     - Извольте. Дело в том, что семья наша еще с двадцатых годов потомственно арендует земли Комендантской дачи. Отец мой, Дмитрий Мякишев, был первым арендатором этих плодородных земель, и жил в нескольких ста шагах от рокового места. И он случайно стал свидетелем дуэли Пушкина с Дантесом. Впрочем, это теперь мы знаем, что именно они стрелялись за Комендантской дачей, а тогда для отца эти два человека были просто - офицер и цивильный человек. Так вот: в тот самый день, уже под вечер, впопыхах прибежал к отцу моему дворник Комендантской дачи Матвей Фомин и, задыхаясь, сказал, что за гумном только что стрелялись какие-то господа. Отец, наскоро напялив кожушок и шапку, выбежал на мороз и увидел, как  двое господ вели истекающего кровью господина под руки, затем они на Коломяжской дороге посадили его в подъехавшую карету и повезли в город. Когда карета, а вслед за ней еще какие-то сани с двумя господами скрылись из виду, отец по свежим следам на снегу пошел на то место, где стрелялись, то есть пришел вот сюда, где мы с вами сейчас  стоим. Отец много раз указывал мне на это место, на эту насыпь и березу около нее, потому забыть его я никак не мог. Дорожка, как вы видели, ведет сюда кружно, мимо сарая и гумна, и везти по ней раненого было бы мучительно и долго, поэтому, как показали следы и кровь на снегу, эти люди направились к дороге напрямую, через огороды, разобрав для этого часть жердевой изгороди… Вот все, что я запомнил из рассказа отца. Человек он был замкнутым, немногословным, поэтому о многом из того, что видел, предпочел, как я разумею, умолчать… Но главное дело сделал - заставил меня всегда помнить о месте дуэли Пушкина - мол, когда-нибудь в жизни это пригодится.
- Вот оно что… - задумчиво произнес Рейнхардт. - А вы что скажете, Эммануил Оттович?
- А я скажу так: все правильно говорит господин Мякишев, но его рассказ нуждается в некотором дополнении.
- Прошу вас! 
- Итак, зимою 1851 года мой отец, барон Отто Штейнгель, купил Чернореченскую ферму, которая и поныне, слава тебе Господи, стоит близ Комендантской дачи. Мне тогда было всего десять лет, я был шустрым и любознательным мальчиком, весьма общительным и веселым. И вот, во время одной из прогулок по окрестностям фермы мне захотелось осмотреть таинственную Комендантскую дачу. Я знал, что охраняет ее дворник, старый унтер-офицер лет шестидесяти, что зовут его Матвей Фомин, и он очень любит курить хороший табак. Я стянул из отцового ящичка две сигары, которые он выписывал из-за кордона, и пошел к намеченной даче, манившей меня рассказом о том, что возле нее некий француз убил знаменитого поэта Пушкина, написавшего любимую мою сказку про царя Салтана.
     Матвей Фомин оказался человеком суровым, но справедливым. Он и не думал отказываться от подарка: одну из сигар сразу же с видимым удовольствием закурил, а затем спросил, чего ради  я к нему явился. Я и ответил: "Батюшка мой сказывает, что за гумном вашей дачи когда-то было смертоубийство Пушкина, который в книжке написал про ученого кота на золотой цепи и про русалку…" Дворник рассмеялся, затем затянулся дымом сигары, о чем-то задумался и, наконец, посерьезневшим голосом сказал: "Ладно, слушай, малец, а когда станешь взрослым, напиши в каком-нибудь журнале - мол, жил на белом свете унтер-офицер Матвей Фомин, который видел знаменитую ныне дуэль Пушкина с французом и хочет рассказать всему миру все, что он видел и крепко запомнил. Обещаешь исполнить мою просьбу?" "Обещаю" - ответил я. "Ну, тогда слушай". И он рассказал…
     «…Дело было в тридцать седьмом году. Сидел он зимою, этак около конца января, в дворницкой у окна в то время, когда стало смеркаться. Кругом было полное безлюдье - ни ездока, ни пешехода. И вдруг видит - на Коломяжской дороге остановились господские сани, из них выскочили двое господ и пошли по полевой дороге мимо его окон. Подивился он: что этим господам под вечер вздумалось идти по заснеженной дороге, которая оканчивается в лесу? Поглядывая из окна на них,  отец увидел, что идут они вдоль забора дачи. А тут, недолго спустя, подъехали другие сани и тоже остановились. Из них еще двое  господ выскочили и тоже идут за первыми. Дворник накинул шубу на плечи, шапку на голову и вышел посмотреть, что там господа делают. Смотрит - они стоят двумя кучками, сажен семь-восемь друг от друга… Разговоры какие-то были, но не слыхать, о чем толковали. Потом дружно снег утаптывали… И вдруг, немного погодя, он дважды вздрогнул от двух выстрелов: "Пах!" … "Пах!" Один из господ падает - у березы возле этой самой насыпи - и что-то спрашивает. К нему подбежал другой господин и что-то спрашивает у четвертого, кажется, офицера. Оба они раненого господина облокотили к насыпи, что-то ему делали, затем надели на голову упавшую шляпу и через короткое время подняли с земли, потащили под руки и кликнули сани к себе. Больше ничего дворник  не видел, потому как без оглядки бросился назад в дворницкую. Забоялся крепко, что могут его притянуть в свидетели душегубства - мол, зачем попустил? Сидел он, сам себе не свой, и думал, что вот-вот войдут к нему, однако ж напрасно струсил, потому как сани с господами проехали мимо дворницкой нарочно шибко… В город, значит, проехали. А он всю ночь не спал, волновался, заснул лишь под утро. Встал, когда было уже совсем светло на дворе. Помолился, надел шубу, шапку и с лопатой пошел по следу саней до разобранной изгороди, перешел ее и дошел до места убийства. Тут он увидел густо-красный и кроваво-розовый снег в комках. Он живо сгреб руками и лопатой этот снег к насыпи, утрамбовал его и еще натаскал свежего в подоле шубы, раструсил его на том месте, пока ничего уже не было видно…
     Этак, спустя недели две-три, вызвал его комендант дачи и сказал, что в Питере все толкуют про дуэль двух господ, из которых один ученый писатель умер, а другой куда-то уехал - пропал, значит. Но суда и следствия, чего он больше всего боялся, не было. "Вот, Фомин, - сказал ему комендант, - какие дела-то около тебя творятся!" А он отвечает: "На все воля Божья, ваше благородие…»
     Вот все, что я видел и знаю, и точное место дуэли вам указал…»
     Поблагодарив дворника, я побежал домой и рассказал все отцу, с которым пошел затем к месту поединка. Там отец выдернул кол из ближайшей изгороди и воткнул его в сугроб у подошвы вот этой насыпи, где лежал Пушкин. А  когда по весне земля оттаяла, он вместо кола врыл заранее подготовленный столбик с надписью… К сожалению, столбик не сохранился. Ну, не беда - скоро мы здесь новый поставим, каменный...
     Рейнхардт молча стоял, зачарованно глядя на холмик слежавшегося за многие годы речного песка, покрытого слоем опавшей осенней листвы. Молчали и его нежданные собеседники. Они понимали настроение художника, которому  внезапно открылась ранее ускользавшая истина, и ждали, когда эта истина обретет в его сознании законченные формы. Но он все еще молчал; в его сознании вызревала новая композиция будущей картины, совсем не такая, которую он представлял себе до встречи с этими любезными господами.
     Прикрыв глаза, Рейнхардт мысленно увидел картину уже написанной, одетой в раму, со всеми  ее персонажами и дымчато-голубым   лесом на втором плане, с пятнами свежей крови на истоптанном снегу и редкими багровыми  отсветами убегавшего за  бугор зимнего солнца. И он понял: сейчас, в эту пору бесснежной осени, писать этюд совершенно бесполезно. Это нужно сделать зимой, в день и час злополучной дуэли. Только бы погода в тот день соответствовала той, какая выпала на долю Пушкина 27 января 1837 года!
     - Вот что, господа, - медленно, словно выйдя из дремы, произнес Рейнхардт. - Я решил, что этюд на этом месте буду писать двадцать седьмого января, в час дуэли. Вот только с красками беда – застывают они на морозе, становятся твердыми, на кисть плохо берутся.
     - Ну, это не беда, - улыбнувшись, заметил Мякишев. – У нас есть большая жаровня на ножках. Ежели в нее до краев насыпать шишек сосновых, да углей березовых подбросить, – она такой жар начнет источать, что в любой мороз ручейки под ней побегут. Словом, поставим жаровню рядом с этюдником, тогда ни холст, ни краски не застынут. Да и самому вам теплее будет.
     - Спасибо, господа… У меня сегодня выдался весьма удачный день, один из тех, что помнятся всю жизнь. Я благодарен Провидению за встречу с вами. Надеюсь, двадцать седьмого января будущего года ничто не помешает нам снова встретиться здесь же. Благодарю вас…
     - Рады, что в чем-то оказались полезны вам, - с достоинством поклонился барон Штейнгель. – Вот вам визитная карточка, там адрес моей Чернореченской фермы. Дайте нам знать записочкой по почте, не изменились ли ваши планы на двадцать седьмое января… Ну, мало ли что… И мы вас здесь встретим… как говорится, чин-чинарем.
     - Спасибо, господа, спасибо… Я весьма вам признателен!
     - Кстати, - озабоченно произнес барон, - на чем вы доберетесь до города? Я могу вам дать свою коляску с извозчиком.
     - Нет-нет, благодарю. Я еще утром нанял у Гостиного Двора экипаж, который и ждет меня на набережной.
     - В таком случае – до скорой встречи!
     - До скорой встречи, господа!
     И Рейнхардт, подхватив этюдник и холст, бодро двинулся в сторону перекрестка, на котором Коломяжская дорога, минуя Комендантскую дачу, прямо упирается в набережную Черной Речки.

5

     27 января 1878 года, в два часа пополудни, по пустынному Ланскому шоссе в сторону Комендантской дачи мчалась приземистая санная кибитка, запряженная парой вороных жеребцов. Подгоняемые кнутом подвыпившего ямщика, кони резво неслись по наезженной снежной колее мимо печальных пустырей и тихих, словно уснувших домишек, в непременных палисадниках которых ветер без устали трепал поседевшие от мороза ветви старых берез.
     Январское солнце тускло просвечивало сквозь хмурые облака, словно вылепленные из смеси белой и черной гуаши.  Усиливался ветер, превращая падающий снег в колючую поземку. На понурых ветвях сосен отчаянно галдели голодные галки, не поделив между собой случайную добычу. Сам же зимний день постепенно сгущался, давая знать всяк живущему на земле о скором пришествии ранних петербургских сумерек.
     Едва кибитка свернула с набережной на Коломяжскую дорогу, Рейнхардт, укутанный в медвежью шубу, в валенках, с  медвежьей полостью на коленях, сидя на отполированной бесчисленными седоками  деревянной скамье, сразу же заметил своих новых друзей, ожидавших его у калитки Комендантской дачи. Еще накануне он известил их городской почтой о времени своего приезда, и теперь точно знал, что они встретят и отведут его к месту пушкинской дуэли, где к тому времени уже будет дымить и излучать тепло видавшая виды отцовская жаровня Мякишева.
Когда кибитка остановилась, поравнявшись с ожидавшими Рейнхардта друзьями, художник бодро соскочил на снег, прихватив с собою этюдник, ящичек с красками  и холст.
     - Савельич, - обратился он к сидевшему на облучке ямщику, - значит, как договаривались, жду тебя на этом же месте, едва начнет смеркаться. А пока, ежели хочешь, можешь погреться в дворницкой, да и чаем с ситным, думаю, тебя там тоже попотчуют.
     - Благодарствуй, барин. Оно, конешно, побаловаться нонче самоварным  чаем - в самый раз… Ветрюга морозная, туды ее в качель…
     - Ну и ладно.
     И Савельич, боясь упустить возможность попить бесплатного чая с ситным, бодро соскочил с облучка и, наскоро затолкав за кушак свой неразлучный кнут, засеменил к открытой калитке дачи.
     - Ну, здравствуйте, господа! Вот и встретились, - Рейнхардт хотел было обменяться с новоиспеченными друзьями крепким рукопожатием, однако принадлежности художника в обеих руках не позволили ему это сделать.
     - Наконец-то мы дождались вас. Вам помочь? – приветливо спросил Мякишев.
     - Нет, благодарю. Я с юности привык таскать этюдник с холстом. Мне это не в тягость.
     Они обменялись энергичными приветственными кивками, после чего Штейнгель, взглянув на небо, спросил Рейнхардта:
     - А не кажется ли вам, уважаемый Владимир Яковлевич, что сегодняшняя погода, словно по заказу, в точности повторяет погоду дуэльного дня Пушкина? Тот же ветер, тот же морозец, та же поземка, те же местами разорванные тучи… В общем, все именно так, как описано в журналах…
     - Похоже, вы правы, Эммануил Оттович. Поэтому, с вашего разрешения, не будем терять времени и двинемся к месту дуэли.
     - Да-да, конечно…
     Они шли к песчаной насыпи той же дорогой, что и осенью прошлого года.  Необычайно чистый снег, пахнущий морозной свежестью, слегка похрустывал под подошвами валенок и утепленных сапог; они спешили туда, где некогда пролилась «праведная кровь» великого поэта. Проходя мимо дряхлых, но еще здравствующих сарая и гумна Комендантской дачи, Рейнхардт невольно остановился, увидев под их низкими крышами живописный строй нетронутых сосулек. И у него мгновенно сработал профессиональный рефлекс: если сарай и гумно гармонично впишутся в окончательную композицию будущей картины, он непременно украсит их крыши такими же стройными сталактито-подобными  сосульками.
Мякишева удивил интерес Рейнхардта к старым, ничем не примечательным деревянным  постройкам времен матушки Екатерины Великой. Он бросил вопросительный взгляд в сторону Штейнгеля, но тот лишь недоуменно пожал плечами. Друзья даже представить себе не могли, что живописца может привлечь вид обыкновенных сосулек – матовых, бугристых, порою грязных. И  уж совсем было невдомек, что иногда эти творения снега, тепла и холода, освещенные в контражуре лучами заходящего солнца, могут внезапно зажечься таким чистым спектром ярких лучей, о котором не смеют мечтать даже самые хваленые королевские алмазы.
Но время бежало, и друзьям пришлось ускорить шаг по направлению к скрытой под снегом старой песчаной насыпи. Они прошли еще шагов пятьдесят и остановились у невысокого сугроба девственного снега. Под ним-то  и была скрыта искомая, ставшая исторической, реликвия-насыпь.
     - Ну, вот и пришли, Владимир Яковлевич, - обернувшись к Рейнхардту, удовлетворенно произнес Мякишев. – Как видите, наша жаровня раскочегаривается. Еще минут десять, и такой жар от нее пойдет!.. В общем, мы сделали все, что могли, для вашей успешной работы над картиной.
- Спасибо, господа… Что бы  я делал, не будь в прошлом году нашей случайной встречи. Бог милостив.
- Воистину так! – перекрестясь, подтвердили Мякишев и Штейнгель.
- Господа… простите уж меня великодушно, но мне все еще нужна  ваша помощь.
- Мы готовы, но в чем она заключается? – спросил Штейнгель.
- А вот в чем, - ответил Рейнхардт. – Чтобы на картине точно изобразить место дуэли, мне необходимо увидеть, как выглядит утоптанная в снегу дорожка длиною в двадцать шагов и шириною в один шаг. Эту дорожку нам в первую очередь предстоит утоптать. Обращаю внимание – не лопатой расчистить, а именно ногами утоптать так, как это делали секунданты противников в тридцать седьмом году. Далее. Надобно откопать из-под снега пень старой березы, чтобы отсчитать от него четыре шага в сторону Комендантской дачи. Ведь именно об этих четырех шагах вы говорили мне осенью прошлого года, не правда ли?
- Именно так, - подтвердил Мякишев.
- И это как раз будет тем местом, где стоял Пушкин с пистолетом в руке за несколько секунд до сигнала Данзаса сходиться к барьерам.
- Точно, - кивнул Мякишев.
- Значит, оно - это место - и будет началом двадцатиметровой дорожки, которую нам предстоит утоптать. Однако прежде, чем примемся за работу, следует определиться с точным направлением этой дорожки.
- Господа… господа-а! – неожиданно, приложив руку ко лбу, с видом человека, вспомнившего о чем-то почти невероятном, патетически произнес барон Штейнгель. – Помнится, дворник  дачи - царство ему небесное - с которым я еще десятилетним мальцом имел счастье познакомиться, как бы невзначай заметил: «Умные-то были господа, которые стрелялись… предусмотрительные…» «Почему?» - не понял я. «А потому, что утоптанная ими дорожка смотрела прямо на угол гумна, а не на окна дачи, где я сидел» «Ну, и что?» - снова не понял я. «Как – «ну и что»?! Все по-военному просто. Ведь в случае промаха пуля врезалась бы в толстые бревна гумна, не причинив никому вреда. А вот ежели б дорожку утаптывали, не соизмеряясь с местностью, то пулька могла бы – опять же в случае промаха - через окно дворницкой и ко мне невзначай залететь. Так что,  соображаю: стрелялись господа умные!»
     - Да уж!.. Это очевидно, ничего не скажешь… - поддержал мнение барона Мякишев.
     - Отсюда делаем вывод: дорожку или траншейку – как вам будет угодно ее называть – утаптываем длиною двадцать шагов от места, где стоял Пушкин - в направлении угла гумна. Согласны? – спросил Рейнхардт.
- Согласны, - дружно закивали барон Штейнгель и Мякишев.
И работа закипела!.. Сначала они, взяв приготовленные Мякишевым  лопаты, расчистили от снега пятачок для работы художника. Затем, отставив лопаты в сторонку, стали отмерять двадцатишаговую дистанцию в направлении гумна. Отмерял Мякишев, рядом шел Штейнгель и вслух отсчитывал шаги:
     - …пять, шесть, семь…
     - А не кажется ли вам, Эммануил Оттович, что длина шага в глубоком снегу и таковая же на тверди - разнятся между собой? – спросил Мякишев, погружая сапоги в невысокие пушистые сугробы.
     - Безусловно. Вот когда утопчем все до конца – непременно пройдем дорожку еще раз и поправим длину.
     - Ладно. Пошли дальше…
     Когда Штейнгель отсчитал двадцать шагов, Мякишев обозначил конец дорожки, разгребая снег на всю ее ширину. Затем задумчиво заметил:
     - Вот на этом месте стоял Дантес перед тем, как сделать навстречу Пушкину «четыре смертные ступени»… А ведь жив еще, подлец, жив до сих пор. Сказывают, даже удачно устроился там, во Франции…
     - Более чем удачно. Как же – пожизненный сенатор! И еще, кажется, городничий того места, где живет. Забыл я только, как оно называется.
     - Да Бог с ним. Обойдемся и без этого знания.
     - Обойдемся.
     А в это время Рейнхардт обустраивал свое рабочее место. Установив этюдник на расчищенном пятачке таким образом, чтобы  дорожка в этюде гармонично вписывалась в центр композиции, он закрепил на этюднике холст, достал кисти, палитру, выдавил из тюбиков нужные краски и налил в масленку остро пахнущий скипидаром разбавитель. Затем осторожно придвинул к этюднику жаровню. Убедившись, что все готово для начала живописи, он, тем не менее, решил присоединиться к друзьям, чтобы совместными усилиями утоптать дорожку хотя бы минут за двадцать - ведь скоро наступят январские сумерки.
     Как ни странно, но энергичными усилиями трех пар ног дорожка была утоптана за пятнадцать минут. Выполнив эту работу, довольные друзья, тяжко выдыхая густеющий на морозе пар, молча подошли к этюднику, чтобы убедиться в том, что жаровня надежно согревает холст и краски. И лично убедились: снега на палитре нет, на ней лишь мелко искрились капельки растаявшего снега.
     - Друзья мои, благодарю вас за помощь.
     - Да мы рады помочь такому благородному делу. Однако, по окончании вами этюда, по традиции русских художников, просим вас заглянуть в наши пенаты – надо же обмыть сырой этюд, чтоб краска не пожухла. Святое дело! – сказал Мякишев.
     - А что будем пить? Коньяк французский? – заговорчески осведомился художник.
     - Коньячок-то, конечно, у нас имеется. Однако ж и славнейшая наша русская водочка «Ерофеич» в наличии имеется. Она… а-ах! – как хороша! - артистично крякнул Мякишев. – Помянем Александра Сергеевича, царство ему небесное. Да и  согреться вам надо будет после работы на морозе с поземкой.
      - Зайду обязательно, - пообещал Рейнхардт.






Глава вторая

Книгопродавец и издатель Яков Алексеевич Исаков.
Зазеркалье. Конец января1878 года.


1

     Домой, в свою петербургскую квартиру, художник возвратился только в одиннадцатом часу вечера. Извозчик услужливо помог занести на четвертый этаж этюдник и ящичек с красками, получив за это положенные чаевые. Сам же Рейнхардт, несмотря на «легкость в мыслях необыкновенную», вызванную  потреблением «Ерофеича» в дворницкой Комендантской дачи, бережно поставил холст на пол, напротив оберегаемой семейной реликвии - старинного венецианского зеркала с потемневшей от времени амальгамой. Затем щедро расплатился с извозчиком и отпустил его восвояси.
     Венецианское зеркало было совершенно особым: с ним случались иногда всевозможные мистические явления. Семейное предание гласило о нежелательности зажигания напротив него любых свечей. И ламп, -  добавим мы. Особенно, когда за спиной «человека, любующегося своим отражением», находилось еще одно зеркало либо иная отражающая поверхность. В этом случае за стеклом реликвии возникал бесконечный ряд уходящих вдаль отображений. И тогда, с большой долей вероятности, могло начаться нечто невообразимое: в глубине зазеркалья вдруг появлялись странные видения в виде сцен из жизни незнакомых людей минувших  веков.
В этот вечер в квартире было тепло, если не сказать – жарко. Обе изразцовые печи, натопленные к приходу хозяина старым камердинером Егором, источали в пространство комнат потоки горячего воздуха, услащенного терпким запахом тлеющих березовых углей. Этот запах Рейнхардт любил с детства. В нем гармонично сочетались домашний зимний уют, основательность быта и любовь близких людей.
Раздевшись в прихожей, Владимир Яковлевич вернулся к этюду и стал при свете трех керосиновых ламп рассматривать плод своей вдохновенной работы на морозном пленэре.  Однако выпитый с друзьями «Ерофеич» не позволил углубиться в тонкости оценки проделанной работы: глаза  слезились, веки отяжелели, и частая зевота властно призывала художника ко сну. Но все же ему удалось побороть сонливость, усиленную морящим теплом натопленных печей. Потерев пальцами виски, он позвал камердинера:
     - Егор!
     - Чего изволите, барин?
     - Самоварчика изволю, да заварку цейлонскую на комфорочке…  Ну, и, конечно, сахара колотого - сам знаешь, сколько и как.
     - Слушаю, барин. А как насчет пирога с малиновым вареньем? Меланья готовила его к семи, а он прождал вас весь вечер. К горячему чаю, с морозца да метелицы, –  оно в самый раз.
     - Тащи, тащи пирог, Егор. Да ставь самовар! Живо!
     - Слушаю.
…После чаю Рейнхардт вновь подошел к своему этюду. Сев напротив, он самодовольно улыбнулся: плод своей вдохновенной работы ему определенно нравился, однако желто-оранжевый свет ламп не позволил рассмотреть истинный колорит творения. «Ладно… - махнул рукой художник. – Досмотрю и оценю завтра, при дневном свете, а сейчас пойду-ка спать… утро вечера мудренее…»
     - Егор! Раздеваться! – громко позвал он камердинера.
     - Вот и славно! Бегу… бегу! – радостно ответил Егор. – А то уж совсем я, старый, носом клевать стал. Бегу…
Камердинер снял с него сапоги, и хотел было стащить панталоны, но разомлевший художник отстранил его, пробормотав:
     - Не надо… Я сам…
     - Слушаю, барин. Сам, так сам. С Богом! - и ушел.
     Рейнхардт уснул сразу, едва лишь голова его коснулась подушки.

2

     Среди ночи, во сне, Рейнхардта обуяло какое-то волнительное томление. Снился тревожный сон, будто его преследуют какие-то странные существа, от которых он безуспешно пытался скрыться. Когда же напряжение погони достигло своего пика, Рейнхардт в поту проснулся, разбуженный собственным отчаянным сердцебиением. Сев на край кровати, он  стал думать, что бы могло означать это мучительное сновидение, но в голову, как назло, не приходили никакие разумные мысли.
     Вскоре сердцебиение успокоилось. Рейнхардт подошел к окну, отодвинул плотную бархатную штору, и поток голубого лунного сияния ворвался в спальню. «Полнолуние у нас, оказывается, - подумал он. – Время за полночь… ведьмин час… тогда все понятно…» Он снова закрыл штору,  вернулся к кровати и лег, укрывшись одеялом. Но царство Морфея на сей раз не спешило принять его в свои пенаты. Что-то еще исподволь тревожило художника. Но что? – этого пока сообразить он не мог.
Неожиданно в щелке приоткрытой двери Рейнхардт заметил некое  движение теней в соседней комнате, на стене, где висело венецианское зеркало. Движение то появлялось, то исчезало. Он встал и, опасливо приоткрыв дверь, увидел нечто невероятное: все зеркало светилось голубоватым сиянием, которое густело, и в его сгустившейся синеве постепенно проявлялось какое-то осмысленное изображение. 
Вскоре в зеркале проявился зимний пейзаж, весьма напоминавший его этюд: тот же снег, те же строения Комендантской дачи, наконец, та же протоптанная в снегу дорожка, направленная к углу гумна. Но все же пейзаж за стеклом отличался от вчерашнего натурного этюда. Хотя бы тем, что береза у заснеженной насыпи была еще молодой, и нагие ветви ее бодро и весело полоскались в морозных вихрях снежной метелицы. Минуту спустя, на дорожке проявились силуэты четырех человек. Пока еще неясно различимые, словно окутанные легким туманом, они с каждой секундой приобретали все большую определенность, ясность и узнаваемость. Рейнхардт подошел к зеркалу.
     Первым в зазеркалье он узнал Пушкина. Поэт в медвежьей шубе и шляпе сидел на невысоком сугробе, опершись спиной о  заснеженную насыпь. Взгляд его был устремлен в сторону двух человек, стоявших посреди дорожки. Они о чем-то явно договаривались. Один был в шинели  и офицерской форменной двуугольной шляпе с плюмажем; другой – в просторной шубе и шляпе.   «Это секунданты, - догадался художник. – В шинели Данзас, а в шубе – секретарь французского посольства д’Аршиак… Значит человек в шинели и в шляпе с плюмажем, стоящий в конце дорожки, - это Дантес, смертельный враг Пушкина. Неужели он все-таки стал любовником Натали?.. А иначе – зачем Пушкину до смерти драться с ним на дуэли?..»
Рейнхардт стал внимательно вглядываться в лица персонажей  разворачивающейся трагедии. Лицо Пушкина выражало крайнее нетерпение и недовольство, вероятно, тем, что сумерки сгущаются, а дуэль никак не начнется. Лица секундантов говорили скорее о большой озабоченности и тревоге. И лишь бледное лицо Дантеса было спокойным и даже слегка криво-улыбчатым, словно заранее предвкушающим взрывной эффект от заготовленного для Пушкина дуэльного сюрприза.
В это время секунданты о чем-то договорились. Данзас достал из кармана сюртука монету, показал ее д’Аршиаку, тот в знак согласия кивнул, и тогда секундант Пушкина подщелкнул монету в воздух, которая,  совершив несколько стремительных сальто-мортале, упала точно на место хорошо утоптанного снега. Секунданты поспешно склонились над ней. Через  мгновение д’Аршиак высоко поднятой рукой  торжественно дал знать участникам дуэли  о выпавшем Дантесу счастливом жребии. Баловню судьбы досталось право первого выстрела. Секунданты немедленно скинули с плеч шинели и уложили их на помеченные места огневых барьеров, между которыми было десять аршинных шагов, то есть всего лишь семь-восемь метров.
Противники заняли свои места у барьеров. Наступал столь желанный Пушкиным момент истины. Секунданты взяли из дуэльных гарнитуров пистолеты и стали их заряжать. Через пять минут они вручили пистолеты противникам.
…Потрясенный Рейнхардт широко раскрытыми глазами неотрывно следил за разворачивающимся в зазеркалье действом. Сердце его галопом мчалось в неизвестную даль, а мозг отказывался воспринимать информацию, поставляемую глазами. Ведь на протяжении полувека после гибели Пушкина среди образованных людей России бытовало утвержденное Государем мнение, будто поэт стрелялся с Дантесом совсем по иному сценарию. А именно: оба противника по сигналу Данзаса, начав стремительно сходиться к огневым барьерам, имели право стрелять в любой момент – либо достигнув их, либо еще в процессе движения. Первым у барьера оказался Пушкин, который с поднятым пистолетом ждал момента появления Дантеса у своего барьера. Однако кавалергард, будучи прекрасным стрелком, чемпионом парижского военного училища Сен-Сир по голубиной стрельбе влет, не дойдя еще до барьера и почти не целясь, неожиданно выстрелил Пушкину в низ живота…
     А между тем дуэльное действо в зазеркалье продолжалась.
Секунданты отошли в сторонку от линии огня, и было заметно, как  нетерпеливо Дантес ждал от них сигнала разрешения на выстрел. В это время Пушкин повернулся к нему правым боком, готовясь с помощью пистолета защитить свои жизненно важные органы. Горящий взор его в сторону смертельного врага говорил единственно о яростном желании убить его; но пока нужно было благополучно выдержать его выстрел.
     Наконец Данзас махнул шляпой. Дантес немедленно начал прицеливание, применив обманный маневр: он направил дуло пистолета на грудь Пушкина, и когда последний прикрыл ее своим оружием, резко опустил пистолет и, не целясь, выстрелил в пах. Это произошло настолько стремительно, что поэт не успел среагировать на коварный маневр Дантеса. Словно подкошенный, он рухнул лицом вниз на шинель секунданта…
Что дальше свершалось на снежном ристалище за Комендантской дачей,  Рейнхардту не суждено было увидеть, ибо изображение в зеркале стало тускнеть, темнеть и через несколько секунд погасло так же внезапно, как и возникло. Потрясенный художник продолжал оторопело всматриваться туда, где только что разворачивалась кровавая трагедия, но отражающая поверхность за венецианским стеклом отображала уже лишь его собственный разочарованный лик, огни горящих ламп и стоящий напротив зеркала холст со вчерашним этюдом.
     Рейнхардт, все еще пребывая под впечатлением от увиденного в зазеркалье, энергично потер подушечками пальцев виски, трижды осенил себя крестным знамением и возвратился в спальню. Там он присел на край кровати, подумав о том, что с такой нежданно полученной информацией о пушкинской дуэли непременно нужно поделиться с человеком знающим, умным и заинтересованным - таким, который имел бы по этой части и знания и собственные суждения. И выбор Рейнхардта склонился к  книгопродавцу и издателю Якову Алексеевичу Исакову, с которым он имел честь познакомиться, как помнит читатель, еще в прошлом году.
     Придя к такому разумному решению, он немного успокоился, уверенный в том, что Исаков его не высмеет, а поверит и правильно воспримет возникшую неожиданную проблему с видением в зазеркальном пространстве.

3

     Исаков принял его в своем кабинете весьма гостеприимно, как и осенью минувшего года. Стол известнейшего издателя собраний сочинений Пушкина был завален кипами бумаг, папок, разрозненных томов прошлых лет, и на упреки друзей и знакомых о царящем на столе беспорядке, он всегда отвечал с легкой улыбкой: «во всяком беспорядке есть свой порядок».
     Рейнхардт сел в предложенное хозяином кабинета кресло. Напротив, в другом кресле, вальяжно расположился сам Исаков, неотрывно глядя на своего визави, лицо которого выдавало крайнее нетерпение и даже тревогу.
     - Чем могу быть полезен, Владимир Яковлевич? – учтиво спросил он. – Чувствую, вас что-то взволновало или даже напугало. Не правда ли?
     - Точно так, Яков Алексеевич, - ответил Рейнхардт. – И то и другое вместе, пожалуй.
     - В таком случае я вас внимательно слушаю.
     - Яков Алексеевич, то, что я хочу вам рассказать, не сочтите за бред  сумасшедшего.
     - Ни в коем случае. Продолжайте.
     - Но прежде хочу спросить вас: верите ли вы в то, что зеркала могут показывать в своем загадочном зазеркалье некие события из жизни людей, действительно имевшие место в прошлом?
     - Молодой человек, - заметил Исаков, - это не вопрос веры, скорее - объективного знания. Да, зазеркальное видение картинок, кстати, не только из прошлой жизни, но и будущей, имеет место быть. Это, как говорят философы, «объективная реальность, данная нам в ощущениях».
     - Я полностью с вами согласен, ибо сам обладаю доставшимся по наследству большим венецианским зеркалом, в котором время от времени возникают разные видения, часто бессмысленные. Но чтобы предсказывать будущее…
     - Я вам сейчас это докажу, молодой человек.
     Исаков вышел в соседнюю комнату, и вскоре вернулся, держа в руке тоненькую сафьяновую папочку. Сев в кресло, он спросил:
     - Вам знакомо имя молодой писательницы Александры Петровны Араповой, в девичестве Ланской?
     - Нет, не имел чести…
     - Ей ныне примерно тридцать три года, она занимается сбором всевозможных материалов о своей знаменитой матери, кои записывает в особую тетрадь. Записывает даже свои личные семейные воспоминания. Она бывала у меня, советовалась, и я пообещал ее будущую книгу о матери издать наилучшим образом. Вы догадываетесь, кто была ее мать, царство ей небесное?
     - Нет.
     - Так вот, это – Наталья Николаевна Пушкина, во втором замужестве – Ланская. Александра Арапова – ее старшая дочь. Она разрешила мне переписать из ее тетради небольшой отрывок, который  вам сейчас и зачитаю.
     Исаков поместил на нос пенсне с черным шнурочком, зацепленным за ухо.
     «…Произошло это вечером, дома. Мать сидела за работой; Пушкин провел весь день в непривычном ему вялом настроении. Смутная тоска обуяла его: перо не слушалось, в гости не тянуло и, изредка перекидываясь с нею словом, он бродил по комнате из угла в угол. Вдруг шаги умолкли, и, машинально подняв голову, она увидела его стоявшим перед большим зеркалом и с напряженным вниманием что-то разглядывающим в нем.
     - Наташа! – позвал он странным сдавленным голосом. – Что это значит? Я ясно вижу тебя, и рядом – так близко! – стоит мужчина, военный… Этого я не знаю, никогда не встречал. Средних лет, генерал, темноволосый, черты неправильны, но недурен, стройный, в свитской форме. С какой любовью он на тебя глядит! Да кто же это может быть? Наташа, погляди!
     Она, поспешно вскочив, подбежала к зеркалу, на гладкой поверхности которого увидела лишь слабое отражение горящих ламп, а Пушкин еще долго стоял неподвижно, проведя рукой по побледневшему лбу. Очнувшись на ее вопросы, он вторично описал приметы появившегося незнакомца, и, перебрав вместе немногочисленных лиц царской свиты, с которыми приходилось встречаться, пришли к заключению, что никто из них не походит на портрет.
     Пушкин успокоился. Он даже облегченно вздохнул; ему, преследуемому ревнивыми подозрениями относительно Геккерена, казалось, что видение как будто устраняет его. Мать же, заинтересовавшись в первую минуту, не подобрав никого подходящего между знакомыми, приписала все грезам разыгравшегося воображения…»
     - Больше ничего я не списывал с тетрадки Александры Петровны, - продолжил Исаков. – Мне был интересен именно этот зеркальный эпизод, относительно которого она сказала, что ручается за его достоверность, ибо слышала его из первых уст, то есть от самой Натальи Николаевны. И добавила: этот эпизод случился за несколько месяцев до трагической дуэли Пушкина.
     - Значит, на подобные видения способно не только мое венецианское зеркало, - задумчиво сказал Рейнхардт.
     - Да, уж – это точно! Ну-с, а теперь жду вашего рассказа - что же стряслось с вашим зеркалом?
     Рейнхардт, собираясь с мыслями, несколько секунд сидел молча, затем проникновенно, глядя в глаза собеседника, сказал ясно и просто:
     - Яков Алексеевич, этой ночью в моем венецианском зеркале я видел дуэль Пушкина с Дантесом.

4

     - Дуэль с Дантесом?! – вскричал Исаков, подскочив с кресла. – Вы не смеетесь над стариком, молодой человек?
     - Боже упаси, Яков Алексеевич! Я действительно видел дуэль Пушкина с Дантесом. Во всех подробностях. Правда, подробности эти не совсем совпадают с тем, что пишут в наших журналах и газетах, и что закреплено в материалах военно-судного дела.
     - Так-так… Позвольте мне задать вам несколько уточняющих вопросов.
     - Да, пожалуйста.
     - Четкость изображения в зеркале была достаточной, чтобы разглядеть и узнать лица?
     - Да, достаточной.
     - И вы уверенно отличали лицо Пушкина, скажем, от лиц  Дантеса или Данзаса?
     - Уверенно.
     - Тогда мой первый из самых главных вопросов: действительно ли Дантес выстрелил в Пушкина, не доходя одного шага до барьера – как это пишут в нашей прессе?
     - Нет, Яков Алексеевич. Никакого сближения, никаких шагов или  «мертвых ступеней» не было. Противники стояли у барьеров, коими служили брошенные на снег шинели, все время, пока секунданты  бросали жребий. Судя по радостной реакции д’Аршиака, право на первый выстрел достался его родственнику - кавалергарду. Затем секунданты вручили заряженные пистолеты обоим дуэлянтам.
     - Ага! Я так и знал! – Исаков взволнованно стал ходить из угла в угол кабинета. – Я так и знал, черт побери! Стрелялись по жребию!! Вот где истина этой жестокой и подлой дуэли! А то пушкиноведы доморощенные, вслед за князем Вяземским и обоими секундантами, в своих писаниях до сих пор водят нас за нос, умышленно искажая  истину!.. Так-так!.. Теперь мой второй вопрос: видно ли вам было, куда попала пуля Дантеса?
     - Да, Яков Алексеевич, видно было очень хорошо.
     - Куда же, позвольте спросить?
     - В пах… - едва ли не трагическим голосом выдавил из себя Рейнхардт.
     - И это я знал! – вновь воскликнул Исаков, бия по столу кулаком. – По-видимому, все большие старинные зеркала хранят в себе  неисчерпаемую информацию о нашей прошлой и будущей жизни.
     - Так оно и есть, - подтвердил Рейнхардт.
     - Ну, хорошо… Скажите мне, Владимир Яковлевич, по каким признакам вы визуально определили, что Дантес поразил пах Пушкина?
     - Когда Пушкин, как подкошенный,  упал грудью на шинель Данзаса, нижняя часть его тела оказалась на снегу. Было отчетливо видно, как снег под ним интенсивно окрашивался в красный цвет. А когда он очнулся и привстал, чтобы реализовать право на свой выстрел, я с ужасом увидел, что панталоны Пушкина – от паха до колен – сплошь пропитаны кровью. К сожалению, в этот момент изображение в зеркале исчезло, и я не смог  досмотреть, куда в свою очередь целил Пушкин…
     - Я вам скажу, куда на самом деле целил Пушкин, - несколько загадочно произнес Исаков. – Мне это известно. Не удивляйтесь. Пушкин тоже стрелял  в пах своего соперника. И поразил бы его, но Дантес удачно выстроил защиту рукой и пистолетом. Поэтому простреленной у него оказалась всего лишь рука ниже локтя, причем, без повреждения костей и крупных кровеносных сосудов. Это была смертельная драка за любимую  женщину: каждый из них желал убрать соперника со своего жизненного пути. Одно меня смущает: почему Пушкин не смог выстроить надежную защиту своего паха?
     - Насколько я понял, он никак не ожидал, что Дантес будет стрелять в пах. Не принято это на дуэлях между благородными людьми. В голову, в грудь, в руки, ноги
– пожалуйста! Но только не в пах. Это не комильфо!
     - Уточняю, Владимир Яковлевич:  Дантес был снайпером высокого уровня. Он простреливал туза – пуля в пулю – с тридцати шагов, причем, почти не целясь. И тщательно скрывал это умение ото всех, кроме старика Геккерена, своего приемного отца. На стрельбищах в Кавалергардском полку он нарочито плохо стрелял, дабы все были уверены, будто он никудышный стрелок. Это в случае какой-либо дуэли давало ему неоспоримое преимущество перед противником. На самом же деле Дантес был чемпионом элитного королевского училища Сен-Сир в скоростной стрельбе по летящим голубям. Сама герцогиня Беррийская восхищалась им и, к слову сказать, взяла его к себе в качестве пажа, телохранителя и просто красивого  харизматичного юноши.
- Тогда все понятно. Он сумел усыпить бдительность своего грозного противника коварным обманным приемом. Это прекрасно было видно в зазеркалье. Он нарочито долго целился Пушкину в грудь, дабы заставить его уверовать, будто именно сердце является его главной вожделенной целью. И Пушкин, повернувшись правым боком к Дантесу и прикрыв грудь пистолетом, спокойно ожидал выстрела. Но Дантес, по истечению разрешенных дуэльным кодексом двух минут на прицеливание, вдруг резко опустил пистолет и, не целясь, выстрелил в пах соперника. Пушкин не ожидал подобного коварства. Он просто не успел среагировать на мгновенный обманный маневр, и случилось то, что случилось…
     - Печальная история… - покачал головой Исаков. – Точнее, трагическая.
     - Конечно…  Но откуда, Яков Алексеевич, у вас такие точные сведения о деталях поединка?
     - Сейчас расскажу, но, чтобы не быть голословным, принесу кое-какие документы.

5

     Исаков ушел в соседнюю комнату, и через минуту вернулся, держа в руке  перевязанную шелковыми шнурочками папочку. Развязывая их, он  пояснил:
     - Здесь у меня собраны высказывания разных людей об этой злосчастной  дуэли. В основном тех, кто владел информацией, полученной в последние дни января, но не позже тридцатого числа. То есть информацией, еще не подвергнутой, по воле Вяземского, Данзаса и д’Аршиака, подмене истины ложью. А это реально случилось после тридцатого января, когда стало известно, что предстоит официальное расследование и все участники дуэли будут преданы военному суду. Вот тогда названная  троица в спешном порядке и стала готовить для суда некую «реляцию», в которой поединок стал интерпретироваться уже в новом, придуманном, щадящем их свете.
     - Но для чего это им понадобилось? С какой целью?! – недоуменно воскликнул Рейнхардт.
     - Во-первых, естественно, с целью смягчения наказания. Ведь формально, строго по закону, участников дуэли могли подвергнуть смертной казни. Во-вторых, и тоже естественно, с целью сокрытия от правительства и общества истинного характера этого жестокого и кровавого побоища. Ведь Дантес и Пушкин стреляли друг другу в пах с одной целью - лишить соперника мужских качеств. Но в это бурление человеческих страстей вмешался неумолимый фатум. Он не отличает гения от негодяя, и только по какому-то загадочному закону случайностей вершит с помощью жребия свой строгий суд. И тогда уж - кому как повезет. К сожалению, не повезло Пушкину. Вместо орла ему выпала решка... – Исаков пожал плечами. - Се ля ви… Такова жизнь… Теперь отвечу на ваш вопрос,  из каких источников я почерпнул информацию об истинном характере дуэли.
     - Да, прошу вас.
     - Как я уже упоминал, первичным источником информации стал вернувшийся после дуэли на квартиру Пушкина его секундант Константин Карлович Данзас. До 30 января он еще не искажал картины поединка и охотно рассказывал о нем со всеми необходимыми подробностями. Слушала рассказ Данзаса и княгиня Александра Петровна Дурново, в девичестве Волконская. Она была дочерью владелицы дома по адресу Мойка, 12, в котором снимал квартиру Александр Сергеевич со своей семьей и свояченицами. Сама владелица дома, светлейшая княгиня  Софья Григорьевна, в конце января пребывала за границей, поэтому «на хозяйстве» оставалась ее дочь. На правах хозяйки дома она появилась в квартире Пушкина, когда услышала доносившийся оттуда  непонятный шум. Вернувшись в свои апартаменты, она начала писать матери письмо, в котором изложила все, что услышала от Данзаса, и 30 января отправила его подвернувшейся оказией.  Вот отрывок из этого письма: «…Пуля вошла ему в пах и не вышла. Они дрались на десяти шагах, они бросили жребий. Геккерен выстрелил первый; тот при всем том, что был ранен, имел еще силы, чтобы произвести свой выстрел».  Как видите, Владимир Яковлевич, картина дуэли полная, абсолютно совпадающая с видением в вашем зеркале.
- Простите, Яков Алексеевич, любопытства ради хочу еще спросить: Сергей Григорьевич Волконский действительно приходится братом Софье Григорьевне?
- Да, конечно, - ответил Исаков. - Светлейшая княгиня Софья Григорьевна Волконская была родной сестрой генерал-майора князя Сергея Григорьевича Волконского, одного из руководителей тайного Южного общества декабристов. Он был осужден на двадцать лет каторги в Нерчинских рудниках.  Его молодая жена Мария Николаевна Волконская, в девичестве Раевская, последовала за мужем в Сибирь, чтобы скрасить его каторжное существование. Это известная история, наделавшая в обществе много восхищенного шума.
     - Благодарю вас.
     - Итак, продолжим.  Я не буду зачитывать все свидетельства, их много, однако на одном-двух остановлюсь. Дело в том, что близкий лицейский друг Пушкина, декабрист Иван Иванович Пущин, в 1858 году записал в своих воспоминаниях: «…Манифестом  26 августа 1856 года я возвращен из Сибири. В Нижнем Новгороде я посетил  Даля (он провел с Пушкиным последнюю ночь). У него я видел Пушкина простреленный сюртук. Даль хочет принести его в дар Академии или Публичной библиотеке».  Весьма скупая запись. Однако она дополняется более пространной записью самого Владимира Ивановича Даля. Он, как известно, был врачом, составившим записку о вскрытии тела Пушкина. Он же впоследствии стал знаменитым автором «Толкового словаря живого великорусского языка». Вот что он написал: «…Мне… досталась от В. А. Жуковского последняя одежда Пушкина, после которой одели его, только чтобы положить в гроб. Это черный сюртук с небольшою, с ноготок дырочкою против правого паха. Над этим можно призадуматься…».  Вот мы с вами, Владимир Яковлевич, и призадумались над этим – что означает пулевая дырочка в сюртуке против правого паха? Ответ слишком очевиден. По сути – мы на него уже ответили.
     Исаков стал перебирать, один за другим, исписанные листочки, лежавшие в папке,  и остановился на одном из них, посчитав его полезным для разговора.
     - Вот еще запись близкого друга Пушкина, Александра Ивановича Тургенева, проведшего в квартире умирающего поэта последние часы его жизни и затем сопровождавшего бренное тело в Святогорский монастырь. Он также слышал рассказ Данзаса о ходе дуэли, поэтому зачитывать его письмо к Нефедьевой, написанное утром 28 января, целиком не буду, но одно предложение отмечу: «…Геккерен ранен в руку, которую держал у пояса:  это спасло его от подобной раны, какая у Пушкина». В таком случае говорят: комментарии излишни.
     - Все понятно, Яков Алексеевич, - сказал Рейнхардт. – Я благодарю вас за столь яркое подтверждение реальности того, что мне преподнесло венецианское зеркало. Теперь для меня становится предельно ясно, какова должна быть композиция картины. Это очень важно.
     - Замечательно, Владимир Яковлевич. Я ведь весьма заинтересован в том, чтобы композицию картины вы построили на основе полученного знания об истинном месте дуэли, а также об истинном ее характере и исходе. Поясню, почему это для меня важно. Дело в том, что я намерен написать документальную книгу о последних днях жизни нашего великого поэта, и гравюру с вашей будущей картины поместить на обложку книги. Это будет как раз тот случай, когда обложка гармонично сочетается с текстом. Вы согласны со мной?
     - Конечно, конечно! – обрадованно воскликнул Рейнхардт. – Благодарю вас за столь лестное предложение. Это для меня большая честь!
     - Вот и прекрасно! Отныне мы с вами единомышленники и партнеры!
     - Согласен!
     - Но прежде, чем вы покинете мой кабинет, я хочу показать вам еще одно доказательство того, что в результате дуэли у Пушкина был поражен пах и низ  брюха. Доказательство это весьма красноречивое. До меня его никто из пушкиноведов не замечал.
     - Интересно… - нараспев произнес Рейнхардт. – Каково же оно?
     - Сначала я зачитаю некоторые свидетельства первых минут пребывания Пушкина в своем кабинете после того, как камердинер занес его туда и уложил на диван. А потом сделаем необходимые выводы. В упомянутом уже письме Тургенева к Нефедьевой есть такая запись: «…Его привезли домой. Он закричал твердым и сильным голосом, чтобы жена не входила в кабинет его, где его положили, и ей сказали, что он ранен в ногу».  А вот запись в «Конспективных заметках» Василия Андреевича Жуковского: «…Жена встретилась в передней – дурнота – «не входи! – Его положили на диван. Горшок. Раздели. Белье сам велел, потом лег. У него все был Данзас. Жена вошла, когда он был одет и когда уже послали за Арендтом».  А вот отрывок из письма Василия Андреевича Жуковского к отцу поэта, Сергею Львовичу Пушкину: «…жена встретила его в передней и упала без чувств. Его внесли в кабинет; он сам велел подать ему чистое белье, разделся и лег на диван, находившийся в кабинете. Жена, пришедши в память, хотела войти; но он громким голосом закричал «не входи!», ибо опасался показать ей рану».
     - Каков же вывод из этих записей? – спросил Рейнхардт.
     - Вывод очевиден, - ответил Исаков. – Это еще одно доказательство, хотя и косвенное, что пах у Пушкина был разворочен пулею Дантеса. Обратите внимание: Пушкин, пока еще силы не покинули его окончательно, старался все делать сам - велел подать чистое белье, сам разделся и лег на диван. Он хотел, чтобы как можно меньше людей знали о характере его раны и видели, откуда вытекает кровь.  А жену вообще не пускал в кабинет во время перевязок. Можете себе представить, что сотворилось бы с ней, если бы она увидела его страшную рану и поняла, что мужа, как такового, у нее больше нет…
     - Сожалеть можно и о ней. Она трагически переживала ранение…
     -…коей причиной была сама, - перебил собеседника Исаков. – Переживала, конечно, за себя и детей, но за Пушкина – простите меня, не верю. Она ведь не любила его, а в последний год и страшилась. У нее в одном глазу бельмом сидел домогавшийся Дантес, а в другом – вожделеющий Николай Павлович. Поэтому возможная смерть мужа ее не страшила. Что же касается эскапад с ее якобы обмороками, якобы конвульсиями с задиранием ног до потолка… это не более, чем цирк Шапито для наблюдательной публики – «ах, как она переживает»! А когда Пушкин ночью на весь дом орал от невыносимой боли, она не была рядом с ним для утешения, - она якобы спала и ничего не слышала, заткнув уши ватой. Крепко же она «переживала»! Так крепко, что даже на отпевание мужа в церковь не явилась! Якобы лишилась последних сил. И не поехала сопровождать тело мужа в Святогорский монастырь вместе с Тургеневым. А ведь жены декабристов за мужьями последовали в Сибирь на долгие годы, а она, видите ли, больна была от «переживаний», и не изволила присутствовать на погребении собственного мужа. Без нее это сделали Александр Тургенев и крепостной дядька Никита Козлов. Боже мой! И это погребение величайшего гения России!
     - Но почему Наталья Николаевна так поступала? – тихо спросил Рейнхардт, потрясенный трагическим монологом Исакова.
     - Если обозначить эскапады Натали одним словом, то это – нелюбовь. Если женщина не любит мужчину, а тем более боится его, то он для ее сердца в лучшем случае – пустое место. А на пустом месте можно любые фокусы творить, что Натали успешно и демонстрировала. Это весьма тонко подметили близкие друзья Александра Сергеевича.
Порывшись немного в папке, Исаков достал несколько новых листочков.
     - Вот послушайте, что они в то время писали в своих письмах.  Например, возьмем письмо Екатерины Андреевны Карамзиной к своему сыну Андрею в Баден-Баден о вдове Пушкина: «…она была рада, что уезжает, это естественно; но было бы естественным также выказать раздирающее душу волнение – и ничего подобного, даже меньше грусти, чем до тех пор! Нет, эта женщина не будет неутешной. Затем она сказала мне нечто невообразимое, нечто такое, что, по моему мнению, является ключом всего ее поведения в этой истории, того легкомыслия, той непоследовательности, которые позволили ей поставить на карту прекрасную жизнь Пушкина, даже не против чувства, но против жалкого соблазна кокетства и тщеславия; она мне сказала: «Я совсем не жалею о Петербурге; меня огорчает только разлука с Карамзиными и Вяземскими, но что до самого Петербурга, балов, праздников – это мне безразлично». О! Я окаменела от удивления, я смотрела на нее большими глазами, мне казалось, что она сошла с ума, но ничуть не бывало: она просто *бестолковая*, как всегда! Бедный, бедный Пушкин! Она его никогда не понимала. Потеряв его по своей вине, она ужасно страдала несколько дней, но сейчас (16.02.1837 – И. Б.) горячка прошла, остается только слабость и угнетенное состояние, и то пройдет очень скоро». Это письмо Екатерины Андреевны эмоционально сочетается со следующим, написанным в Баден-Баден 3 марта того же года. Зачитываю отрывок из него: «…Ты справедливо подумал, что я не оставлю госпожу Пушкину своими попечениями, я бывала у нее почти ежедневно, и первые дни – с чувством глубокого сострадания к этому великому горю, но потом, увы! с убеждением, что если сейчас она и убита горем, то это не будет ни длительно, ни глубоко. Больно сказать, но это правда: великому и доброму Пушкину  следовало иметь жену, способную лучше понять его и более подходящую к его уровню. Пусть их рассудит бог, но эта катастрофа ужасна и до сих пор темна; он внес в нее свою долю непостижимого безумия…  Бедный, бедный Пушкин…»  Думаю, комментарии излишни, не правда ли, Владимир Яковлевич?
     - Безусловно. Я все понял. Благодарю вас.
     - Значит, цель нашей беседы достигла своего удовлетворения. Теперь вы можете строить композицию картины на основе знания, полученного за последние несколько месяцев. И особенно – из зазеркалья, посланного вам Господом Богом для восстановления справедливости хотя бы в сфере искусства. Желаю вам в этом успеха.
     - Благодарю, Яков Алексеевич. Я сегодня же начинаю разрабатывать композицию картины. Когда рисунок угольком на холсте будет готов, то приглашу вас к себе в мастерскую, чтобы  вы со своей точки зрения оценили полученную композицию.
     - Непременно приеду по первому вашему зову.
     - Замечательно. И напоследок хочу вас спросить, если только вы не посчитаете мое любопытство чрезмерным…
     - Да, пожалуйста…
     - Яков Алексеевич, вот вы зачитывали отрывки из частных писем разных людей… Как вы сумели их добыть?
     - Как сумел добыть?.. По-разному. Вы разве не знакомы с одной милой песенкой:

                Кто дружит с почт-директором,
                Тот много будет знать!

     - А-а!.. Я вас понял. Простите. А теперь не смею больше занимать ваше драгоценное время. Я чрезвычайно благодарен вам, что вы смогли уделить мне столь много времени и внушить уверенность в благополучном исходе работы над картиной. Обещаю выставить ее для обозрения публики в день восьмидесятилетия нашего незабвенного гения. Ну, а засим позвольте откланяться.
     - Честь имею! – они обменялись крепким рукопожатием. – Не забудьте в надлежащий момент пригласить меня к себе в мастерскую!
     - Непременно, Яков Алексеевич! Непременно…
     …Рейнхардт вышел от Исакова, воодушевленный общением со столь эрудированным знатоком всего, что касается Пушкина. Впереди ему рисовалась упорная работа над картиной, в которую он непременно вложит все свое мастерство, талант и любовь к великому поэту. Наполненный мечтою об этом, он радостно шагал к своему дому, и снежная крупка, подгоняемая морозным ветерком, мягко ложилась на плечи и шляпу, неся ему с неба благословение на вдохновенный творческий труд…


    



Эпилог
               
     Почти через месяц после описываемых событий, а именно 25 февраля 1878 года, в газете «Санкт-Петербургские ведомости» появилась небольшая заметка, очерченная траурной рамочкой. Она не вызвала особого интереса у подписчиков этого ежедневного издания - частично потому, что была отпечатана мелким шрифтом и помещена в подвале непрестижной двадцатой страницы. Но главное – газета была переполнена ажиотажным материалом об окончании следствия по делу террористки Веры Засулич, стрелявшей 24 января в военного губернатора Петербурга генерал-адъютанта Федора Федоровича Трепова. Причем, следствие отмечало необычайную легкость, с какой Засулич осуществила задуманное преступление: она пришла по предварительной записи на прием, и уже в кабинете градоначальника выхватила из-под плаща револьвер «бульдог» и три раза выстрелила ему в левую часть живота. Ее немедленно арестовали. На допросе выяснилось, что стреляла она в отместку за унижение личности ее любовника, студента-народовольца Боголюбова, находившегося в Доме предварительного заключения, что на Шпалерной улице. И когда столичный градоначальник по долгу службы посетил упомянутый Дом, Боголюбов отказался снять перед ним шапку, за что Трепов приказал прилюдно выпороть его розгами. Друзья-народовольцы немедленно отреагировали - бросили жребий, кто должен отомстить озверевшему губернатору. Стрелять выпало Вере, и это полностью совпало с ее личным желанием.
     Вполне понятно, что при такой массированной газетной информации на злобу дня, обратить внимание на небольшую хроникальную заметку в траурной рамочке могли лишь немногие заинтересованные читатели. А между тем за  мелким газетным шрифтом таилась подлинная большая трагедия – личная и даже общественная. Вот что в заметке сообщалось:

              Вчера вечером в Петербурге, на углу
              улиц Гороховой и Малой морской
              попал под тройку купца первой
              гильдии Мешалова В. П. художник
              Рейнхардт Владимир Яковлевич.
              Полученные им раны оказались
              смертельными. Полиция ведет поиск
              Мешалова В. П. и двух сопутствовавших
              ему неизвестных женщин.

     Гибель Рейнхардта смешало Исакову все планы по оформлению юбилейного издания сочинений Пушкина. Он, как издатель, мечтал поместить на обложках томов гравюру с картины полюбившегося ему художника; кроме того, он задумал заказать Рейнхардту цикл акварельных иллюстраций ко многим произведениям великого поэта; однако – увы! – этим планам не суждено было осуществиться.
Отпевали Владимира Рейнхардта в церкви Спаса Нерукотворного Конюшенного ведомства. Почитателей его художнического таланта собралось на удивление много, и среди них особо суровыми лицами, со слезами на щеках, выделялись чиновники Общества поощрения художеств. Это их портреты художник талантливо запечатлел на память далеким потомкам.
     В конце отпевания, после прочтения Апостола, Евангелия и разрешительной молитвы, во время медленного обхода гроба с телом усопшего, Исаков низко поклонился ему, глядя сквозь набежавшие слезы на застывшее мраморное лицо молодого человека, подававшего надежды стать в будущем одним из столпов российской школы реалистической живописи. Спустя несколько минут, он покинул пропахшую ладаном церковь и медленно направился к своей карете…

*  *  *

     Следует отметить, что Яков Алексеевич Исаков был не только успешным книгопродавцем и прославленным издателем творчества Пушкина. Его интересы простирались далеко от избранного в молодости столбового направления жизни. Так, в 1854 году он стал комиссионером военных учебных заведений России, и это способствовало выпуску им соответствующей литературы и географических атласов. Однако в конце жизни, незадолго до знакомства с полюбившимся ему художником Рейнхардтом, он неожиданно стал проявлять интерес к коммерции. Управляющий Государственным банком России Е. И. Ламанский, уважая Исакова как кристально  честного человека, хотя и не обремененного глубокими познаниями в сфере финансов, рекомендовал его на должность председателя Общества взаимного кредита – по сути, первого в России общественного банка.
     Однако в Обществе нашлась группа людей, которые знали о финансовой неопытности нового председателя, и составили сговор с целью присвоения части казенных денег, в чем, к сожалению, легко преуспели. При соответствующей ревизии недостача открылась, но истинные виновники воровства  сумели дело повернуть так, что подозрение пало на председателя Якова Алексеевича Исакова. Вот как известный теоретик книговедения, историк книги, филолог и библиограф Павел Константинович Симони написал об этом  последнем периоде жизни книгоиздателя: «…От природы честный и трудолюбивый человек, но не получивший правильного академического образования, Я. А. Исаков не имел серьезных познаний и опыта в финансовых делах и сделался жертвою бесчестных людей, но не мог пережить унижения. Ослабевая ежедневно от постигшего его горя, Яков Алексеевич скончался в больших нравственных страданиях 16 июля 1881 года… Современники его, люди, достойные доверия, утверждали, что он не пользовался ничем в деле растраты в Обществе взаимного кредита – и умер честным человеком»…
     А за год до смерти Исаков успел побывать в Москве на открытии памятника Пушкину, установленного в начале Тверского бульвара, напротив Страстного монастыря. По преданию, колокола именно этого монастыря первыми известили об уходе войск Наполеона из сгоревшей Москвы. А еще людская молва передавала из уст в уста недавно возникшую легенду о встрече на Тверском тракте похоронной процессии с гробом возлюбленной поэта Анны Петровны Керн и ввозимым в Москву из Петербурга памятником  Александру Сергеевичу Пушкину. И якобы лошади, поравнявшись, сами остановились, и с минуту стояли, понуро опустив головы…
     Поэт Павел Антакольский по мотивам этой легенды в 1954 году написал трогательную «Балладу о чудном мгновении», которую я не могу не представить читателю хотя бы одной заключительной строфой:

Так в последний раз они повстречались,
Ничего не помня, ни о чем не печалясь.
Так метель крылом своим безрассудным
Осенила их во мгновенье чудном.
Так метель обвенчала нежно и грозно
Смертный прах старухи с бессмертной бронзой,
Двух любовников страстных, отпылавших розно,
Что простились рано, а встретились поздно.

     Конечно, это не более чем красивая поэтическая легенда, хотя бы уже потому, что памятник Пушкину был открыт на Тверском бульваре 6 июня 1800 года, а Анна Петровна Керн скончалась годом раньше. И похоронена была не в Москве, а на погосте в деревне Прутня, что в шести верстах от старинного русского города Торжка. Потому и встретиться праху бывшей любовницы, которой поэт посвятил свой лирический шедевр «Я помню чудное мгновенье», с бронзовым монументом поэта-любовника – увы! - было не суждено…

*  *  *

     Исаков, несмотря на пошатнувшееся здоровье, что, несомненно, было связано с финансовыми преступлениями в недрах Общества взаимного кредита, все же не мог пройти мимо такого грандиозного события, как открытие памятника великому Пушкину. И  событие это свершилось!
     6 июня утром вся Москва – и стар и млад – была уже на ногах. Все спешили на Тверской бульвар, хотя и понимали, что он не может вместить всю громаду желающих. Но каждый из них все же питал призрачную надежду на то, что, быть может, именно ему удастся собственными глазами уловить исторический момент, когда с бронзы спадет покрывало, и любимый поэт предстанет перед ним во всей своей головокружительной красоте.
     Когда москвичи и гости древней столицы заполнили бульвар и прилегающие улицы; когда женщины-гости заняли места в построенном специально для них амфитеатре; когда многие люди комфортно устроились на заранее купленных местах в окнах и на балконах близлежащих домов (и даже на крышах), - тогда в воротах монастырской церкви появилась нарядная процессия. В этот же момент четыре оркестра и сводный хор мальчиков, руководимые дирижером Антоном Рубинштейном, воодушевленно начали исполнять гимн «Коль славен».
А кругом на свежем ветру, над головами воодушевленных граждан, реяли разноцветные знамена с любовно вышитыми на них названиями  пушкинских произведений. Ровно в час дня, как только зазвенели монастырские колокола, словно по команде «шапки долой!» на всей площади обнажились головы. Это означало, что дана была команда сброса покрывала, и когда это случилось, над обнаженными головами людей единым вздохом пронесся возглас ликующего восхищения. Затем четыре оркестра грянули марш Мейербера  «Пророк», делегации и просто граждане возложили к подножию памятника горы цветов, и, глядя на это проявление любви к поэту, многие открыто плакали, другие же украдкой вытирали набежавшие слезы.
     Исаков, стоя недалеко от памятника, тоже не смог сдержать слез. Положив венок красных роз, он трижды перекрестился и покинул подножие монумента, ибо другие страждущие пополнить гору цветов своим напором  едва ли не вынесли его на середину площади. Оттуда, продираясь сквозь взволнованную толпу людей, он медленно направился к своей карете, чтобы дома отдохнуть и назавтра, в бодром состоянии, непременно послушать на публичном заседании Общества любителей российской словесности речь Ивана Сергеевича Тургенева.
     Великий писатель не обманул ожидания Исакова. В своей великолепно построенной речи Тургенев воздал должное гению Пушкина, назвав его поэтом-художником, обозначив его огромные заслуги перед Россией. Поэт, по словам Тургенева, стал создателем чистого русского литературного языка, и та народная признательность, которая ярко проявилась на Страстной площади, по праву воздана ему по великим делам его. Особенно впечатлила Исакова проникновенная концовка речи: «…Сияй же, благородный медный лик, воздвигнутый в самом сердце древней столицы, и гласи грядущим поколениям о нашем праве называться великим народом, потому что среди этого народа родился, в ряду других великих, и такой человек!»

*  *  *

  Ночью Исаков долго не мог заснуть. Речь великого седовласого старца из Парижа целыми фрагментами прокручивалась у него в голове, вызывая восхищение точностью и алмазной шлифованностью формулировок. А ведь наутро предстояло выслушать речь еще одного великого старца – Федора Михайловича Достоевского! Однако внезапно проявившиеся сильное недомогание и боль за грудиной со всей серьезностью уверовали его в том, что грядущий день придется провести в постели и – главное! – не забыть приказать Егору срочно привезти московского доктора. Что же касается речи Достоевского, то, увы! - придется прочитать ее в утренних газетах. Ничего не поделаешь: судьба - злодейка, а жизнь – копейка…
Когда боль немного стихла, Исаков с сожалением и грустью вспомнил о нелепо погибшем художнике Рейнхардте и его оставшемся стоять на мольберте холсте с незаконченным угольным рисунком пушкинской дуэли. «Да и я уже, наверное, не напишу свою книгу о правде злополучного поединка, - подумал он. – Ту правду, которую долго еще никто не узнает. А жаль…» Затем, тяжело дыша, он с грустью прошептал:
     - Ах, Пушкин, Пушкин… - и слезы сами собой покатились из глаз…



 

КОНЕЦ
25.03.2020


Рецензии