Десятый круг
Полтора года. Мысль моя весила столько, сколько толстый мемуар в тяжелом рифлёно-золоченом переплете, подарочной упаковке с надписью «бестселлер». Ни один священник всего патриархата так и не смог выжечь каленым добрым словом из меня прошлую жизнь с ее старой усталостью и нежеланием работать. Каждый раз я говорила: «в той жизни я была очень плохим человеком» доказательством тому – Миледи из «Трех мушкетеров», и все враги, которым я втайне от мамы и учителей желала спасения и обретения души. Брать их в плен, рассказывать о милости к твари каждой, о хлебе в дрожащих от голода детских ручонках, распахнутых настежь белесых глазах стариков, старушек: они забыты детьми своими и внуками в пансионатах и хосписах; и так важно чтобы ты пришел и сел рядом. Во втором классе я переписала «Трёх мушкетеров», ту ее часть где казнят Миледи и Атос холодным своим баритоном желает девушке мирной смерти, а она, «ай эм лост», покорно сбивает волосы налево, обнажая беззащитную тонкую шею. В прописи, там, где типографские вензеля строго указывают на правило наклона буквы, я писала: «И от вида прозрачной её, готовой к смерти грации, сердце беспощадного, но любящего несмотря ни на что Атоса дрогнуло. Он, дабы не видно было его подлых в предательстве своем мужских слез, отвернул вмиг посеревшее лицо. Я же уже вешал её! – молча вскрикнул Атос, злясь сам на себя, на нее, на друзей. Те молчали, понимая, что только от него зависит окончательное решение». В моих Мушкетерах Миледи становится сестрой милосердия, усердно, не-пивши-не-евши, перебинтовывающей гугенотов, а холодный пожар черных как ад Атосовых глаз обращается в робкую, токающую в кадыке заботу о ней. Он не придет к ней. Но когда она падает от голода и усталости в госпитале, когда она в слезах просит у Бога прощения за смертельные грехи свои, суровая двухметровая монашка Иоанна молча пихает ей в рот кусок хлеба и бокал вина, чтобы Миледи не поперхнулась и помнила, что в мире есть добро, и любовь, и прощение, кое она никогда не дождется. Она захлебывается вином и всхлипом: «я люблю вас, Атос. Граф де ля Фер». И он слышит это, находясь за двести километров от нее в своем замке, и в железную струну сжимает бледные губы.
Мама обнаружила мои прописи, спрятанные в столе: ровно десять штук. Тем же днём я сидела у доктора возрастом Деда Мороза, он громко сопел большим картофельным носом, пока читал про Миледи. Через час мне был поставлен диагноз «расстройство аутического спектра» без права на реинкарнацию и выздоровление. После этого он потребовал от меня сосчитать до ста, спросил, не снится ли мне сон, где я лечу в пропасть. Я пулеметной очередью выдала арифметику от одного до тысячи, объяснила про акацию, Атоса, и шахту лифта, куда я проваливалась так часто, что устала считать. Врач сказал маме, что мой интеллект в сохранности и скорее всего это Аспергер. Мама смотрела ему в лицо как в зеркало: с умилением насчет пухлых губ и ненавистью к неопрятной морщине, взявшейся на лбу внезапно и стремительно. Вечером, повинуясь рецепту, мы вместе сожгли в кастрюльке мои повести. Мне было не жалко, ибо Миледи все равно исправилась, и Атос будет любить ее вечно.
Папе мы ничего не сказали.
***
Артёмкина мама смотрит на меня плохо, Артёмкина умоляет. Ее бежевая сумочка вся в царапках, там наверное деньги, много денег и кредиток; мама Артёмки сжимает в белизну крошечные пальчики, ноготки впиваются в желтоватый дерматин. Мне жалко сумку, но крайне необходимо остаться с Артемкой без мамы. По закону я не могу этого требовать, потому тихо настаиваю: Анна Андреевна, он не выздоровеет, если я не предприму кое-что без вас.
Вообще-то он и так не выздоровеет, мне нужно лишь, чтобы никого не убил.
Артёмке десять, учится на отлично, три дня назад его мама попыталась узнать, отчего это так непроходимо воняет на лоджии. В овощном ящике, под грудой тряпья она обнаружила около двадцати раздутых мышиных трупиков. Мышки декоративные, серо-черные и белые, такие стоят тридцать рублей за штуку в ближайшем зоомагазине. Артемка тратил карманную мелочь, покупал мышь и убивал ее всевозможным образом на лоджии. Его мама так и сказала в телефон: «всевозможным образом» и громко обрыдала линию, я отставила трубку от уха. Я спросила потом, когда она утихла: вы папе не сказали, надеюсь? Она всхлипнула: нет, не сказали. И сейчас они у меня.
У Артёмки узорчиком подбриты виски, ровный, как фольгой отполированный затылок медового цвета, смешливые голубые глаза и очень скромный намек на брови или скорее их отсутствие. «Ты красивый», - говорю ему, он чуть кивает. Знает, что не вру. Знает, что не буду спрашивать о мышах, пугать детдомом и страшным судом, кто бы за ним не стоял: папа или психиатр из настоящей больницы. Он даже знает что я – ненастоящая. Что меня передают как эстафетную палочку из семьи в семью, от мамы к папе, от жены к мужу и всем, кому в лом самим править свои жизни. У Артемки абсолютный слух, он учится в музыкалке, он слышит, как мама в сопливом своем ужасе набирает всех подруг, и всех врагинь, дабы тихо и тайно вылечить сына от страшной болезни – мышеубийства. Ему нельзя в психушку, он у меня один, - стоном вздрагивает мама, и трубка каждый раз падает на пол. Артёмка затыкает уши.
Мы с Артёмкой знаем что говорить о мышах нельзя, это табу, вето, дичь, это как заржать на похоронах.
***
Папа любил это место. Волга здесь вытекала из вечернего стыдливо-пунцового глубокого неба; огромная такая, тихая речка, туманом подпирающая очень далекий, не доораться, берег напротив. Плескалась у разутых ног наших ленивая тина. Мальки клевали водную рябь, как будто капало что-то изнутри длинного речного марева. Сверчки, зеленые артели кузнечиков, белопузые квакуши, всё это нежно горланило воздушные свои песни, и я почти спала у папы на плече, а он почти смеялся глазами, черными как арбузные семечки. Щетина его, игольчатая будто у новорожденного ежика, небольно колола щеку, я перекладывалась к ней то лбом, то носом, то другой щекой. Не спишь? - уточнял он, лохматил мне затылок, называл ушастиком, диким глазастым зверем и свистулькой.
- Смотри, свистулька, лещище какое прет к нам прям в сети, - он гикал по-мальчишески, ии-х, пытаясь поддеть сачком срывающуюся с удочки рыбеху, та моталась в бледном полусумраке вечера как осколок луны. Мы всегда ходили удить рыбу вечером, после его работы и моих уроков в первом классе. Приходил, хмыкал в мою сторону: математику сделала? Яблоки у Пети в кармане сосчитала? Сколько будет два плюс семь?
Я орала, широко раззявя варежку: де-вять!
- Соня Ковалевская растет, - серьезно одобрял он, а острый кадык его на жилистой шее бегал вверх-вниз, еле сдерживая гогот. Просил маму: одень глазастую зверюгу в фуфайку какую-нибудь, а то вечер. Мама находила перламутровую куртку-дутыш и белый шарф с синими китами.
- Такими китами только сопли вытирать, - радовался папа, - рекомендую для начала простыть, ушастик.
Я обещала простыть, прихватить грипп и чтоб температура под сорок, и тогда он будет жарить пойманную рыбу, разводить Колгейт и лепить мне горчичники. С этими мечтами под долгий мамин взгляд мы шли к машине. Мы никогда ничего не ловили. А что ловилось само, отпускали; обожженная нашими ладонями рыба плюхалась вглубь, мотала хвостом и отдыхала от неминуемой смерти. Он рассказывал про звезду Альтаир, про Млечный путь, Землю, болтающуюся в его хвосте, загнутом, как у дворняжки Найды.
- Представляешь, какие мы пылинки по сравнению со вселенной? - спрашивал он у неба, - лови, свистун, каждый миг, хватай его в кулачок и никуда не отпускай.
Он мосластой дланью придерживал мое плечо, а я совалась носом в его подмышку, от него пахло вчерашним сеном, жареной картошкой и пивом, припрятанным от мамы в рюкзаке; он отхлебывал его с фырчаньем, всякий раз повторяя, что "малышням не полагается".
Когда я стояла перед длинным коричневым ящиком, похожим на огромный школьный пенал, - в нем лежала восковая кукла обернутая черным пиджаком и копной пластмассовых цветов, - ко мне склонилась какая-то тетка и спросила, не хочу ли я что-нибудь сказать папе на прощанье. Я посмотрела на тетку, потом на куклу. Искренне переспросила: какому папе? Сквозь отупевшую тишину меня прощупывали взгляды полутора десятков одетых в черное людей: глаза у них стали коровьими, они думали ими, они представляли как вечером на кухне будут обсуждать сумасшествие маленькой второклассницы, потерявшей отца.
Тетка кивнула в сторону пенала: ну вот же папа, - мыкнула она, - через полчаса его закопают и ты уже ничего не успеешь сказать. А я искала маму, но ее не было, вернее, ее загромоздили от меня печальные черные тела ее подружек, совавшие ей воду в стакане и требовавшие: не плач, жизнь продолжается, у тебя же дочь, подумай о ней.
Я посмотрела на тетку, она ждала, все ждали, кроме мамы. Та проглатывала воду с клокающим придавленным воем. Она ничком горбилась на диванчике и только булькала.
Тогда я набралась воздуха и сказала: это не мой папа. Это вообще не папа.
Тишина стала еще более толстой. Даже мама прекратила булькать. Дальше я ничего не говорила, ибо и так было ясно, что кукла к папе отношения не имеет. Что ее вообще сделал очень плохой кукольник, почти совсем ничего похожего на папу. У куклы вытянутое, белое как иней лицо, острый подбородок и склеенные в железную скобу губы, у папы все было обратное. Веселые щеки, пухлые большие губы, румянец, гогот, шум, руки, подбрасывающие меня к потолку раз триста.
Взоры черных людей жалели и жалили одновременно, я развернулась и выбежала из морга. Потом мне сказали, что я даже ни разу не заплакала. Еще сказали, что мой папа герой, он погиб, спасая мальчишку, бегущего через дорогу навстречу фуре; папа кинулся наперерез, отбросил мальчишку и исчез под машиной. Целых три месяца мне объясняли, какой герой мой папа. Я молча слушала, потом не выдержала и спросила маму: а где он сейчас?
Мама прикрыла глаза, положила половник для супа, присела рядом со мной на корточки:
- Наш папа на небе, - шепнула она мне в плечо, я слышала молочный запах ее волос, - он на небе, рядом с богом. Папа смотрит на нас сейчас и все видит, и помогает.
- Почему он с каким-то богом, а не со мной? - решила уточнить я, - бог что, тоже его ребенок?
Мама прикрыла глаза и сглотнула
- Малыш, - хрипнула она, - когда люди совсем уходят от нас, ну вообще совсем, то есть умирают, они не могут быть с нами. Их души как воздух. Мы не можем их видеть, только бог, который тоже как воздух, но только воздух всей вселенной.
- Во вселенной нет воздуха, - вспомнила я папины истории про космос, - и папы там нет.
Она чуть сжала мне плечи, я отдернула:
- Мой папа не там, - чеканила я, - он просто убежал. Убежал в другую семью, может, там другая дочь. Другая дочь, которая лучше меня.
Крупные мутные слезы скользнули по ее щекам,
- Малыш, - глотала она слова, - мы же похоронили его. Надо это принять.
- Там была кукла, - сказала я, - глупая дурацкая кукла. Я такие же видела в музее. А мой папа ушел. Папа предатель. Я ничего не хочу о нем слышать. Никогда. Никогда. Никогда.
На следующий вечер я села переписывать Трех мушкетеров.
Он появился в моей голове когда я вызубривала столбцы 4 и 5 в таблице умножения. "Четыре на два восемь", в сотый раз гундела я, зажмурив веки и прикрыв на всякий случай ладонью шпаргалку, "семь на пять тридцать пять".
- Привет Сонька Ковалевская, - заурчал в ушах знакомый баритон, - что, память дырява, как мой прошлогодний носок?
Папка, - хлюпнуло у меня в носоглотке.
Я знала, что оглядываться бесполезно, ибо нигде кроме как в ушах его нет, но тут же я знала, что он есть и обитает в каждой моей клетке, извилине, во всех лучах и тенях моей комнаты. Если сощурится еще сильнее, чем от таблицы Пифагора, то можно даже увидеть его смех и чернющие как дно Марианской впадины глаза.
- Папка, - повторила я, вперила взор в самый дальний угол комнаты, где в темной, опутанной паутиной занавеске он по-моему и прятался - ты все-таки живой или умерший?
Он хохотнул
- А тебе как больше нравится, свистун?
Я вспомнила гроб, куклу, тетку и обиделась:
- Думала, ты предатель. Убежал к другой дочке, которая лучше чем я. Не хочу чтобы ты был предатель, папа.
В комнате моей настал ноябрь. Я почувствовала, что папа насупонился, как обычно бывало у нас на даче, когда они с дедом спорили кто прав и кто не прав в этом мире.
Прости меня, - сказал он.
Я не предатель, - сказал он.
И. Это. Не могу я без тебя, - сказал он.
Я глянула на локоть своей правой руки: здесь он должен был коснуться меня, чуть слышно, сиреневым сквозняком, что бывает в начале июня. Я подумала, что простила его. Ведь даже Атос простил Миледи, несмотря на то, что сам повесил ее однажды.
***
Мы с Артёмкой каждый день ходили в зоопарки, зоомагазины, центры передержки, цирк и даже в конюшни: все зря. Собачки, кошечки, хомячки; мимо теплых пушистых глупцов он проходил, скверно задрав подбородок. Гадость, - говорили его прозрачные глаза, он уныло бросал взгляды в потолок, зажимал нос тонкими пальчиками будущего Страдивари, - фу, воняют. Я подводила его к клеткам с кучерявыми белобрысыми кроликами, те дрожали розовыми носами, он смотрел на них с вниманием юного нацистского палача. Я понимала, что убьёт. В миг, когда я это понимала он запрокидывал медовую свою башку и ввинчивался мне в глаза своим острым и синим щуром; я знала, на что он намекает. У нас с ним почти одинаковые радужки. «Анна де Бейль, леди Кларик, Шарлотта Баксон, баронесса Шеффилд, графиня де Ла Фер, леди Винтер... Видите — вас так много, а меня так мало…» - озябший голос Атоса набатом бил мне в висок . Нас так много, медленно выводила я в прописи, - нас так много. Я смотрела на аккуратно, щепетильно выровненный затылок Артемки и видела торчащий из него топорик для рубки мяса. «Вы можете не сомневаться, - прохладно сквозил Атос - что я убью вас...» Три раза сморгнуть, - приказываю себе, - досчитать до семи. Топорик исчезает, Артемка злится, что мы все еще в свинарнике.
Когда мы встретились с бывшим одноклассником Степкой у Макдональдса и он, весело ковыряясь зубочисткой в недрах своей ротовой полости спросил: говорят, ты в тюрьме для психов сидела? Ну и как там? Нормально кормят? - я реально увидела, как на его голову падает значительная часть бетонной крыши народного ресторана. Она стремилась вниз с таким гулом, какой бывает исключительно у фена или реактивного истребителя. По моим прогнозам, от Степки должна остаться только ступня в серой кроссовке и красном шнурке. В тот раз я сморгнула четыре раза. Крыша не упала, Степка потрепал меня по плечу: ну ты давай, выползай из этого как-то. За школу, знаешь, не дуйся в общем. Мы там трепали тебя немножко как бы. Дебилы, вот. Выздоравливай. Он махнул кому-то на другой стороне улицы и распахнул всю стоматологию свою в щедрой, искренней радости. Я оглянулась – там стояла девушка в синем пальто и с коляской, в коляске гулил и таращился курносый медвежонок в круглой вязаной шапочке с помпоном.
В пятом классе я частенько перешагивала через школьниковы трупы, разваленные вперемешку с осенней листвой на заднем дворе. Моргать меня научил папа. Он брал мои кисти и пальцы к себе; я чуяла его в пыльном дребезжащем свете настольной лампы, пропадающем где-то между спинкой кровати и занавеской. Тебя не существует, шептала я лампе – там молчало – но я слышала как папка, выждав миг, тихо просит:
- Всегда моргай, глазастик, когда видишь это.
- А если не поможет? – сомневалась я
- Тогда считай. Считай что есть силы, кот, ты же любишь математику. Сонька Ковалевская.
Я считала и моргала. Но навсегда прошло только сейчас, когда синяя девушка и щекастый мелкотравчатый медведь с помпоном покатились навстречу Степке трепещущей воробьиной стайкой.
Второй раз прошло на кладбище, в седьмом классе. Я прогуливала уроки, замерзла, был ноябрь. Троллейбус образовался квадратной своей физиономией так заманчиво, что я не могла не залезть в него. Доехала до конечной, протопала по холодной манной каше километр, два, три, уперлась в черные ворота; за ними вдалеке бледнели кресты и веночки. Свинья – поняла я про себя – ко мне папка ходит чуть не каждый день, а я к нему ни разу еще. Ни разу после тех похорон. Я не знала, где он, бродила, заглядывая в плоские лица фотографий на памятниках: старушки и старички, серьезные дяди в костюмах, малыши с игрушками. Мой папа встретил меня в конце пятой аллеи. «Не садись на скамейку, попа отмерзнет» – сказал он шорохом еловой лапы над своим поминальным камнем. Я долго, глядя прямо в глаза объясняла, что ненавижу его. Что я осталась совсем одна, что мне жалко бьющуюся со мной и всем миром маму, что меня на всем белом свете некому защитить, потому что он все равно – предатель. «Нельзя оставлять своих дочерей одних – орала я на камень с папиным лицом посередине – это подло, подло, подло».
Подло. Подло. Подло. На кладбище не было ни одного дворника с метлой, отчего-то раньше я думала, что они там ходят тихим строем. С утра до вечера и наоборот.
Подло. Подло. Подло. Через час я обнаружила себя дёрганым ревущим эмбрионом в грязи у скамейки, у камня, и с комком промозглой жижи во рту. В обратном троллейбусе на меня смотрели молча и с брезгливостью. Столетняя бабушка попыталась уступить мне место. Маме я сказала что на меня напали бандиты и отобрали всё, даже дневник с двойками.
***
Артёмка ввинчивался в меня своей голубоглазой наглостью и всё про меня знал. «Мы с тобой одной крови», - дурашливо рычал он, наблюдая и меня и тигрицу в зоопарке. Одновременно. В конюшне, оставив его скучно ковыряться кедой в соломе, я обходила денники и обнимала длинные печальные лошадиные морды; они шуршали бархатными губами по моей шее и щекам, охватывали пальцы в поисках яблока. Я могла бы ходить в конную секцию. Мне осталось только взять справку у врача. В тот день, когда я собиралась к педиатру, папка выбежал навстречу фуре, папка оттолкнул дебильного мальчишку так, что того перекатило через бордюрчик на пешеходку.
Я соврала Артёмке. - Знаешь, - сказала ему, - в шестом классе я научилась насаживать лягушек на соломинку.
- Да? – восхитился он. На второй месяц наших походов по зооуголкам города, он научился уважать меня. Мы стояли у вывески «Не проходите мимо! Контактный аквапарк-аквариум всего за сто рублей!». Мы не прошли. Артемка равнодушно елозил взглядом по перламутровым полупрозрачным созданиям с плавниками-вуалями и круглыми бездушными окулярами глаз. Пару секунд выдержал у черепах. Присвистнул, заглянув в пасть миловидному кайману. Срыгнул «бе-э» в отношении потешных, похожих на удивленных зебр, рыбок-клоунов. Я же минут семь боролась с мощным желанием сунуть руку в улыбающуюся пасть акуле-няньке, лениво дремавшей у бортика большого открытого бассейна. Оторвав себя наконец от бассейна с нянькой, я поискала Артёмку. В первую секунду меня пронзило, что он пропал, и я никогда не смогу оправдаться перед его отчего-то просветлевшей в миг моего раскаяния мамой. Я нашла его в самом дальнем, третьем зале с надписью «хищные и опасные рыбы Амазонии». Он замер у тусклого, давно не мытого аквариума, где ему в лицо уставился громадный карп. Рыбина вяло шевелила хвостом, ворочала во все стороны света карими глазами и упиралась носом в то место, где к стеклу с обратной стороны приклеился лбом Артёмка.
- Тихо, - шепнул тот и замер еще мертвее, - не спугни.
Рыба стояла в воде и исследовала Артёмкину физиономию с видом учительницы географии Зои Вадимовны. Та была Артёмкиной классной. Она слюнявила учебный журнала и хвалила подопечного за пятерки, аккуратный внешний вид и чистый, тщательно отглаженный костюмчик. Она туго хмурила лобик, пытаясь вспомнить дополнительные Артёмкины достижения: - да, у него стройный разборчивый почерк, - поскрипывала она в такт аудиторным половицам, - очень хорошее письмо. А то знаете у современных деток такие каракули, что…
Рыбе тоже понравился Артёмка. Пожалуй, она была единственным существом, кому Артёмка понравился сразу, искренне и навсегда. Она не уплывала от него уже минут десять, вращала окулярами и пускала в его сторону медленные, тихоходные пузыри. «Пиранья», - прочла я вывеску на аквариуме карпа. Пока мы везли карпа-пиранью в узком аквариуме-ящике, Артёмка не сводил с него глаз. Не убьёт, поняла я.
Мне потребовалось полгода, чтобы убедить его маму в непорочности моей методы по переделке будущих маньяков и фюреров в более-менее сносных и безопасных человеческих существ. Я закидала ее ворохом моих статей и научных разработок в области дефектологии и психолого-психиатрической коррекции ранних детских садистских и суицидальных наклонностей. А она хлюпала носом и пищала:
- Скажите. Ну зачем он так с мышками. Ну зачем он так. Объясните.
Я смотрела ей прямо в глаза. У него внутри, объясняла я, дырка размером со вселенную. Там абсолютное, гладкое, бесконечное нейтральное ничто. Всё, что он помнит о себе – это как вам было больно, когда вы его рожали. Как вам было бедно, когда вы его воспитывали. Тарелка каши и супа. Ваши прокладные руки, командировка мужа длительностью десятки тысяч километров по российским железным дорогам от станции Рождение к станции Пенсия. Он не понимает, что внутри него ничего нет, там ваши, не ваши, всеобщие, ворохом сваленные приказы, замечания, доброе-утро-почисти-зубы, компьютерные стрелялки, ужастики, в которых забываешь о себе для того чтобы вспомнить о себе только когда захочется в туалет. И комната с белым потолком. Сначала он отважно пытался загромоздить эту пропасть хламом, матом, играми, первой сигаретой, очередным мортал-комбатом, музыкалкой, учебой, может секцией; чем-то, что на миг заполнит или о-без-весит громадную холодную вселенную внутри. У него есть только она, поскольку нет главного, что должно быть у человека. Это ответа на вопрос: почему все это со мной и зачем я здесь? И любви. И пока этого у него не случится, он будет кидать в черную свою дыру, в красного своего карлика трупики всех мышей, собачек и кошечек, мальчиков и девочек, а возможно и ваш личный труп, потому что только отбирая живое у живого, наблюдая его предсмертное, страстное трепетание в своих руках он может эту жизнь обнаружить. И более – никак.
Артёмкина мама смотрит на меня плохо, она боится меня. «Я мама, - вспоминает она, - я люблю его». - Она выдавливает то, что должна выдавить вне зависимости хочется ей этого или нет.
Мы обе знаем, что нет. Она сдается.
Мы ждали еще три месяца, пока Артемка окончательно не привыкнет к рыбе. Ждали, когда он, придя из школы первым делом ринется к себе, скользя в одних носках, бросая рюкзак где попало, сдирая куртку, смахивая снег с капюшона, ломанется, заскользит по паркету, свалится, рухнет у аквариума, склеится с ним. Когда он прошепчет своей лупоглазой подружке «Донька, привет» и сыпанет ей самого дорогого корма.
Нельзя сказать, что я ненавижу себя, делая это. Просто в такие моменты у меня мигом вырастает спокойный древесный ствол внутри. Так было, когда я вытаскивала куриную кость из горла своего младшего сына, она застряла так глубоко, чертов осколок вареной и съеденной жизни. Мальчишка мой вдруг захрипел, задохнулся, посинел, зашелся в пене и пузырях, валясь на пол. Я просто перевернула его и рывком всунула свою кисть, пальцы, когти в склизкую узкую плоть гортани. Пока он бился в агонии я, расцарапав ему всю слизистую, бронхи и альвеолы, вытащила кость. Вот и всё. Что я чувствовала, пока мой сын хрипел и дергался? Ничего. Ровным счетом. Я просто знала, что он останется жить.
В тот вечер Артёмкина мама сидела у соседки, держалась за платочек и ждала моего звонка. А я стояла в полной боевой амуниции на кухне, куда мы с его мамой перетащили тяжеленный аквариум с умницей Донькой. Рыбина, Артемка не врал, на самом деле была верной и смекалистой: она выучила всех домашних, умела поворачиваться к каждому входящему, приветствовала его плавно мотаемым хвостом и внимательными окулярами, упертыми тебе прямо в глаза. Моя амуниция: зажженная конфорка, рыболовный сачок, толстые резиновые перчатки и все кухонные принадлежности включая панировочные сухари.
Артемка сразу все понял. Я встретила колотый лед в его побледневших до озноба голубых глазах. Он молча ринулся ко мне, но я успела выхватить Доньку сачком из аквариума, оглушить молотком и бросить на раскаленную сковородку. Возня была стремительной, доли минут. Артемка укусил меня под коленом, сломав о толстые мои джинсы передний верхний зуб. Донька была еще жива, когда ее в черноту прожгло с левого бока. Артемка заорал убиваемым лютым зверем и закатил глаза.
Я сквозняком шелестела вон из их квартиры. Там, в ее глубине новорожденным младенчиком плакал Артемка, а мама согревала поцелуями его скользкий вспотевший лоб. Я знала, что он будет ненавидеть меня вечно. Но я буду одной. Одной и единственной на земле бабой, кому он на самом деле будет желать казни. Пусть это буду только я. Через пару недель мама купит ему новый аквариум, с целым табуном Донек, в разбитой его пасти появиться новый зуб. Через пять лет он приведет к себе одноклассницу хвастаться коллекцией хищных и умных амазонских тварей, умеющих смотреть хмуро и вилять хвостами. Он поступит в университет, станет экономистом, программистом, банкиром, менеджером, женится наконец. Но навсегда, до самой последней секунды он усвоит ненависть к смерти. Иногда его, как и меня, будет скручивать и рвать от всего, что пришлось пережить тогда у опалённой жаром кухонной плиты.
В самых сложных обстоятельствах я приглашаю для этой процедуры ветеринара с уколом. В простых – отбираю у визжащих маленьких психопатиков, фюреров, чикатил и наркоманов их хомяков, морских свинок и хорьков. Иногда это помогает. Зверьки и рыбы оживают вместе с душами тех, у кого так сильно может болеть.
***
Мы сидим с папой на нашем берегу, он моложе меня лет на шесть. Розовое, с бордово-перламутровым просветом небо лениво плещется в Волге, мальков столько, сколько капель в дожде, льющем изнутри. Мы никого не ловим, а что ловится само, отпускаем; оно лупает хвостом и растворяется в цветущем зеленом мареве волжского прибоя. Папа клонится ко мне и упирается в висок шершавыми упрямыми губами
- Дочура, - шепчет он, - большой ушасто-глазастый свистун.
Он давно не брит, острый кадык сглатывает что-то соленое и горькое внутри. Говорю, что мне тяжело без него. До сих пор.
Как-то я спросила его, в аду он или в раю.
- В десятом краю, - хохотнул он.
- Чего? – удивилась я.
- В аду, кот, девять кругов, - объясняющим баритоном заговорил он, - а я в десятом.
- И где он?
Он провел своей и моей ладонью от моего горла по ключицам и обратно; где-то здесь, сказал он. Или здесь, - дотронулся влажным волжским дыханием до моих волос. Или там, - качнулась гибкой волной ивовая поросль.
Я вжала, вросла ушами в кремовую рубашку на его груди чтобы слышать как предательски, подло, словно миллионы доносчиков, стучит и бьется во мне его сердце.
Я знаю, когда-нибудь он родится на свет. Я буду уже бабушкой или даже больше. У моего старшего парня смеющиеся глаза, черные, как арбузные косточки. Когда папка родится, заберу его к себе: ну что они там понимают, молодые и глупые в воспитании малышни.
Свидетельство о публикации №220090801632
В прошлом году был потрясён Вашим «Мах»
В этом «Десятым кругом»какая же Вы все-таки молодец! Настоящий талант!
Мне очень жаль, что книг с Вашими произведениями не читают люди и знают о Вас только те, кто на Прозе. Ру.
И очень жаль, что Вы, как заметили в переписке с предыдущим рецензентом, не занимаетесь продвижением Вашего творчества. Поверьте мне, оно нужно людям.
Я после «Макс» рассказал о Вас всем своим читающим друзьям, в том числе и новым с этого сайта.
По-белому ( по другому не умею) завидую дарованной Богом способности писать так, что читая, получаешь непередаваемое удовольствие не только от содержания, а больше от стиля: фраз, сравнений, метафор, фразочек, придуманных слов.
Браво, Мария!
Михаил Кербель 18.01.2023 00:43 Заявить о нарушении
Мне любопытно исследовать абсолютное зло. И это отнюдь не "мах", - вы понимаете, ага.
А добротные и Богоугодные вещи - они ведь и после смерти автора находят своих людей.
Бог рассудит. Мы все не вечны - не пришло время.
Мария Груздева 27.03.2023 08:35 Заявить о нарушении