Суд

Мрачные серые камни вздымались вокруг. Я шёл по пустынной площади – той, где истязали и убивали людей, той, камни которой впитали их слёзы и кровь – и хранили – до скончанья времён, до последнего суда – страшного и справедливого. И сейчас я ступал по проклятым камням, слышал стоны людей, и людей этих видел – в полосатых одеждах, с мёртвыми лицами, а вокруг – другие, в чёрном – и собаки рвались с поводков. Давно это было, задолго до моего рождения, и многие уж забыли – или хотели забыть. Но это было! Я шел по пустынной площади, и камни вздымались вокруг – те, что воздвигли над ямами, куда зарывали убитых – в память о них. Тяжелы эти камни, но и им не устоять, когда содрогнётся земля и разверзнется, и выйдут на свет мертвецы – обвинять. Вокруг – никого. Лишь камни и руины. Зданий. Тех, где жили и умирали эти люди, тех, где жили их палачи. И еще одно было здание – точнее, его развалины – того, где тела их обращались в пепел. И дым.
И сейчас здесь остались лишь камни и руины. Камни – в честь погибших. И обелиск. А больше – ничего. Не было это мемориалом, и лишь редкие группки туристов порой забредали сюда. И хорошо, что редкие! Нечего им тут делать! Приедут – набившие брюхо в ресторане, довольные, веселые – ну, здесь-то, конечно, примут скорбный вид, ибо так положено, пройдутся – и поедут дальше – осматривать местные достопримечательности. Но этот человек не был туристом. Я заметил его случайно – серым он был, таким же, как эти камни, и казалось, сливался с ними. И действительно – сливался. Он стоял на коленях, прижавшись к камню, и что-то бормотал, казалось – молился. Я подошёл ближе и услышал его слова. Не молитвой то было – мольбой. О прощении. Пристально смотрел я на него. Палач? Один из тех, кто убивал, а теперь, на старости лет, замаливает грехи? Я хотел отойти – неприятно мне было смотреть на убийцу, пусть бывшего, пусть раскаявшегося – но убийцу. Палача. Я сделал движение – прочь, и тут камешек, задетый моей ногой, с шумом покатился по площади. Человек обернулся, и я увидел его лицо. Не похож он был на палача – хотя кто знает, что делает время с людьми? – и всё же не похож. Скорее на жертву, вставшую из земли. Он понял мой взгляд и шагнул ко мне, протянув руку. Я заколебался. «Нет, я не палач,– произнес он, и гримаса, должная означать улыбку, скривила его лицо ,– я заключенный, один из тех, кто выжил». И я пожал его руку – невесомой она была, и сам он – худой и серый, казалось – скинь с него пальто и надень полосатую форму – и станет он таким же, как те, что лежат сейчас под камнями. И голос его соответствовал виду – был тусклым и тихим, как шелест – нет, не листьев, а пыли. И праха. Не знаю, почему заговорил он со мной – может, понял, что я не обычный скучающий турист – или просто ему надо было поговорить с человеком – хоть с кем-то живым – не всё ж с мертвецами. Я слушал его, и камни оживали – той жизнью, что была хуже смерти. Той жизнью, что была смертью.
Вот что он рассказал: «Я попал сюда с первой партией пленных – можно сказать, на открытие лагеря. На торжество – их торжество – на нашей крови. Нас гнали – от ворот к площади, и удары сыпались на наши спины, и собаки рвались с поводков, готовые грызть – до смерти. А на площади нас уже ждали. Когда мы выстроились, я увидел, как кто-то из них – похоже, в большом чине – обвел нас глазами и повернулся к высокому тучному человеку – как я позже узнал, коменданту лагеря – и поздравил его. И тот, радостный и довольный, принял это поздравление, а затем посмотрел на нас. И тоже поздравил. Мерзавец!» – руки старика, такие легкие и бессильные, внезапно сжались в кулаки, глаза блеснули – яростно и непримиримо, и уже не казался он таким серым и жалким. Потом успокоился и продолжал: «Да, произнес он там речь. Был, конечно, переводчик, но мне это было не нужно. Я знал их язык и любил его – раньше. И я слушал. На двух языках – на его и своём – то, что говорил комендант. "Скоты, – говорил он – вам выпала великая честь – первыми ступить на эту землю, а потом первыми лечь в неё и удобрить своими телами. Своими вонючими телами. И вы должны гордиться этой честью и помнить о ней – до самой своей смерти – скорой и неотвратимой – на благо рейха." И ещё что-то он говорил – но я уж не помню. И вообще мне казалось, что он пошатывался – выпил, наверно, на радостях – а быть может, у меня просто мутилось в глазах – от усталости и побоев. Но то, что он сказал, было правдой – из прибывших тогда все легли в эту землю. Кроме меня. Мне везло. Странно и необъяснимо. Смерть обходила меня, хотя порой была совсем рядом, и смрадное ее дыхание опаляло мне щёки. Да, опаляло – когда мы жгли штабеля трупов и готовы были к тому, чтобы самим лечь в такие же штабеля. И по-другому опаляла – всячески. Но проходила мимо. И я знал, почему. Да, я понял, и понял, что выживу, и сделаю то , для чего я остался в живых. Комендант. Лютой ненавистью я ненавидел его – именно его – он стал для меня воплощением зла. Не те, кто выше – их я не знал и не думал о них, и не жалкие холуи, исполняющие приказы, а он – тот, кого я видел, тот, по чьей воле нас били и истязали. он – наш палач и убийца! И я знал, почему я живу. Чтобы стать его смертью. Где и как – неважно, но я знал, что убью его. И потому я не удивлялся, что как-то, когда вызывали обречённых, почему-то случайно пропустили мой номер; что когда я уже умирал от голода и усталости, мне досталась работа на кухне – всего несколько дней, но они спасли мою жизнь. И с другими такое бывало, и всё же те, кто попали одновременно со мной – мертвы. Все. А я жив – хоть и не совершал никаких подлостей, чтобы выжить. А комендант? Я видел его и знал, что он – мой, что умрёт он от моей руки. Он обречён. И умрёт – за тех, кого он убил.
Ну, об ужасах я рассказывать не стану – это и так достаточно хорошо известно. И я прошел через всё, и не было страха во мне, ибо я знал, что выживу, что должен выжить – чтобы убить его. А он и не думал, что здесь – его смерть. Знал бы – убил бы меня, как убил тысячи других, закопанных или сгоревших здесь, в этом лагере. В этом проклятом лагере! Комендант. Громадная туша его возвышалась над нашими полуживыми телами, попирая их сапожищами. Он убивал и наслаждался убийством – и властью. Над нами. Сверхчеловеком считал он себя, а нас – стадом, покорным и жалким, но бежал он от этого стада – в день, когда мы восстали. Бои шли уже совсем рядом, и через день – два нас должны были освободить – да только освобождать было бы некого. Нас убивали – чтоб не оставить свидетелей, и горели костры, и пахло паленым мясом, и лопаты вгрызались в землю, зарывая убитых. Спасения не было. И тогда мы восстали. Что-то готовилось заранее, что-то – нет, но восстание удалось. Безоружные, шли мы на автоматы, и гибли – десятками, но добирались, и убивали, и сами начинали стрелять. И видно было, что мы победим. И комендант это понял. Он, командовавший боем, распоряжавшийся ещё уцелевшими охранниками, вдруг куда-то исчез. И никто бы не обратил внимание – не до того было, они ещё сопротивлялись, и нельзя было дать им опомниться – но был я, тот, кто должен убить коменданта. И я бросился искать его, а за мной – другие – несколько человек. Я не знал, где, но ненависть вела меня, и он не мог скрыться. И не скрылся. Мы увидели его, выбегавшего через ворота, уже никем не охраняемые – видно, охранники бросились в бой, а скорее – сбежали. Он оглянулся, увидел нас, и понял, что мы – его смерть.
Он бежал, а мы гнались за ним. Нас было пятеро – живых скелетов, едва способных передвигаться – но мы бежали. Жажда мести гнала нас вперед – он не должен уйти! Оторвись он от нас – и конец. Он в штатском, и скроется среди людей, и его не найти. В штатском. И автомат не захватил – лишь пистолет. Не думал, гад, что его будут преследовать. И у нас было два пистолета, и стреляли мы в него – но мимо. Он тоже стрелял, и двое упали, и не знали мы, что делать – бежать за ним или оставаться с ранеными – но они приказали: "Вперёд!" – и мы вновь устремились за ним – по своей и их воле. Мы бежали за ним – всё медленнее и медленнее – но и он уставал. Грузен он был и не приспособлен для бега – но бежал – а оторваться не мог! И он и мы расстреляли уже все патроны, и уже не бежали мы – шли, медленно и тяжко – но и он не быстрей! И к вечеру мы настигли его – в лесу, на поляне.
Он стоял, готовый к бою, огромный и страшный, и как звери мы бросились на него, впились в жирное тело. Но он встряхнулся и сбросил нас. Тяжёлый кулак его опустился на голову Петра – и я слышал, как хрустнули позвонки, и увидел, как кровь потекла изо рта. А потом и я отлетел в сторону и ударился головой о дерево. Сознанье мое померкло, но, видимо, ненадолго. Когда я открыл глаза, комендант еще дрался – с Франсуа. Тот был когда-то боксёром, и сейчас кружился вокруг здоровенного немца и бил – хорошо бил!– но не было силы в его руках, и комендант лишь отмахивался и шёл вперед – как медведь, на него – и схватил, и подмял под себя. Я вскочил, шатаясь, и сжал пистолет – без патронов, но тяжелый, железный, и медленно – быстро идти я не мог – подошел к уже приподнимавшемуся коменданту и ударил его по затылку. Он упал – на труп Франсуа. Я связал ему руки – крепко, надёжно, и ноги – так, как связывали рабам – чтобы могли делать лишь небольшие шаги – не тащить же мне такую тушу! Я уж нашёл, куда – заброшенный домик – видно, хозяев давно уж убили. Он не хотел идти, но я сделал так, что пошёл – боль заставила. И тех, кого он убил – Петра и Франсуа – я отнес туда. Лёгкими они были, и моих сил на это хватило. Да, они должны были видеть смерть своего убийцы – от лица всех, убиенных им.
И вот мы сидели друг перед другом – он и я. То, что должно было настать – настало. Он понимал, что умрёт, и ничего не говорил, но смотрел на меня с презрением – как хозяин на взбесившееся животное – быть может, сильное, убивающее его, но всего лишь животное. В сверхчеловека играешь? Посмотрим, насколько тебя хватит. Он должен был умереть так, чтоб муки его хоть немного искупили страдания тех, кого он убивал, чтоб смерть настала лишь тогда, когда мертвецы, сидящие вокруг – Петр и Франсуа – скажут: "Довольно". И я начал готовиться к этому. Я объяснил ему, что собираюсь делать – и он понял, и больше не было превосходства в его взгляде – лишь страх и мольба о пощаде. Только вслух не сказал ничего – понимал, что просить бесполезно. Интересно, что видел он в моём лице? Злорадство и жестокость? Да, я старался показать ему это – но было мне плохо. Я мирный и добрый человек, и никогда никого не убивал – только в бою, а пытать человека, слышать его вопли и стоны, смотреть на его мучения я не хотел – даже если это был комендант. Но это мой долг. Перед мёртвыми – и перед судьбой, сохранившей меня для суда. Для возмездья и кары. Что ж: пора приступать. Откладывать незачем – ещё кто-нибудь помешает. Да, пора – но уж больно мне не хотелось. Чтобы отвлечься, я решил перекусить – и к тому же я действительно был голоден – хронически голоден, но сейчас – особенно. Уж больно тяжёлый выдался день – и без еды. Я взял рюкзачок, с которым бежал комендант – небольшой и не туго набитый. Побросал он туда, видно, первое попавшееся. Ну, несколько банок консервов, галеты – совсем неплохо. Я начал есть – немного, чтобы не умереть – ведь организм мой отвык от еды – от нормальной еды. Тяжело было сдерживаться, но я сумел. Комендант старался на меня не смотреть. Его взгляд был устремлен на огонь в очаге – тот, что вскоре коснётся его тела. И всё же голод оказался сильнее страха. Я видел, как он украдкой поглядывал на еду, поглощаемую мною, и сглатывал слюну. Ткнул я в рот ему пару галет – у него должны быть силы для того, что предстоит. В рюкзаке ещё что-то оставалось. Я сунул руку и извлёк – два альбома. Надо же, тащил их с собой! Наверное, что-то для него ценное. Посмотрим. Я открыл первый альбом. Детские лица смотрели на меня. Две маленькие девочки – хорошие и весёлые. И дальше – они. И он с женой. Хороший был альбом, и даже он выглядел там человеком. Толстым и добродушным. Но я-то знал, каков он! Я не стал глумиться над альбомом – просто отложил его в сторону и открыл второй. И сразу все добрые чувства исчезли. Не альбом был – дневник. Видно, случайно засунул в рюкзак – обнаружь кто такое, не помогла бы и штатская одежда. О себе он писал – и о лагере. И действительно был он таким, каким я представлял – исчадием зла. Сверхчеловеком считал он себя, а нас – стадом, жалким и обречённым, и терзал это стадо, и писал в дневнике – без стыда – с наслажденьем и гордостью. И когда прочитал я об одной ликвидации – так называл он убийства – то не выдержал. Двое погибли тогда – моих друзей. Первых друзей в этом лагере – тех, что пришли туда вместе со мной. Я схватил головню из очага и прижал к его телу. Оно забилось. Кричать он не мог – кляп был во рту, чтоб никто не пришел на крики. Я отдёрнул головню и выскочил из дома. Меня рвало, не знаю, от чего – от еды, от отвращения, от усталости – от всего. Но долг ждал меня, и я вновь зашёл внутрь. Искажённым от боли и страха было его лицо, но я не смотрел на него. Взял дневник и продолжил читать, чтоб хоть как-то отдалить то страшное, что должно было наступить. И прочитал. О себе. Да... Мистик он был. Верил в судьбу – как и многие там, в ихнем рейхе. А судьбой его оказался я. И он знал об этом. Вот почему я жив! Я был первым из заключенных, на кого упал его взгляд, и однажды он вспомнил об этом. И бредовая мысль завертелась в мозгу – я должен стать живой историей лагеря – и его, как коменданта этого лагеря. Я пришёл туда первым –это он так запомнил – и я должен последним уйти – либо когда лагерь закроют – убивать больше некого, ибо все – или дым, или прах, – либо когда его переведут отсюда – на более высокую должность, как он надеялся. Где можно будет больше убивать! И тогда, перед уходом, он лично хотел застрелить меня. А до этого я был его талисманом. Никому не говорил он об этом, и условий мне не облегчал. Но от смерти спасал. И тогда, когда не назвали мой номер, и когда я работал на кухне – и ещё были случаи. Он спас мне жизнь. А я должен убить. И пытать. Справедливо правильно. Но я не мог! Долго сидел я и думал. И на мёртвых смотрел. И смотрел на него. Долго. И безнадёжно. Мёртвые ждали. Но не мог я убить человека, спасшего мне жизнь! И наутро я сдал его солдатам, вступившим в этот район. Я слышал, что через несколько лет его освободили, и сейчас он почтенный и уважаемый человек. А я? Нет мне прощенья, и нет мне пощады. Каждый год приезжаю сюда и молю о прощенье. Только камни безмолвны. И прощенья мне нет». Он повернулся и побрел прочь.
Что мог я ему сказать?

23–28.1.1995


Рецензии