Времени машина
Первый раз Третьякову было двадцать, когда ему предложили перенестись на машине времени в любую эпоху. Третьяков согласился не задумываясь, хотя поразмыслить не мешало бы: почему предложили именно ему, а если другим тоже, то как отреагировали они? Было ли подобное путешествие во времени безопасным – как с технической точки зрения, так и психологической стороны?
Но заманчивая перспектива преодоления Ньютоновских законов перевесила здравый смысл. Оставалось только выбрать пункт назначения. Третьяков не считал себя дураком и, пожалуй, таковым не являлся, но ни историей, ни, тем более, философией не интересовался. В те годы его жизнь била ключом и переливалась через край, отведенного ей резервуара. Хватало в ней радостей и печалей, целеустремленности и сомнений. Далекое прошлое не волновало Третьякова. Недавнее было ему известно. Удаленное будущее представлялось предметом абстрактного интереса (удивить друзей пророчествами, в которые бы никто не поверил?) Поэтому он выразил весьма скромное, по меркам вечности, желание: перенестись на двадцать лет вперед, мало беспокоясь о побочных эффектах очной ставки с самим собой. Напротив, он надеялся вынести из знакомства с будущим «я» важный урок, позволивший бы ему разрешить насущные экзистенциальные дилеммы.
Третьякова усадили в машину, заставили пристегнуться крест-накрест двумя ремнями, словно ему предстояло участие в автогонках, и, нажав одну из многочисленных кнопок, проворно закрыли дверь. Так, – вспомнилось путешественнику, – рентгенолог с безоглядной легкостью балерины ускользает из кабинета, где только что устроил пациента и оставаться в котором вредно для здоровья. Третьяков ощутил бешеное ускорение (хорошо что он не пожелал перебраться в будущее тысячелетие!), но не успел испугаться. Машина замедлилась и остановилась. Дверца открылась сама собой. Третьяков выбрался и оказался перед зеркалом. Его глазам предстал изможденный человек с помятым и унылым лицом. Вокруг глаз темнели круги, в тени которых свисали морщинистые мешки с сомнительным содержимым. Человек отдаленно напоминал недружелюбную карикатуру на Третьякова в молодости.
«Наверное, я устал от поездки» – отвернулся от отражения Третьяков, но вскоре понял, что отдыхом делу не поможешь, ибо перед ним не утомленный долгой дорогой путник, но он сам двадцать лет спустя.
Сорокалетний Третьяков произвел на двадцатилетнего удручающее впечатление, только укрепившееся по ходу знакомства, точнее, наблюдений со стороны – никакого иного участия в происходящем от Третьякова-младшего не ожидалось, а прямое вмешательство в будущую жизнь было ему настрого воспрещено, и он подписал соответствующий, грозивший уголовной ответственностью (вплоть до пожизненного лишения свободы), документ до того, как сел в машину.
Третьяков-старший утратил жизненные ориентиры и влачил скотское существование заезженного животного. А его единственной целью был выход на раннюю пенсию. Ради этого он копил деньги и пересчитывал их, стараясь не задумываться о том, что мечты о пенсии принципиально не отличаются от поторапливания смерти. Когда сбережения росли, он испытывал безрадостное удовлетворение, а когда убывали (в силу экономических кризисов или капризов рынка ценных бумаг) чувствовал досаду и беспокойство – впрочем, не слишком сильные: он давно привык к финансовым флуктуациям и знал, что капиталу суждено накапливаться и плодиться окольными путями.
В дополнение к этой безрадостной картине, Третьяков-старший регулярно хворал. Недуги носили хронический характер и, кажется, не представляли угрозы для жизни, но вечно плохое самочувствие испортило ему характер, превратив в брюзгу. Вступив в психосоматическую реакцию, недомогания и бесперспективность существования породили озлобленность к людям и скрытую неудовлетворенность самим собой.
Двадцатилетний Третьяков пришел в ужас. Жизненные установки этого чужака и самозванца, узурпировавшего его персону, настолько шли вразрез с его настоящим мировоззрением, что Третьяков едва сдержался, чтобы не наговорить «себе» нелицеприятных грубостей, а то и вовсе без лишних разговоров влепить по морде. В бессильном гневе и возраставшем отчаянии, он влез в машину, захлопнул дверцу и принялся жать на все кнопки подряд. Машина терпеливо снесла невежественное надругательство и небрежение к правилам эксплуатации, не проявив ни признаков недовольства, ни жизни. Но когда Третьяков утих и со страхом уставился на путаную систему управления, сама тронулась в путь.
Обратно машина двигалась задом и ползла настолько медленно, что Третьяков уже отчаялся вернуться в свое законное время и мучительно соображал, чем займется, если застрянет на полпути, когда, словно в отклик на нетерпение, его путешествие окончилось. Предупредительная рука открыла дверцу снаружи. Третьяков подписал еще две бумаги об отсутствии претензий и неразглашении, и был предоставлен самому себе, а его время потекло на привычный лад.
На следующее утро, поездка казалась ему кошмарным сном, оставившим неприятный осадок. Но шли дни, а осадок не только не затвердевал в инертный факт поддонной памяти, но поднялся со дна мутным облачком и проник в отдаленные клетки организма. То, что прежде радовало Третьякова, теперь представлялось ему безразличным, а проблемы – не стоившими трудов их решать.
Некоторое время его одолевали навязчивые мысли о самоустранении, к счастью, не нашедшие воплощения. Впервые Третьяков задумался над философскими вопросами, к числу которых несомненно относился добровольный отказ от бытия. Зигзагообразным логическим путем, Третьяков пришел к выводу, что в его случае самоубийство было оксюмороном: если встреченный им человек действительно являлся Третьяковым в будущем, лишение себя жизни было неосуществимо; а если это был кто-то еще – немотивированным и, следовательно, ошибочным.
Третьяков остался жить. А вскоре вернулся и вкус к удовольствиям, без которых немыслимо существование на земле – но уже с опаской и оглядкой. Он сумел убедить себя, что столкнулся с фантомом. Но как же тогда родинка между бровью и переносицей, которая всегда беспокоила его, которую он подумывал удалить, и которой обладал двойник? Наверное, и она являлась продуктом воображения.
Шли годы и делали свою незаметную, но добросовестную работу. Исподволь Третьяков превратился в человека, который ужаснул его двадцать лет назад. Однако, когда Третьяков очутился в его шкуре, все оказалось не столь отвратительно и мрачно, как ему представлялось. Его здоровье действительно пошатнулось, но недомогания смягчались привычкой. Наступали в этой гражданской войне за состояние здоровья и недолгие (но оттого тем более желанные и ценимые) перемирия. Да, Третьяков растерял высокие идеалы, а оставшиеся носили недальновидный прагматический характер. Но перспектива выхода на пенсию после долгих лет надоевшей работы согревала и толкала вперед. И хотя Третьяков действительно превратился в мизантропа, и люди вызывали у него, в лучшем случае, раздражение, он находил успокоение в природе и икусстве. Сделавшись суровым и бессмысленным испытанием, жизнь пока не превратилась в нестерпимую муку.
Теперь Третьяков часто и не без усмешки вспоминал о своем былом путешествии в будущее в машине времени. Прошлое «я» не вызывало у него такой неприязни, как предстоящее у тогдашнего, но казалось наивным и неискушенным и оттого не заслуживавшим, чтобы с ним считались. Молодые мечты, обольщения и амбиции стали прахом, бесследно развеянным духовым квартетом ветров на четыре стороны земной аудитории. Существование было проще, грубее и трагикомичнее. И лишь одна утрата вызывала у Третьякова неподдельное огорчение: когда-то он был сопричастен миру и связан с ним множеством тонких, но прочных нитей. Не то чтобы Третьяков не дифференцировал себя от окружающего – как раз, наоборот: он чувствовал свою отдельность, ибо желал себе успеха и преуспевания, – но флюиды мира проникали в него и возвращались обратно в непрерывности метаболизма. Теперь он был не отдЕлен, а отделЕн от мира незримым стеклом, вернее, некой аморфной серой массой, сквозь которую все казалось безвкусным и безынтересным. Притяжение к людям обратилось в отталкивание и отвращение. Потускнела женская красота. Распалась мужская дружба. Побледнели рассветы и померкли закаты. Раньше повсюду на пути возникали манящие лазейки: двери и окна, приоткрытые в неизреченном обещании счастья. А теперь двери закрылись на щеколды, а окна занавесили плотными шторами, скрывавшими даже бледные силуэты людей и вещей. Третьяков шел по тусклому глухому коридору, к его дальней, неотступно приближавшейся стене...
Впрочем, не все нити были оборваны, а у коридора имелись утешительные ответвления: Третьяков выбирался на природу, где любил прикасаться к шершавой коре, ворсистому листу, клейкой шляпке гриба с прилипшей иголкой хвои, вдыхать сырой запах дождя, осеннего тлена или аромат распускающихся листьев. И тогда – пусть намного слабее, чем прежде, но все же отчетливо, – он ощущал былую сопричастность бытию.
Иными словами, жизнь продолжалась. Но тут Третьякову снова предложили воспользоваться услугами машины времени. На сей раз, он отнесся к предложению не без скептицизма. Юношеское рвение в будущее осталось далеко за плечами. К чему было заглядывать в конец более чем на половину прочитанной книги? И если Третьяков все-таки не устоял перед соблазном, то вряд ли оттого, что упреждение хода событий расценивалось им как средство возращения поступательного импульса запутавшемуся и увязшему повествованию. Скорее, сверхъестественный акт передвижения во времени снова показался ему слишком уникальным шансом, чтобы отказаться от него из прагматических соображений. Или же виной было неистребимое любопытство, которое умирает после самой живучей надежды.
Третьяков снова выбрал двадцатилетний скачок: то ли срок длиной в два поколения казался ему магическим, то ли сказалась инерция некогда принятого решения. Прогресс не стоял на месте, и за последние двадцать лет технология уверенно шагнула вперед. Теперь в машине не было ни кнопок, ни рычагов, ни табло – кроме одного, показывавшего хронометрическую дельту. Машина мягко тронулась в Одиссею, и цифра на табло стала медленно расти. Устав следить за ее изменениями, Третьяков отвлекся на телеэкран, показывавший очередную серию многосерийного фильма. Но сосредоточиться на сюжете не удавалось: действие прыгало непомерными скачками, и у едва забеременевшей, согласно тесту, героини тут же родился сын, которому на выходе из роддома справили шестнадцатилетие, а минутой позже он, невзирая на блестящую работу адвоката, надолго сел в тюрьму, потому что связался с криминальными структурами, и вот уже ждал освобождения по амнистии, чтобы попытаться начать новую жизнь.
Тем временем, цифра на табло достигла +20.0027378507871321 (видно даже современная технология будущего не могла обеспечить стопроцентной точности), и машина встала как вкопанная. Пассажир неохотно вылез наружу (он привык к мягкому креслу и успел слегка вздремнуть), где столкнулся с неприятным, но не таким уж неожиданным фактом: в будущем Третьяков себя не обнаружил. Только сейчас он осознал неоправданный риск и бессмысленность своей затеи. Разве горький опыт не научил его не соваться в будущее? Если он не мог перебороть соблазна, куда лучше было бы перенестись в прошлое – разумеется, не собственное, способное раздразнить его и растравить душу, но какой-нибудь безмятежный XIX век – без обязательств и личных интересов. Каково теперь ему было вернуться в прошлое настоящее и жить с только что приобретенным знанием, что он не дотянет до шестидесяти? Или он разминулся с собой по безобидной причине? Что если в этот момент пожилой Третьяков отправился поздравить себя с восьмидесятилетним юбилеем? Пожалуй, для верности стоило наведаться на кладбище и отыскать свою могилу. На глаза Третьякову попался цветочный киоск, где он мог приобрести не слишком пышный букет гвоздик, подходящий для подобного визита. Но вместо этого в голове Третьякова созрел преступный план бегства и невозвращения. Если бы ему удалось ускользнуть из прошлого и возобновить жизнь в будущем (в котором он в данный момент находился), якобы случившаяся в промежутке смерть стала бы логически невозможной и, следовательно, юридически неправомерной. С другой стороны, поскольку, так называемый, Третьяков уже покоился в земле, или же урна с его прахом хранилась в колумбарии (сорокалетний Третьяков предпочитал второй способ устранения бренной оболочки), временнАя чехарда являлась хитроумным способом обрести бессмертие, ибо одному человеку не дано умереть дважды. И тут Третьяков догадался, что поездка в будущее вовсе не была тем, чем представлялась на первый взгляд – необдуманной авантюрой, но тщательно разработанным планом; что в своем подсознании он давно лелеял мечту о бегстве от себя.
Третьяков успел лишь заговорщически улыбнуться выгодному повороту событий, когда чья-то непреклонная рука схватила его железной хваткой в районе предплечья и запихала обратно в машину, как игрушечного оловянного солдатика, посмевшего ослушаться команды полководца, в темную казарму коробки. Машина тронулась, и Третьяков напрасно метался по салону в поиске выхода: такового не существовало.
Обратный путь он провел в состоянии эмоциональной агонии и совершенно не обратил внимания на прокручиваемый ради него сериал. А жаль: события последнего возвращались к исходной точке – несомненно, чтобы позволить режиссеру и актерам попытаться начать сначала, на более высоком художественном уровне: только что освобожденный преступник вернулся в камеру, где стоически претерпевал издевательства уголовников, правда, теряя накопленный опыт сопротивления и противостоя грубой силе все неубедительнее; но вот он снова вышел из тюрьмы на волю, обзавелся прежней свободолюбивой шевелюрой и связался с преступным миром, чтобы вскоре обрести утраченную невинность и радостно задуть шестнадцать свечей на праздничном торте: ему предстояла увлекательная и счастливая жизнь.
Вся эта обнадеживающая регенерация ускользнула от Третьякова, поглощенного мрачными мыслями. Он покинул машину времени – уже, по-видимому, навсегда – и столкнулся с проблемой проживания в четко очерченных пределах отведенного срока. Ведь, как заметил философ, способность получать наслаждение от существования находится в прямой зависимости от неведения точных координат конечной точки земного пути. С другой стороны, ограниченность оставшегося отрезка позволяла Третьякову спланировать последние годы жизни и не тратить их на приготовления к долгой старости и прочие пустяки.
Но все вышло иначе: отчаяние предопределенности сменилось тревогой неопределенности, и, как следствие, пропало желание эффективно организовывать сочтенные годы. Видно, двадцать лет – слишком большой срок. Ведь – как знать! – Третьяков мог почти дожить до шестидесяти и разминуться с собой на какую-то неделю. И еще он с надеждой цеплялся за вспоминание о .0027378507871321-ом отклонении на табло (равнявшемся, по его расчетам, двадцати четырем часам), которое могло свидетельствовать о ничтожном, но критическом сбое: суточный сдвиг развел Третьяковых по несообщающимся измерениям – аргумент, лишенный логической ясности, но, тем не менее, (или как раз потому?) по-своему убедительный и утешительный.
Вскоре Третьяков жил как ни в чем не бывало, правда, стараясь не лезть мыслями в туманное будущее. Снова его изводили хвори и одолевало раздражение к людям. Снова он пересчитывал накопленное, приближавшее долгожданный час ухода с осточертевшей работы. Жизнь вошла в прежнее русло, потому что, как и река, она ищет путь наименьшего сопротивления и разливается лишь по весне.
Сентябрь, 2020 г. Экстон.
Свидетельство о публикации №220091201257