Хельга

6456 год от сотворения мира.

Наверное лишь на смертном одре узнаю, любил ли он меня.

Хельга, прикрыв как полагается русской кнехте серый свой взор ресницами наблюдала суглобое тельце Малуши; та смахивала с пообитого дубового стола крохи мяса, кислого хлеба и огрызки диких яблок. Одной рукой та лениво орудовала блеклой льняной тряпицей, другой чуть держалась круглого своего живота и не для того совсем чтобы тот не упал на пол, нет. Хельга знала, видела, чуяла тренькающее, слабое Малушино счастье, невозможное без этого брюшка.
Хельга отвернулась.

Женский мир  замкнут углами и тупиками, здесь нет выхода. Малушу можно бить кнутовищем в кровавую слизь, или говорить, собирая ее мордочку в горсть чтоб глаз не отводила. Всё зря. Рабынька будет помнить гибель отца, помнить, как Хельга бросила тогда  остывшим сипом через плечо. Добейте. Его. Одно только слово, с которым Малуша будет жить, умирать, ждать. Добейте. Хельга хоть спиной, хоть вполоборота, но по-собачьи  чуяла ждущие малушины взгляды. Трусливые, острые, торопливые. Взятая битым зверьком у голого, исковерканного трупа отца она мечтает только об одном: дождаться беспомощной Хельгиной старости, ее последней болезни, ее хрипов и кашля, нудного, как ладожская каменная зима. Она, Малуша, должна быть первой, кто встанет у смертного одра Хельги. Она встанет вместе со своим сыном, хельгиным внуком. И встав против Хельги она, Малуша будет ловить каждый Хельгин скрип, каждую судорогу боли, каплю знобящего пота; ее ноздри будут дрожать когда Хельга, вздыбившись дугой над подушкою попытается проглотить колом вставший в глотке воздух. И когда это случится, Малуша наклонится над Хельгой. Нет, она не возвратит ей ее «добейте». Она просто и тонко улыбнется ей в медленно мутнеющие глаза, серые как крысиная шерсть.

***

- Как наречешь? – требовала Хельга имени будущего потомства у буйного Игорева племени, - Свендислейфа. Сына. Сыночка. Лохматого как белый зубр набыченного парня, в синих глазах которого злились все известные варяжские океаны.
Свенди зыркнул на мать молнией, тут же словно стрелой прошиб, говоря быстро, скупо, экономя время на ненужные ему слова эти:
- Вольдемар.
- Владимир, - поправила та на славянский манер, нет сил бороться с этой Святославовой чумой, страстью его к корневой, северной основе своей: Одины, Локки, всякая тяжкая, жадная, прикрытая шкурами нечисть.
Владимир. Владеющий миром.
Святослав хохотнул, издевкой вторил, намеренно растягивая смешной ему славянский говорок: Воо-лоо-дьи-мир. Пока скажешь, жизнь закончится, - осуждал славянский способ говорения его жесткий, упертый взор. 

Ее сын. Свендислейф Неудержимый. Святослав Храбрый, пардус, крадущийся горный лев; теперь он Свендис-война, ему неудобно с ней и она сделала бы всё. Она сделала бы всё: выцарапав всю землю до самой Вальхаллы, пробралась к Одину и если он жив еще, украла бы у него ключ от времени. Повернула вспять. Или нашла бы ясень, повесилась бы на нем за ноги дабы Один зауважал ее и пинком отшвырнул бы в 6421 год от сотворения мира. Господи Иисусе Христе сыне божий, помилуй мя  грешную. Она бы сделала всё, чтобы сын никогда не узнал, что она для него сделала. Чтобы не смотрел на нее как на вечный укор, воюя и круша весь мир отчаянием, ибо не может забыть то, кем она для него стала.

Бабья жизнь не повод для гордости Хельга, - говаривал кнехт города Кии Вещий Олег, - Хелгу по-русски. А Хелгу вообще редко ронял слова на землю. Она приглянулась князю Киевскому и Новгородскому и знала чем: тот ржал как дикий конь на кобылищу, когда узрел ее в мальчишеском одеянии, в рубахе гребца и с мужской косой. Отхохотав, глянул на нее мрачной ухмылкой, от коей рыбы тонут, забыв дышать в своих глубинах:

- Как звать?

***

Теперь уж Хельга не помнила, как ее нарекли от рождения. Мать ее – добротная женщина финского рода, плотно вжатый в голову расписной платок, бессловесная, тянущаяся одним гундосым м-м-м-м-м вечерняя песнь ее, скрипучая, как мороз. Люлька сестренки и братца, м-м-м-м-м, спите, дети, в такт вьюге убаюкивала мать. Спите. Нет имен. Нет наименований. Нет ничего кроме запорошенного вечным снегом глубокого черного неба, где тоскуют одинокие, гроздью разбросанные звезды. Им холодно, девочке тепло. Девочке уютно и тихо в шкурах, стеганых пледах, в кошках, мурчащих где-то в ногах. Она выпила душное парное молоко, съела хрусткий хлеб с печеной брюквой и куском жира. Лучшей еды не найти во всей псковской земле, на севере которой жили веси, весью же, по отцу была она, девочка. Отец имел обыкновение молчать еще дольше, чем мать. Лишь однажды, напившись медового эля, он обнял маму за мощный круп и брякнул:

- Вот ты не знаешь, дочь, как был я по-молоди своей в земле саами, увидел ее – кивнул на мать, - и захотел так жгуче, что терпежу не стало.

Девочка навострилась, внимая истории, но отец замолчал, улыбнулся чаше своей. Кхеркнул, разинул рот, увитый лохматой бородой, да и опрокинул чашу себе в глотку. Более про любовь никто из родителей девочке не рассказывал.
Про любовь она дошла сама, когда телеса ее приобрели манкую, чуть приметную дебелость и отец за столом всякий раз скользил по ней взглядом оценщика, примеряя достоинства дочери для будущих и скорых женихов. Тебе уже тринадцать лет, - объясняла мать этот внимательный отцов взгляд, - пора, дочь.

Девочка знала, что многие ее товарки в тринадцать уже рожают, но не это заботило ее. Куда важнее ей казалось познать то, что у нее никогда не было и не будет; что привораживало ее к тому страшному и лохматому, потному и горячему, гогочущему гортанным складом или напевным славянским наречием миру, что и миром назвать нельзя. Мужская власть над землей где девочка обитала, мощь дикая и рассудительная, брякающая оружием, ходящая ходуном под одеждой, глядящая смурно из-под бровей. Вот что было тайной, неразгаданной девочкиной страстью. Она всегда чуяла варяжские драккары, гудящие по всей Двине задолго, пока появятся их призрачные образы на смыке горизонта и дальней воды. Драккары пугали рыбу, бегущую на берег от ужаса: бери-не-хочу целыми лоханями. В селе тотчас готовили баню, убивали и жарили телуху, крошили репу с брюквой, потупив взоры, сосредоточенно; мало ли чего. От мужской дружины, от варяжского, русского могущества видели и добра много, но и побоища тоже порядком.  Стадо это бритологолово-чубастое в накидках, кожаных и домотканных штанах, стальных нагрудниках не терпело скользких взоров, непонимания и тяжбы в свою сторону. Уставшие, злые, горластые, они вываливались на берег, принимали уважение селян, отвечали скупо, коротким договором, затем пировали всем скопом, той же дружбой шествовали в баню.

Девочка держалась рядом, те ощупывали ее прямыми, быстрыми взглядами, ее обдавало страхом, едким паром их две недели не мытых тел, луковой отрыжкой и ячменным перегаром. Из этого мужского смрада веревку свить можно. Была бы крысой на их драккаре, давно б повесилась, - веселилась маленькая душа у нее внутри. Не доходя до банного порога дружба скидывала доспехи, исподнее и как есть по рождению шествовала мыться; распаренная баня обдавала всю округу горячим березовым листом, гудящим от жара деревом, девочка что есть сил растопыривала ноздри. Господи боже мой, дай раствориться в том облаке банного дыма, в том шепоте уходящего в небо березового духа, где ни жить нельзя, да и умереть невозможно. 

И в те мгновения, пока голая ватага пропихивалась в воротца бани, девочка ловила искреннюю, неприкрытую, самодовольную силу, что была очевидна в ходуном ходящих мясах, бородах и косицах, степенной оторопи мохнатых ног, вздутых жилах на ручищах и лбах, да в шрамах, посеянных щедро и с размахом.

Банда звала ее с собой, бесстыже растопыриваясь, гордясь вычурной своей сутью. Она рдела и отворачивалась – стыдоба. Но сделать ничего не могла, стояла, пока не оглушала ее отцова оплеуха. Домой.

Однажды своровала ту самую просторную рубаху, в коей и оказалась перед кнехтом киевским, отдыхавшим на псковщине с княжичем Игорем и дружиной.

Рубаха. Познать хоть малую часть мужского естества через эту одёжу: вот что важно. Она научилась заплетаться по-мужски, как порой делают варяжские мальчишки. Научилась грести и править лодкой, благо у отца целых три и тот даже поддержал ее в этом занятии: авось кому придется подсобить, люди помощь уважают, доброе слово дороже собольей шубы, а девку, о коей хорошо молвят, проще выдать. Девочка не перечила отцу в его жажде к доброму парню, предназначенному ей в мужья по причине наличия у того мехов, медоварни или лесопильни. Она просто знала, что будет не по-отцову. Ибо Игорь.

Игорь. Его, кнехта Ингвара, она поняла сразу. Будет мой, - колыхнулось твердым словом ее сердце. Это был волк. Цепкий глубокий взор его прошиб и удивил: он смотрел через нее, выискивая в округе врага. Она увидела в нем черный голод. Его вытянутая чуть вперед шея, бритый высокий затылок, горбатый нос, трепещущий тонкими прозрачными ноздрями; всё обнажало в нем звериный, кипящий, неугомонный на войну и победу дух вечного воителя Вальхаллы. И она не смогла его отпустить. Одевшись варяжком, шла по его следу, почти по всей северной псковщине, забыв бояться отца, забыв есть и пить. Он охотился со всей ватагой, она лезла следом, за полверсты, не попадаясь, ибо лес был ей ближе дома и роднее братьев-сестер. Прячась ночью в кустах и малинниках видела, как добивал он раненого и загнанного оленя либо лань. Как холодной сталью мерцало лицо его в отблесках костра и копоти плачущего на огне мяса. Она охотилась на охотника, на своего зверя, понимая, если тот обнаружит обман, если найдет ее спрятанной, наблюдающей, резко вспорет глотку как тому теленку, что не нашел сил отбежать от убитой Игорем матери-оленихи.

Она попалась ему намеренно. Дождалась, когда он усталый после недели гона, сытый и пьяный кровью благородных лесных жителей потребует перебраться на другой берег. И она скользнула волной по волне на лучшей отцовой лодке. Смотрела в него дерзко, насупясь, как подобает варяжскому пацану. Узнает? Не узнает? Поймет ли? Возьмет ли? Сердце бесилось словно капканом схваченный лисенок. Игорь прыгнул к ней, сел, перекинулся к воде, фырча словно конь молодой, умылся Двиною. Угловатый. Суглобый. Быстрый. Жесткий. Она впивалась в него взором, ему стало странно. Она пыталась спрятаться за ресницами. Поздно. Схватил ее за рукав рубахи той. Бросила весло. Ты что, девка? Ты девка? И она глянула прямо, как перед смертью. Бери. Убей. Девка я. Длинно смотрел ей в глаза. Ухмыльнулся, вскинулся опять к ней. Игру играешь? Она бросила другое весло. Теперь - всё. Ни игры, ни страха. Она не поразила его, не получилось. Но читала по глубоким глазам-искрам чутошное его изумление: встречал он много зверья и людья, хоть живого, хоть мертвого, хоть опасного, хоть нужного. Но бабу на выданье, одетую и резкую как варяжек видел впервые.

До стойбища великого князя ехали молча. Она прощалась застывшим взором с родной деревней; отец с матерью хватятся ее, может к послезавтрашней ночи. Хватятся, покличут. Посетуют перед сельским обществом для порядка. Для порядка же мама всхлипнет. Еще через ночь скажут: бог дал, бог взял. Да и покончено. Она отвернулась.

***

- Как зовут? – требовательней вопрошал князь киевский Олег, великий кнехт Хелгу по-русски. Она заставила себя не испугаться, смотреть прямо и нерушимо, как на Игоря в лодке, словно перед казнью.

- А как бы ты меня нарек, отче?

Тот развернулся к ней всем тяжелым туловом своим, укрытым мехом, металлом и кожаной дланью походного плаща. Закрыл собою небо, лес, воздух. Она прониклась знанием, отчего пред ним трепещут все, от первого грека до последнего холопа. Он умел уже в полобороте обнажать и пригибать врага к земле неподъемным для сердца взором. Она не поняла даже, какого цвета у него глаза. В башке завыли все варяжские горны, разом. И она не выдержала, поникла перед этим впервые познанным величием зрелой и гордой мужской стати. Он отпустил ее, отвернулся, дрогнул уголками губ:

- Отче, говоришь? Ну раз я отче, а ты безымянная, носи отсель мое имя, девка-варяжек. Отныне пред богами и людьми будешь Хельгой.

Далее ни от нее, ни от Игоря ничего не зависело. Любишь его? – спрашивал Олег молча, она кивала. Да. Князь охватывал взглядом ее по-саамски крепкие бёдра, кряхтел заботливо: хорошего сына родишь. Она снова вторила. Да. Игорь рыскал рядом, по-волчьи втягивая суть разговора, но все зря. Ибо знали: если Олег решал про кого-то - любить, то любили. Если решал – ненавидеть, то ненавидели. А иначе жить в сени Олегова плаща совсем не получалось.
Наверное только на смертном одре узнаю, любил ли он меня.

- Я. Не. Люблю. Тебя. - князь Олег высился над ней, скулящей и распахнутой, собрав в каменную пригоршню всю её мордочку; дышал мрачным драконом из преисподни; лицо ее вспотело и дрожало студнем и слезами. Всего мгновение назад она гордо восшествовала к нему в палаты требовать об Игоре. Муже своем. Пока шла, ненавидела Олега: тот отсылал княжича в походы, разведки, охоты не дав даже дня для встречи. Она ждала, мечтала, вот распахнутся двери, вот влетит Игорь орлом, пожаром, сумрачным заревом, оглушит, сожрет, заполонит собою ее саму и всё вокруг. Кто она в мире игоревой ярости и страсти? И есть ли вообще такое существо человеческое как она? Теряющая сознание, рушащаяся в никуда, она - предсмертный выдох, первый младенческий вдох, слабый, ничтожный блик уходящего солнца. Потом она очнется, почует пальцы свои, захватившие простыни так, что не оторвать. А его уже нет. Метнулся его плащ ястребиной тенью, спина, плечи его устремленные вон из терема. Вон из ее палат. Куда ты? И - всё.
Она шла широко, грозно, думала как скажет Олегу: отдай мне Игоря. Что хочешь от меня? Все бери. Игоря оставь.

Великий князь Киевский встретил ее сидя на простецкой грубой дощатой лавке, длинная славянского шиться рубаха его была опоясана серебряной цепью. Кормил жареной кабаньей лопаткой желтую собаку, подарок германского королевича Олафа Сильного. Хельга ворвалась в палаты, разинула рот, но Олег тихо так, устало молвил:

- Сука.

То ли собаке, то ли Хельге.

- Что, - залепетала она оторопью.

Он поднял на нее оловянный взгляд. Я не люблю тебя, сказал он. Уходи. Сказал он. Что?

Он подошел, взял в охапку лицо ее, всё в одну кучу, где глаза, где щеки не разберешь. Когда научишься быть женой, тогда приму. Она плакала от стыда, горя, разоблачения, он видел ее полностью до остатка и в жарком, неуемном желании обратиться тотчас в пыль перед ним, в воздух, она рухнула на пол и зажав губы рукой, заскулила, напугав желтую собаку.

Пройдет два месяца прежде чем он заговорит с ней: а о чем ты думала, шествуя поступью царицы византийской в палаты к одинокому мужчине? Бабья жизнь не повод для гордости, - добавил он.

Тем месяцем маем ей было дозволено ехать с князьями и их воинами, обозом. На печенегов, - отчеканил Игорь, собираясь. Пойду с тобой, - сухо отвечала она. Хорошо, - вдруг улыбнулся Игорь, - великий князь тоже не против. Она зарделась. Перестала выносить имя Олег. Пряталась от него, когда видела: за угол терема, в тень, даже под стол однажды, когда он внезапно взошел на кухню. Он не замечал ее, даже когда кобыла, под брюхом коей она трепетала страхом пока он осматривал конюшню, пребольно ударила ее копытом в плечо.
 
Печенеги. Народ-погибель русскому миру, народ, мужчины которого пьют хмель из черепов убитых врагов, а женщины ходят в шальварах и в голодное время вскармливают младенцев своей кровью за неимением молока.  Хельга видела раз печенежку - ее проволокли на цепи по Киеву, руки ее были пропороты грубыми шрамами, а новорожденный ее висел сбоку, в привязанном кульке. Во время штурмов и атак печенежки воевали наравне с воинами, закинув за спину кульки со своими младенцами. Мужчины и мальчики печенежские в плен не сдавались. В веревках и цепях, они так дико и злобно старались хоть кусок кожи вражьей вырвать зубами, что их убивали как бешеных гиен. Народ, кладущий мосты через реки трупами убитых славян, их воинов, стариков, новорожденных и нерожденных, вырезанных, выдавленных из материнских животов. Народ, умирающий стоя. Народ, бесноватые полуночные пляски которого сводят с ума, обращая храбрых воинов в хрюкающий скот. Они снова подходили к Киеву, в семь ручьев выстраивая кибитки, городя щитами лагеря вокруг; их необходимо разбить, пока не пустили корни, не пристреляли мириадами стрел своих весь воздух, все киевское небо.
 
Олег готовил дружину напасть на главный печенежский лагерь ночью, со спины, в подлую. Пробраться лесной порослью, окружить. Тихой силой вырезать всех, спящих, неспящих, воинов, женщин, детей, собак. Ничто печенежское на русской земле дышать не должно. Это хворь, холера, - приказывал великий князь. Ежели возьмут Киев, конец Руси.

Русь. Получив имя, Хельга тоже стала русью, как русью становились славянские, полянские, новгородские мальчишки, носящие оружие вслед насупленному воинству Олегову. Хлесткое, быстрое имя северного племени, сошедшего с норвежских скал, имя Рёриковых отважных парней грозовыми раскатами охватывало ленивый славянский простор, от Ладоги до Греческого моря, кое сами греки тоже звали Русским. В самый канун Олегова похода на Царьград, перейдя Днепровские пороги и водопады, дружба встала перед вселенским морским краем, уходящим в небо плавным, шумным дыханием. Здесь даже воздух наполнен водой, дымной и вкусной словно растертый можжевеловый лист. Так думала Хельга, ступая по камешкам к краю огромной водного пространства из которого, как ей казалось, вот-вот выпрыгнет чудовище дабы захватить гигантской клыкастой пастью двадцать драккаров сразу.
 
- Русское море, - пресек ее опасения Олег, кидая долгий взор к горизонту и дальше, -  с того дня, как стало оно Русским по греческим писаниям, не быть здесь вражеского паруса, ибо слово решает судьбу.

Слово решает судьбу. Хельга знала это, всей шкурой своей врастая в русское имя дабы уже не оставить его никогда.

И теперь видя спину уходящего в сумрак ночи Игоря с дружиной, ведомой неукротимым стремлением смерти и крови, она хрипнула только одно слово. Вернись. И только одно имя. Игорь.

То, что осталось от печенежского лагеря она увидела утром. Потухшие костры, тысячи убитых печенегов, их женщин, детей, собак, лошадей; все это раскинулось среди лесной чащи в застывших, растопыренных, открытых солнцу и ливню позах. Вон там остыли распахнутым удивлением карие глаза мальчика, не более трех лет. Здесь девушка в расшитых красными узорами шальварах охватила в кулачек три стрелы, торчащие из ее груди, да так и умерла. Олег и Игорь ехали верховыми, Хельга ступала следом игоревой лошади. Великий князь киевский то и дело останавливался, оглядывая торжество взором сметливого купца, считающего выручку. Каурый жеребец Олега осторожно переступал тонкими ногами через трупы, взор князя скользил поверх поверженных врагов: один, два, три...
Игорь спешился, ухмыльнулся, подопнул безвольную окровавленную голову печенежского воина с перерезанным горлом:

- Оставить бы всю эту красоту потомкам в назидание, - предложил он.
Спрыгнул с лошади и Олег. Глянул на Игоря остро и мрачно.

- Не глумись над убитым врагом своим. Ибо не было и не будет на этой земле человека, что ушел бы из жизни победителем. И ты ляжешь как он, в ту же землю, рядом. Поверженный. Навсегда.

Олег склонился над мертвым печенегом, кому пинок игорев свернул голову в мох и траву, взял лицо его бледное в руки и поправил, как было. Ничего более не сказав, вскочил в седло и метнулся к лагерю.

***

Поверженный. Навсегда. Приговор этот пожаром полыхнул в душе Хельги когда гонец ревел раненым медведем о казни любимого дружиной Игоря. Она закрыла глаза. Она сглотнула едкую как полынный сок горечь. Она стояла, маленькая, влитая в серое льняное платье; стояла прямо над всей плывущей, плавящейся в полуденном жару киевской округой. Гонец ползал у ней в ногах, моля пощады. Плача о милости, ибо не сберегли. На закрыли собой. Не вытащили, ограждая спинами от уймы древлянских стрел. Хельга не слышала уже, через силу всматривалась в желто-белесую даль дороги: там шла, в пыли и мраке, конная Игорева дружина. Хельга шоркала глазами, икала среди строя черную кибитку, носилки, то, что несло тело ее мужа к ней. В душный, истекающий солью дом ее скорби.

Так было и будет вечно. Последнее что видит женщина: каменная спина мужа, уходящего на войну. Они никогда не оборачиваются. Тяжкой поступью приговоренного к гибели и победе братства они всегда стремятся уйти. Их дом - вселенная, все знаемые и не знаемые земли, воды, люди и звери: то что потребно взять, усмирить, распластать пред собою. Ей останется ждать. Не веря, что дождется. Надеясь, что придет. И если даже не придет, останется живым.

А если нет, она примет холодное тело мужа в руки свои, обмоет раны, обцелует прощанием каждую резкую складку лица, запавшие очи, руки, коими ласкал, любил. Только здесь, рядом с ним может она суглобиться, свернуться комом и выть, всем нутром изорванным в крошево ненавидя его за то, что вернулся таким. Что уже не вернется никогда.

Хельга искала черную кибитку, ее последнее слово. Ее надежду проститься по-бабьи; с воем, с криком отдавая себя ушедшей любви. Затем она сможет встать. Простить его, уйти от него. Найти и обнять сынишку, впиться в лохматый светлый волос его губами, тихой слезой умыть и себя и его тоже. Потому бежала она навстречу дружине, пихалась локтями, не замечая мрачную, стыдливую вину в глазах воинства. Они отступали от ее рывков, оборотов, они пятились. Мужчины. Други. Викинги. Воины. Где он? - впивалась она, ввинчивалась взором в каждого. Карл, где муж мой? Фарлоф, где Игорь? Куда вы спрятали его, Инегельд, Велмуд, Рулав, Стемир. Отчего молчишь, Бидульфост. Что-же-это-господи. Ярило, Перун, Один и ты, жестокий Бог саваоф, кто-нибудь ответьте, что с моим мужем?

Из строя вышел один Свенельд. Борода его седая от рождения укрыла собой небо, Киев и все войско; он протянул навстречу Хельге могучую длань. Там на ладони покоилась береста. Хельга схватила ее, развернула ее, сквозь злобу, сквозь едкую как сера слезу читала:

Хельга, кнехта Русская, Киевская и Полянская, княгиня северных городов.
Пишу тебе я, Владыко Древлянский, царь всех лесов и людья, и зверья здесь живущего.

Муж твой кнехт Ингвар издох лютой позорной казнью: привязан был за обе ноги к двум березкам, да и порван, как подобает хищному и бешеному зверю, ненасытному в алчности своей. Повадился он к нам в Искоростень волком шастать, первый раз дань взял, еще пришел дань взял. Не мог остановить утробу жадную, разбойную да вороватую. Что оставалось делать нам, простым мирным жителям? На голод обрекал детей наших. Как мать пойми нас Хельга, не мы, так другие б порешили мужа твоего, шакала рыскающего, оборотня бесноватого.
Волнуясь за тебя, чтоб в целости остался ум твой, порешили мы сходом не отдавать тебе куски, от него оставшиеся. Закопали у себя.
Однако же из милости своей, понимая что оставаться одной неможно, предлагаю тебе заступничество свое и любовь, коей токмо человек одарить способен, но не зверь. Вижу, пройдет твоя боль от потери Ингваровой скоро, обернешься ты, а пустота вокруг. Русы твои уйдут воевать Царьград ли, Дамаск ли, а то и Рим. Так уж устроены. Ты ж останешься одною, прикрывать хрупкостью своей сына малолетнего от жадных до баб и всякого добра киевлян. Что будет с тобой? Ты знаешь.

Наш же с тобою союз, Хельга, есть спасение для тебя, сына твоего Свендислейфа, и да будут у тебя еще сыновья и дщери. Ибо принято в роду древлянском множество потомства, и уж с этим я лучше гиены твоей Игоря знаю распоряжение.
                Владыко Древлянский и всего необъятного леса Маал.
                Для думы тебе даю три ночи, и не более.

Для думы три ночи. Она глянула сквозь рытвины и шрамы Свенельдовых скул в окрест, будто разыскивая там врага своего. Весь Киев застыл молчанием. Хельга обернулась, нашла взором мальчишку, сына, насупленного, лохматого трехлетка, рьяного и порывистого как отец. Святослав Игоревич. Княже. Я - Свендислейф, - молвил он отрывисто, пока она опускалась перед ним на колени. Брала его упирающуюся светлую голову в руки свои, прижималась всем своим трепетом к его щекам, таким юным, но пылающим уже жаждой войны и мести. Поеду с тобой - чуть слышно восклицал сын, все понимая. Сжимались белой злостью чутошные его кулачонки. Хельга поцеловала сынишку, поднялась. Сказала спокойно Свенельду:
- Отправь гонца за посольством от Маала. Примем его.

Брови Свенельда, серые, мохнатые как горные облака взметнулись вверх немым вопрошанием.

Она отвечала:
- Все ночи, пока не приедут, будем рыть яму огроменну, куда б поместилось стадо жирных лесных быков.

Войско разом вздохнуло, зашелестело, поклонилось ей в одобрении. Сын ее Свендис резко потянулся руками к Свенельду, воеводе, дядьке, глыбище человеческой, укрытой кожами и волчьей шкурой. Тот взял Святослава к себе в седло, спиной Хельга слышала твердое мальчишеское: я сам убью Маала. Она улыбнулась.

Она ухмыльнулась, брезгливо бросила грамотку в пыль. Знала, что будет, ответь она Маалу добром. Возьмет её. Сынишку скорее отравит, дабы списать не хворь мучительную гибель игорева отродья. Натешившись ею, упившись властью своей, прикажет самому уродливому холопу порезать ей брюхо. Чтоб видела перед смертью только мерзкое холопье рыло, чтоб умирала еще и виною от дурости своей, от ненависти к себе из-за смерти ребенка, от познания крайней истины: никогда врагиня не станет своею. Что быть ей змеей до скончания, до гадючьей своей погибели.

Я не люблю тебя Хельга, - помнила она оловянный взор Киевского князя Олега.

Спасибо, отче.

Тем же взором оловянным да стылым принимала она дорогих гостей. Держала обещанное: утром армада воинов, охая натугой, взвалила на спины себе немалую ладью с древлянским посольством. Ей было равнодушно, сколько там веселых да пьяных древлян. Десять, двадцать, тридцать. Ладью тащили под гусли да бубны. Хельга стояла, ладонь на сыновьем плече. Она возвышалась, маленькая в сером льняном платье, на высоком крыльце терема. Посольству не дали сойти с ладьи, проорав зычное "ээххма", обрушили судно прямо под ноги Хельге и Свендислейфу, в западню, ямищу огроменну. И пока орало и выло там что-то, распоротое кольями и шипами, Хельга, прикрыв ресницы вытравляла из души своей видение опоённого ядами сына, в пене и крови, "мама спаси", рвущего себе ноготками грудь, ибо вдохнуть уже невозможно.

Выждав три ночи после казни послов, она пишет Маалу, стараясь не дрожать пером:

Любезный Владыко Древлянского роду и всего необъятного леса Маал.
Отвечаю тебе, рабыня твоя Хельга.

Отчего-то не дождалась я посольства твоего да сватовства, потому печалюсь, не подумал ли ты обо мне плохого? Знай, готова я говорить с новым посольством, с ним же и направлюсь к тебе. Одно удручает меня: будешь ли ты любить сына моего Святослава такоже, как обещал. Пойми мученье матери, ибо нет ничего дороже ей как дети ея, за что готова она хоть огнем, хоть мечем, хоть голодом, хоть позором издохнути. Дашь ли ты мне слово не терзать ребенка моего, Игоревой крови и Рёрикова рода продление? Ежели нет, то не близка мне даже любовь твоя, Владыко Маал, и разрывает сие мое сердце.

Ответ Маала нисколь не интересовал Хельгу, тот просто сделает всё, чтоб убедить ее в любви, к ней, к сыну, ко всему, что ей потребно. Посольство обещает быть богатым, смирным и огромным.

Киевляне, русы, поляне, словене всех племен с гоготом, гуслями и перепевами рубили лагерь на западном подступе к городу. За двое ночей и дён распростерли баню в коей вольготно могло париться целое Свенельдово войско. Столы разверстали до самого горизонта, шатров восточных наставили, зверья загнали целую кучу. Прелые меды дожидались гостей в сотне пузатых бочек. Хельге всё нравилось, но она пыталась читать, нравится ли Свенельду. Впрочем, за скулами его, будто в скале высеченными, понять чувство было нельзя. Узрев, что Хельга смотрит на него волнительно, отшатнулся, резко развернув громоздкие плечи и попёр прямиком к бочонку, либо нахлебаться, либо показать, что никогда он не доверится бабе. Будь она хоть кнехта, хоть греческая богиня Афродита, ползущая из волны. Свенельд командовал здесь и Хельга, понимая его значение, плелась много позади.

Все получилось так, как думалось: древляне прислали три просторные ладьи, за бортами которых выпирало золотистое добро. Сундуки, стёкла, кули, шубы медвежьи, собольи и песцовые; скряжистый Маал выше сил старался быть щедрым. Даже рубленные по камню морщины Свенельда разошлись ухмылкой: ай да Маал. Хельга же возрадовалась так, что невтерпеж ей приохотилось дёрнуть Свенельда за мощную его седую бороду. Нет, передумала она, пряча руку. Убьет ледяным своим, вымораживающим взором.

Трое дён и ночей пировали до хрипа, до обмороков, до рвоты; гусляры стёрли музыкой пальцы до костей. На исходе последней ночи, когда робкая еще заря пытается прощупать темень слабым сумеречным сиянием, явились серые тени; может люди или шакалы либо их призраки стелились по лагерю, то наклоняясь, то вскидываясь, то исчезая в густом туманном красноватом воздушии. И через пару мгновений заря, обнаружив вдруг в себе тигриную силу, окрасила киевское небо разлившей кровью, пунцовым взбешенным океаном, сполохами великого кострища. То загорелась вместе с проснувшимся солнцем просторная баня, забитая снаружи бревнами: там внутри рушилось и трещало, визжало и плакало. Пока не выгорело всё. В уголь. В пепел. В адскую кромешную тьму.

Полтыщи людей, древлян, было убито тем рассветом. Воины ночи, игоревы мстители, Свенельд с туманной своей бородой, Хельга с сыном, мрачным как юный демон: все они высились над обожженным, мертвым, забитым словно скотина краем где, казалось, ничего никогда более не вздохнет.

И вот теперь только пришла война. И только тогда Маал все узрел. Просил мира. Готов был отдать последнее. У него тоже есть дети, помнила Хельга. Ты поймешь меня, Маал. Она старалась вытравить видение маленького, бледного Святослава в гробу, на кострище.  Из глаз капала чернота.

Один. Ярило. Велех. Перун. И ты, жестокий Бог саваоф.

Сын мой. Хоть бы ты не познал тогда, не видел, кем мне пришлось стать ради того, чтобы ты жил. Чтобы ты дышал, мальчик мой. Сыночка мой Святослав, Свендис, малыш. Если можно было б змеей, крысой, падалью вернуться в тот день. В ту ночь. Я бы сделала всё, чтобы ты не узнал.

Искоростень жгли катапультами, горящим булыжником и подобием греческого огня, неполный рецепт которого удалось вымучить у пленного грека, захваченного последним походом Игоря на Константинополь. Грек молчал три недели, пока Свенельд не взялся на пытошное дело сам. Хельга слышала плач и вопли пленника, по-всему, Свенельд вытворял с ним все пытки мира. Впрочем, уже часом позже совершенно живой и не поломанный грек писал на пергаменте первые свои чудные формулы. Делая дело, грек порой упорствовал, просясь отпустить и миловать. Однако, обнаружив подле себя Свенельда, молча и покорно клонился к стеклянной пузырчатой пробирке месить огнедышащую, до колик вонючую смесь.

Искоростень пылал, освобождая тысячи бьющихся в небе голубей, воробьев, синиц, дроздов и щеглов, они стремились от пламени, но сгорали, не успев долететь. Искрящих факелами людей добивали стрелами.

Хельга хотела видеть Маала. Хотела смотреть ему в глаза. Он должен страдать. Он должен рвать душу отчаянием, ненавидя себя за то, что не отдал тогда Игорю последнее. Все последнее, что у него есть. Он должен слышать, прозреть: недавно она, Хельга, вдоволь познала отчаяние, она сдыхала в горе и ненависти к себе. Она хотела делиться своим знанием с ним, с Маалом. И она отдавала последнее, что у нее есть.

Пожарище угасало. Викинги Свенельда оцепили самый просторный терем убитого города. Кроха Святослав восседал на свенельдовом коне и во время бойни ранил троих древлян, стреляя во все стороны из посильного ему лука. Раненые обожженные старики и дети, мужчины, девушки, младенчики, все молили прощения, все звали к душам и сердцам победителей. Те деловито сортировали побежденных: сильно искореженных добивали копьями, годных к труду вязали гуртом. Война не терпит милосердия: тот, кого ты пощадил, никогда не пощадит тебя. Милость появляется потом, через время, когда раб твой забыл об унижении и прикрыл тебя собой от беды. Либо когда твои и его дети собираются вместе играть в лапту. И ты зовешь этого раба, холопа, его сына, дочь, внука. Зовешь и говоришь: свободен. В этот миг заканчивается война.

Владыко древлянский Маал был ранен в ноги, лежал и стонал; из всего множества его детей выжила только крошечная девчонка Малуша. Она вжалась в дерево, прибилась к нему кулем. Ждала когда убьют. Хельга мыслила ему особую казнь. Чтоб потрясло его до самых оснований, чтоб просил слезами и воплями смерть как высшую милость. С тем и шла к нему, выговаривая: хотел ты поразить меня наготой своей, что же, готова. Воины сорвали с него одежды, изо рта его шла пена, он смотрел на Хельгу жадно, жестко, не прося ничего. Она отвечала взглядом, сверху вниз, высясь над ним византийской царицей.

Не глумись над врагом своим, - услышала она, вспомнила отчетливый Олегов указ, - никто еще не уходил из жизни этой победителем.

Хельга отвернулась. Маал умер быстро. Малуше даровали жизнь.
Однажды она родит Владимира, глазастого князя Киевского, в жилах коего забурлит, вспенится буйная Игорева и Святославова кровь. В душе которого оживет домовитость и рассудительность Маала.

Спасибо, отче.

***

Уже в Константинополе, приняв крещение она сядет говорить с одним из самых красивых и великих мужчин мира сего. С императором, царем, цезарем Константином. Черные, подбитые сединой волосы, худое лицо римского патриция, глубокие, желто-карие глаза, чуть печальные, как полагается людям, познавшим и жизнь и смерть. Она смотрела на него, сжимая в руке маленький серебряный крестик. Константин. Этот прекрасный, обёрнутый парчой, умасленный ванилью и медом бог предлагал ей остаться. Женою ли, гостьей, неважно. Во дворцах, отделанных фарфором и изразцами, в садах с фонтанами и павлинами. Библиотеки, тысячи тысяч книг, свитков, пергаментов, грамот: она бы читала целыми днями, да, она мечтала об этом. Мечтала взять сильную руку прекраснейшего мужчины, прижаться к ней слезами, губами, слабостью. Мечтала вернуть то, что было безвозвратно утеряно в древлянском пожарище: свою женскую душу. Она бы рассказала ему, Константину, что сожгла себя изнутри ради сына. Воином, демоном, сатаной защищая его от гробика на погосте. И Константин бы услышал ее и простил. И не требовал бы от нее ни тела, ни вранья, ни предательства.

Но никакой беседы не было. Да разве возможно беседовать, когда ты видишь его, а он видит тебя, и нет промеж вами ни тайны, ни сомнения. Она возьмет серебряный крестик как память о Константине, Константинополе, о Софии Премудрости Божией, о том мире где она могла бы вернуть себе женскую свою суть, познать красоту и прощение. Могла бы.

Просто дома в Киеве ее ждал ребенок.

Ее уже взрослый, мрачный, светлый, бритый, буйный как зубр, упертый как дикий конь, мощный словно пустынный лев. Святослав.
Свендислейф, - не соглашался он, кидая ей по-норвежски через плечо.

Возвратившись домой, она еле успела ухватить его за рукав плаща. Куда на сей раз?

К болгарам.
Зачем?
Он смотрел через нее холодным и жарким синим светом своих глаз.
Так надо.
У тебя скоро родится сын. Владимир.
Вольдемар, - морщился в ответ.
Твой дом здесь.

Он смотрел вдаль.

Хельга знала отчего он таков. Всякий раз новым походом он доказывал ей, что это его долг - спасать и защищать ее. Его долг.  Найти и возвратить Хельге ее суть, ее слабость, ее душу, прорваться боем к Одину и заставить огнем и яростью обернуть время обратно. Прижаться к ней мальцом и молвить: отец не умрет, мама. И ты никогда не будешь воевать. Но пока этого не случилось, он всякий раз идет искать новых войн, смертей и побед. Иначе нельзя.

Он развернулся спиной. Сколько раз она уже это видела. Знала, не обернется. Он никогда не оборачивается. Он уходит ровной твердой поступью завоевателя мира чтобы быть воином и мужчиной. Чтобы быть. Всё, что он может сделать сейчас для матери - оставить ей надежду. Оставить ей право только на одну только мольбу. Вернись. И одно слово. Сын.


Рецензии
Великолепно, как и все остальное, что я прочёл, Мария!
У Вас удивительный, ни на что не похожий стиль письма.
Талант!

Михаил Кербель   24.03.2021 01:30     Заявить о нарушении
Здравствуйте Михаил. Благодарю Вас.

Мария Груздева   24.03.2021 08:08   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.