Рутина карантина. Глава 8. Death

РУТИНА КАРАНТИНА

8. DEATH

Смерть, смерть, страх смерти, мысли о смерти, неотвратимость её, ужас её. Пандемия нагнала страху, всемирный карантин и коронавирусный ажиотаж первых весенних месяцев, все эти итальянские и французские видео, суровый и скорбный вид фрау Меркель, заявившей о самом страшном вызове со времен последней большой войны, защитные облачения медиков, селевой поток околоковидного спама, истеричные крики и тексты о всемирном заговоре, утлость затворничества и странность дистанционки, смущённый и едва ли не обречённый облик стариков,бодряческая бравада подростков, массовая скупка гречки, безлюдность улиц (всему этому ещё предстоит быть описанным в литературе, воспроизведённым в игровом кино)не могли не наводить некоторую тоску на любого, кто хоть немного склонен к меланхолии, не подталкивать к грустным мыслям любого, кто хоть немного склонен к рефлексии: memento mori.

И я тоже — особенно по ночам, оставшись наедине с собой (и собакой), грустила, мучилась непонятностью, печалилась неизвестностью и подумывала: надо бы дописать роман, разобрать архив, отдать долги, надо бы позвонить, написать, сказать, успеть сказать. На самом деле и эти невнятные «надо бы» не были у меня, для меня, чем-то неожиданным, новым, проявившимся лишь этой весной; скорее, эсхатологическое настроение как-то по-весеннему обострилось в эту первую пандемическую весну. Лет пять назад, стихи тому свидетель, я тоже думала об этом: смерть может наступить внезапно, судьба у каждого своя, никто (кроме Него) не знает, как и когда она придёт, никто не знает, что Там, и если хочешь что-то сделать Здесь, делай сейчас. Не жди, не откладывай. И то неизвестно, успеешь ли. И успеешь ли попрощаться — с теми, кто останется Здесь, когда ты уже будешь Там.

Странно, всегда так странно чертит
то, что зовем «судьбой» и прочим:
ласково так приближает к смерти,
но рвет бумажки дурных пророчеств.

Мы-то, конечно, ропщем, тщимся,
верим в чудесное, в душу верим.
Мы не боимся, нет, не боимся,
верим Тому, кто всегда нам верен…

То, что всегда наступает резко,
нас по-серьёзному не пугает.
Но вот успею ль послать эсэмэску,
кто его знает, кто его знает.

  Конечно, не успею. Теперь это очевидно уже. Столькими невидимыми нитями мы привязаны к этому миру, что одной эсэмэской не отделаешься. Надо дописать роман. Надо разобрать архив. Надо почистить комп. Надо повидать всех, кого любишь, и всех обнять. Всех к сердцу прижать. Как мечталось когда-то: «Будем путешествовать по белу свету, по очереди объедем всех наших детей». («Мы» путешествуем, а «они», settled down, на месте сидят — какой наивняк!). Да я, глупая, до сих пор об этом мечтаю, как и о многом другом. Дописать роман, разобрать архив.

Жизнь человека на карантине в эпоху пандемии двадцать первого века во многом определяется новостями из социальных сетей. Мы не слушаем радио, не получаем газет, не разговариваем с соседями, булочниками и зеленщицами; «проверить почту» давно уже не означает спуститься на первый этаж и отпереть почтовый ящик; последнее бумажное письмо я получила пару лет назад, и это была открытка, посланная сентиментальной Ксенией из Вечного Города. Проверка почты теперь начинается с чтения тех самых эсэмэсок, затем сообщений в Ватсапе, Вайбере, Телеграме, Скайпе, Контакте, Фейсбуке и иже с ними, затем — имейлов в основной, запасной и корпоративной почте, продолжается сортировкой всего этого на срочное и несрочное, деловое и личное, важное и неважное, стоящее и трэш, требующее немедленного ответа или ответа отсроченного, или вообще не требующего ответа и сразу отправляемого в корзину, и удлиняется отправкой этих самых немедленных ответов, неизбежно открывающей одну-две, а то и пять ветвей так называемых чатов, ведущихся параллельно, и параллельно же сопровождающихся чтением новостных лент, что всё вместе превращается (если не нужно идти на работу — а в карантин-то как раз и не нужно!) в зависание в Сети, в серфинг по волнам, в скачку по гиперссылкам, в попытку ухватить только малое главное и пройти мимо многого лишнего, чтобы «проверка почты» не съела весь день, манифестируя прокрастинацию, профанацию жизни и её тайную червоточину: страх смерти.

В этом нескончаемом, бьющем по изможденным мозгам и источенным нервам потоке электронных писем, текстовых сообщений, новостей и известий, тёк (и всегда течёт) по отдельному руслу ручеёк коротеньких текстовых поздравлений с праздниками, которых — праздников разных стран и народов, семей и конфессий — и в эту карантинную весну было немало. Так, двадцать четвертого апреля сего двадцатого года начался Рамазан, Ураза у казахов, Рамадан у арабов, месяц мусульманского поста, особый, священный месяц лунного календаря, с началом и концом которого у мусульман принято поздравлять друг друга, а всем прочим принято поздравлять своих друзей-мусульман.

И я поздравила — моего единственного близкого друга-мусульманина. Написала ему в Фейсбуке: «Благословенен Рамадан!», и он тут же откликнулся, двадцать пятого апреля: «Да будет щедрым и Рамадан, и каждый год! И пусть наш Господь даст тебе здоровье и хорошее самочувствие, пусть благословит тебя и твоих детей и защитит вас от зла и несчастий».  Я погуглила поздравления с Рамаданом по-арабски и написала в ответ: «Да радует Господь твои глаза в Рамадан сладкими вечерами и дружбой избранных, милостью Всепрощающего и раем благочестивых!». И мой друг удивился, простая душа: «Слава Богу, Алина, ты выучила арабский! Ну конечно же, умница. Пусть Бог хранит тебя и продлит твою жизнь». И тебя, подумала я.

Мы поболтали еще немного, на обычной для нас смеси английского, русского и арабского, как всегда, как последний раз — перед новым годом, в день его рождения, который он делит, как и имя, с одним мусульманским пророком, он же христианский бог (Merry Christmas / Happy Birthday / Спасибо / Кейф халак? / Как здоровье? / Аль хамду лилла). Мой друг рассказал, что пару лет назад переехал в Каир, купив там квартиру. Вспомнила, что видела его фото на фоне пирамиды. Через неделю  мы снова списались — он лайкнул мою старую фотку, которую я запостила, поддавшись какому-то мемуарному флешмобу. И я спросила: «Ты помнишь эту фотографию?». «Волшебная», — написал он по-русски, и я не поняла, относилось ли это к фотографии или ко мне. «Мне тоже она нравится», — написала я скромно. «Нет, это я о тебе». Сменив тему, поздравила его с днем рождения сына, авиаинженера. Тот недавно женился. «Поздравь его от меня». — «Иншалла». А через четыре дня был наш День Победы, и теперь уже он поздравил меня виртуальной открыткой. Вот такой поздравительный ручеёк.

«Ты помнишь эту фотографию?» — спросила я пятого мая две тысячи двадцатого года. Фотографию тридцатипятилетней давности, неровную чёлку, упрямый и пристальный взгляд. Это было лукавство с моей стороны, глупое, запоздало кокетство. «Помнишь ли ты фотографию, которая висела  у тебя перед глазами долгие, долгие месяцы нашей разлуки, помнишь ли ты фотографию, пришпиленную к спинке твоей общежитской койки, на которой мы занимались любовью, на которой был зачат наш ребенок, на которой ты провел столько бессонных ночей, когда ребенка у нас отняли, и столько пустых и бессмысленных дней, когда у тебя отняли меня?» Кто отнял? Судьба. Судьба, судьба. «Странно, всегда так странно чертит…»

Он понравился мне в первый же день, в первый же миг, когда я его увидела тогда. Примерно за год до этой фотографии, в ясное, теплое сентябрьское утро, в щебечущей на своем гортанном наречии стайке арабских студентиков — маленьких, худеньких, похожих на неоперившихся птенцов. А он выделялся из этой стайки — и не только лучистым взглядом и ироничной улыбкой, и не только «стальной» курточкой и серыми джинсами, и не только светлой кожей и пушистыми ресницами, а и своей поразительной какой-то, удивительной для меня уверенностью в себе, спокойствием, внутренней силой и гармонией, то есть всем тем, чего я сама всегда была лишена, и что я в нем сразу инстинктивно почувствовала и приняла. Цельный, гармоничный человек с ясной картиной мира. Ну как смятенной, раздраенной душе не потянуться к такому? Он сидел за первой партой, я за третьей, чуть слева. Он оглянулся и посмотрел на меня. Добрым лучистым взглядом. Милой ироничной улыбкой. И тоже, наверное, удивился.

Я не была его учительницей, как многие потом думали, я преподавала в другой группе. А если бы и была? Ах, если бы и была, я бы без зазрения совести, не моргнув глазом нарушила так называемую преподавательскую этику. Он мне ужасно нравился. Мне нравилось замечать его в коридоре, в буфете, на лестнице, на площадке перед факультетом, всегда в стайке — и всегда отдельно, всегда такого особенного и такого симпатичного, что вот просто любуешься им издалека и сразу залечиваешь старые раны, а уже если поймаешь на себе его взгляд, то душа потом весь день песни поёт. Какая к чёрту этика? Ему двадцать один, мне двадцать два. У меня вдребезги разбитое сердце, а у него чёрные как смоль глаза и курчавые волосы, хочется ерошить их и ласкать.

С декабря мы стали «встречаться», мы стали «парой», как сказали бы мои дети (в ту пору мы не употребляли таких оборотов речи): мы стали, держась за руки и целуясь на морозе, нарезать километры по заваленному грязными сугробами городу. Мёрзли на скамейках, грелись по подъездам, перекусывали в забегаловках; он провожал меня до дому, где я жила с родителями, и я им что-то врала про профсоюзные собрания и помощь отстающим ученикам. И да, это была совсем, совсем иная пора. Иная эпоха, сказал бы писатель. На излёте советской власти, ещё делавшей попытки помочь «мировому революционному движению», в том числе обучая в советских вузах мальчишек и девчонок из «стран социалистической ориентации», в том числе из той, где родился в христианское Рождество мой любимый мусульманин. Мой любимый араб. Потом, когда мои родители отдирали его от меня, он пытался аргументировать, на своем плохом русском: «Я социалистический. Я коммунистический. Моя страна строит социализм». Но это был плохой аргумент. Моих родителей не проведёшь. Они говорили мне: «Тебя привяжут к верблюду и отправят подыхать в пустыню».

Любовь вообще не терпит аргументов, и ненависть их не терпит. Оглянешься назад из нынешнего своего эмоционального захолустья, и не верится, что такие страсти кипели. И любовь была непричесанной, неудобной, дикой, настоящей, и ненависть — неприкрытой. Когда словно весь город ополчился против нашей любви.

«В той инородности был запах полыни, запах подлинности и нелитературности чувств, на ней лежала несмываемая печать природы — песка, ветра, камней, солнца и океана…».

Это длилось два года, с океанскими приливами и отливами, с тихими проблесками надежды и кошмарными провалами в состояние противного, вязкого отчаяния. Были прекрасные свидания весной и ранним летом, когда стало светло, тепло. Какое раздолье несчастным бродягам! Мы прятались от людей в полях, в горах, в садах моей дорогой родины, валялись в траве, собирали цветы. Мы мечтали о будущем, вернее, он, как всегда, мечтал, строил воздушные замки, чертил грандиозные планы, а я ерошила его курчавые волосы, слушала да помалкивала, зная, что ничего у нас с ним не будет, никуда я с ним не поеду, не судьба. Осенью он начал учиться в институте на окраине города, переехал в новое общежитие, где жил в комнате один; я стала ездить к нему. Все наши свидания случались днем, за два года мы не провели вместе ни одной ночи.

«В тех торопливых встречах под шатром неба был пульс, пульс барабанов и бубнов, и я никогда так явственно не ощущала ритм жизни, ценность происходящего, силу мгновенья, осязаемость счастья…».

Он старался сделать комнату уютной, купил шторы, зеркало, покрывало красивое на кровать. Развесил фотографии мои повсюду. Сфотографировался со мной в фотоателье и парадное «семейное» фото повесил на стенку. Цельный и гармоничный, он и вправду думал, что мы вместе, мы «пара», он называл меня Зугти, что значит «моя жена». Он был настолько уверен в себе и в своих чувствах, что и в моих чувствах был так же уверен. А в моей душе нарастал раздрай. И дело не только в том, что ребёнка я не выносила и по настоянию родителей пошла на аборт. И не только в том, что после этого что-то во мне оборвалось и умерло навсегда. И не только в том, что ни врать родителям, ни сопротивляться им больше не было сил. И не только в том, что крики родителей о моей «загубленной карьере» или — выбирай что хочешь — о «загубленном таланте» точили мозг. И не только в том, что тема «предательства родины» в те времена не звучала так саркастично, как нынче. И не только в том, что он говорил и говорил, а я помалкивала, словно мне нечего было сказать. Да мне и нечего было сказать, очевидно.

«Вырваться из клана, чтобы попасть в куда более суровый клан, жесткий клан, вырваться из страшного мира в еще более страшный мир, еще более суровую и жесткую реальность…нет, это был не мой путь…». 

Главным препятствием были ислам и мое неверие. А ведь цельность, уверенность в себе и в жизни, внутренняя гармония моего возлюбленного были связаны с глубокой, незыблемой верой в Бога. Он регулярно молился Богу и молил Его, уповал на Него и полагался. Все эти «Я социалистический, я коммунистический» не значили ровным счетом ничего. Так, попытка ввести в заблуждение моих родителей. А может быть и меня.  Разница языков и культур, вот что нас развело.

«В тех разговорах наощупь была попытка раскрыться, понять, простить, было притяженье культур в том мире, где культурам так хочется разойтись, было стремление к слиянию там, где все жаждут вражды и мести…».

  Когда лет десять тому назад мы нашли друг друга на Фейсбуке, в чём нет ничего необычного, ведь тогда  все потерявшиеся друг друга там находили, он принялся уговаривать меня начать всё сначала и переехать к нему (я к тому времени уже овдовела), приводя тем же уверенным тоном «железный» аргумент: «Я современный мусульманин. Я прогрессивный!» и обещая «позволить» мне пить моё любимое пиво, правда, всё-таки, за закрытыми дверями. Я плакала и смеялась. Это было больно и трогательно, мило и забавно, он остался таким мужичком-ребёнком, не знающим сомнений, строящим грандиозные планы. Он звонил мне, «чтобы услышать голос», присылал мне фотографии многочисленных детей и посылал поцелуи и благословения моим детям, показывал в гугл-мапе свой дом, уставленный многочисленными антеннами, и мечтал о том, как мы будем сидеть на диване и смотреть итальянские сериалы, хвастался хорошей машиной и недоумевал, почему у меня нет никакой, собирался приехать в Россию на «курсы повышения квалификации» (у него всё-таки было наше инженерное образование) или на худой конец вытащить меня на египетский курорт для нашей кинематографической встречи. Он обещал мне райскую жизнь, в которой я не буду работать, а буду только сидеть в золочёной клетке и «писать роман о нас», так он и говорил, словно что-то зная или интуитивно чувствуя о моих «надо бы». Писать роман. Разбирать архив.

 Нашим (вернее, его) грандиозным планам помешали арабская весна и многие другие, менее грандиозные обстоятельства. За десять лет мы оба постарели, и вот уже несколько лет, как он перестал мне звонить и даже писать о своей большой любви, «отпустив» на все четыре стороны пушкинскими стихами: «Я Вас любил так искренно, так нежно, как дай Вам Бог любимой быть другим», он прочёл мне его по телефону, наизусть. Наше общение на Фейсбуке превратилось в тоненький ручеёк поздравлений по праздникам. Изредка в моей ленте мелькали его фотографии. На бегу я ставила лайки, он лайкал что-то моё. Он съездил со старшим сыном в Индию, страну моей мечты. Сын его окончил авиаучилище в Иордании и женился. Мои дети выросли и разъехались. Мы оба постарели. Эмоциональное захолустье, выжженная пустыня.
 
«В той культуре любовь ещё имела смысл, в той культуре любовь ещё говорила о чистоте, в той культуре высокое ещё имело высокую цену. Цену, неизмеряемую деньгами: только жизнью. Хорошо: слезами. Слезами и кровью.

Какой пафос! Какая сентиментальность! Какое старческое слабоумие на меня нашло! Вот до чего докатилась я наконец: перебираю рассыпающиеся страницы, перетираю старые кости. О, как благоговейно храню я их в глиняном оссуарии памяти» — за тридцать пять лет мне много пришлось рефлектировать на эту тему.

Вина моя в плену, где мой искус,
златых олив закат, и рощи пламя,
и пламенный незыблемый Исус
с узритскими верблюжьими глазами…

Истёк месяц рамазан, Рамадан тысяча четыреста сорок первого года хиджры, май две тысячи двадцатого года. Мои одноклассники-неофиты поздравляли друг с друга с «уразой». Арабские и персидские открытки во славу праздника разговения запестрели в моей фейсбучной новостной ленте. Я перепостила одну такую к себе в таймлайн, поставила ограничитель: для близких друзей. Поздравила моего единственного близкого друга-мусульманина. Но он не лайкнул. Он не ответил.

А через несколько дней — рутина карантина текла своим привычным образом — я села к компьютеру «проверять почту» и вдруг увидела в этой самой новостной ленте его фотографию, а потом еще одну, одну на странице старшего сына, другую на странице старшей дочери. Я не прочла еще, не перевела арабские надписи, сопровождавшие фото. Но я сразу поняла, что случилось. Он не лайкнет, не ответит, не напишет, не позвонит. Арка закрылась, роман дописан, мой Исус умер, и воскресенья не будет.

Смерть пришла оттуда, откуда не ждали, и забрала того, кто должен был ещё долго жить и жить, и быть опорой и утешением детей, друзей и любимых.

Дети мои плакали вместе со мной. Все знали его, знали о нём. Да как не оплакивать того, кто умел так сильно любить, кто принёс столько настоящего чувства в серую жизнь их матери? Того, кто назвал сына от другой женщины именем, придуманным давным-давно для их нерождённого брата? Он написал, этот юноша, в ответ на мои соболезнования: “Thank you aunt Alina, May God bless his soul. He was a great man and a great dad. He always was talking about you and remembering you. And he was dreaming to meet you. God bless him and he is now in Heaven”.

Прости и прощай, хабиби.

Мы принадлежим Господу, и мы к Нему вернёмся.

Боже, помилуй его, прости его и даруй ему вечное блаженство в высшем раю!


Продолжение http://proza.ru/2020/10/14/220


Рецензии
А за окном шелестят тополя:
«Нет на земле твоего короля...»

Ничто уже не будет прежним, и все мы это ощутили. Все то, что можно было запирать в чулане, от чего ещё как-то худо-бедно удавалось прятаться за зыбкими спинами вечных забот, задач, проблем, - весь наш вечный бег от встречи с неотвратимостью, - такая тщетная, такая ни разу не смешная шутка...
Арка закрылась, мой Исус умер, и воскресения не будет...
Мы наивно отмеряем эти вехи... вот прошла какая-то там по счету волна, вот - вторая. Двери приоткрылись, улицы запели детскими голосами, отгорело лето. Так просто - снова прикрыть глаза ладонями, оставить себе лишь частичное зрение. Так сложно - вырваться из болота соцсетей и унять дрожащее от тревоги сердце.
А потом звонит старая мама, и слов ее не разобрать за рыданиями, и режет по сердцу внезапная мысль, что он ещё такой молодой и звонкий - этот голос - особенно, когда она плачет. И вот ещё вчера отец что-то говорил в трубку, что-то рассказывал, а завтра утром от него останется только плотно завёрнутый в полиэтилен силуэт. А когда-то в нем жили радость, невозмутимость и умение вкусно жить, вкусно есть, громко петь...
И не пустят попрощаться. Даже из города не выпустят...
Наша общечеловеческая боль. Наш общий год переосмысления...

Лана Свет   16.09.2020 12:41     Заявить о нарушении
Да, это так, именно так. Такой тяжелый год. Столько боли, и смерть все время рядом.

Заринэ Джандосова   17.09.2020 17:32   Заявить о нарушении