Все зависит от кошек. Часть 2
Шли годы...
Шутка.
Я прожила в Осинках неделю. Как-то втянулась уже. С утра топила печь. Хоть и апрель, а в доме без тепла не посидишь. Готовить опять же на чем? У меня кроме дровяной плиты, в эту печь встроенной, других агрегатов нет. Потом воды принести. На день мне надо два ведра. Это если готовка, мытье посуды. А если самой помыться, набегаешься. Потом воду еще греть. В общем процесс самопомойки превращается в длительный ритуал. Бани у меня нет. У Гулькиных, кстати, тоже. Как они моются, я даже не представляю. Если вообще моются. За эту неделю я их почти не видела. Пару раз мимо окна кто-то прошел.
Раз я к ним зашла. Ни зачем. Просто. Дай, думаю, соседей навещу. За окном мелкий дождик накрыпывает, дома скучно сидеть. Взяла кошку на руки, конфет еще в качестве гостинца и пошла. Стучу, сразу открывается, за дверью Леся. Будто прямо тут стояла, меня дожидалась. «Заходи», — говорит. Захожу и тихо обалдеваю. Это я первый раз к Гулькиным пришла. В избе нищета. Я по сравнению с ними — хозяйка Медной горы, вся в богачестве. Печь не топлена, верхняя топка вообще в паутине. Угол занавеской отгорожен. Да какая там занавеска, это две простыни сшиты, ветхие, в середине выношенные до полного бесцветия. Из-за псевдозанавески угол сундука торчит, типа моего, тоже здоровенный. Они туда все свое имущество прячут? От чужих? Стол колченогий, лавки серые, даже не крашенные, по двум его сторонам. Посреди стола шайка банная древняя, цинковая, с двумя ручками, проржавелая. В шайку с потолка вода капчет. Кап-кап потихонечку.
Только я зашла в комнату, кошиндра начала у меня из рук выкручиваться. Леся говорит:
— На пол не отпускай, потравится.
Что они крыс что ли травили?
Я головой покрутила, никого в избе больше нет.
— А где все?
— А в лес ушли за грибами.
— Куда за грибами-то. Весна еще. И дождик. Кто в лес в дождь ходит?
Он плечами пожала:
— Мы ходим. А весной самое время. Стручки и сморчки вылезают. Это самые ценные грибы. А еще стробилюрусы, саркосцифы, ксеромфолины.
— Кто?
— Какая разница. Грибы.
В общем «гости» не задались. Девчонка явно ждала, чтоб я ушла.
На следующее утро Леся сама зашла ко мне, сказала: если хочу чего в магазинах купить, то надо сегодня ехать, завтра город на карантин закроют.
— А как ехать-то через ручей?
— Это не ручей, это протока между озерами. А ехать в другую сторону надо. По просеке, потом на Синюхино, там на шоссе. Ты заблудишься. Вадька тебя проводит, покажет.
Вот мне нравится: эта девчонка, мормышка мелкая, со мной разговаривает как взрослая с бестолковым детсадовцем. Безапелляционно: «Ты заблудишься». Да, я непременно заблужусь, у меня к этому дар, но зачем же в нос этим тыкать. Можно же вежливо предложить: «Давай, Танюша, тебе Вадька дорогу покажет».
Ну, короче, мы поехали. Вадька на месте штурмана, я за рулем. Минут сорок на малой скорости по лесу кружили. Практически молча, чего не скажу, он только «да», «нет» или еще содержательнее — «ну». Ну и я заткнулась, не диалог и был. В Синюхино пацан вышел, сказал, здесь меня подождет. Так что в город я одна приехала. Там на главной улице магазин на магазине: два Дикси через дом, напротив огромный сарай Великолукского комбината и Магнита двухэтажный домина. И всюду народ толкется. Расхватывают то, что раньше не разобрали. Хотя уже и нечего. Только ценники кругом: полка из-под сыра, полка из-под хлеба, полка из-под туалетной бумаги. Картошку только не особо расхватывают, наверное, у всех своя.
Ну я картошки набрала три сетки, овсянки три пачки взяла, консервы какие-то типа мелкий частик в томатном сиропе и к полке с кошачьей едой переместилась, там ажиотажа нет. Мне ж Кисельду каждый день кормить раза по четыре, она жрет как прорва, наверное, от старости уже в склероз впала и не помнит, ела или нет. Стою перед полкой и методично в корзину гружу четыре пакетика с рыбой, четыре – с индейкой, восемь – с кроликом, она за кролика душу продаст. Тут какой-то мужик у меня за спиной встал:
— Это чего?
— Кошачьи консервы, — говорю.
— С мясом?
— А чё, — говорю, — кошки — вегетарианки?
— Дак их вместо тушенки можно?
— Точно, — говорю, — я всегда так делаю. Для животных же самое безвредное кладут, без консервантов и ГМО.
Пошутила, называется. Он, мужик этот, меня локтем от полки отодвинул и орет в глубь магазина:
— Галя, подь сюды!
И все консервы без разбора себе в тележку сгребает. Одной рукой гребет, а вторую оттопырил, меня не подпускает. Да еще Галя, корпулентная как крейсер, ему на подмогу из соседнего зала выруливает. Ах, ты, думаю, говнюк. Выхватила у него из корзины штук пять пакетиков и в сторону, затерялась в толпе.
Вот вроде нечего в лавке взять, а на улицу я выперлась, обвешавшись объемными котулями. Бреду к тачке, а тут откуда ни возьмись пацанва черномазая, явно цыганята, едва мне до пояса, совсем детишки. Окружили меня, и вот уже кто-то раз мне по мешку какой-то железкой, и в мешке дыра, и из дыры на асфальт посыпались мои банки с частиком, картошины, еще чего-то. Эти паскудники мелкие хвать-похвать мои покупочки, я не знаю кого цапать, банки или мелюзгу. А тут из ворот церкви, там как раз напротив Пятерочки — церковь, выходит поп. Страхолюдный такой. Весь в черной курчавой бороде, из бороды глаза угольями сверкают. Крикнул что-то цыганятам по-басурмански и в конце так утробно изподземельно: «Пр-р-рокляну!»
Ребетня добычу побросала и как мыши в разные стороны порск.
Так закончился мой единственный вояж в город. Тогда я думала, что это событие. Но события начались несколько позже. И начались они, что характерно, с цыган.
Но сначала — яблони.
Дед зашел с ведром чего-то белого, вроде известки или белил. Как всегда, ватник, штанцы в резиновые сапоги заправленные, шапочка из советской эпохи, синяя, выцветшая. Красавец-мужчина. Он же не старый еще. Даже не помятый, если от бороденки кривенькой абстрагироваться. Я рассмотрела. И зубы все на месте, не как у деревенских принято: через одного или без передка вообще. Чего ж он таким неприглядным выглядит?
— Танька, ты чяво яблони ня белишь? Бялить нада. А то чярвяк-шушель все поест. Без яблак астанесся.
И кисть мне протягивает.
А я с Книгой, понимаешь, сижу у окошечка, в кресле-качалке покачиваюсь, утренний кофий пью. Благостная. А он мне: красить.
— Дед, а ты сам-то чего свои яблони не красишь? Вам яблоки не нужны?
— Не, наши ня нада. Ня нада. Не. Ты сваеи крась. Да пагущей, импасто. Да. А я — не, — замотал головой, задирая бороденку.
Поставил ведро у порога и отчалил. Что-то в его словах мне ухо резануло. Что? «Ня нада»? Нет, к этому я уже попривыкла. «Импасто» — вот что. Посреди «пагущей» и «сваеи» влезло это итальянско-живописное «импасто». Откуда?
Я сначала решила, что ничего белить не буду, вот еще докука образовалась. А с другой стороны: время есть, побелку на дом доставили, прямо Деливери клуб, погода хорошая, без дождя. Пойду покрашу. Вышла с ведром на улицу.
Улицы-то как таковой нет, просто пространство, кое-где кустами и осинами поросшее. И яблонями высокими, корявыми, очень старыми. Листики свеженькие повыперли. Вокруг черных скрюченных временем яблоневых рук зеленое прозрачное свечение колышется. А которые тут мои? Пошла к Гулькиным спрашивать. Вышел Дед, махнул рукой:
— А вон теи три, — покосился на полное ведро, стоявшее у моих ног, — четыре яблони, вона в пасередке, теи тваеи.
Стала красить. Пришла Кисельда. Ходит вокруг меня, капли белил на земле нюхает. Потом еще три кошки из кустов вылезли. Сели рядком, смотрят. Тут кошки странные. Одичавшие что ли слегка, не пойму. Приходят неизвестно откуда, шастают туда-сюда, у гулькинского дома как на митинг собираются. Меня не боятся, но и не подходят, не попрошайничают. Как-то пришла кошка с парой котят подрощенных. Няши такие, прыгают друг на друга, играются, лапки передние поднимают, коготки врастопырку. Я, как положено, умилилась, миску вынесла, от кисельдиного пайка отвалила полпачки вискаса. Даже не подошли. Побегали, попрыгали и колобками укатились обратно восвояси, не знаю, куда.
В общем часа три я стволы белила. Кошки зырили. Когда закончила, подошли к стволам понюхали, помотали бо;шками, будто обсудили вопрос и пришли к согласию: годно. Оно и правда, хорошо получилось, нарядно. Теперь за моим домом, прямо против окна — яркое пятно, «забор» из четырех белых до уровня моего носа яблонь.
А вечерком ко мне Гулькины нагрянули. С пирогом и трехлитровой банкой клюквенного морса. И под пирог с грибами и сладенький морс провели среди меня политинформацию по теме «Миграции цыган и чего от этого ждать».
— Чаво, Танька, цыган ня баисся? Вон Леся грит, тябе воны в городе аграбить хатели, — сказала Авдоша, оделяя меня здоровенным кусом пирога, я б таким, наверное, неделю могла б питаться.
— Не, не боюсь. Чего их бояться, люди же. А это вообще мелюзга была. Голодные, наверное.
— Эта правильна, люди, чяво баяться. Тям боле, эта самае, воны скора тута появяца.
— Что значит, тут появятся, — я чуть пирогом не подавилась.
Представила себе, как из лесу вываливает табор цыган: кони, кибитки. Девки в пестрых многоэтажных юбках бренчат монистами. Визжат голопузые детишки. Парни в красных рубахах, в ухе серьга, за поясом нож... И вот уже этот хоровод колготится вокруг, горят костры, звенят серебряные струны: «ой, чавелы,
начинается
плач гитары
разбивается
чаша утра...»,
И в бубны, в бубны... А в середине этой свистопляски — я с кошкой на руках.
И поведала мне Авдоша под молчаливое одобрение остальных жующих пирог Гулькиных следующее: цыган в городе живет не мало, давно они тут осели, еще до Великой Отечественной, их тогда насильно на землю сажали, кочевать запрещали. Это предыстория древняя. Поновее вот: у городских цыган, само собой, есть свой барон. Мужик он боевой, тертый. Не из наших, не из местных цыган, издалека сюда забрел, с большого городу Кишиневу, — «баро форо Кишинево». Пацаном болтался тут и там, подворовывал. Его ловили, отправляли в детские дома, он сбегал. Потом пырнул кого-то ножичком, хорошо, хоть не убил до смерти. Загремел в колонию. Звали его тогда Спиря Кречет, от фамилии Кречин. В колонии как-то остепенился. Как отрезало всю приблатненную мутную прежнюю жизнь. Был там командиром отряда, малолетних ур
ок строил строго. Под выход упросил начальника колонии посодействовать ему; решил Спиря в военное училище подаваться. А как? У него ж аттестата за восьмилетку нет. Кто его возьмет? Плюс справочка об отсидке. Начальник посодействовал, устроил пацана для начала в ПТУ при заводе. А после, получив вожделенные корочки и паспорт, пошел Кречет в танковое училище. Воевал на первой чеченской войне, потом, уже полковником в отставке, ушел с лдпровскими добровольцами на югославскую войну. Навоевавшись, приехал сюда, осел в городе и стал собственно бароном. Здесь про Спирю Кречета слыхом не слыхали, здесь он уважаемый человек, Спиридон Борисович, баро Спиридон. А пять лет назад цыганский барон возьми да и рукоположись в священники православные. Теперь служит в местной церкви, оставаясь при этом главой всех местных цыган.
Вот он, отец Спиридон, и замутил нынче воду. Как город закрыли, он начал взывать к своим соплеменникам, дескать, надо сниматься отсюда, из «темницы злокозненной», ибо всех оставшихся взаперти поразят Мор и Смерть, всадники Апокалипсиса. А за ними придут Глад и Война. Только вышедшие на чистый простор спасутся. Отец Спиридон открыл в себе нового Моисея и решил вывести свой народ. Вопрос — куда.
И этот вопрос, как внезапно оказалось, касается лично меня.
Цыганский пророк решил, что подходящей землей обетованной для его народа будут мои Осинки. Именно мои. Услышав, что на нас надвигаются орды кочевников, я сразу осознала, что Осинки — моя земля. И мне ее защищать. И взгляд мой непроизвольно переместился в угол за диван, где в чехле стояло ружье.
Э-э, стоп, стоп, стоп... А откуда вообще эта инфа выплыла? Сорока на хвосте принесла? Сойка в уши Гулькиным насвистела?
— Авдоша, а кто вам сказал? Откуда вы это взяли? Вы что, в город мотались? Там же кордон, не проскочишь.
— Зачем в горад... Нам в горад без надобности. Вон Леся сказала, она знает.
— А Леся откуда знает? — я уставилась на девчонку.
Она в ответ уставилась на меня своими круглыми, как пуговицы, голубыми глазами:
— Я знаю.
И все. Никаких тебе объяснений. Но глядя в безмятежную июльскую синь девчоночьих глаз, я почему-то уверилась: знает. Тогда у протоки знала, как меня зовут. Теперь, вот только что прозвучало: Леся сказала, тебя в городе ограбить пытались. А я, между прочим, про это никому не говорила. Ну не Вадьке же, штурману бессловесному, поджидавшему меня в Синюхине, было рассказывать.
Ладно оставим. Значит цыгане. Нашествие. Или пришествие.
И что будем делать?
Гулькины озвучили план.
— Ты, Танька, эта самае, ня баись. Досюда многа ня дайдет, чалавек восямь-десять, ня больше. Остатние по дороге пазаблудяца слегка, парастеряюца. И выдут километров за семь в Шишелове. И тама асядут. Так шта тябе самая малость астанеца: этих, шта придут да утра переначявать и выпустить.
— А вы?
— А мы остатних па лесу паводим кругами, да к Шишелову вывядем. Часам к шести утра. Аккурат к рассвету. А там краси-и-ива на рассвети-и-и. Прям из озера солнце шших и в небо.
Отряд имени Ивана Сусанина выходит в рейд. Чужие не пройдут.
— Это Шишелово-Мышелово ваше, это что?
— А дяревня бывшая. Тяперь тока дачники тама, по лету наезжают. А счас пуста тама, всех в гараду заперли.
— Так они это, чужие дома займут что ли?
— А-а. Займут, эта самае.
Да я ж про самое главное не знаю, сколько этих цыган из города тронется. Только собралась спросить, Дед, по сю пору молча крошивший пальцами свой кус пирога и закидывавший малюсенькие его ошметки в рот, сказал:
— Тябе, Танька, кака разница, скока. Ну чятыре сотни да ешшо маненько.
— А така, — говорю, на гулькинскую мову переходя, — мне разница. В Шишелмышелове домов скока?
— Ну дясятка палтара...
— Во-о! Как они туда засунутся? Они ж по округе расползутся, как тараканы. Рано или поздно они опять здесь окажутся.
Дед ладонью по столу стукнул, захихикал ехидненько так, заоглядывался на своих, смотрите, мол, какую пургу Танька-то несет. А может наоборот, гляньте-ка, какая разумница, соображает. Ответила мне Леся, серьезная, неулыбчивая девочка, несмотря на белобрысость и синь глаз, очень похожая на Вензди из семейки Адамс:
— Окажутся. Но поздно.
Выдавила как из пустого тюбика последнюю каплю, и опять молчок, зубы на крючок.
Пирог доели, морс выпили. Гулькины засобирались. Они уж в дверях, и тут меня осенило: не то главное, что я спрашивала, другое.
— Когда? Когда придут-то? — в гулькинские спины, в двери друг за другом исчезающие, говорю.
Дед обернулся:
— Дак, эта самае, сявонни к ночи... Жди.
***
Я подготовилась. Две кастрюли гречки с тушенкой в печке и два патрона в ружье, в австрийской вертикалочке. Один с самой крупной дробью, второй в нарезном стволе с пулей.
Дед зашел опять. Под одной подмышкой зажата гармонь, под другой — аккумулятор автомобильный. Слегка заплетающимся языком поведал:
— Я тута эта, тябе банку зарядил, на вот, паменяй, эта самае, тая сядет ноне.
Взяла у него аккумулятор:
— Дед, а ты чё, выпивши что ли?
— Дак банку же заряжал, — он удивленно задрал правую бровь, не понимает глупая.
Вот я балда. Банка — это ж аккумулятор. Мне, особе, приближенной к автопрому, стыдобища забыть профжаргон. Колхозница. Дура сельская. Но это на скорость не влияет. А вот Дед позволил себе перед ответственной операцией по рассредоточению цыганских масс по пересеченным местностям залить зенки. Это нормально?
— Дед, а наливаться по верхнюю рисочку обязательно было?
Он задрал бороденку, пощелкал себя пальцем по горлу:
— Ох, Танюха, ня панять тябе. Да я черяз пару часов протрязвею, ня баись. Усе нармалек, падруга. Щас песню тябе петь буду.
И через пару минут из-под дерева донеслись гармошечные переборы и на мотив «Амурских волн»:
Тихо в лесу, только не спит весь лес.
В каждой норе и в каждой дыре идет половой процесс.
Тихо в лесу, только не спит барсук,
Яйца свои он повесил на сук, вот и не спит барсук.
Кстати, когда дед пел, никаких тебе яканий: «ня спит», «в лясу» и тому подобного не было. Будто другой человек пел.
Стемнело совсем. Сижу у окна.
На коленях — ружьецо, сверху — Книга. В желтом клеенчатом плаще вместо костюма химзащиты. Шведский, плотный и яркий, к нему еще шапочка круглая с полями полагается, зюйдвестка. В таких плащах в море выходят, потому что если шторм, и вы, к несчастью, свалились за борт, остальные члены экипажа могут полюбоваться с палубы, как ваш желтый силуэт мелькает среди волн. Правда, недолго. Под подбородком у меня маска медицинская в положении «синяя борода», на руках — перчатки латексные, хирургические. Модный лук разгара пандемии. Почти как президент наш, когда в больницу собрался зараженных проведать.
В Книгу смотрю. Перед самой собой делаю вид, что читаю. «Боже мой! На Тебя уповаю, да не постыжусь, да не восторжествуют надо мной враги мои, да не постыдятся и все надеющиеся на Тебя: да постыдятся беззаконствующие втуне». Но слова псалма Давидова не шли в мою взлохмаченную изнутри голову, вместо «надеющихся на Тебя» выползали «надеющиеся на себя». И это было более верно, потому что на кого мне еще надеяться, на себя только. Одна я здесь в Осинках, остальные сгинули, растворились в темном лесу. Я да Киселина моя на подоконнике. Сидит кошка, глядит в окошко. Тоже ждет? Что она там видит, в абсолютно черном окне? Я, если нос прижму к стеклу, разгляжу только четыре смутно сереющих яблоневых ствола, те, что я сегодня белила. Надо же, сегодня. А мне кажется, это было давно, в прошлой безмятежной жизни. Когда мне еще не было так страшно.
Вдруг из темноты вырвались световые полосы, зашарили кругом, ударили в мое оконце. И стволы яблонь ярко засверкали в этих лучах. Ах ты ж Дед! Ты какие белила мне подсунул?! Это ж светоотражательная краска, как на дорожных знаках. Так эти, которые сейчас из лесу вышли, они ж на мои яблони как на маяк шли. Вот уж точно не промахнулись бы.
Книгу на стол, маску на нос, ружье в руки, с предохранителя снять и на крыльцо. Сердце колотится даже не в груди, мала она для него, в животе стучит, в горле, в ушах. Я вся — набат собственного сердца.
Открыла дверь, встала в проеме, двустволка наперевес. Перед домом шерохается кто-то, тени туда-сюда. Детский плач. Вот этот плач меня и успокоил. Это люди. Не бандиты, не иноземные захватчики. Просто люди. Набат в ушах попритих. Кто-то фонарик поднял, прямо мне в лицо светит. Я глаза ладошкой прикрыла:
— Свет убери, — говорю.
Убрал.
— Кто главный?
Мужик, высокий, здоровый как шкаф, весь в черном, пошел на меня.
— Заходи, — говорю, — только один.
И ружье подняла повыше, мол, шмальну, если что. Мужик на крылечко поднялся, оно аж прогнулось под ним, в дверь протиснулся мимо меня. Я дверь за ним на засов закрыла. В комнату прошли, я смотрю: дак это ж тот поп, что пацанят, тирбанивших мои мешки у Пятерочки, разогнал. На вид лет шестьдесят ему. А бородища черная, ни одного седого волоса, глаза-уголья. На голове шапка поповская, не знаю, как она на самом деле называется, я всегда думала: скуфейка. Только он не в рясе, с длинным подолом по кустам не побегаешь. Штаны и куртка кожаная. Шапку снял. И на голове волосы черные, только за правое ухо широкая седая прядь уходит, сзади в косицу прячется.
— Меня, — говорю, — Татьяной зови, а тебя как прикажешь величать: отец Спиридон или баро Спиридон?
Он надо мной навис, глазами по избе повел, как сквозь прицел танковый, наткнулся на Библию мою, что я на стол прямо открытой бросила, кивнул сам себе удовлетворенно:
— Как Бог подсказывает, так и зови.
Я ему:
— Спиря Кречет подойдет? Не забыл еще юность бедовую, полковник?
Он хмыкнул и вдруг улыбнулся, помотал башкой:
— Пожалуй, лучше все же отец Спиридон, Татьяна. Оно как-то более сообразно.
Ну присели мы с ним у стола над Книгой раскрытой. Я сразу ему сказала, чтоб не ждал своих, не выйдут они сюда.
— Откуда знаешь? — спрашивает.
А я ему как Леся:
— Я знаю.
И ударение на оба слова, и на «я», и на «знаю».
— В Шишелово с утра пойдете, там ваши. Дорогу найдешь?
Кивнул. Вот и ладушки. Можно спать ложиться.
— Зови своих, пусть поужинают.
Две кастрюли кулеша сметелили за пятнадцать минут. Чаю еще горячего. И на боковую. Мелкота — на печь, старуха с двумя младенцами на мой диванчик, остальные спальники кинули на пол, устроились. С дюжину, если с детишками считать, человек моя избушка вместила. Я в машину ушла спать. С ружьем. Но сперва разрядила его. Хотела Кисельду с собой взять, но та отказалась, предпочла теплую печь и маленькие ладошки, что наперебой гладили ее по спинке и пузику. Прежде чем забраться в свой драндулет на ночевку, я аккуратненько сняла желтый плащик, скатала его и под машину засунула, перчатки туда же. Руки антисептиком обтерла. Все это в городе было на автопилоте. Из дома выходила как в открытый космос, — кругом невидимый враг смерти моей хочет. А тут в Осинках подрасслабилась. И вот опять. Опять кругом толпы потенциально заразных. Носителей. Сразу перед внутренним взором плакат, что у нас в парадной висел, выскочил: отторгающий жест оперчатанной рукой, маска и над ней вытаращенные в ужасе глазища.
Проснулась я от того, что в кто-то накручивал ручку на дверце машины. Чего там? Подняла голову: два пацаненка пытались ко мне проникнуть. Рядом стояла малюсенькая девочка в красном комбинезончике. Она держала мою кошку за живот. Кошка свисала с двух сторон из ручонок полосатым шарфиком, но попытки изменить неудобное положение не предпринимала. Опустила стекло, дети загалдели:
— Завтракать иди. Бабушка Ружа оладок напекла, без тебя не дает. Скорей давай, остынут. Есть хочется.
Я вылезла, потащилась в избу. Мужики сидели за столом, степенно завтракали, две молодые цыганки крутились у печи, у окна восседала на стуле крупная старуха. Наверное, бабушка Ружа. Только, если она чего и напекла, то руками чужими, не своими. Может это ее невестки? Мне какая разница. Уселась у стола, горячую оладушку цапнула, тут же передо мной кружка чая сама собой объявилась. Приятно. Сижу, жую. Опаньки, я свой химзащитный костюмчик так под машиной и оставила, ни маски, ни перчаток не нацепила. Прямо передернуло изнутри. Но теперь-то чего. А, бог даст, не помру. И цап вторую оладушку.
Скрипнула дверь, вошел отец Спиридон. Не вошел, базальтовой скалой водвинулся:
— Доброго утра, хозяйка. Мы тебе дрова покололи, у сарайки сложены. Воды принесли. Больше не знаем, чем отблагодарить.
Махнула рукой, чего там, не стоит благодарности, мне не привыкать в дом полтабора пускать. Скоро они убрались, торопил всех баро Спиридон, беспокоился, как там без него его народ, его паства без пастыря.
Последней из моего дома вышла бабушка Ружа. Вышла, с трудом переставляя ноги. С двух сторон ее поддерживали мужчины, а она бормотала: «Ничего, ничего, чавалэ, побредем еще...» Боги, как она вообще дошла досюда на таких ногах, распухших, измученных долгой жизнью? Как она доберется дальше до своей обетованной земли в семи километрах от моих Осинок? Уходя, она сунула мне в руку что-то, сказала:
— Это тебе, чаюри. Теперь ты — амори, наша, теперь ты под цыганским законом. Он тебя защитит, чаюри.
На моей ладони лежала круглая серьга, с припаянной проволочной дужкой, — двадцатикопеечная монетка, старая, стертая, едва читалась дата: 1920 год.
Цыганское нашествие схлынуло, а я, вооружившись решимостью, пошла к Гулькиным: требовать ответов. Или призвать к ответу. В качестве доспехов нацепила зеленую тирольскую шляпку с потрепанным в неизвестных боях пером, для подмоги подхватила на руки Кисельду. Толкнула дверь ихней избы, вошла. Даже стучать не стала. Решимость требовала не канителиться. Гулькины всем кагалом сидели за своим колченогим столом, с одной стороны Авдоша и Дед, детишки – напротив. На столе не было ничего. Вызывающая пустота. Даже не притворяются. Меня ждут. Ты звал меня, и я на зов явился. И буду я, суровым судией. Брови насуплены, подбородок выставлен, вместо карающего меча в руках кошка. Леха бы сказал: «Лахудра на тропе войны».
— Ну, Дед, ты зачем мне светоотражающую краску подсунул? Боялся, что Спиря Кречет со своими ромалами в темноте мимо меня проскочит?
Дед покивал мелко-мелко сивой своей головой, нынче не украшенной «карельской» шапочкой:
— Баялся, знамо дело, баялся. Праскакнул ба баро Спиридон мимо тябе, мы ба яво па лесу да утра шукали ба.
Я думала, он отнекиваться станет, типа, перепутал ведра с краской или еще чего. А он сразу мне в лоб. А у меня аргументы заготовлены. Теперь их куда? Обидно. Тогда про другое:
— И как, позвольте узнать, господа Гулькины, вы четыре сотни цыган среди ночи в Шишелово вывели? Шишел-мышел, оп и вышел. Чё, встали перед ними с бумажными табличками «Земля обетованная. Трансфер бесплатный»?
Гулькины переглянулись. Они прямо разговаривали между собой глазами. На меня не смотрели. Настолько не смотрели, что у меня сомненье возникло: а есть ли я тут вообще. Я подошла поближе и посадила кошку на стол. Чтобы обратить на себя внимание. Но кажется, обратила его только на нее. Пацан поднял руку, и кошина пошла к нему, спрыгнула на колени и, покрутившись, устроилась там. Вадькина рука опустилась ей на голову, погладила между ушами. Кисельда прижмурилась, растопырив уши как магистр Йода. Воплощенное удовольствие. Леся тоже, протянув руку, погладила кошку мою. По спинке. Потом сказала:
— Ладно, хватит уже. Давай, Дед, ты расскажи.
Дед кивнул. Будто ждал приказа. Смотрите, у них что, девчонка главная?
— Ну дак, эта самае, начинать издалека надать. Давай-ка, Танька, садися, вона тибаретку бяри, — Дед поерзал задом по скрипнувшей лавке, — тока лучша кошку дамой уняси, абажрется, патравится.
Чем она тут обожрется-то, на коленях у Вадьки лежа? Она ж даже на пол не спускается. Мальчик протянул мне мою зверюгу:
— Унеси, нельзя ей долго с нами. На улицу выпусти, она никуда не убежит.
Как говорила Алиса в стране чудес: все страньше и страньше. Я выпустила кошку на улицу, вернулась в избу и решительно придвинула к торцу стола пыльную самосколоченную табуретку. Уселась как председатель. Локти — на престарелую, морщинами-шрамами покрытую столешницу.
— Валяйте, рассказывайте! Все рассказывайте.
Колитесь, гады, а я вас судить буду судом строгим. Это я мысленно.
— Ну вота, Танька, эта самае, такия дяла значица, да, — начал Дед очень предметно, — ты, эта самае, пра Чярнобаль слыхала?
Леся вздохнула:
— Ты бы перестал уже. Хватит в селян играть. Говори по-человечески.
Дед опять кивнул. Ей-богу, Леся — командир. Кто бы мог подумать? Не я, точно. Как оказалось, я еще очень многое не могла подумать. Деда я слушала, открыв рот. Поминутно во мне взбрыкивал Станиславский со своим вечным «Не верю!» И тут же затыкался. Ничего, если я от первого лица перескажу? От его, дедова лица.
***
Слыхала, значит. Мы там жили в 1986-ом. Мы с Авдошей, с Евдокией моей. А этих вот, Александру и Вадима, нам как раз дочка наша подкинула. Да, Татьяна, это не дети, это внуки наши. А дочка путевку от профкома получила в Цхалтубо. Вот они с мужем — на юга, а внучонков нам. Как раз перед первомайскими за неделю из Гомеля и приехали. К нам в Припять. Я тогда оператором на станции дорабатывал, на пенсию через три месяца собирался, а Евдокия в школе русский с литературой преподавала. Она уж пенсионеркой была, но работала. Да это все не особо важно.
Вот как раз двадцать пятого апреля воскресенье было, выходной. И решили мы поехать за грибами. Весенний гриб, он самый полезный. И вкусный тоже. Их почти никто и не знает. Все только белые да подберезовики, да остальное летнее грибство берут, а я этих грибов видов пятьдесят знаю, не все из них живьем даже видел. Короче, загрузились в наш козел, будь он неладен, поехали в лес.
То се, по лесу нагулялись, грибов набрали море, у каждого корзина с горкой, домой пора. Пришли к машине, а она, поганка, не заводится. А кругом лес, и других грибников, кроме нас, в нем нет. Пока я вокруг этого козла прыгал, пока пытался понять, чего он, паскудник, не заводится, уж и темнеть стало. У нас быстро темнеет. Раз, два и свет отключили. Пришлось в машине ночевать.
А ночью мне, извини, приспичило по малой нужде. Я еще на часы глянул, чуть меньше половины второго было. Ну вышел я из машины, на пару шагов отошел. И тут, вот объяснить толком не могу, вроде как мир кругами пошел. Вот как от камня по воде круги. Волны такие. Как беззвучный взрыв. Короче, через пространственно-временной континуум прошла Волна. Это я уже потом так определил. А тогда, в самый момент, мне показалось что все затряслось какой-то мелкой дрожью, и перед глазами рябью картинка подернулась. И внутри у меня тоже все как-то задрожало-затряслось. Нехорошо стало.
Утром проснулись, чувствуем дикий голод. Все. Жрать хочется неимоверно. Никогда я такого голода не испытывал. Мы вчерашние бутеры доели, — мало. Мы тогда, не поверишь, сожрали все грибы собранные. Сырыми, все четыре корзины. Я попробовал машину завести. Ключ повернул, козел с полтычка завелся. Чего вчера выпендривался, спрашивается. Поехали.
Домой приезжаем в Припять, а там никого. Фильм ужасов. Пустой город. Какой-то мусор, обрывки газет ветер по улице гонит. Ни людей, ни машин. Мелкие на заднем сидении притихли, сжались комочком. Страшно им. И нам страшно. Что произошло? До дома доехали. По лестнице поднимаемся, я вижу у соседа под нами дверь приоткрыта. Постучал, покричал. Не отвечает никто. Я вошел. Шкафы открыты, барахла в них нет. Посреди комнаты велосипедик трехколесный перевернутый, игрушки разбросаны, тазы какие-то, одеяла. Будто в спешке собирались. Бежали отсюда прочь. Жутко смотреть.
Мы ничего понять не можем. Война началась? Эвакуация?
Поднялись к себе. Я телик включил. Он не работает. Я из розетки провод выдернул, штепсель в ладони зажал, телик включился. И тут мы так и сели. Новости показывают: «...27-го апреля был полностью эвакуирован город Припять... продолжается эвакуация населения из тридцатикилометровой зоны заражения... ликвидация последствий аварии на ЧАЭС...» И самое главное: «...сегодня 15-го мая 1986 года...» Понимаешь, Танька, 15 мая! А мы вчера в лес поехали 25-го апреля. Я до сих пор не знаю, мы там в лесу двадцать дней в машине без сознания провалялись или просто прыгнули вперед на двадцать дней.
В пустом городе жить не будешь. Рванули мы в Гомель. Дочка с мужем как раз с югов должны вернуться. Надо ж детей родителям вернуть.
Добрались до Гомеля. И начали мы с Авдошей умирать. Все тело красное, как рак вареный, и струпьями покрылось, волосы выпадают. Понятно, лучевая болезнь. А Леське с Вадькой — ничего. Вот думаем, хоть дети выживут. Улеглись мы по кроватям, смерти ждем. Не болит ничего, есть вовсе не охота, так водички попьешь пару глоточков и все. Тело усыхает. Лежим, лежим... Неделю лежим. Не умираем. Короста отваливаться стала. Надоело лежать. Вылез я из кровати, подошел к зеркалу. Мама дорогая! Смотрит на меня оттуда незнакомый мужик, лысый, без бровей, на вид лет сорока. А мне ж, я говорил, до пенсии три месяца всего оставалось. «Евдокия, — говорю, — подь сюды». Она тоже к зеркалу. И давай себя щупать. Лицо молодое, тело молодое. Только рост убавился. Не выше вон внуков своих стали. А раньше я метр восемьдесят восемь был, да и Авдоша тоже не малютка, в институте в баскетбол играла. Короче помереть не получилось. Помолодели мы с ней лет на двадцать. Потом и волосы отрасли.
Этим вот, мелким, не так повезло. Как им было: Леське одиннадцать, а Вадику двенадцать, так и осталось. Ладно еще, что пубертат не начался. А то на всю жизнь остались бы прыщавыми подростками со вздрюченным либидо.
Три года мы спокойно в Гомеле прожили. Не замечали, что на нас косо посматривают. Да видать, кому-то дело до нас было. Приехал к нам корреспондент из Москвы. Говорит, письмо пришло, про необычных людей, переживших чернобыльскую катастрофу. Давай нас расспрашивать, чего да как. Напишет статью, а там и ученые подтянуться, начнут нас по лабораториям гонять, живьем препарировать. Да, было за что. У Леси видения начались. Сначала думали глюки, психика поехала. Потом поняли, это у нее дар предвидения открылся. Только она не сразу с ним разобралась, да понимать научилась.
А у меня электричество из всех дыр полезло. Возьму лампочку в руку, а она горит. Даже перегоревшая горит. И мало того, что в руках светится, так она, балбесина, и потом сама по себе как исправная себя ведет. Накопится в теле, искрить начинаю, чувствую, сбросить надо. Я стал аккумулятор от машины заряжать, батарейки, потом, когда мобилки пошли, их заряжал, ноут, все подряд в общем. И тут выяснился побочный эффект. При сбросе электрического заряда у меня в теле спирт синтезируется. Так что я, как банок назаряжаюсь, пьяный хожу.
Да, и у Авдоши свой дар есть, и у Вадьки. К нему звери идут. Любые. Хоть кошка, хоть медведь, хоть змея. От него такое излучение вкусное для них прет. Они обжираются, послушные становятся. Как за мамкой за ним ходят. Но могут и до смерти налопаться, отравиться. Почему тебе говорено, не пускай к нам Кисельду свою.
Но это все постепенно вылезало. Не сразу.
Тому корреспонденту столичному мы с три короба лапши на уши навесили. А сами поняли: надо бежать, здесь нас в покое не оставят. И побегли. Витебск... Невель... И вот в Осинках осели. Считай тридцать лет уж тут живем. Никто про нас не вспоминает. Охотники разве что иной раз являются.
В девяностые, правда, случай был нехороший. Это когда меня бандиты убили.
Что значит, как убили? По-настоящему. В самом прямом смысле. Насмерть. Беглые это были. С колонии. Пятеро бандюганов с автоматами. У вертухаев поотобрали. Сюда вышли. Наши все попрятались, Леся предупредила. А меня не было, я в город по надобности уезжал. Вернулся вечером, темно уже. Вхожу в Осинки, а тут эти мне навстречу. Я испугался, знамо дело. Опять же думаю, а мои-то где? Живы ли? Хотя если б померли, я б почувствовал. Но тогда я не особо соображал. Говорю, испугался. А со страху искрить стал. У меня волосы дыбом, и с них искры. Огни Святого Эльма. Тут уж эти дристанули. И с перепугу шарах мне очередью автоматной через всю грудь. Предупредительный выстрел типа.
Ну я и умер.
Авдоша говорит, я неделю мертвый был, пока пули наружи вышли, пока все раны закрылись. Лежал себе и лежал. Холодный. Потом очнулся.
Так вот и существуем. Живем помаленьку.
А теперь вот и ты, Танька, явилась. Тоже беглая. Как мы.
Свидетельство о публикации №220091601801