Моя Елизаветка, глава вторая

 

                Счастливая, счастливая, неповторимая пора детства!
                Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней?
                Воспоминания эти освежают, возвышают мою ду-шу и
                служат для меня источником лучших наслаждений.
                Лев Толстой


                ЖИЛИ - БЫЛИ

     Я рос один, ни братьев, ни сестер. Возможно поэтому, был я ребенком замкнутым, занятым собой и своими мыслями. Друзей не было, во дворе ни с кем «не водился».
     Мама рассказывала, что она не раз видела такую сцену. Я, ее сын, стою посреди двора и плачу. Из носа у меня течет, и я сквозь слезы повторяю одно и то же слово: «Платок, платок…». А вокруг меня толпа соседских босоногих ребятишек гогочет и передразнивает меня: «Пля-ток, пля-ток».
     Играть я предпочитал сам с собой. Дома любимой игрой были пуговицы. Ими я играл в футбол: нажимал одной пуговицей на край другой, она отлетала, ударяла по другой, это был мяч. Так я мог часами гонять пуговицу-мяч по столу от одних ворот к другим, которые тоже изображали пуговицы. В отдельных коробочках хранились у меня наборы пуговиц, которые изображали популярные тогда футбольные команды ЦДКА (потом ЦСКА), Динамо, Спартак, Торпедо. Отец был очень недоволен этим моим увлечением, называл это пустой тратой времени, мама меня защищала.
В детстве я часто ощущал свое одиночество. В некоторые моменты чувство это проявлялось очень остро. Один из таких моментов – «мертвый час» в детском саду на улице Восьмого марта, за институтом животноводства, около нынешней платформы «Гражданская» Рижской железной дороги. Туда меня водили непродолжительное время, когда я жил в школе 205 у своей тетушки Анны.
     После обеда в садике полагалось спать; укладывали нас на открытой веранде второго этажа, считалось, что спать на открытом воздухе полезно для наших ослабленных войной организмов. Моя кроватка в середине, слева и справа уже посапывают мои соседи. А я не сплю, я лежу на спине, смотрю в бездонное небо, по которому нехотя бесшумно скользят белые глыбы облаков, и жуткое чувство одиночество и страха охватывает меня. Кажется, я, маленький и безза-щитный, буду так лежать всегда, и никто не вспомнить про меня, а эти белые облака также безучастно будут плыть надо мной, над этой террасой и над всем городом…
     Но это там, где-то далеко, в детском саду.
     А здесь на Елизаветке я тоже чувствую себя одиноким, но это одиночество светлое и радостное. Особенно мне хорошо на пожарке.
     Пожарка – это то, что осталось от центральной части усадьбы Елизаветино после пожара. Сейчас – это груды битых кирпичей, осколки стекла, железные прутья. Все это переплетено ржавой проволокой и заросло репейником, чертополохом, крапивой и еще много чем колючим и жгущимся. Ходить, а точнее продираться, здесь надо осторожно, иначе можно пораниться. Бывало, что и я спотыкался и падал на этих развалинах и возвращался домой с разбитыми коленками.
     Главная достопримечательность пожарки – бабочки. Их много, больше всего шоколадниц и лимонниц, но есть еще и павлиний глаз и капустницы и еще какие-то пестренькие без названия. Самой красивой считалась крупная бабочка черного цвета с белой кай-мой по краям крылышек. Мы эту бабочку называли махаоном. На самом деле, как я недавно узнал из Интернета, русское название этой бабочки весьма прозаическое и печальное – «траурница».
     Бабочки невероятно красивы в своих «ситцевых пестреньких платьицах, и в японских нарядах, и в чернолиловых бархатных шалях». Красиво сказано, не правда ли? Слова эти не мои, – Бунина Ивана Алексеевича из рассказа «Суходол». Вот то, что раньше красиво и точно называлось «изящной словесностью», а не нынешним скучным словом из школьной программы - «литература».
     Бабочек я ловлю голыми руками. Сачка у меня нет, да он мне и не нужен: гоняться за бабочками на пожарке, как это часто изображают в детских книжках, - невозможно. Чтобы поймать бабочку надо тихонько подкрасться к ней, когда она, сидя на малиновом колючем цветке репейника или чертополоха нежится на солнышке, выждать момент, когда она соединит свои крылышки вместе и осторожно схватить ее двумя пальцами, большим и указательным. Все это очень напоминало процесс охоты, как он мне представлялся по рассказам Пришвина. Тут есть все: сначала надо выследить интересный экземпляр, потом осторожно подкрасться к бабочке, замирая на каждом шагу и выжидая, когда бабочка сложить свои крылышки вместе. Тогда надо сделать последнее резкое и точное движение и схватить бабочку двумя пальцами.
Был в этом занятии еще один приятый для меня момент. Место было пустынное, хотя и расположено рядом с двумя жилыми флигелями Елизаветки; на пожарке я был один, никто, кроме меня туда не совался. Наверное, эта пожарка тоже сказалось на моем характере.
     Но самым большим удовольствием для меня были поездки с мамой в центр Москвы. Происходило это так. Мы садились на конечной остановке «Больница МПС» в пустой троллейбус двенадцатого маршрута, ехали сначала по Волоколамскому шоссе до Сокола, а затем по Ленинградке до площади Пушкина.
     Первым делом мы шли в Елисеевский магазин на улице Горького, где покупали сто грамм любительской колбасы и одну французскую булочку, на боль-шее денег не было.  Потом мы уютно устраивались на волнах широченной скамейке в начале Тверского бульвара, у «старого Пушкина» (я имею в виду место, где раньше стоял памятник) и вкушали эти яства. Я называю эти продукты – колбасу и булочку – яствами не потому, что мы были голодны, хотя бывало и такое. Нет, я настаиваю на этом слове потому, что здесь оно вполне уместно. Колбаса была «пальчики оближешь», она просто таяла во рту. Позже, после смерти Сталина, начиная с хрущевского периода ни в СССР, ни в нынешней России, ни в заморских краях я не встречал подобной колбасы.
     Да и булочка была ей под стать, не какая-нибудь – настоящая французская!
После этой трапезы мы переходили к центральному событию нашего вояжа – посещению кинотеатра короткометражного фильма «Новости дня» (в тогдашней Москве было несколько таких кинотеатров, которые показывали только документальное кино). В нашем кинотеатре из года в год показывали фильм, посвященный очередному плаванию китобойной флотилии «Слава» к берегам Антарктиды.
     Фильм начинался с показа проводов отплывающей из Одессы флотилии. В ее состав входили головное судно-база и с десяток более мелких судов-китобойцев. Потом шли сцены жизни экипажа в длительном переходе к берегам Антарктиды, в том числе праздник Нептуна по случаю пересечения экватора с обязательным купанием новобранцев. Дальше «трудовые будни»: охота на китов со стрельбой из гарпунных пушек, разделка гигантских туш китов на палубе флагмана. Все это на фоне ледяных гор Антарктиды. Заканчивался фильм показом ликующей толпы при возвращении китобойцев домой в Одессу. И так из го-да в год.  Почему-то весь этот процесс завораживал меня, и я был готов смотреть все это снова и снова.
     Возвращались домой мы довольные и счастливые на том же двенадцатом номере.
А осенью мы с мамой на том же троллейбусе номер 12 ездили смотреть иллюминацию. Снова садились у «Больницы МПС», я, конечно, у окошка, справа, чтобы лучше видеть улицу. Жадно вглядывался я в темные окна, но до Сокола смотреть было не на что – сплошная темень; потом после Сокола изредка попадались портреты Сталина, окаймленные неподвижно горящими электрическими лампочками. Это напоминало избирательные участки, которые тогда часто устраивали в школах. Там тоже над входом в школьное здание вывешивали полотно, где белам по красной материи было написано, какой это избирательный участок, какого района, кого выбирают. А вокруг полотна таким же немигающим светом со всех четырех сторон горели лампочки.
     Ближе к центру портреты становились крупнее, лампочек больше, свет в лампочках уже не горел постоянно, а «бегал» вокруг портрета. Это считалось настоящей иллюминацией. Но центром иллюминации неизменно был Центральный телеграф в конце улицы Горького. На его фасаде лампочки изображали целую картину всеобщего изобилия: реки текли, электростанции работали, зерно сыпалось в закрома Родины. По сравнению с этим потоком света Кремль казался темным и выглядел строго.
На площади Революции троллейбус разворачивался и мы, не выходя из него, возвращались назад к нашей «Больнице МПС».Но вернемся на дачу Елизаветино.
     Мама, видимо, замечала некоторую мою «диковатость» и пыталась приобщить меня к миру моих сверстников. Для этого она время от времени приглашала к нам ребят моего возраста и еще меньше, мал мала меньше. В нашу единственную восемнадцатиметровую комнату набивалось человек десять-пятнадцать малышни со всей Елизаветки. На стол выставлялись все игрушки, бумага, карандаши и каждый делал, что ему вздумается. Крик, шум, вонь, на меня никто не обращал внимания. Этот бедлам продолжался несколько часов, деться мне было некуда, приходилось терпеть. Когда, наконец, «гости» расходились, мама проветривала комнату и делала генеральную уборку, а я собирал разбросанные и поломанные игрушки. Я очень не любил эти сборища, но мама считала подобные мероприятия полезными для моего воспитания и продолжала устраивать их.
     Дома у нас нередко можно было услышать французские слова, произносила их мам. В далеком детстве, еще до революции семнадцатого года она училась в гимназии, но не доучилось, пришлось уйти по болезни. От гимназии у нее осталось знание не-скольких французских слов и выражений, которые она употребляла вместо «вульгарных» по ее мнению русских слов. Никогда она не говорила «деньги», а только «лержаны» (от французского l’argent – деньги). Вместо глагола «есть», в смысле «питаться», использовала французский аналог – «манже» (mange); например, мама спрашивала меня: «Хочешь манже?». Никогда не говорили, что кто-то пьян, но только «он подшофе». Глаголы, выражающие на русском естественные надобности человека, заменялись словами «пти фэ» – маленькое дело и гранд фэ – большое дело.
Меня она научила шуточному детскому стишку, который по-французски звучал примерно так:

                Же ву жэм,
                Же ву задор,
                Ком ля крем
                Де ля кастор.

В переводе это значило: «Я Вас люблю, я Вас обожаю, как пирожное и как касторку».
     Часто дома я оставался один. Отец уходил на работу или в поисках ее, мама уезжала к «нашим» за «лержанами». Разные мысли тогда возникали в моем детском умишке, которые взрослому человеку, наверное, покажутся не стоящими внимания. Например, мне казалось, что на свете существую только я один, будто весь мир – люди, вещи, дома – существует лишь тогда, когда я вижу этот окружающий мир. Я думал, что стоит мне закрыть глаза и все это исчезнет; казалось, что и за моей спиной, тоже ничего нет или есть что-то другое, непонятное и почему-то всегда скрытое от меня.
     Позже я забыл об этом; успокоился, так как решил, что ради меня Создатель вряд ли стал бы городить еще какой-то другой мир, поэтому все эти мысли моя детская дурь. Но много лет спустя уже во взрослом возрасте я вспомнил об этих моих детских «бреднях», когда прочитал у Л.Н. Толстого в его трилогии «Детство, отрочество, юность» вот такой текст.
     «Я воображал, что, кроме меня, никого и ничего не существует во всем мире, что предметы не предметы, а образы, являющиеся только тогда, когда я на них обращаю внимание, и что, как скоро я перестаю думать о них, образы эти тотчас же исчезают. Одним словом, я сошелся с Шеллингом в убеждении, что существуют не предметы, а мое отношение к ним. Были минуты, что я, под влиянием этой постоянной идем, доходил до такой степени сумасбродства, что иногда быстро оглядывался в противоположную сторону, надеясь врасплох, застать пустоту(neant) там, где меня не было». Да это же про меня, черт возьми! Ведь точно такие мысли были и у меня. Я даже помню один случай, когда и как это было. Мне было тогда лет десять или чуть больше, я уже ходил в школу один. Помню, как я как-то возвращался домой из школы. У завода Войкова, надо переходить Ленинградское шоссе, но я долго этого не делал, стоял и крутил головой, пытаясь увидеть, что там сзади, у меня за спиной...
     Оказывается, не я один был таким «ненормальным»!
     Еще думал о смерти. Страх смерти ощущал очень остро. Бывали минуты, когда я весь дрожал, покрывался испариной, мне буквально становилось плохо от мысли, что я умру. Это было и в детстве и позже в студенческие годы. Помню такой случай. Я ехал в институт на 15-том троллейбусе по бульварному кольцу от Арбатской площади в сторону Пушкинской. Пассажиров было много, я стоял, все было нормально. Вдруг, непонятно почему, без всякой видимой причины в голову пришла мысль о смерти; я как-то особенно остро ощутил, что всему, что я вижу, слышу, чувствую, придет конец; не будет ничего ни этого троллейбуса, ни этих домов, ни института, ни Москвы. Эта мысль довела меня до нервной дрожи, выступил холодный пот, я никак не мог успокоиться. Только через несколько остановок я как-то обмяк, напряжение спало, и я пришел в себя.
     Утешил меня Менделеев. Он написал, что че-ловек к концу жизни успеет так насладиться всем возможным, так устанет от жизни, что умирать будет лег-ко и спокойно. Мысль спорная, но тогда она меня успокоила. А еще я подумал, что вечная жизнь возможно также страшна, как и смерть.
     Любил искать счастливые билетики на транс-порте. Счастливыми считались билетики с такими шестизначными номерами, у которых сумма трех цифр в старших разрядах совпадает с суммой трех цифр в трех младших разрядах. Пытался посчитать их количество, используя метод математическую индукцию, но так и не справился с этой задачей. Позже я прочитал где-то, что так можно судить о способностях человека в области математики. Если эта задача занимает человека, и он готов тратить свое время на поиски ее решения, то с большой степенью вероятностью можно утверждать, что он имеет способности к математике. При этом неважно, решил он задачу о счастливых билетиках или нет.               
     Что ж, наверное, моя судьба может служить подтверждением этому.


                ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ

     В воспоминаниях о военных и послевоенных годах часто пишут о голоде. Щи из крапивы, каша из корней лопуха, лепешки из лебеды и сныти, мороженые корешки, собранные на перепаханных колхозных полях и тому подобно, – все это, конечно было. Но на Елизаветке я этого не помню. То ли тогда мне было слишком мало лет, то ли сейчас слишком много. А, может быть, спасали жителей Елизаветки наши «заливные луга», то бишь, заболоченные берега Химки, где паслись козы и коровы жителей Елизаветки и близлежащих дач, да картофельные «плантации», места для которых вокруг Елизаветки было предостаточно.
     С молоком выручали соседи. Семья Черныше-вых держала козу Марту. Коза была бодливая и вредная, к себе никого не подпускала и при каждом удобном случае норовила поддеть кого-нибудь на рога, но молока давала много. На этом молоке выросло все многочисленное потомство Чернышевых, оставалось молоко и для меня.
Эту козу Марту Борис и Славка Чернышевы пасли на болоте на берегах Химки, я тоже принимал в этом участие. Впрочем, «пасти» громко сказано. Просто мы располагались вблизи болота на сухом месте, жгли костер, пекли картошку и приглядывали за Мар-той. Когда она путалась в веревке, которой ее привязывали к колышку, веревку приходилось распутывать, а колышек переставлять на новое место. При этом надо было внимательно следить за действиями Марты, чтобы вовремя успеть увернуться от ее длинных и кривых рогов.
     Позже мы брали коровье молоко у Петровых, а потом на даче «Голубь», куда я ходил с литровой банкой к дневной дойке. Там часто приходилось ждать на лавочке, пока корову подоят, потом мне выносили банку теплого парного молока, и я торжественно нес ее домой.
     Картошка была основной пищей елизаветинцев в послевоенные годы. У всех были свои огороды под картошку, у кого-то больше, у кого-то меньше. Другие овощи – капуста, огурцы, свекла встречались редко.
     У нас было два картофельных огорода, один на том самом «грандиозном обрыве», второй на противоположной стороне Елизаветки, на склоне, обращенном к роднику. На первом участке картошка росла плохо; из-за большого уклона дождевая вода там не задерживалась, да и почва была почти сплошной песок. На втором участке земля была лучше и основной урожай мы собирали на нем.
Весной в первой половине мая – «посевная». Для посадки использовали проросший картофель, но в первые послевоенные годы, когда посевного картофеля не хватало, сажали и «глазки». Для этого каждую картофелину разрезали на несколько частей так, чтобы в каждой части был хотя бы один свой «глазок». Для повышения урожайности в каждую ямку вместе с посадочным материалом бросали ложку суперфосфата.
     Потом растущие кусты картофеля окучивали два раза. Для меня это была одна из самых неприятных работ. Разгар лета, жара, хочется на канал купаться, а тут приходится часами «тюкать» землю тяпкой. Зато потом довольно скоро, после того как на кустах появлялись мелкие бледно-фиолетовые цветки, картошку начинила осторожно «подкапывать». При этом старались, выбирая уже подросшие клубни, не повредить корни, чтобы куст продолжал расти и дальше.
     Осенью собранную картошку засыпали в подвал, расположенный под квартирой Кошман; её нам хватало до весны, потом приходилось подкупать картошку у соседей. Этот подвал заменял нам погреб, мы хранили там продукты, о своем домашнем холодильнике мы и не помышляли. С этим подвалом у меня связано одно неприятное воспоминание.
     Однажды мама послала меня отнести в подвал супницу с только что сваренным куриным супом. Супница была старинная, фарфоровая, раскрашенная в нежные розовые тона, по бокам две ручки. Замечательная супница! И я, спускаясь в подвал, поскользнулся; супница выскользнула у меня из рук, упала и разбилась вдребезги, суп разлился по ступенькам лестницы. До сих пор мне неприятно вспоминать эту историю, и я не без колебаний вставил ее в настоящее повествование…
     Жители Елизаветки имели не только огороды под картошку, но и небольшие участочки земли «для души»; называли их палисадниками (между прочим, пишется именно так, – через «а», а не через «о», как я думал одно время).
     В палисадниках выращивали главным образом цветы. Весной первыми зацветали лиловые ирисы, потом все лето цвели анютины глазки, ноготки, настурция, люпинусы, рижская ромашка. Но мне больше всего мне нравился львиный зев; если осторожно нажать двумя пальцами на его цветок в нужном месте, то дру-гие части цветка расходятся, получается, будто лев открывает свою пасть.
      Осенью по всей Елизаветке цвели георгины, были они какого-то особого сорта: кусты высокие, почти в рост человека, цветки шарообразной формы одинакового у всех малинового цвета. Гладиолусы, тюльпаны, а тем более розы считались цветами более высокого порядка и на Елизаветке не водились.
Благодаря Мише Кошману на Елизаветке появились и пионы. Он вырыл несколько кустов пионов, а проще говоря, уворовал их в садовом хозяйстве, которое находилось тогда около платформы «Покровско-Стрешнево» рижской ЖД. Садоводство со стороны лесопарка было огорожено колючей проволокой, но преодолеть это препятствие было нетрудно.
     Я тоже очень хотел иметь такой палисадник, но его у нас долгое время не было. Все удобные участки земли были давно заняты. Тогда мама принялась расчищать часть пожарки. Соседи с сомнением покачивали головами: ничего не выйдет. Но мама носила и носила ведра камней и мусора с пожарки, а обратно ведра с землей, которую понемножку соскребала, где только можно. Это был каторжный труд, еще и потому, что происходило это летом в жару. Но она не сдавалась, носила и носила, порой из последних сил. Сначала образовался совсем крохотный клочок земли, не-сколько метров в длину и еще меньше в ширину, но на следующее лето мама продолжила свою работу и, вот, и у нас образовался свой палисадник. Я был счастлив. Мы устроили там цветник, со временем стали выращивать и овощи, а потом посадили кусты смородины и малины, они быстро разрослись и давали нам приличный урожай ягод. Отец любил бросать в крепко заваренный час ягоды смородины. А палисадник мы продолжали расширять и дальше, со временем он занял едва ли не половину пожарки. Я соорудили там две скамейка для отдыха и столик, где я готовился к экзаменам, и даже построил там маленькую сарайчик, в нем я ночевал в жаркие летние дни.
    Но бывали в нашей семье и особо тяжелые периоды, когда есть было нечего.
У отца была страсть: он обожал лошадей и любил играть на бегах. С бегами еще в довоенное время его познакомил коллега по работе, сказав, что бега это то место, где можно развеяться и хорошо отдохнуть от напряженной работы. Сыграло свою роль и то, что мой дед, одно время работал управляющим конюшней у богатого хозяина, и маленький Алеша с детства был знаком с лошадками. Про лошадей отец говорил, что они так же красивы, как и женщины, только женское тело скрывает одежда, а лошади всегда открыты. Когда он смотрел на бег лошадей по дорожкам ипподрома, тело его вытягивалось, а руки начинали дрожать.
     Случалось, что отец в день получки оставлял на бегах все заработанные деньги…
     Несмотря на эти тяжелые моменты, было и много хорошего. Втроем садились за обеденный стол, который еще во время войны солдаты на скорую руку сколотили из досок. Пили чай с колотым сахаром вприкуску, обсуждали новости Елизаветки, отец любил пошутить. Было несколько шуточных выражений, которые вспоминали к случаю. Если говорили о чем-то невозможном или маловероятном говорили: «Ну, это выявление голоса у непоющих». Оказывается, во время войны при голоде, когда продать было уже нечего, некоторые предприимчивые люди с певческими способностями давали такие объявления, чтобы хоть что-то заработать. Когда дома было «шаром покати», а кто-то должен был придти, то мама вспоминала, что в ее детстве в семье Зориных в ходу была кулинарная книга мадам Молховец, где как раз для данной ситуации было написано: «Если к Вам неожиданно пришли гости скажите прислуге, чтобы она сходила в погреб и принесла немного холодной телятины».
     Справедливости ради надо сказать, что бывали редкие случаи, когда отец выигрывал на бегах. Тогда он накупал дорогой еды, дорогого вина, больше всего ему нравились азербайджанские крепленые вина, типа Кара-Чанах, и дома у нас был пир горой. Но через несколько дней все эти дорогие продукты кончались, и мы снова оказывались «на бобах».
     Особенно тяжелой была первая половина сороковых: шла война. Когда лет в пять дядя Коля подарил мне шоколадку, я не знал, что это такое – шоколад. Поэтому я вежливо поблагодарил его, как учили меня взрослые, и отложил шоколадку в сторону. Когда потом я остался один в комнате, я «для верности» спрятался за дверь, где меня никто не мог увидеть, снял обертку, достал  шоколадку, посолил ее (я тогда все ел с солью) и только тогда съел ее, удивляясь, почему она не такая уж вкусная.
     Чтобы избежать рахита детям войны насильно давали препротивный препарат – рыбий жир. Я соглашался пить эту ужасную жидкость только с условием, что мне сразу же дадут закусить бутербродом с кусочком семги.
     С одеждой справлялись кто, как может. Использовали старые вещи; кроили, перелицовывали, ушивали, расширяли. Шили сами, женщины обменивались выкройками. Занимались этим домашние портнихи, которых в ту пору их появилось довольно много. У нас это Бетти Львовна. Меня ставили на стул, заставляли то поднять, то опустить руки, стать то передом, то задом, прикладывали ко мне мягкий портновский сантиметр, что-то записывали, охали и ахали. И вот появлялись то короткие штанишки с бретельками, то курточка, то шаровары. У взрослых то же самое. Отец лет десять после войны не имел нормального костюма, а носил перелицованные кители и брюки, которые передавали нам мамины братья-полковники. Они получали новые комплекты военное формы по службе, а старое отдавали нам.
     Использовали все возможности. Недалеко от школы 205, где жили «наши», в Мишином переулке находилась большая фабрика «Москвошвей». Работавшие там женщины – родительницы учениц школы – подбирали там отходы производства, так называемые «концы» и приносили их домой. «Концы» представляли собой сильно перепутанные мотки шерсти. Мы их распутывали, обрывки отдельных нитей связывали и сматывали в клубки. Из них потом вязали раз-ные шерстяные вещи – свитера с оленями на груди, носки, шапочки и прочее.
     По выходным и в праздники мы с мамой ездили к «нашим» в директорскую квартиру школы 205. Школа находилась в начале улицы 8-го Марта, которая служила естественным продолжением Верхней Масловки. Улицы замощены булыжником. Рядом со школой трамвайный круг 18-го маршрута. Трамвай связывал это место с Москвой. Вдоль его маршрута для меня, ребенка, много интересного. Справа это стадион Динамо (его ограда видна из трамвая у остановки «Уголок»), потом трамвайное депо, комбинат «Правда», Сущевский вал, Минаевский рынок и, наконец, универмаг «Марьина роща». Слева тоже есть на что посмотреть: Бутырский рынок, кинотеатр «Салют», Савеловский вокзал, переезд через Дмитровское шоссе и мост через железную дорогу.
     Увы, мало, что из перечисленного сохранилось до наших дней. Нет трамвая, нет «Салюта», площадь у Савеловского вокзала превратилась в многоуровневую развязку, многое перестроено, а четырехэтажное кирпичное здание школы 205 вообще снесено.
Но вернемся назад в послевоенные годы. Выйдя из Елизаветки и пройдя через парк, мы сначала садились на 6-ой трамвай и ехали по Волоколамке до Сокола, там пересаживались на 23-ий номер и на нем доезжали до остановки «Стадион Динамо», дальше переходили Ленинградское шоссе и вдоль ограды стадиона проходили на нижнюю Масловку, где садились на трамвай №18 и ехали до его конечной остановки у школы 205.
     Ближе к Масловке около главного входа на стадион вдоль ограды сидели на тротуаре нищие, попрошайки и инвалиды. Безногие умещались на небольших дощечках с подшипниками, двигались они, отталкиваясь руками от земли. Про них говорили, что от этого у них очень сильные руки, и такой инвалид одним ударом может убить человек. Я боялся их и старался бы-стрее пройти мимо, но мама давала мне монетку, и заставляла меня подойти к кому-либо и бросить монетку в разложенную на земле кепку.
     У «наших» каждое воскресенье собирались все сестры Зорины – Анна, Маша, Рая, Татьяна, иногда приезжали и братья с женами. Готовили обед, пекли пироги, большой мастерицей в готовке была тетя Таня. Она делала исключительно вкусную селедку, которую предварительно сутки вымачивали в молоке. А еще рыбу под морковной шубой.
Тесто для пирогов с вечера месили руками в больших глиняных горшках из-под цветов. Всегда обсуждали качество дрожжей, которые надо было «доставать». Утром осторожно приподнимали кисею, смотрели, взошло – не взошло.   
За обеденный стол садились все вместе большой семьей, человек 8-10, среди них я единственный ребенок. В воскресенье вечером мы с мамой возвращались домой в Елизаветино. Так продолжалось много лет, пока все были живы.
     Было ли у нас – детей в то трудное время что-то приятное из еды? Да, было. Первое это – мороженное. Для меня лучшее мороженое продавалось у входа на Бутырский рынок, на Нижней Масловке. Там стояла мороженщица – тетка с баулом на ремне через плечо. Ловко орудуя двумя ложками с круглыми чашечками на конце, она извлекала из баула белую массу, делала из нее ледяной шарик, помещала его на один вафель-ный кружок и прихлопывала другим. Получался заме-чательный бутерброд снизу и сверху вафли, можно было взять его в руки, а посередине мороженое. Лучше этого на свете ничего не было...
     Бывало, что мне покупали мороженое и на улице, пломбир в стаканчике, пачку сливочного, крем-брюле или эскимо на палочке. Еще мне нравится ягодное мороженое за 7 копеек, особенно когда жарко, оно было такое кисленькое. Но взрослые не давали мне есть мороженое на улице, а приносили домой, где оно слегка подтаивало. Мороженое клали на блюдечко и разрешали мне есть его ложечкой маленькими кусочками, обязательно запивая водой: боялись за мое горло. Это было не так вкусно, как у Бутырского рынка.
     Сейчас я могу понять такую заботу обо мне. В детстве я действительно часто простуживал горло и много болел. Мама и мои тетушки постоянно обсуждали вопрос, вырезать мне гланды или нет. Чтобы я не боялся операции, мне говорили, что сразу после нее можно и главное нужно есть много мороженого, чтобы остановить кровотечение. Но гланды мне так и не вырезали, и я прожил с ними всю жизнь.
Другим лакомством для меня были конфеты «Кара-Кум». Продавались они в крошечном магазинчике в Наживине, недалеко от Елизаветки. Эти конфеты были не чета всяким там подушечкам или дешевым «Коровкам»; их мало, кто покупал, поэтому они лежали в магазине годами и превращались почти в камень. Но я их обожал, меня привлекало все: и таинственное название «Кара-Кум», и фантик, на котором были изображены
верблюды, и их твердость (чтобы справиться с ними приходилось использовать щипчики для сахара) и их вкус.
     С этими конфетами связана у меня одна история. Как-то я ехал на велосипеде по шоссе по направлению к Химкинской плотине. Выезжая из Наживино, я увидел на земле пятирублевую бумажку. Я остановился, поднял ее и осмотрелся, на шоссе было два-три человека. Будучи воспитанным мальчиком, я должен был вернуть деньги тому, кому они принадлежали. Так меня учили, и так я и поступил. Я объехал всех своих случайных попутчиков и каждому предлагал найденные мною пять рублей. Как ни странно это вы-глядит сейчас, все они отказались. Тогда я поехал домой выложил эти пять рублей на стол и спросил маму «Что же делать?». Мама поступила, как взрослый че-ловек. Она сказала, что я уже опросил достаточное количество людей, больше никого спрашивать не надо. Вместо этого она отправила меня в тот самый магазинчик, где я купил свои любимые «Кара-Кум» и мы устроили чайный праздник.
Был у меня и свой семейный деликатес – круглые кружочки картофеля, поджаренные тетей Таней. Готовила она их только на сливочном масле, вот и получалось объеденье, не то, что нынешняя отрава – чипсы.
     Помню, что раз в год весной на даче Елизаветино мы покупали настоящую телятину, кто-то из со-седей или их знакомых резал теленка.
Помню карпов, которые продавал нам наш сосед-мордвин из дома напротив: он работал сторожем в прудовом хозяйстве.
     И, наконец, Пасха. Мое старшее поколение – люди, родившиеся до революции, и соответственно все крещеные, в церковь не ходили и дома икон не держали, боялись, время было такое, но Пасху все-таки отмечали. Куличи обязательно пекли сами, а не покупали в магазине, для этого дома хранились специальные формочки, большие и маленькие. Яйца красили, но, не как все – в луковой шелухе, а в цветных тряпочках. Я и сам принимал в этом участие. Надо было разрезать цветные тряпки на мелкие-мелкие кусочки и перемешать их. Все они высыпались на одну большую тряпку, яйцо помещалось сверху вороха, после чего концы тряпки связывались между собой крест-накрест. Так яйцо и варилось, как бы в кулечке, каждое в своем. Получались яйца, окрашенные неповторимыми разноцветными разводами.
     Готовили и настоящую пасху. Творожную массу, довольно жидкую, готовили загодя. Брали творог, в который добавляли различные пряности. Вечером в субботу эту массу загружали в перевернутую пирамиду, образованную четырьмя деревянными дощечками, сохранившимися в семье с давних времен. На дощечках были специально вырезанные выемки. За ночь вода из пирамиды вытекала, и творожная масса твердела. В воскресенье утром ее переворачивали, снимали дощечки и марлю, которой она была устлана накануне, и вот она на столе пасха с выступающими по бокам буквами ХВ – «Христос воскресе!».
     Вкус «специфический», пальчики оближешь.
     Так что сейчас, спустя полвека с лишним жизнь в послевоенные годы представляется мне не такой уж и голодной. Может быть это эффект времени…


                ЗАКОЛДОВАННЫЕ ШАРИКИ

     Хотя время было известно какое, но праздники, тем не менее, тоже были. Самый памятный и лучший праздник для меня – Новый год.
     Вот я просыпаюсь и первое, что я вижу, это ветви елки. Она стоит рядом с моей кроватью, высокая под потолок, пахучая, ветвистая. Внизу висит большой зеленый стеклянный шар. Он такой большой и тяжелый, что пришлось повесить его внизу, где ветви покрепче. На шаре белыми размашистыми линиями нарисованы две рыбы и пузыри, которые они пускают. Я знаю, что это фосфор, и он светится в темноте. В это трудно поверить, но я еще вчера вечером, когда родители погасили свет, подглядывал за рыбами и они действительно светились, хоть и каким-то неестественным светом.
     Но сейчас утро и я перевожу взгляд вверх на игрушки. Вверху стеклянная пика, пониже несколько стеклянных шаров, их немного, большинство же игрушек бумажные самоделки – «картонажики», как мы тогда говорили (правильное название «картонажники»).
Мама покупает мне листы плотной бумаги с нарисованными заготовками, это разноцветные квадратики, прямоугольники, кружочки, сцепленные между собой. По бокам у них незакрашенные полоски. Если намазать их клеем и соединить, получаются разные фигурки – кубики, цилиндрики, пирамидки. Я еще не знаю, что вот эта маленькая пирамидка, составленная из треугольничков, называется по-ученому тетраэдром, а есть еще и октаэдры, и додекаэдры. Но это не так важно, а важно то, что у нас праздничная новогодняя елка.
     Ничего съедобного – конфет, пряников, мандарин, яблок – на моей елке нет. Может быть, их вообще нет дома. Не должно быть и много гирлянд, мишуры. Считалось, что елка должна быть прежде всего елкой, она хороша сама по себе. Наверное, поэтому верность настоящей елке я сохранил на всю жизнь.
И сегодня я с неприязнью отношусь к ежегодному предновогоднему нашествию на улицы и площади города одноногих железных великанов, скрывающих свою металлическую сущность под покровом грязно-зеленой синтетики и яркой мишуры.
     Елка в нашей комнате стоит дольше, чем у соседей, до конца января. Это потому, что мы еще отмечаем и Татьянин день – 25 января, ведь самая близкая мамина сестра – Татьяна, для меня тетя Таня, Танечек, как я ее зову
     Домашняя елка на нашем чердаке на Елизаветке не единственная. Есть еще елка у "наших", на Масловке. Она тоже под потолок, и украшена, тоже без всякой ерунды, вроде конфет и мандаринов. Мы часто ездим туда, я там живу по несколько дней, а если заболеваю, то и дольше.
     Еще меня возят на елки в разные дворцы культуры. Все они похожи одна на другую: везде Дед Мороз и Снегурочка, везде дед Мороз дирижирует детским хором «Елочка зажгись», везде подарки.
     Самая грандиозная из них это елка в Колонном зале Дома Союзов в самом центре Москвы на площади Свердлова. Билет на елку в Колонный зал особенный, я храню его до сих пор. Это не просто сложенная вдвое плоская открытка; нет, он так устроен, что из него можно сформировать коробочку-сцену с занавесом, елкой и веселыми зверушками.
     При входе в Колонный зал с нас, малышей, снимают валенки с галошами, мы оставались в одних носках. Нас проводят в полутемный зал с колонами и сажают прямо на пол. Идет преставление. Лучи прожектора то тут, то там выхватывают из темноты Деда Мороза, Снегурочку, зверей добрых и злых. Страшно.  Но вот елочка зажглась, в зале светло. Представление окончено.
     Теперь можно погулять по коридорам и закоулкам, вокруг центрального зала. Там много интересно, головоломки, фокусы, шарады. Но больше всего меня привлекают шарики. На перекладине закреплены ниточки, на которых, соприкасаясь, висят одинаковые шарики, штук шесть. Если крайний шар отклонить, а затем отпустить, то он возвращается в исходное положение, ударяя соседний с ним; при этом все шары остаются на месте, только крайний шар с другой стороны отлетает на тот же угол, что и первый, с которого все началось. Потом уже он возвращается в свое исходное положение, при этом отлетает крайний шар с другой стороны. Так они и отлетают попеременно, то крайний справа, то крайний слева, а все средние шары не двигаются, как будто это их кто-то заколдовал. Я не понимаю, почему это так, и стою около них как зачарованный. (Лет десять спустя этот же опыт, демонстрирующий закон сохранения количества движения, я увижу на подготовительных курсах в здании физического факультета МГУ на Ленинских горах).
     Но тогда в Колонном зале мое первое знакомство с основами физики кончается плачем: я потерял билет с талоном на подарок. Но тут, как феи, откуда-то появляются добрые тётенки, они успокаивают меня, дают новый билет, вручают мне подарок, выводят меня в гардероб и сдают меня с рук на руки маме.
Еще одно, на этот раз не очень приятное воспоминание: я в гостях у Кошман. У них тоже елка, но не совсем такая, как у нас, она стоит на столе, игрушки другие, много конфет и прочих сладостей. Мне предлагают в подарок снять с елки любое украшение. Глаза у меня бегают вверх-вниз, мне нравиться все. Я в растерянности, но я помню, как мама, провожая меня в гости, говорила мне, чтобы я вел себя как воспитанный мальчик. Я думаю, чтобы такое выбрать на елке, чтобы быть воспитанным. И вот я показываю на самую непритязательную бумажную игрушку в самом низу елки. Хозяева удивлены, другие соседские дети не стеснялись. Но и тут взрослые приходят мне на помощь: снимают сверху что-то красивое и дают мне даже не одну, а несколько игрушек. Потом спустя годы Елена Николаевна припоминала с улыбкой мне этот случай: «А помнишь, Сережа, как ты у нас игрушку выбирал...»
     Помимо Нового года был еще день мой рождения. Но это праздник скорее для взрослых, чем для меня. К нам приезжает тетя Таня, привозит мне подарки, что-нибудь нужное из одежды, но бывают и книги. До сих пор в моей библиотеке хранится «Слово о полку Игореве», красивая книга в красной с белым обложке. Я люблю рассматривать в ней рисунки, сделанные черной тушью по белой атласной бумаге.
     Есть еще день моих именин – 8 октября, Сергиев день. Я знаю, что меня назвали в честь маминого любимого брата, моего дяди, он погиб в первую мировую, более чем за двадцать лет до моего рождения, а сам он был назван так в честь святого старца – Сер гия Радонежского.
     К семейным праздникам я отношусь безразлично, дома мне скучно, и я стараюсь улизнуть из дома во двор, особенно, если со двора кричат «Выходи, выходи».
Еще есть и государственные праздники для всех. Конечно, самым большим праздником для всех был день Победы, но я его не помню. Зато помню празднование 800-летия Москвы. Мы едем в самый центр Москвы на Манежную площадь смотреть салют. Кругом светло, на зданиях горят и мигают гирлянды лампочек. В небе висят дирижабли, к которым подвешены портреты Сталина, их освещают лучи прожекторов. Дирижаблей почти не видно; портреты вождя выделяются на темном фоне, кажется, что Сталин сам по себе парит в небе.
     На Манежной площади стоят военные установки на колесах с прожекторами. По форме прожектор напоминал большой барабан, у которого одна сторона сделана из стекла, за которым размещается то, от чего идет ослепительно белый свет. Он уходит в небо в разных направлениях светящимися столбами. Начинается салют, но он не над нами, а немного в стороне.  Перед очередным залпом столбы света от прожекторов замирают, а после того, как в небе рассыпаются разноцветные огоньки салюта, начинают быстро-быстро перемещаться из стороны в сторону. Потом их движение замедляется и прекращается совсем, все опять замирает, а после нового залпа круговерть начинается снова.
     Позже самым интересным праздником стал День авиации, который приходился на август. Ко Дню авиации готовились задолго и очень серьезно, ведь на него приезжал сам Сталин. Все это время в небе над Тушином кружили самолеты, отрабатывая то, что должен был увидеть вождь, и все это было нам отлично видно. Особенно тщательно отрабатывали групповой полет самолетов, которые образовывали в небе слова «СЛАВА СТАЛИНУ», которым открывался праздник. Это были сравнительно небольшие спортивные вида самолетики. Летели они медленно и слова как бы зависали в небе. Чтобы добиться слаженности этот «номер» начинали отрабатывать еще в конце весны. Возвращаясь домой из школы в конце мая-начале июня, я видел над головой эту надпись, сопровождаемую ровным гулом моторов. (После разоблачения культа личности Сталина на ХХ съезде КПСС в 1956 году текст подредактировали, и самолеты стали образовывать слова «СЛАВА КПСС»).
     После надписи «СЛАВА СТАЛИНУ» в небе появлялись одиночные самолеты и целые группы, которые демонстрировали фигуры высшего пилотажа, всякие бочки, перевороты, развороты, петли.
     Но самым интересным для нас мальчишек был «воздушный бой». В небе над Тушино по замысловатым траекториям одновременно носились десятка два небольших юрких самолетиков. Они тоже делали фигуры высшего пилотажа: переворачивались вверх колесами, быстро набирали высоту и затем круто шли вниз, делали мертвую петлю Нестерова. Уследить сразу за всеми было невозможно. Время от времени, некоторые из них пускали шлейф дыма, резко пикировали вниз и скрывались за линией горизонта. Это были сбитые «немцы». Однако просуществовал «воздушный бой» недолго, скоро его исключили из программы. Все стало более солидным. Фигуры высшего пилотажа остались, но игры в войну в воздухе прекратились. Больше стали демонстрировать новые виды самолетов, а затем и вертолетов. Но это было для нас неинтересно, самолеты летали низко, и с нашей Елизаветки их не было видно.
Заканчивался воздушный парад массовыми прыжками парашютистов. Все небо прямо перед нашими окнами было заполнено разноцветными куполами.
     В День авиации к нам в нашу комнатку на чердаке приходили соседи, чтобы лучше видеть воздушный парад, а на нашем огороде, на нашей картошке, сидели чужие люди.
     А вот еще один «праздник», да какой; случался он летом, и всегда неожиданно.
Праздник этот – приезд старьевщика. Приезжал он на телеге, запряженной лошадью. Еще издали, только подъезжая к Елизаветке со стороны парка, он кричал что-то вроде «Шурум-бурум, старьё берем». Его голос был сигналом для наших мам.
     На телеге уже разложен товар старьевщика. Чего тут только нет, такого богатства мы с роду не видели ни в одном магазине. Вот сплюснутые мячики с резинкой, набитые опилками и обернутые в разноцветную блестящую бумагу. Если бросить такой мячик в сторону, то резинка растягивается и затем заставляет мячик лететь назад.
     Вот тещин язык. В свернутом состоянии – это небольшой ролик, к которому прикреплен маленький мундштук. Стоит подуть в него, и ролик виток за витком разворачивается в ленту – тещин язык. Если отверстие мундштука зажать, то тещин язык сохраняет свою продолговатую форму; если же открыть мундштук, то воздух, выходя из тещиного языка, издает что-то похожее на «Уди-Уди», а сам тещин язык снова сворачивается в ролик.
     Есть тут и полупрозрачные сахарные леденцы – красные петушки на палочке. А вот и воздушные шарики. Для девочек предназначены разноцветные заколки для волос, гребешки и прочая дребедень. Есть вещи и посерьезней: вот, например, игрушечное ружье, но за него старьевщик, запросит столько, сколько невозможно и помыслить.
Начинается торговля. Каждую принесенную вещь старьевщик внимательно осматривает и назначает за нее цену: за эту дырявую телогрейку тещин язык и два надувных шарика, за эту фуфайку мячик на резинке. Иногда нам не хватает тряпок, чтобы получить желанную вещь, и мы снова бежим домой выпрашивать у мамы еще какое-нибудь тряпье.
     Наконец торговля окончена. Старьевщик, не спеша уезжает на своей лошаденке. А мы несколько дней дудим, кидаемся мячиками из опилок, надуваем воздушные шарики и радуемся жизни.
     Такие вот были у нас праздники.


Рецензии