Погоня налегке - Двойной диптих
Иван Петрович и Петр Иванович переливали из пустого в порожнее.
Иван Петрович контролировал наклон пустого сосуда, чтобы не обдать своего напарника неудержимым (с одной стороны) и неуловимым (с другой) потоком, а Петр Иванович аккуратно подставлял порожний резервуар, стараясь примостить его точно напротив источника, чтобы не упустить ни единой капли его содержимого.
Но, несмотря на продуманность подхода и тщательность приготовлений, работа не клеилась: как Иван Петрович ни кряхтел, как ни накренял сосуд, из него ничего не текло. И наоборот: как Петр Иванович ни подлаживался к льющему, как ни приседал на корточки, рискуя растревожить свой хронический геморрой, как ни воодушевлял Ивана Петровича, невольно пересекая размытую границу между подбадриваниями и понуканиями, в его резервуаре не прибывало ни на йоту.
Иван Петрович обследовал носик сосуда: возможно, какая-то зловредная соринка застряла в горлышке и не только мешала содержимому свободно литься, но даже не позволяла ему сочиться по капле. Но нет: проход был чист, как носоглотка младенца, еще не столкнувшегося с микробами, бациллами и нюхательным табаком. Приставив к его внешнему отверстию правый глаз, который у Ивана Петровича видел в два раза лучше левого, он прекрасно различал сломанный ноготь своего зондировавшего изнутри мизинца.
В свою очередь, Петр Иванович проверил дно резервуара: может, где-то возникла брешь, способствовавшая утечке? Он плюнул в резервуар и долго катал слюну, но внешняя сторона резервуара оставалась сухой, как рот оратора после долгой речи и воспоследовавших дебатов.
Таким образом, оборудование было в полном порядке. Значит, приставленные к ней люди плохо старались. Иван Петрович поставил сосуд на землю, закатал рукава, глубоко вдохнул, воздел сосуд над головой, как призовой кубок, и накренил его с таким остервенением, что фарфоровая крышка сорвалась со своего основания и с (д)ушераздирающей акустикой обрушилась в резервуар Петра Ивановича, до смерти напугав последнего.
Преодолев смятение, Петр Иванович выудил крышку, – на удивление невредимую, – бережно обтер с нее слюну и прилипшую пыль обшлагом рукава и осторожно вернул Ивану Петровичу. После этого он вытер пот со лба все тем же обшлагом, потуже затянул ремень и, обхватив резервуар двумя руками, вплотную приблизил его к носику сосуда, ради чего ему пришлось встать на цыпочки.
Но героические усилия не принесли желаемого результата. И тут Петр Иванович заметил, что сосуд Ивана Петровича совершенно пуст! То есть, пуст настолько, что даже его стенки и донышко не сохранили следов благотворной влаги. Со своей стороны, Иван Петрович засвидетельствовал, что резервуар Петра Ивановича остался абсолютно порожним, не считая брызг почти высохшей слюны, пущенной ради проверки герметичности.
Очевидно, во взаимодействии закадычных друзей и заклятых врагов – ибо отношения Ивана Петровича и Петра Ивановича, не помня золотой середины, размашисто колебались в спектре любви и ненависти, как знаменитый маятник Фуко (Жана-Бернара-Леона, а не Мишеля) – произошел сбой: жидкость пустого сосуда Ивана Петровича вытекла из него (то есть, сосуда), не достигнув Петра Ивановича – точнее, его резервуара, оставшегося порожним (не считая экспериментальной слюны, уже высохшей окончательно и лишь оставившей мутные разводы на днище, косвенно свидетельствовавшие о недавно перенесенной простуде).
Некоторое время напарники изобретательно винили друг друга. Иван Петрович вспомнил, что Петр Иванович некоторое время халатно придерживал резервуар одной рукой (причем, левой – не так давно сломанной в результате падения с велосипеда) и не раз надолго отлучался по малой нужде. Петр же Иванович не преминул заметить, что Иван Петрович наклонял свой сосуд слишком неуклюже, – то недостаточно, то чрезмерно – и что, скорее всего, жидкость пролилась, когда он уронил крышку сосуда в неловком порыве старания. И что от контакта с крышкой в днище резервуара вообще могло возникнуть неустранимое повреждение.
Однако ни упреки, ни пререкания не могли ни опорожнить пустой сосуд, ни наполнить его содержимым порожний резервуар. Наконец, Иван Петрович и Петр Иванович устали спорить и решили попытаться еще раз. Ради этого к реке за водой был послан Ванька Петров, зачарованно наблюдавший за их работой со стороны. Мальчишка бросился исполнять поручение, энергично размахивая вместительным решетом, которым Иван Петрович и Петр Иванович предусмотрительно снабдили его ради наискорейшего успеха операции.
Утек час, а посыльный не возвращался – словно канул в воду. Однако за время ожидания друзьям пришла в голову блестящая конструктивная идея: а не поменяться ли им местами? Пусть Петр Иванович возьмет на себя пустой сосуд, а Иван Петрович займет пост у порожнего резервуара и руководит оттуда действиями!
Преследователемый
Кольцов уже не помнил, сколько лет он гнался за жертвой.
С тех пор дистанция между ними оставалась практически неизменной: достаточной для того, чтобы Кольцов не упускал из виду преследуемого, но слишком большой, чтобы он мог рассчитывать настичь его в ближайшем будущем.
Преследование начиналось с раннего утра. Как только Кольцов продирал глаза – воспаленные от беспокойных, изглоданных нетерпением, снов – вскакивала и его жертва, истерзанная ночными кошмарами: неотступным страхом и ложными посулами надежды на спасение. Кольцов потягивал затекшие конечности. Жертва разминала ноги, обувалась в стоптанные башмаки и туго затягивала шнурки, аккуратно заправляя их концы, чтобы не споткнуться во время бега. Оба умывались, потому что гигиена равно важна для гонителей и гонимых. После чего жертва пускалась наутек, а Кольцов за ней.
Прошли времена, когда Кольцов безотчетно гнался за ускользающей мишенью, движимый инстинктивным желанием ее настичь. Теперь он часто задумывался над механикой преследования и приходил к неожиданным выводам. Нередко ему казалось, что это не он гонится за жертвой, но она сама тянет его за невидимые нити, не позволяя остановиться и перевести дух. Кольцов был так же неволен прекратить преследование, как жертва прервать свое бегство. Разумеется, ими двигали противоположные эмоции: жертвой – дикий животный страх, Кольцовым – звериная жажда расправы. Но, несмотря на отличия, оба эти чувства целиком владели теми, кто их испытывал, превращая их в игрушки неуправляемых страстей и вынуждая бежать в одном направлении с одинаковой скоростью.
Из-за отсутствия личного контакта и разделявшей их дистанции, Кольцов совершенно не знал своей жертвы – за исключением тех мелких привычек, что сложились под его же влиянием; точнее – согласно той роли, которую он навязал жертве, взявшись за ее травлю. Утратил он и память о том, что послужило мотивом преследования. И когда он заставлял себя ответить на этот вопрос (ибо Кольцов не терпел вопросов, на которые не мог найти ответа, и преследовал скрытую причину до победного конца, пока либо не настигал ответ, либо терял интерес к вопросу), выходило, что его ненависть вдохновляется самим фактом бегства преследуемого и характерными признаками, бегство сопровождающими: сутулостью осанки (результат переноса центра тяжести вперед, в целях сохранения равновесия), втянутой в плечи головой (продукт страха и желания уменьшить сопротивление среды) и воровским оглядыванием – иными словами, затравленностью. Именно так: больше всего на свете Кольцов ненавидел это набившую оскомину согнутую спину, застилавшую перспективу и ставшую для него фасадом и визитной карточкой жертвы. И если бы та вдруг перестала удирать и повернулась к преследователю своим истинным лицом, остановился бы и Кольцов, поскольку пропали бы психические стимулы, приводившие его в движение (сугубо гипотетическое допущение, ибо жертве было написано на роду спасаться, а Кольцову – гнаться за ней).
С логической точки зрения получалось, что на месте преследуемого мог оказаться кто-либо иной – без всякого ущерба для процесса погони. Но это было не так. Союз Кольцова и его жертвы – ибо антагонизм является негативной формой альянса – был благословлен на небесах и скреплен неподдельной печатью невозмутимо суровых звезд. И хотя личные духовные качества вовлеченных в погоню (и даже их характеры) не играли существенной роли (а, возможно, никакой вовсе), их физические и возрастные данные находились в точном согласии шестеренок швейцарских часов. Ибо Кольцов должен был настигать свою жертву ровно с той же скоростью, с какой она убегать от него. Следовательно, не только атлетическое несоответствие, но и разница в возрасте неизбежно привели бы к нарушению баланса. Очевидно, преследование не могло продолжаться без передышек: оба уставали (с годами все чаще, и зачастую просто медленно тащились друг за другом – как подозревающий, что его вычислили, шпион за уверенным, что он находится под слежкой, подозреваемым), обоим требовался сон (с годами все хуже восстанавливавший силы). Но в подъеме их сил и упадке оных наблюдалась необходимая синхронность, без которой Кольцов либо давно настиг свою жертву, либо та навсегда скрылась от него. А это выходило за рамки рационального: ведь тогда их подлаженные друг к другу жизни потеряли бы всякий смысл! И Кольцову пришлось бы искать себе новую жертву, а жертве – нового преследователя. Уж, скорее, могло случиться иное – неожиданное, но едва ли немыслимое: внезапно жертва развернулась бы на сто восемьдесят градусов и с устрашающим воем (который отличался бы от свойственного ей скуления не столько тембром, как амплитудой) бросилась на Кольцова, а тот пустился бы наутек от жертвы, обернувшейся преследователем и навязавшей преследователю роль гонимого. Возможно, в своих рассуждениях Кольцов заходил слишком далеко, но подобная инверсия представлялась ему не только допустимой, но и вероятной: что в будущем все произойдет именно так, поскольку периодическое колебание маятника в большей степени присуще механике бытия, чем прямолинейно поступательное развитие.
Но пока погоня продолжалась в заданном направлении и привычном темпе. Преследующий и преследуемый прекрасно изучили взаимные повадки. Нередко жертва останавливалась первой и начинала готовиться ко сну, угадывая чутким звериным наитием, что Кольцов сам уже давно помышляет о ночном отдыхе. Отклонения от нормы возникали предельно редко. Однажды жертва пошла на хитрость и решила спрятаться от погони. Это произошло глубокой ночью. Кольцов не проснулся, однако наутро без труда вычислил укрытие по торчавшему оттуда концу шнурка (не была ли эта «оплошность» преднамеренной, являясь в действительности подсказкой – нитью Ариадны?) и неслышно подкрался к ничего не подозревавшей (?) жертве. Но когда Кольцов приготовился к решительному броску, он случайно (?) наступил на ветку, громко хрустнувшую под ногой и спугнувшую притаившегося в укрытии. После этого инцидента, оба педантично следовали выработанной рутине.
Иногда Кольцов размышлял над тем, что произойдет, если в один «прекрасный» день он все-таки настигнет жертву (Кольцов предпочитал застраховываться даже от маловероятных исходов – черта обыкновенно свойственная жертвам и подтверждавшая возможность упомянутой инверсии преследователя и преследуемого). Тут возникали следующие варианты:
1. Кольцов мог (и в определенном смысле должен был, согласно отведенной ему роли) растерзать жертву. Но тогда краткое упоение Пиррова триумфа вскоре сменилось бы неприкаянностью и сопутствующим ей отчаянием.
2. Он мог убедиться в том, что личность жертвы была ему совершенно безразлична, и что, таким образом, преследование являлось ошибкой. Но это привело бы к обескураживающему антиклимаксу, перечеркивающему труды многих лет. С практической точки зрения, данный вариант мало отличался от первого.
3. Наконец, Кольцов мог не просто признать отсутствие причин для антагонизма, но, обнаружив разительные сходства, проникнуться к жертве симпатией и подружиться с ней. В подобной развязке заключалась духовная грация и утонченный психологический эстетизм. Но разве между преследователем и жертвой могла сложиться прочная, основанная на доверии, дружба? Ведь соратника-жертву всегда мучили бы сомнения: что если приятельство являлось видимостью и западней, призванной усыпить бдительность; или расположение Кольцова – ненадежное, как благоволение тиранов и сатрапов, даже когда оно искренне – могло в любую минуту смениться уничижительным гневом? Со своей стороны, Кольцов испытывал бы вину по отношению к жертве, которую беспричинно травил все эти годы, а тяжкое бремя вины, несомненно, подогревало бы подспудное раздражение напарником и с годами породило бы ненависть к нему. И все вернулось бы на круги своя. (Может, когда-то так уже было, и приятельство предшествовало преследованию?). Не говоря о том, что Кольцова неотступно преследовала бы догадка, что дружба являлась самообманом с целью сохранить в иной форме отношения с близким существом, назначенным Кольцову Провидением ради частного осуществления Сверх-идеи Гонения и вовсе не рассчитанным для приятельских забав.
Если из этих рассуждений что-либо следовало, так это то, что вещам следовало оставаться без изменений (хотя их порядок едва ли зависел от мыслей и выводов Кольцова). И пока не наблюдалось никаких признаков перемен: дистанция между участниками погони не увеличивалась и не сокращалась; синхронность и взаимопонимание отрабатывались с каждым днем, а ночные часы позволяли приобретенным навыкам кристаллизоваться на уровне подкорки в прочные условные рефлексы.
Вот и сегодня, проснувшись, Кольцов обнаружил, что жертва уже поджидает начало забега, разминая нижние конечности при помощи верхних и бросая в сторону преследователя нетерпеливые взгляды.
«Если он проснулся первым, то почему не убежал от меня? – задал себе Кольцов ставший риторическим вопрос. – Не верит в свои силы? Боится, что бегство украдкой ужесточит расправу?»
Нет, неверие в силы и страх наказания не играли существенной роли: не по той же ли самой причине жертва не воспользовалась сном преследователя, чтобы незаметно улизнуть от него, по которой Кольцов не раз терпеливо дожидался ее пробуждения, прежде чем возобновить погоню?
Так или иначе, оба стартовали и побежали в привычном темпе: трусцой физкультурника, чья единственная цель – поддержание спортивной формы и активное времяпровождение.
Дочемательства
Жена Приставкина поссорилась со своей матерью во время общения по скайпу.
Разговор начался миролюбиво и даже любовно, потому что дочь соскучилась по матери и наоборот. Но тут речь зашла о поре обучения в институте – тема, обманчиво сулившая приятный обмен воспоминаниями, но принявшая драматический оборот: кому было труднее закончить учебное заведение. Мать (теща Приставкина) утверждала, что тяжелее учиться было ей – из-за духа времени и более капитального подхода к педагогике, в целом, и высшему образованию, в частности. Один диамат чего стоил! А уж сопромат мог быть приравнен к крестной муке без риска покривить бессмертной душой. На что дочь (Приставкинская жена) не без оснований возразила, что в мединституте учиться гораздо тяжелее – в любую историческую формацию, ибо человеческое здоровье не зависит от политического режима, а если изменяется, то несомненно к худшему – из-за экологии, роста продолжительности жизни и общего старения человечества.
Вскоре разговор затронул накопившиеся психические пласты, так как женщинам трудно придерживаться общих тем, не переходя на личности. Дочь припомнила матери, что она всегда стремилась к первенству, – даже в самых ничтожных вопросах, – а к мнению дочери относилась, в лучшем случае, снисходительно, а чаще с едва скрываемым презрением. И вообще, почему мать считает, что знает лучше, каково ей (дочери и жене Приставкина) было учиться на врача, чем она сама, испытавшая на своей незаживающей шкуре полный курс обучения? Если она говорит, что ей приходилось трудно, значит, так оно и было на самом деле, потому что трудность – это субъективное восприятие объективной реальности, как она (то есть, мать) могла бы вынести еще из диамата, если бы принимала последний всерьез, а не только приводила его постфактум в качестве доказательства собственного героизма на академическом поприще.
На это мать возразила, что ее младшая дочь (потому что, согласно матери, перед тем, как стать женой Приставкина, его будущая жена подвизалась младшей дочерью в своей семье) всегда отличалась склонностью к истерии, вероятно, потому что ее чрезмерно баловали и потакали малейшим капризам. Тут дочь пришла в бешенство, заявив, что, мать все напутала (разумеется, специально), и она с момента рождения являлась старшей дочерью, на которую обращали мало внимания, но от которой ожидали беспримерного послушания и соблюдения дочернего долга, а что все милости выпали на долю ее младшей сестры, которой позволялось позволять себе черт знает какие закидоны!
Мать выразила подозрение, что ее дочь тронулась на чужбине рассудком, и что она всегда предостерегала ее против злоключений эмиграции. Не говоря уже о моральном долге жить на собственной родине, невзирая на не подходящие для существования условия...
В ответ дочь поставила матери медицинский диагноз надвигающегося маразма, хотя она не раз предупреждала ее о вреде курения, переутомления и конфликтов с мужем (то есть, отцом жены Приставкина).
В этот роковой момент Приставкин, потревоженный повышенными тонами, имел неосторожность спуститься из своего кабинета, в котором любил пересиживать не только накалы семейной обстановки, но и жизнь в целом. Он сунул свою растрепанную праздными раздумьями голову в камеру и пошутил (крайне неудачно), что тоже хотел бы участвовать в столь оживленной беседе. Его попросили немедленно удалиться.
Разговор вскоре окончился, потому что, на мгновение опередив взбешенную дочь, намеревавшуюся сделать то же самое, разъяренная мать насильственно разъединила связь, исключавшую конструктивный диалог: она привела разумные доводы в пользу своей точки зрения и не услышала в ответ ничего, помимо истерических воплей, казуистики, инсинуаций и прямой клеветы. В отместку дочь швырнула в стену компьютерную мышь, к счастью, не долетевшую до цели благодаря страховке провода.
Этой ночью Приставкин долго и терпеливо выслушивал литанию жены, состоявшую из бесконечного списка обид, которые дочь претерпела от своей матери. Наряду с непомерным самомнением последней были припомнены скаредность, грубость, непререкаемость и склонность к тотальному контролю.
Некоторое время Приставкин кротко и кратко соглашался с женой, потому что спорить с ней было опасно, а поддерживать в нападках на мать неблагоразумно: в любой момент его могли подловить на злопыхательстве к теще. Но потом он устал от потока не иссякавших жалоб и нашел хитроумный выход (впоследствии оказавшийся недальновидным и сгубивший его): Приставкина накрыл голову подушкой и поддакивал из своего укрытия с иррегулярными (симулировавшими естественный когнитивный процесс) интервалами, а сам наслаждался тишиной и думал о своем. Но видно увлекся и потерял чувство реальности: жена исчерпала упреки и, обессиленная ими, мирно заснула, и очередное «да» или «конечно» мужа разбудило ее. Жена несильно стукнула супруга по голове, решив, что тот храпит, но ее ладонь увязла в мякоти подушки. Тут-то все и выяснилось. Разумеется, Приставкин и не думал слушать ее, не говоря о том, чтобы сочувствовать. А ведь она так нуждалась в понимании! Но ему было на все наплевать. Целыми днями он пропадал в своем кабинете, занимаясь либо собой, либо вовсе черт знает чем!
Сорванная с головы и запущенная в стену подушка валялась на полу. Приставкин не отваживался поднять эту прямую улику, хотя его голова молила о преклонении и поддержке. Он имел уличенный криминальный вид и не знал, как действовать: отчаянно обороняться всеми правдами, защищаться подвернувшимися неправдами или добровольно признать вину в контексте смягчающих обстоятельств изъятого у него орудия преступления. Чтобы выгадать время, он молчал по праву пятой поправки.
А в голове Приставкина уже роились мысли иного порядка, улетая по касательной в экзотические степи далеких климатических и часовых поясов: не жилось ли ему действительно слишком легко и привольно в страусином яйце кабинета – под подушкой уютно отвлеченных мыслей? И пока вокруг него выясняли семейные, социальные и политические отношения – кипели ссоры, гражданские волнения переходили в политические беспорядки, бушевали братоубийственные войны, – Приставкин погружался в непреходящие вопросы бытия и сознания, низменно выходя сухим из воды, которую не мог и не пытался осушить. Зачем он жил, если жил вовсе, и представлявшееся жизнью не являлось фантастическим сном?
Однако вскоре, бросив свои мысли на полпути между ложной посылкой и ошибочным выводом, он уже мечтал о примирении: затейливо вьющийся локон жены игриво вздрагивал на щеке в такт ее гневу, а подушка манила тихими отрадами сна.
Погоня
Преследователи загнали Скворцова в морскую раковину и уселись в кружок, чтобы наблюдать за его страданиями. Да и сам Скворцов приготовился к мучительной смерти от асфиксии, потому что его голова находилась в глубине раковины, а изогнутое в неестественной позе тело ломило и сводилось судорогами, словно по нему пустили высоковольтный ток.
Но все обернулось иначе: в раковине оказались отверстия для кислорода, а истерзанная плоть вдруг вспомнила ядрами клеток, как давным-давно блаженствовала скрюченным зародышем в материнской утробе. И тогда мускулы расслабились, а по телу разлился божественный покой. И Скворцов не смог сдержать улыбки: вот как ловко он улизнул от преследователей в недрах собственной загнанности. И эта потайная улыбка сгубила его...
Раковина не была прозрачной, а отверстия в ней слишком малы для слежки, но преследователи угадали кровожадным чутьем палачей эту воровскую ухмылку. Или отсутствие конвульсий при сохранении дыхания (которое они могли слышать благодаря акустике раковины) навело их на мысли о том, что жертве полегчало, и она не намерена ни мучиться, ни подыхать.
И тогда преследователи вытащили Скворцова из раковины за ноги (ради чего им прошлось попотеть) и швырнули на дорогу.
И погоня возобновилась.
Сентябрь, 2020 г. Экстон.
Свидетельство о публикации №220092101398