Рассветные журавли

Они шли, держась за руки, по осенней Пресне, и листья слетали им под ноги, и пахло меркнущей позолотой старой Москвы. Они шли и говорили, словно знают друг друга целую осеннюю вечность, и сумерки пробивались сквозь истраченный свет, и городские колокольни отражались в лужах, и припозднившиеся троллейбусы звонили им вслед.
- Скажи, ты знаешь картину «похороны малиновки»?
- Знаю. А ты знаешь, какая башня была выше Ивана Великого?
- Знаю.
Он бережно держал в своей руке маленькую ладонь Ю. , как держат пойманную бабочку, боясь сжать хоть толику сильнее, и красные волны автомобилей, пробегающие по Новинскому бульвару, огибали их, как свет огибает препятствия.
С Ю. было весело и волнующе. Он поражался тому, как Ю. с лёгкостью захватывала его мир – стоило пройтись с ней по какой-нибудь московской улице, полной теней его прошлого, как эти тени исчезали – и оставалась одна Ю.. Отныне каждая улица принадлежала только ей. Стоило пройтись с Ю., и  всё исчезало, и хохочущие первокурсники начала 90-х,  сидящие с ногами на грязной скамейке, в запущенном городском саду, и закрытый кинотеатр, и старый ботанический сад со скумпией, склонившейся над прямоугольным водоёмом.  Они шли, и он думал о том, что за Ю. остаётся лишь чистый песок забвения, как за морской звездой, съедающей всё на своём пути. И ему это нравилось.
***
Мне приснился стол, стоявший в большой комнате нашего дома, а на нём - огромная хрустальная ваза. Уродливая, с нанесёнными травлением то ли рябиновыми кистями, то ли еловыми шишками. Пошлая до безобразия. Невозможно представить то эстетическое чувство, что руководило её творцами. Я помню год, в котором ваза стояла на столе. В тот год я не смог поступить в институт.  Тогда давали баллы за собеседование, и плюсовали к оценкам. И, со всеми пятёрками,  я не попал в московский первый педагогический, имени Ленина. Зачислили во второй, что имени Крупской. И я приехал на край света, на Юго-Западную, тогда - сплошной разрытый пустырь, с тоской посмотрел по сторонам и вернулся в Южный город. А там мама затолкала меня на завод.
Мамы давно нет на свете, а я всё не могу простить ей тот год, проведённый на заводе. Не могу забыть жёлтый округлый автобус, который, чихая и треща, набитый людьми, как газенваген, вёз меня, обитателя центрального центра, на край города (опять на край) в царство вони, развалин и грязи. По сей день не пойму, зачем надо было вырывать из жизни кусок лучшего времени, во имя чего была эта жертва? Не труд меня пугал, каждый день я видел, как мой дед, не разгибаясь, шьёт обувь, слушая персидское пение из приёмника, и завидовал. Дед не учил меня ремеслу - не то, что он желал мне лучшей доли, просто говорил:
- Сапожником надо родиться, а ты не родился.
И ещё:
- Отца твоего книги не накормили, и тебя не накормят.
Я вставал рано, и отправлялся на окраину, к сидящим на корточках возле проходной новоиспечённым горожанам, чтобы возить на тачке трубы. Перед конечной остановкой автобус переезжал через одинокий железнодорожный путь, сквозь который буйно пробивались колоски - типичная степная трава. Рядом, у разваливающейся кирпичной стены, построенной ещё братьями Нобель, постоянно мочились труженики, по-рабочему, не стесняясь никого и ничего.
В перерыве я садился за липкий стол с тарелкой произвольного борща, а напротив, хлюпая и чавкая, питались мои коллеги, ухитряясь при этом болтать, хихикать и ощупывать мизинцами носовые перегородки.
Я запомнил одну свою тогдашнюю мысль - если жизнь пройдёт так, если так надо, то кому это надо? Богу? А есть ли он вообще? В минуты, когда становилось невыносимо, я думал о Рассветных журавлях.
Однажды я вышел из цеха (цех был фантастический, его старинные ворота были заложены, а входили и выходили через пролом в боковой стене, асимметричный и необыкновенно живописный, типа входа в жилище пещерных людей).  Вместо того, чтобы идти на второй этаж административного корпуса в туалет (он был уникальный, зловонный, как загон для зебр, плюс уставленный бутылками с водой – для чего эти бутылки, знают все, жившие в мусульманских краях) - отправился к той самой дореволюционной кирпичной стене. Встал возле неё, расстегнул брюки, и вдруг понял – нет, это всё. Хватит. Направился в раздевалку, снял «спецовку», взял вещи и ушёл.
Вечером мама закатила скандал.
- Ты посмел уйти? Ты не сказал мастеру? Ты не понимаешь, что надо трудиться? Идиотик! Ты идиотик! Я позвоню, ты извинишься и завтра выйдешь! Слышишь? Ты слышишь?
И схватилась за телефон.
И тогда я поднял вазу,  эту тяжеленую вазу, уж не помню, где она была сделана, и, главное, для чего – произведение столь же бессмысленное, как и моя работа на том заводе, как и жизнь, что мне уготована, и, с воплем, изо всех сил швырнул о стену. Ваза рассыпалась. Она осталась только в этом сне. Какой это был год, Господи?
***
Они встретились недалеко от Пушкинской площади. Была зима, холод и позёмка, Вера опоздала, впрочем, ненадолго, минут на пятнадцать, и он успел выкурить две сигареты до её появления. Вера оказалась не такой, как была в институте, верней, не такой, как запомнилась. Наверное, в толпе он бы её не узнал.
Она поправилась,  при её небольшом росте это было довольно заметно. Они зашли в кафе – Вера даже не поздоровалась, просто кивнула. Усевшись за столик (он вежливо принял пальто, как учили в Южном городе) она выпалила, без всяких преамбул:
- Я влюбилась в этого уродца! Как я могла так попасть! Он просто играет со мной, как кошка с мышкой! А я с ума схожу!
Речь шла об одном общем знакомом, нашем институтском преподавателе, и история любви была тут же рассказана, со всеми подробностями, которых, по идее, лучше было б не знать. Вера говорила без остановки, жуя эклер, а он почти не слушал, разглядывая её лицо, грубоватое, с массивной треугольной челюстью, но необыкновенно чувственное – недаром в институте он прозвал её за глаза «неандертальской красавицей». Они проболтали часа два. Когда стали вставать, Вера как бы невзначай прижалась к нему мягкой грудью, а на прощание впилась в губы поцелуем, так, как прощаются любовники. Он даже растерялся, ему показалось, что в этом напоре есть что-то дикарское, действительно неандертальское. В метро, возвращаясь на свою спальную окраину, думал о Вере, пока не заснул. Через неделю он дал телефон Веры своему приятелю, который упорно жаловался, что наскучила жена.
***
Мы жили в Джуут Махалля, в центре Южного Города, в древнем квартале. Квартира наша была в каменном доме постройки позапрошлого века, большая, с пятиметровыми потолками, заставленная ветхой мебелью, с наружной проводкой, на белых изоляторах, похожих на пешки.  Обои были выгоревшие, советские, а из-под них лоскутами выглядывали синие царские обои, с золотыми осенними листьями, над которыми летели журавли. Было в этих обоях что-то японское.
Пришла пора делать ремонт, заодно и проводку менять. Поехали мы в универмаг "Москва", что возле метро 11-й Красной Армии. Купили обои. Клея не было, как явления. Поставили варить крахмал в ведре. Клеили обои, соорудив козлы, иначе было никак, больно потолки высоки.
Проводку менял Дорфман - ровесник деда, бывший киномеханик. У него было, как я сейчас понимаю, неврологическое заболевание, руки дрожали, и лицо дёргалось, но это не помешало ему аккуратно продолбить в каменной стене канавки с помощью зубила и молотка, и уложить короба с проводами - я "помогал", то есть, подавал молотки и слушал бесконечные истории про кино.
С проводкой справились, а вот с обоями! Разложили их на полу, и узоры категорически не совпадали. Это ещё цветочки - краска от сухих обоев сходила и оставалась на руках. Пришлось звонить товароведу Оскару Лазаревичу, и везти не распакованные рулоны обратно, давать взятку и менять на "дефицитные". Дефицитные совпали. Практически. Но когда их стали мазать клейстером, краска опять же стала сходить. И тоже оставаться на руках. Поэтому прилеплять их надо было одним движением, и особенно тряпкой не тереть. А под них надо было наклеивать газеты. Клеили все - двое дядей, дед, Дорфман, и я. А перед тем остатки дореволюционных обоев сорвали.
Дядя Давид, сидевший на козлах, пару раз облил деда клейстером. Потом я, поскользнувшись на крахмальной луже, улетел, держа край рулона, под козлы, и сорвал наклеенную полосу, потом Дорфман, у которого тряслись руки, уронил щётку на дядю Рафаэля. Когда, наконец, полностью оклеили одну стену самой большой комнаты, Рафаэль упал с козел на деда - и было чудом, что никто не покалечился. Звучал самый разнообразный мат, от персидского до русского. А я не мог насмотреться на царские обои - я оставил себе отодранный кусок и любовался на него. Они были идеальны. За 70 лет не потускнели, и краска была нанесена на лёгкое тиснение, они были немного рельефны. И чудные журавли летели из страны вечного рассвета, над листвой, упавшей с деревьев, по глянцево-синему небу. Этот кусок обоев я хранил всё детство, а потом он пропал – куда подевался, никто уже не скажет.
***
В другой раз он встретился с Верой через пару месяцев, ранней весной, когда снег ещё оставался пятнами, но деревья начинали оживать. Они прошлись по Пресне, и зашли в кафе, по традиции, на кофе с эклерами. Вера опять рассказывала о нечастной любви, на сей раз любовь была с его приятелем. Когда они вышли курить, Вера, нервно, со всхлипыванием, затягиваясь дымом, выпалила:
- Как ты мог это допустить? Почему ты не вытащил меня из-под него?
Он снова растерялся и не нашёлся, что ответить. В конце встречи Вера сказала:
- А ты знаешь Ю.?
- Никогда не видел. Только слышал имя.
- А я с ней дружу. Хочешь, познакомлю?
- Хочу.
***
Оскар Лазаревич был нашим соседом в Южном городе. Он был очень нужным человеком, уважаемым - товароведом.
Повстречал его как-то возле дома, а он был на редкость словоохотливый. Поздороваешься, а он тебя за пуговицу берёт и говорит без умолку.
А встали мы возле магазина "Азрыба". И Оскар Лазаревич, махнув головой в сторону витрины, сказал заговорщицким шёпотом:
- А ты знаешь, что (он произносил чьто) в этом махАзине стояли бочки с икрой? При Сталине?
Я не знал, конечно.
- А сколько было бочек, знаешь? Три! И какая была икра?
- Чёрная, красная.
- А третья бочка?
- Не знаю.
- Паюсная! Ты это слово слышал?
Я был всезнайка, и слово слышал, хоть и плохо представлял, что это такое.
- Ещё балыки четырёх видов. Копчёные. Лещи. Каждый лещ на отдельной верёвочке. Шамайка. Залом. Кутум. Жерех. Сейчас видишь, что там только килька, да эти, как их? ИвАси-шмивАси? И стоило лишь одному человеку умереть, как это всё стало пустым местом! А мясо (он произносил мьясо)? Стояли отдельные цены! Филей столько-то. Лопатка - столько-то. Зарез - самый дешёвый - столько-то. А щас? Просто мясо, и то его нет!
Я, по юношескому безразличию к этой стороне жизни, смотрел на него едва ли не с ненавистью, но уйти было бы невежливо.
- О, этот махАзин знавал лучшие времена! Коньяки! А какие были при Сталине! Албанский! Грузинский-армянский! Ликёры ж были! Водка была отборная! Русская водка это ж марка была! Пьёшь, и делается приятно всему телу! А сейчас? Дрэковский дрэк! А вина! Мамочки, какие вина! Херес! Крымский! Армянский! Венгерское! Румынское!
«Какие же животные эти старики, только всё об одном!» - подумал я. И решил узнать про обои.
- Оскар Лазаревич, а у Вас бывали обои с рассветными журавлями?
- Ну, дай подумать. Были раз польские обои, так там не то, что журавли, а может даже, целые аисты. С младенцами в клюве. Для детской в самый раз!
- Нет, без младенцев! Именно журавли! Сейчас покажу!
Я пулей помчался домой и вернулся с куском обоев.
- Ооо. Да это ж не просто обои! – сказал Оскар Лазаревич, надевая очки.
- А что это?
- Это штофные обои, мой друг. Я такие щупал, когда был младше тебя в два раза, и ни разу позже.
- И таких нет?
- Нет, как не было.
Я хотел попрощаться, но Оскар Лазаревич вдруг вспомнил, о чём говорил:
- Да какие там обои? Обои! А где копчёные гуси? Окорока? Охотничья копчёная? Любительская в кишке? А знаешь, что они колбасу нарезали не как сейчас? Знаешь? Сначала отрезали все попки, и бросали в корзину! А потом попки продавались по 50 копеек за кило, как ассорти! Собачья радость называлось! А ты берёшь, а там - мамочки - и сервелат, и мармелад! А какао! Золотой ярлык! Сталинский! И где сейчас пить того какао?
Я всё-таки очень вежливо попрощался и стал уходить.
- А какие конфэкты! - крикнул он мне вслед.
***
В институте мне не далась лишь биохимия. Даже не потому, что предмет сухой и строгий. Просто лектор был пьющий советский интеллигент, и выходил к доске исключительно под градусом.  А биохимию лучше бы так не читать. Особенно в связи с обилием сложных словечек.  Наш лектор плохо артикулировал, подглядывал в бумажку, дикция и манера у него были чисто брежневские, а сами лекции были непередаваемо скучны, и я их хронически избегал. За это мне не ставили зачёта.  Практикум по тому же предмету был немногим лучше, вела его старуха, похожая на Бабу-ягу - в белом халате, с жёлтыми седыми космами. Ей было одновременно скучно и противно, она была не из тех, кто горит интересом к своей работе, и это равнодушие и раздражение, разлитые в воздухе лаборатории, я легко перенял. В общем, с биохимией не заладилось.
Однажды, вечером, я поднимался по лестнице в старом здании института, наверху открылась дверь лаборантской, и оттуда появился наш лектор по биохимии, не просто подшофе, как обычно, а пьяный в стельку. Он споткнулся и начал лететь по лестнице вниз. Я расставил руки, и буквально поймал его в объятья.  Поднимаю голову, смотрю, а в дверях лаборантской стоит сам академик Захарченко, явно выпивший, но твёрдый, как скала. Это был заведующий кафедрой, крупный пожилой украинец с маленькими глазками, автор целой горы учебников, исключительно строгий, суровый солдафон:
- Поймал? Значит, провожаешь!
И я взял нашего лектора под руку и повёл вниз.
- Слушай, - сказал лектор заплетающимся языком, когда мы вышли из здания, - Мудак, ты почему на мои лекции не ходишь?
- Запах не выношу, - соврал я, - У вас там на первом этаже трупный запах. (Там был действующий морг, один из самых старых в городе, куда привозили ещё товарища Баумана)
Лектор аж остановился.
- И что? Ты вообще мужик? Это же аромат одеколона старушки Смерти! Все так пахнуть будем!
Я изобразил понимание и кивнул.
- Слушай! Вот ты мой предмет не знаешь. Не ходил! А запах этот легко создать. Это птомаины и меркаптаны. Птомаины знаешь?
Я решил не разочаровывать и покачал головой.
- Путресцин! Кадаверин! Неврин! Спермин! Взять по 2-3 миллиграмма, можно только первые два! Растворяешь в органике! Потом этилмеркаптан, знаешь такой? Низший алифатический тиол?
Я снова не разочаровал, сказал "нет".
- Молодец! Следовое количество добавляешь, потому что яд. И нагреваешь - чуть-чуть.
- А потом?
- А потом бежишь. Потому что земля не станет удерживать своих мертвецов!
И пьяно захохотал, показав нехорошие зубы.
Меня пробрало до костей.
***
В первый раз я увидел Ю. во сне приблизительно через год. Мы были внутри здания, напоминавшего общежитие медицинского института, только между этажами не было лестниц, и чтобы подняться, нужно было идти по странному узкому пандусу, идущему снаружи. И мы пошли по нему – Ю. впереди, легко ступая на своих высоченных  каблуках, я следом,  отставая, потому что пандус крут, а в лицо дул ветер – абсолютно сумасшедший ветер, как из Южного города. Перекрикивая шум ветра, кричу:
- Ю., ты прекрасна!
- Мне лестно, честное слово. Но немного страшно оттого, что неминуем день, когда ты увидишь моё истинное лицо!
- А какое оно, твоё истинное лицо?
Ю. не отвечает, она отдаляется, и я прибавляю скорость, и вот мы на крыше, откуда виден город. Я беру маленькую руку Ю.,  мы стоим и смотрим вниз, а город внизу меняется, как стёклышки в калейдоскопе, перестраиваются дворы, растут или уменьшаются дома, дороги изгибаются, и появляются знакомые очертания улиц Южного города, вот школа моя видна, вот – фонтан в Банковском саду и летний кинотеатр.
- Это моя улица, смотри, Ю.!- кричу в восторге.
 - А ты сюда взгляни! – отвечает Ю. и показывает на небо. Гляжу, а там летят цепочкой какие-то огненные тени, в кромешной синеве без единого облачка.
- Что это?
- Как что, это же Рассветные журавли!
И впрямь. Они самые. Гляжу на них, прикрыв глаза ладонью, и вдруг понимаю – рука моя пуста -  оглядываюсь, а Ю. рядом нет, крыша разломилась напополам, и две её части отдаляются,  Ю. на одной, а я на другой, и разлом всё шире.
- Ю.!- кричу я и просыпаюсь.
***
Они с Ю. были у него дома, за старым бабкиным столом, и пили чай с вареньем из райских яблок. Это когда вытаскиваешь яблочко за ножку, в рот кладёшь и чаем запиваешь.  Сидели молча, глядя в чашки, а в окна входила темнота, и астматически дышали часы на стене. На столе был древний чайник, и стояла большая ваза с искусственными цветами, довольно уродливая, то ли с рябиновыми кистями, то ли с еловыми шишками, нанесёнными травлением.
- Скажи, Ю., тебе нравится варенье?
- Нравится.
- А мне нравишься ты.
- Больше, чем варенье?
- Больше, чем варенье.
- Знаешь, Ю., я всё думаю, но не могу тебе высказать. Тебе интересно?
Ю. кивает.
- Я не могу понять одного. Как вышло, что ты стараешься вызвать похоть, а вызываешь нежность, а я совсем наоборот?
- Секрет знать надо.
- Какой секрет? – спросил он, и вдруг почувствовал, что в глаза словно песок попал, протёр их пальцами и заснул.
***
Просыпаюсь  на лекции. В аудитории над анатомическим театром, где пахнет трупами, вернее, птомаинами - кадаверином и путресцином. А читается там не биохимия, а биология. Лектор – наш заведующий кафедрой:
- Эогруиды, рассветные журавли. Были широко распространены в Азии во второй половине палеогена.   Соногрус, представитель Рассветных журавлей, достигал размеров современного журавля-красавки. Это была длинноногая птица с длинной гибкой шеей и среднего размера прямым крепким клювом. Соногрусы населяли степные и лесостепные биотопы, предпочитая берега водоёмов. На своих длинных ногах соногрусы могли легко передвигаться как по высокой траве, так и по мелководью, высматривая добычу, разнообразных мелких животных, от крупных насекомых до рыб и ящериц.
Лектор прервался, отхлебнул чая из гранёного стакана в подстаканнике, постоял минуту, сосредотачиваясь,  и продолжил:
- Полагаю, дорогие студенты, что стоит осветить ещё один аспект поднятой нами темы. Видите ли, вопрос сна, как биологического состояния, несомненно, заслуживает особого рассмотрения в свете поднятых нами проблем. Любой автор, который сообщает о вымерших видах, пишет это из своего сна, который пришёл к нему в том сне, где снилось, что он спит. Безусловно, тезис этот довольно спорный, однако же, нашей целью сейчас является не критика, а запоминание общепринятой версии.  Мы с вами уже говорили, что бесконечное время оправдывает эволюционную теорию, и дали название этого времени – «короткая вечность». Нам с вами, дорогие студенты, предстоит пребывание в короткой вечности, но не только – нам надлежит эту короткую вечность построить самим. Сны, предназначенные для создания короткой вечности, таковы - ты собираешь мир, в котором окажешься после биологической смерти. Это надлежит делать тщательно, отбирать туда лучшие моменты жизни, любимых людей, друзей, красивые виды, горы и деревья. Постарайтесь ничего не забыть, работайте над этим, пока живы и спите, потому что когда окончательно проснётесь, всё закончится, и ничего нельзя будет изменить в этой короткой вечности.
- Во гонит!- раздалось сзади, - Хер же это выучишь!
Я хихикнул. Лекция кончилась, и курильщики высыпали на улицу. Был ясный и сухой сентябрьский день, пахло сухой разогретой почвой, как это почти не бывает в Москве, но всегда было в Южном городе, и в Трубецком парке кричали лебеди, махая обрезанными крыльями. В переулках, в стране запутанных дорог, ветер гнал свёрнутые листья, стучащие, как пустые маленькие черепа, и оранжевое позднее солнце, мягкое, совсем не жгучее, висело над Девичьем Полем.
***
В следующий раз они встретились втроём. Рядом с Верой сидела девушка, тоже невысокая,  худенькая, вся соразмеренная, и, по контрасту с вечно угрюмой Верой, улыбчивая, светящаяся. Он тоже стал улыбаться, глядя на неё. Та прогулка совершенно не запомнилась, лишь запомнились причудливые глаза Ю., цвет которых менялся в зависимости от освещения – в помещении они были серыми, на улице – жёлто-зелёными.
***
Яблоневый сад возле моего московского дома. Осыпавшиеся яблоки под деревьями плотно усажены пьяными бабочками адмиральская лента, их, наверное, тысячи, яблок и бабочек. Пахнет сидром - забродил на жаре палый белый налив. Урожай запредельный,  пара деревьев аж треснула сверху донизу,  за старыми яблонями нужно приглядывать, подпорки ставить, но тут никому этого не надо. Среди всей роскоши там лишь одно дерево райских яблок, тех самых, что росли у нас на родине,  размерами с мелкую сливу, смертельно кислых, твёрдых, как жёлуди. Мы с тёткой традиционно это деревце обираем, нигде больше не достать этих яблочек в Москве, а кроме варенья, ни на что они не годятся. Варенье это трудоёмкое, это вам не вишня, сначала каждый плод (их снимают вместе с палочкой) надо наколоть вилкой, засыпать сахаром, потом варить три дня в тазу. Как только закипит - по 10 минут, а потом снимать с огня и ставить в тень, только тогда яблоки не лопаются, не облезают, слегка сморщиваются, но остаются целёхонькими, а сок выходит тягучим, что твой мёд, только другого оттенка.
На родине туда ещё клали какую-то штукенцию, то ли листья какие, то ли траву, и это чего-то там придавало. Это помимо корки лимонной. А что придавало - не помню. Запаху, наверное. Моя тётя не кладёт. Просто варит. В принципе, этого достаточно. Сидишь зимой, когда в Москве на улице воцаряется открытый космос, вытаскиваешь яблочко за ножку, в рот кладёшь и чаем запиваешь. И на улицу смотришь, а там - на бетонные ящики для людей летят ненавистные белые мотыльки.
***
Вскоре они созвонились и встретились с Ю..  Она пришла вовремя, а он опоздал. Вышел из метро и издалека увидел её силуэт у витрины, Ю. стояла посреди спешащей толпы, на тонких стройных ногах, каблуках, высоких, как перевёрнутые башни, и всматривалась в телефон. Он подошёл, замедляя шаги, и Ю. поглядела на него из-под пушистой чёлки, улыбнулась, и глаза её поменяли цвет.


Рецензии
Хорошо. Действительно, напоминает фотоальбом с комментариями. Но комментарии весьма изысканны и прочувственны. Понравилось.

Андрей Баженов   28.01.2021 17:19     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.