В гостях у графини. Записки прихожанина

В ГОСТЯХ У ГРАФИНИ

     Это случилось в Париже, в 1993 году.
     Самое начало девяностых годов, как и все последующие годы последнего десятилетия двадцатого века, ознаменовалось для нас, жителей России, множеством революционных перемен. Среди этих перемен были замечательные — открывшиеся свободы, такие,как признание православной церкви, доступность самых невероятных прежде книг и фильмов и так далее. Были и ужасные — распад страны, беспредел на всех уровнях власти, бесправие беднейших слоев населения, обнаглевшая до невиданного уровня преступность и многое другое.
     Так вот, из хороших перемен, пожалуй, одной из самых замечательных была появившаяся возможность путешествовать по свету. Еще каких-­нибудь 10–15 лет назад мы и помыслить не могли о чем­-то гораздо более скромном. И вдруг такая возможность открылась, и как это бывает обычно в нашей стране, если уж открылась, то открылась лавиной самых экзотических и невероятных маршрутов.
     Разумеется, поездка в Париж стояла у меня на одном из первых мест. Думаю, что я не один такой, ибо город этот сопровождал нас с самого детства во множестве книг, фильмов и театральных спектаклей: от «Трех мушкетеров» до «Истории импрессионизма» и новелл Андре Моруа. Можно сказать, что, когда мы ехали в Париж, то ехали к себе домой, в давно уже знакомое нам культурное пространство нашей жизни, только теперь открывшееся нам физически.
     Первая моя поездка в это город, как и все первое, была самой блистательной. Я был в Париже и второй раз, спустя десять лет. Конечно, это тоже было незабываемо, но с первым визитом вторая поездка не шла ни в какое сравнение.
Визит этот случился осенью, в конце октября, и это тоже было замечательно, потому что в отличие от летних месяцев, когда французы на дачах, и Париж напоминает любой другой европейский город, наводненный туристами из разных стран, осенью в нем живут парижане, и это совсем другое дело.
     Кроме того, Париж — это не только город солнечных бликов в окнах мансард, но и грустных дождей, и таинственных туманов над Сеной, в его переулках и бульварах. Все это можно увидеть именно осенью, во время, которое, впрочем, не уступает летнему пышностью цветов на клумбах, например, Люксембургского сада.
     Мне казалось, что какой-­то невидимый гид сопровождал меня в этом моем путешествии, так строго и целесообразно распределились мои визиты по всем дням пребывания в Париже без всякого моего умысла или заранее составленного плана.
     Были дни, посвященные французской классике, — это Лувр и Версаль, были посвященные импрессионизму и французской поэзии конца девятнадцатого века — это, конечно, Музей Орсе, были дни, посвященные походам по кабачкам и кафе, где бывали Хемингуэй и Фицджеральд, Гертруда Стайн и Пикассо, Сартр и Эдит Пиаф.
     Ну и наконец, были дни, посвященные русской эмиграции в Париже.
Это прежде всего, конечно, поездка в местечко Сен Женевьев де Буа, предместье Парижа, где находится знаменитое кладбище выдающихся деятелей русской культуры, закончивших свою жизнь здесь, в эмиграции. Об этом кладбище написано немало, и я не буду теперь подробно на этом останавливаться. Скажу только, пожалуй, вот что.
Русская эмиграция начала двадцатого века, как и белое движение, все же несли в себе что-­то, что всегда заставляло меня относиться к ней с благоговейным трепетом и гордостью за свою страну. Благоговение это никогда не было во мне осознанным.
     Но я чувствовал его с детства и невольно останавливался перед таким явлением, как, например, белогвардейские песни и романсы.
     Быть может, все­-таки, нравственное преимущество этих людей над нами в их добровольном исходе из России для того, чтобы не соучаствовать в общем грехе богоборчества. Не все ведь способны на мученичество, как те герои, которые закончили свою жизнь в лагерях и тюрьмах и были расстреляны.
     Возможно, многие из этих эмигрантов уехали, просто спасая свою жизнь и жизнь своей семьи.
     Конечно, блаженны те, кто, претерпев муки, страдания и саму смерть, так и не изменили Христу. Но ведь и те, кто бросил здесь все: дома, богатство, положение в обществе, уехал неизвестно куда и также не изменил Христу, тоже блаженны.
Опять же по повелению какого-­то невидимого гида на следующий день после поездки в Сен Женевьев де Буа у меня случился совсем не запланированный визит к графине, Марине Евгеньевне Шереметьевой. Оказалось, что мою спутницу по этому путешествию попросили передать графине какие­то книги их общие знакомые в России.
     Графиня приехала во Францию, будучи ребенком, со своими родителями. За свою длинную жизнь на чужбине она претерпела все то, что претерпело большинство подобных ей переселенцев, и теперь жила в Париже, в небольшой квартирке недалеко от бульвара Распай.
     Вместе с моей спутницей мы направились к ней. Нам открыла старушка лет восьмидесяти с лишком, но при этом высокая, стройная и подтянутая, полная достоинства, и тут же провела нас в просторную комнату ее однокомнатной квартиры. Интерьер этой комнаты, пожалуй, мало отличался от хорошо знакомых мне интерьеров петербургских старомодных квартир, которые я видел в своем детстве в великом множестве. В одном углу на стене висело несколько икон. Все же остальные стены были завешены старыми фотографиями, на многих из которых были портреты явно театральных людей, танцоров, певцов и драматических актеров. У одной из стен располагался диван, служивший, вероятно, спальным местом, вдоль других — стояли, опять же, старинные шкафы с книгами. В центре комнаты был небольшой столик, окруженный несколькими стульями с подлокотниками.
     На столе стояла пузатая бутылка шотландского виски, открытая коробка шоколадных конфет «ассорти» и какие­-то испеченные с французским изыском кексы. Ну и, разумеется, – три рюмки для виски.
     Графиня была любезна, но строга, и я почти сразу заметил во взгляде ее какую-­то неприязнь. Причина этой неприязни была мне не понятна. Однако, к счастью, по мере того, как мы рюмку за рюмкой пили виски, графиня теплела, и неприязнь в ее взгляде постепенно таяла.
     Предметом нашего разговора очень быстро стала, разумеется, вера в России, открытие церквей и монастырей, восстановление православных традиций, православные книги и так далее. Предмет этот весьма интересовал Марину Евгеньевну, а я был тем человеком, которому было что на эту тему ей сообщить. Так что очень скоро мы превратились в увлеченных собеседников, и первоначальная неприязнь из ее взгляда исчезла настолько, что я вовсе о ней забыл.
     И вдруг она мне говорит:
     — Петр, я вижу, что Вы хороший человек. А почему Вы так сидите?
     — Как я сижу, Марина Евгеньевна? — с удивлением спросил я.
     — Ну, Вы сутулитесь, а надо сидеть с прямой спиной. Какая спина, такая и душа. Рука должна лежать на подлокотнике, а не свисать с него и так далее... Разве так сидят в России? Я думала, что так сидят только в Европе.
     — В России теперь сидят как придется, — ответил я, но невольно тут же выпрямил спину и выполнил все, что она потребовала.
     Мне вспомнилась моя тетка, тоже из «бывших». Она требовала от меня, чтобы я не курил во время еды, до блеска мыл посуду и многое еще в этом роде. Но все это было в моей юности и казалось мне тогда ерундой.
     Теперь же, слыша подобные речи здесь, в Париже, из уст графини Шереметьевой, я взглянул на эти вещи иначе.
     Что мы имеем в виду, когда говорим «русская культура»?
     Скорее всего, сочинения Пушкина, Толстого, Достоевского, музыку Чайковского, Рахманинова, русский балет и многое еще, подобное этому. Но ведь все это только вершины этой культуры, ее гении. И подобно тому, как семь кавказских вершин, которые выше пяти тысяч метров, это еще далеко не весь Кавказ, так и гении русской культуры, составляющие, конечно, главную ее ценность, это еще далеко не вся русская культура. Было в жизни русских людей, в том числе русских аристократов, много такого, что составляло самую плоть этой жизни, не давало ей превратиться во что-­то непотребное и стало той почвой, на которой могли вырасти среди прочего и эти гении.
     Когда умерла одна из подруг моей матери, женщина тоже старорежимного воспитания, разбирая ее вещи, я обнаружил множество всяких предметов, непонятного мне назначения. Это были какие­-то серебряные ключики, ножички, какие-то еще предметы быта, мне незнакомые.
     Я оказался перед какой-­то тайной некоего порядка в быту, уходящего в прошлое вместе с поколением наших родителей. Смысла этого порядка я не понимал. Но зато я хорошо знал, что своей трудоспособностью, четкостью в делах, стойким, веселым характером, способностью переносить не соизмеримые с нашими беды эта женщина, как и ее подруги, настолько превосходила меня и моих друзей, что сравнивать нас было смешно. Из рассказов моей матери, которая еще успела поучиться в гимназии, я знал, что учебные нагрузки в этих гимназиях были нешуточными. В женской гимназии, скажем, изучали три иностранных языка, в мужских — пять, эти три плюс греческий и латынь. При этом ученики гимназий, судя по книгам, вовсе не были теми изможденными детьми ­трудоголиками, которые учатся в некоторых наших элитных школах и являют собой кандидатов то ли в элитные ВУЗы, то ли в психиатрические больницы. Учащиеся гимназий, как и реальных училищ, были психически вполне здоровыми молодыми людьми.
     Не эти ли тайны и «табу» русского быта и воспитания, на самом деле напрямую связанные с жизнью Духа, столь усердно хранимые нашими предками, были гарантами психической устойчивости, которая воспитывала в людях тех времен и трудоспособность, и решительность, и выдержку, словом, те качества характера, которые являются залогом всех побед и успехов в жизни каждого, а значит, и в жизни общества.
     «Это ведь моя профессия, — сказала графиня, — здесь, во Франции, я всю жизнь преподаю европейцам правила русского этикета».
     Вот как. Оказывается, эти самые тайны русского быта обнаружены и востребованы в Европе, а может быть, и в Америке, в Азии… где угодно, только не в России.
     «И Вы знаете, все это здесь очень ценят», — добавила она.


Рецензии