Хроника времён Николая Полуторного. Ч. 1

      Историки хорошо умеют объяснять то, что уже произошло. Получается, что иначе вроде бы и быть не могло. Но если всё так просто, почему даже очень умным людям не удаётся предсказать, что будет дальше?
      В фантастических романах, повестях и рассказах минимальное изменение нередко имеет грандиозные последствия. На самом деле изменить ход истории довольно трудно: люди-то всё те же.
      "Хроника времён Николая Полуторного" («Околобродов») – как раз об этом. Его действие происходит в России XIX века. Правда, не совсем в той России, которую мы знаем по учебникам истории. Она изменилась. Чуть-чуть. Самую малость. 

ХРОНИКА ВРЕМЁН НИКОЛАЯ ПОЛУТОРНОГО.
(ОКОЛОБРОДОВ)

    ОГЛАВЛЕНИЕ

Пролог. Происшествие на Канонерской
Часть I. Студенты.
Квартирный вопрос 
Искушение
Околобродовы
Вечера в Румянцевском музее
Начало нового царствования
Гурьянов хлопает дверью
Часть II. Московская суета
Пленник идеи
Возвращение на Божедомку
Поленька Яшина
Беспокойное время
Междусловие
Нежданный гость
Смерть Захара Саввича
Часть III. В петербургских кабинетах
С подходцем
Статский советник
В Английском клубе
Тайные пружины
Яблони и яблочки
Московская гостья
Часть IV. Фабрика и деревня
Околобродовы переезжают
История замятненского народонаселения
Выходной молодого конторщика
Выборы в фабричный совет
На середине жизни
«Домовой»
Бахаревская родня
Часть V. Час воли Божьей
Пожар
Труп у Сёмкина дуба
Следователь Горенский рисует и рассказывает
Во сне и наяву
Сон и явь
                Истинно не то, что есть и было, а то, что могло быть
                по свойствам души человеческой.
               
                Н. С. Лесков

      ПРОЛОГ. ПРОИСШЕСТВИЕ НА КАНОНЕРСКОЙ

      - Осторожно, ваше высокоблагородие, не расшибитесь, – пробасил городовой, стоя  на середине лестничного пролёта и фонарём освещая нижние ступени.
      Они поднимались по довольно крутой каменной лестнице, покрытой вытертой дорожкой. Городовой следовал впереди с фонарём, левой рукой придерживая висящий на боку палаш. Жерехов, пожилой судебный следователь, кряхтя и отдуваясь, карабкался за ним. На третьем этаже ему пришлось присесть на скамейку-оттоман, чтобы отдышаться. Газ в лампе был почти полностью спущен, она едва горела, и если бы не фонарь городового, лестничная площадка утонула бы в темноте. 
      В квартире на четвёртом этаже их дожидались околоточный надзиратель, врач и  дворник. Комната, в которой сгрудились посетители и перепуганный хозяин, была довольно просторной, но середину её занимало тело, лежащее на полу лицом вниз. В первый момент Жерехову показалось, что это женщина с распущенными волосами, но он быстро понял свою ошибку.
      Поздоровавшись с присутствующими, следователь подошёл поближе к телу.
- Вот, ваше высокоблагородие, изволите видеть, такое обстоятельство, – пробормотал  околоточный, вытирая пот со лба большим чёрно-белым платком.
      - Да уж вижу, голубчик, вижу, – отозвался следователь. В его баритоне после трудного подъёма проскальзывала старческая хрипота вперемежку с фистулами.
      Покойник, судя по виду, был духовного звания. Тёмно-синий подрясник, не новый, но из хорошего материала, слегка задрался, открывая мирским взорам серые полотняные подштанники. Следователю захотелось одёрнуть подрясник, но он удержался из боязни показаться смешным: если бы в самом деле была женщина, а то – жеребячье сословие…
      - Ну-с, рассказывайте, что приключилось, – обратился он к околоточному надзирателю.
      Со слов околоточного, картина получалась следующая.   
      Квартира принадлежала купеческому брату Василию Лойкову. Этажом ниже снимали жильё две курсистки. На втором этаже проживал американский подданный Вильям Иванович Маккрейзи, квартира на первом этаже пустовала.
      Покойный, по паспорту дьякон Иван Афиногенович Ижехерувимский, снимал у Лойкова угол. В Петербург отец дьякон прибыл неделю назад из С-ской губернии, чтобы, как он туманно объяснил Лойкову, «хлопотать по церковным надобностям». Привёл его к Лойкову мещанин Бутейкин, получивший рубль за комиссию. Дьякон изъявил намерение снять жильё на неделю или две, «смотря по течению обстоятельств». Плату за первую неделю он по договорённости внёс сразу двумя рублёвыми бумажками. Из багажа у покойного имелась лишь перекидная сумка, довольно большая и по виду увесистая. Позднейшие наблюдения Лойкова показали, что главное её содержимое составляли банки с солёными грибами и какой-то настойкой, до которых отец дьякон, похоже, был большой охотник. Целыми днями он где-то пропадал, возвращался часам к семи-восьми, ужинал и, помолясь, укладывался спать на отведённом ему сундуке. Два раза по вечерам к нему заходили какие-то молодые люди, по виду студенты. Они о чём-то беседовали с покойным, может, даже и спорили, но тихо, так что содержание их бесед осталось хозяину неизвестным.
      - Говорите, «молодые люди»? Сколько же их было? – перебив околоточного, обратился следователь к Лойкову. 
      - Двое-с, ваше высокоблагородие.
      - Они вместе приходили или поодиночке?
      - По одному-с, то есть каждый сам по себе-с.
      - Вы их хорошо рассмотрели? – строго спросил следователь. – А то, может, это был один и тот же?
      - Никак нет-с, ваше высокоблагородие! То есть точно что разные были господа. Один полноватый и светленький, совсем, можно сказать, блондинчик-с, и лицо такое кругловатое. А другого я хоть толком не разглядел, но он был повыше, и волосы у него больше в рыжину отдавали-с. И бородки у них-с тоже были на разный манер: у полненького попышней, поокладистей, а у того, что повыше, так себе бородка, навроде щетины рыжей.
      Накануне вечером Лойков, по его словам, ходил к приятелю, а когда вернулся, то застал отца диакона лежавшим на полу без признаков жизни. О случившемся он сразу сообщил дворнику, тот вызвал городового, который, в свою очередь, оповестил околоточного. Участковый пристав также был поставлен в известность, но приехать не смог по причине занятости более важными делами.
      Дослушав доклад околоточного, следователь попросил городового и дворника подержать покойному голову. Просьба была исполнена с таким усердием, что у дьякона поднялась вся верхняя часть туловища. Руки его при этом почти распрямились, и со стороны могло показаться, что он пытается подняться.
      - Почти не окоченел, – заметил доктор.
Следователь утвердительно кивнул. Достав из кармана платок, он расстелил его возле тела, кряхтя, опустился на колени и принялся осматривать шею.
- Признаков удушения я не обнаружил, – опять вставил доктор.
- Да, в самом деле, – согласился следователь. – Никаких следов, ни от пальцев, ни от удавки.
      Тщательно осмотрев затылок, он вгляделся в лицо. Оно было кирпично-синего цвета; глаза выпучены, рот открыт, язык вывалился наружу.
      - Так, а это что у нас? Под глазом, вы заметили, Пётр Валерианович? – обратился следователь к доктору. 
      - Вы про пятно? А как же, видел.
      - И что думаете? 
      - Похоже на синяк. Вероятно, ударился обо что-то.
      Следователь повернулся к хозяину квартиры.
     - Вы, господин Лойков, жильца своего когда последний раз видели?
      - Да как он воротился, вечером то есть, так сразу, значит, и видел.
      - В котором часу, не обратили внимание?
      - Как же-с, обратил-с: в шесть с четвертью. Я ещё подумал, раненько он сегодня заявился.
      - Был у него в это время синяк под глазом?
      - Никак нет-с, – уверенно отвечал Лойков, – не было-с; а то я б непременно заметил-с.
      - Выходит, это он здесь ударился, – заключил следователь, с пыхтеньем поднимаясь с колен и отряхиваясь. – Только вот обо что? Комод, изволите видеть, в противоположном углу, да и высоконек, в отце диаконе роста было… – он смерил взглядом тело, – никак не более пяти вершков1). Поэтому с комода подозрение можно снять. Сундук стоит у стены, за лавкой и столом, удариться об него опять же затруднительно. Остаётся стол. Но покойник лежит к столу ногами, голова его обращена в противоположную сторону. Так что, ударившись об стол, ему пришлось бы сперва повернуться к нему спиной, а уж потом падать.
      - Но он же не обязательно ударился непосредственно перед смертью, – возразил  доктор, – мог и раньше.   
      - Разумеется, мог, – задумчиво протянул следователь. – Разумеется, мог. Но это уже будет не так интересно.
      - Причиной смерти синячок этот в любом случае стать не мог, – заметил доктор. –  Да он, сами видите, и не ахти как велик.
      - Всё правильно, всё правильно,  – пробормотал следователь. – А сами вы по этому поводу что думаете, Пётр Валерианович?   
      Доктор пожал печами.
      - При таком поверхностном осмотре, сами понимаете, что-то определённое сказать затруднительно … Непосредственной причиной смерти, я полагаю, стала асфиксия, то есть удушье.
      - Похоже на то, – согласился следователь. – А с чего бы, вы считаете, ему задохнуться?
      - Ну, причины могут быть разные. Я собираюсь произвести вскрытие, не  возражаете?
      - Нет, отчего ж, режьте на здоровье. Времени это много займёт?
      - Меня там ещё один покойничек дожидается, но вашего я постараюсь пустить без очереди. Так что завтра к вечеру заключение пришлю.
      Следователь подошёл к столу. На серенькой скатерти стоял графин, наполовину наполненный бордовой жидкостью, две рюмки, небольшая миска с солёными грибами и остатки капустного пирога. Ещё тут имелись чайная чашка, блюдце с недопитым чаем и рядом с ним два кусочка сахара.   
      - Рюмочки-то две, – заметил доктор, пряча в карман табачницу.
      - Да, да, – следователь рассеянно кивнул. – И всё-таки, у вас имеются какие-то предположения о причине смерти?
      - Есть одна мыслишка… Однако я не люблю опрометчивых суждений, вы же знаете, Виктор Валерьянович. Dies diem docet2). После вскрытия, надеюсь, смогу сказать вам более точно.
      На следующий день следователь ещё раз допросил Лойкова. Тот признался, что вчерашний вечер провёл не у приятеля, а у вдовы Зыкиной; во всём остальном его показания не отличались от данных накануне. Алиби его подтвердила, после некоторого запирательства, сама вдова, а также её соседка, которая во время посещения Лойкова из бабьего любопытства несколько раз заглядывала к ней спросить то соли, то петрушки. Опрошены были и соседи Лойкова по подъезду – курсистки и американский подданный. Все они утверждали, что ничего не видели и не слышали. Впрочем, любой человек мог совершенно незаметно подняться на четвёртый этаж, никого из прочих жильцов не потревожив.
      Накануне вечером Жерехов получил заключение о результатах вскрытия. Было установлено, что смерть Ижехерувимского наступила в результате удушья, причиной коего явился твёрдый фрагмент пищи, предположительно пирога с капустой, застрявший в esophagus (пищепроводном тракте) в районе верхнего сфинктера3). Проще говоря, дьякон задохнулся, подавившись пирогом. Товарищ прокурора, которому следователь докладывал о результатах расследования, по этому поводу изволил пошутить – какая, мол, смерть для священнослужителя более естественна? 
      Значительный интерес (не подозрение, а именно интерес, далёкий от служебных надобностей) вызвал у Жерехова американский подданный, совсем не похожий на американца, какими они ему всегда представлялись. Принято ведь считать, что граждане Северамериканских Штатов – люди узкие и практические, что они ни о чём не думают, кроме как о своей профессии и зарабатывании денег. Между тем беседа с господином Маккрейзи, которую следователь постарался сделать возможно менее похожей на допрос, показала, что Вильям Иванович интересуется вопросами самыми разнообразными – от производства гуталина до междупланетных сообщений. Причём обо всём он судил с полным знанием дела, как будто несколько лет провёл на гуталиновой фабрике или в блужданиях между Марсом и Венерою (в самом прямом, разумеется, смысле). Однако  никакой связи между необычным американцем и дьяконом, подавившемся пирогом, следователю обнаружить не удалось.
По-прежнему не давали ему покоя неизвестные посетители дьякона, вторая рюмка на столе и особенно подобие синяка под глазом. Надежды отыскать студентов, собственно говоря, почти не было, если только они сами не пожелают объявиться. Да если и найдётся человек, пивший из другой рюмки, в чём его можно обвинить? Разве что в том, что не вызвал полицию, а сбежал.
      Опрашивая свидетелей, Жерехов не раз задумывался об этих сложностях. Вспоминал он о них и на следующее утро, занимаясь уже другими делами. Но после полудня его вызвали на Могилёвскую улицу, где отставной корнет зарезал сожительницу, и злополучный синяк окончательно вылетел у него из головы.
Дело было закрыто и сдано в судебный архив.
А зря.

      ЧАСТЬ 1. СТУДЕНТЫ

      КВАРТИРНЫЙ ВОПРОС

      Студент-технолог Володька Княженко лежал на диване, заложив руки за голову, и предавался размышлениям.
      Занятие это не доставило бы удовольствия даже самому беззаботному человеку.   Диван был короток, валики отсутствовали, обивка истончилась до полной прозрачности, в трёх местах выпирали пружины. Удобно расположиться на этом прокрустовом ложе не представлялось никакой возможности, но больше в комнате лечь было не на что, а стоять или хотя бы сидеть Володьке было лень.
Забот и тревог хватало помимо дивана.
      Всего полгода минуло с той счастливой поры, когда он, полный радужных надежд, приехал в Петербург. Тогда ему казалось, что перед ним открывается прямая дорога к новой прекрасной жизни. Он горел желанием слушать лекции выдающихся умов, каковыми, несомненно, должны были оказаться столичные профессора. Он искренне намеревался старательно заниматься и поражать преподавателей блестящими успехами. Несколько лет промелькнут незаметно, он станет адвокатом, журналистом или писателем – не важно кем, но обязательно знаменитым. При его появлении женщины будут тихо ахать, краснеть и опускать глаза, а мужчины во фраках уважительно раскланиваться.
      В университет он всё-таки пойти не решился – поступил в Технологический институт, куда принимали без испытаний. Ну что ж, значит, ему суждено стать не адвокатом, а знаменитым учёным. Возможно, он даже откроет новый физический или химический закон, и женщинам всё равно придётся ахать и краснеть, а мужчинам раскланиваться. И все они будут перешептываться у него за спиной: «Такой молодой, а уже такой гениальный ум!».
      Но не так склалось, як жадалось. Вот ведь до чего докатился… Вчера, напившись, вздумал хвастаться своим шляхетством – стыд, да и только! На лекциях не был уже с месяц. Вместо общения с выдающимися умами – ночные бдения за картами, взамен прилежных занятий – оперетка да танцзал Марцинкевича, а то и что похуже. Но главное – водка, водка проклятая! Сколько раз зарекался! Но разве можно отказать товарищу, который только что получил деньги из дому или за переводы в какой-нибудь редакции… 
      Сейчас денег не было, и не было даже надежды где-то их раздобыть. Сахар кончился, чаю осталось от силы на пару заварок. Квартирная хозяйка, заходя прибраться, ворчала, что за комнату не плочено, и с каждым визитом её ворчанье становилось громче и настырнее. Пальто Володька заложил и ходил по улицам в сюртуке, обмотав шею толстым шарфом; да и башмаки требовали починки. А погода стояла холодная, снег мешался с дождём. Одежда не успевала высохнуть, Володька стал покашливать…
      На диване он пригрелся, рубашка подсохла. Неизвестно, сколько бы он так пролежал, если бы не выпирающие пружины. Пришлось подыматься.
Он подошёл к окну. Дождя не было, даже солнышко проглянуло. Ну, раз уж всё равно встал, следовало воспользоваться хорошей погодой и попробовать достать денег. Bez pracy nie bedzie kolaczy 4).
      Выйдя из подъезда, Володька некоторое время постоял в размышлении, а затем направил стопы в редакцию «Слухов», чтобы попросить корректуры или перевод (он иногда переводил с французского, хотя знал этот язык посредственно). Не повезло: ни корректур, ни перевода не дали. С горя Володька заглянул в институт. На лекцию не пошёл, решив, что у кого-нибудь её перепишет (о покупке литографий с текстом нечего было и думать). В коридоре ему попался Дерюгин, который принялся расписывать свою поездку к дяде в Саратов, на чём свет стоит ругая и дядю, и всю саратовскую публику. Вскоре к ним присоединился вольнослушатель Холодков. Это обстоятельство Володька счёл большой удачей. У Холодкова он уже дважды занимал деньги, оба раза аккуратно расплатился, и теперь надеялся снова воспользоваться тугим кошельком купчика. Пока Дерюгин красочно живописал саратовские нравы, Володька гадал, как лучше подступиться к Холодкову. Он совсем уже собрался отозвать богатенького вольнослушателя в сторонку и поведать о своих жизненных трудностях, но в это время к ним неожиданно подошла стройная барышня с правильными чертами лица, в гарибальдийской шапочке5) на тёмных стриженых волосах.
      - Послушайте, – строгим голосом обратилась она к Володьке, – вас, кажется, зовут Владимиром?
      Чтобы скрыть смущение, он отвесил развязный поклон. Она едва заметно поморщилась и продолжала прежним холодным тоном:
      - Моя фамилия Чернова. Про вас я слышала от… знакомых. Мне нужно с вами поговорить. 
      В другое время Володька и сам охотно бы с ней побеседовал. Эту барышню он давно заприметил среди институтских вольнослушательниц, несколько раз порывался подойти к ней и сказать что-нибудь этакое, да как на зло, в голову ничего подходящего не лезло. Но сейчас он мысленно послал брюнеточку к чёрту лысому: Холодков мог в любую минуту уйти, и тогда лови его… Однако деваться было некуда. Он отошёл с Черновой к окну, стараясь не выпускать из виду Холодкова, которого Дерюгин продолжал терзать свежей порцией своего мемуара.
      - Вы один живёте или с товарищами? – спросила Чернова, глядя на Володьку в упор. 
      И тут же сердито добавила:
– Пожалуйста, не удивляйтесь, моему вопросу.
      - Я и не удивляюсь, что ж тут удивляться. А живу я один-одинёшенек, – продолжал он с горестным надрывом, невольно впадая в привычный шутовской тон, который всегда был у него наготове для разговора с хорошенькими барышнями.   
      - Не паясничайте! – резко оборвала его Чернова. – Неужели вы только с мужчинами умеете говорить по-человечески?
      Володька принялся уверять, что просто хотел пошутить, что ни в коей мере не разделяет обывательских предрассудков.
      - Ну, будем считать, что хотя бы на чём-то мы сошлись, – сказала Чернова, несколько смягчившись. – Так сколько с вас берут за жильё хозяева?
      - Десять рублей.
      - Ваши друзья, наверное, платят примерно столько же?
      - Да вроде так, – согласился Володька.
      - А кормят хорошо? 
      - Ну, как сказать… Когда раз в день ешь, и ежа проглотишь за милую душу. А впрочем, жаловаться грех, Авдотья Филипповна мясо в суп кладёт, немного, но кладёт.  А вы что спрашиваете? Разве что получше есть на примете?
      - Есть. Я вот что хочу вам предложить…
      По словам Черновой, они с подругой снимали за 15 рублей комнату на Канонерской. Дорого, с хозяйкой они вздорили, еда была из рук вон, чай отдавал дерюгой. К тому же в их подъезде, прямо над ними, недавно убили какого-то попа или дьякона. Хозяйка рассказывала, что ему отрезали голову, и пол был весь залит кровью. Правда, потом она спохватилась, что этак можно спугнуть жиличек, и стала юлить: мол, мало ли что люди брешут, может, голова при нём и была. Чернову это происшествие не очень напугало, но  подруга её чуть ли не билась в истерике, и в конце концов решительно объявила, что в таком страшном месте жить не может.    Через какую-то родственницу эта самая подруга узнала, что в Матятином переулке сдаётся за 20 рублей пятикомнатная квартира, с условием, чтобы жильцы присматривали за живущей там одинокой старушкой.
      - Старушка, мне сказали, тихая, из комнаты почти не выходит, – объясняла Чернова. – Деньги на её содержание хозяева будут давать.  Если набрать в остальные четыре комнаты шесть-семь жильцов, получится совсем дёшево. У нас есть на примете  ещё одна знакомая, она готова туда перебраться. Остальных я предлагаю найти вам. Как, сможете?
      - Конечно, смогу! – радостно заявил Володька. При его незавидных финансах экономить семь рублей в месяц, а то и больше, было куда как кстати. – В лепёшку расшибусь, а найду.   
      - Прекрасно, – сказала Чернова. – Я полагаюсь на ваше слово и больше ни к кому обращаться не стану, а сразу договорюсь с хозяевами. И ещё одно, – в её голосе опять зазвучали металлические ноты. – Можете ли вы обещать, что будете относиться к нам исключительно по-товарищески?
      Володька поспешил заверить, что он и все его приятели стоят на современном уровне развития, на их счёт можно совершенно не беспокоиться.
На том и расстались.

      ИСКУШЕНИЕ

      Надежда вышла из института со смешанным чувством облегчения и досады. «Суетливый тюфяк», – такой  приговор она вынесла Княженко. Дело, однако, было сделано, и если только это ничтожество не треплется, она будет иметь счастье любоваться на него ежедневно. 
      Конечно, мы можем упрекнуть нашу барышню в излишней суровости. В восемнадцать лет почти все люди подобны глине – чего только не способна вылепить из них изобретательная жизнь! Исключение составляют разве что прирождённые негодяи, которые уже в самом нежном возрасте по справедливости заслуживают виселицы.
      Но Чернова, доведись нам с ней заговорить на эту тему, с негодованием отвергла бы подобные утверждения. Как и большинство её ровесников, она считала себя вполне сложившейся, самостоятельно мыслящей личностью. Все они были убеждены, что им предстоит вершить историю. Хуже того: некоторым казалось, что они знают, как это делать. 
      Ну, да Бог с ними. Нам их всё равно не исправить, так не о чем и говорить.
      Сейчас Надежде предстояла другая встреча, и тоже неприятная: надо было посетить дядю, жившего на Васильевском острове.
      Иван Афанасьевич Зарецкий именовался высокопревосходительством, заседал в комитетах, явных и секретных, а недавно занял третий по важности пост в Министерстве внутренних дел. Словом, он был то, что называется государственный человек. В письме, переданном для надёжности с посыльным, Иван Афанасьевич настоятельно просил племянницу прийти, чтобы, как он туманно выражался, «обсудить некоторые семейные дела». Посыльному было велено дождаться ответа, и Надежда второпях пообещала заглянуть на Васильевский в четверг к пяти часам.
Она догадывалась, что дядя действует не своей волей, а по просьбе матери. Татьяна Афанасьевна и Надежда характеры имели чрезвычайно схожие и от этого постоянно ссорились. Отец сочувствовал дочери, но, по многолетней привычке не спорить с супругой, больше отмалчивался. Полгода назад, окончательно разругавшись с матерью, Надежда ушла из дома. Теперь Татьяна Афанасьевна, страдая от разлуки с непослушной, но горячо любимой дочерью, искала пути примирения. Надежда тоже мучилась, жалела мать, однако поступаться независимостью не желала. Она не писала родителям, возвращала посылаемые деньги, и чем сильнее нуждалась, тем больше злилась на мать, в которой видела виновницу своих лишений.
      Если Иван Афанасьевич и лелеял втихомолку надежду (автор просит прощения за невольный каламбур) обратить племянницу на путь истинный, он изо всех сил старался это скрыть. Правда, привыкнув на службе держать себя в узде, в частной жизни он иногда давал волю чувствам, но лишь до известной степени.
      - Поверь, Наденька, – уверял он, – я не собираюсь тебя учить и не стану оспаривать твои взгляды…
      - Правильно делаете, потому что это бесполезно, – прервала его Надежда.   
- Мне лишь хочется надеяться, – продолжал Иван Афанасьевич, игнорируя выпад, – что ты не одобряешь крайностей.
      - Крайностей? Каких крайностей?
      - Я имею в виду всю эту  стрельбу, динамиты… 
      - К этому вынуждает порядочных людей деспотия! – вскинулась Надежда. – Несчастного Соловьёва казнили, хотя он никого не убил! 6)
      - Не убил по чистой случайности! – возразил Иван Афанасьевич, несколько повышая голос. – За это хвала Господу Богу, а не ему!
      Он поневоле начинал закипать. Нет, какое терпение нужно иметь, чтобы разговаривать с этими распоясавшимися молокососами!
      - Ну, хорошо, вы так ненавидите власть, что готовы проливать кровь. Но ведь вы убиваете простых людей! В Зимнем дворце погибли чуть ли не три десятка солдат и слуг! 7)
      - Десять, – машинально уточнила Надежда, – остальные только ранены.
      - А десять христианских душ – это для вас ничего не значит? – язвительно вопросил  Иван Афанасьевич.
      - Вина за их гибель лежит на деспотии! – так же машинально выпалила племянница. – Кроме того, они были невольными прислужниками…
      Дядя посмотрел на неё с грустью.
      - Ты же так не думаешь, Наденька! Ты повторяешь чужие слова.
      - Нет, это мои убеждения, – твёрдо заявила она.
      И слегка покраснела, потому что слова в самом деле были не её. Она слышала их не раз в разговорах с друзьями и сама спорила с ними. Гибель невинных людей, пусть и состоящих на службе ужасного режима, изрядно портила картину героической борьбы за светлое будущее. Но сейчас, рядом с дядей, который был, что ни говори, царским сатрапом, она ощущала себя частицей общего дела, и высказывать перед ним собственные сомнения ей казалось почти предательством.
      Боюсь, читатель уже готов счесть нашу барышню отъявленной революционеркой и даже террористкой. На самом деле она не была связана ни с какой "партией", и лишь изредка посещала кружки, не примыкая ни к одному из них. Её одиночное бунтарство заключалось в спорах с друзьями о тяжкой доле народа и путях его спасения. В остальном она вела жизнь самую невинную: прилежно занималась на курсах, слушала лекции в университете, взахлёб читала. Правда, среди читанного ею большую долю составляли произведения неблагонадёжных литераторов – графа Толстого, князя Кропоткина и менее аристократических Чернышевского, Добролюбова, Прудона и Лассаля. Также она давала уроки двум купеческим дочкам, и ещё пробовала шить на заказ, но получалось плохо. Если бы не остатки собственных, ещё детских, сбережений и не помощь подруги Глафиры, которую скрепя сердце приходилось принимать, жить Надежде уже было бы не на что. Она экономила на всём, особенно на питании. От этого постоянно хотелось есть; приходилось утешать себя тем, что голодание полезно для фигуры.
      - Послушай Наденька, – терпеливо, как ребёнка, убеждал её Иван Афанасьевич. – Ты хочешь жить самостоятельно? Пожалуйста, живи. Но не мучай ты отца и мать, которые души в тебе не чают! Они же не требуют, чтобы ты отказалась от своих убеждений, какими бы… странными они им не казались. Почему же ты хочешь, чтобы они обязательно думали по-твоему? Они разве не свободные люди?
      Ответа на этот вопрос Надежда и сама не знала. Не могла же она признаться дяде –  и даже самой себе, – что свобода ей нужна лишь для себя и тех, кто разделяет её взгляды. Людям отсталым, наподобие родителей и дяди, надлежало помалкивать и слушаться тех, кто поумнее и больше них понимает,  – то есть Надежду и её друзей.
      Поэтому она гордо заявила:
      - Вы напрасно теряете время. Домой я не вернусь.
      - Ну, что же, я этого, признаться, ожидал, – вздохнул Иван Афанасьевич. – Если тебе не жалко отца и мать… Возьми хотя бы денег. Уверяю тебя, Татьяна не имеет к этому отношения. Ты знаешь, я тебя всегда любил, и сейчас хочу тебе помочь. Это не подачка, а, если хочешь, заём. Невозможно ведь несколько лет учиться, не имея постоянного дохода! Вот выучишься (он чуть не добавил «выйдешь замуж», но вовремя удержался и свернул на более безопасную дорожку), станешь учительницей или кем ты хочешь, будешь сама зарабатывать на жизнь, – отдашь. Ну, что ты молчишь?
      Надежда собрала всю свою волю, чтобы отказаться, но перед её внутренним взором вдруг возникла и призывно заблестела белым кремом аппетитная булочка, виденная утром на лотке у Покровской площади.   
      - Хорошо, – произнесла она сурово. – Мне действительно… не всегда хватает… то есть денег. Однако не думайте, что меня можно подкупить. На мои убеждения это нисколько не повлияет!
      - Ну, разумеется! – засуетился Иван Афанасьевич. – Об этом и речи нет! Но ты же должна завершить образование. Встанешь не ноги, заживёшь самостоятельно….
«А скорее всё-таки замуж выйдешь, – опять подумал он про себя, – при твоей-то наружности. Что ж, у твоих знакомых глаз нет? С другой стороны, за кого можно выйти, водя компанию с голытьбой? За какого-нибудь лохматого поэта или, того хуже, за бомбиста. Хотя, как знать… Не одни же среди студентов нищие, есть и вполне порядочные молодые люди. Ну, все мы в руце Божией. Главное, деньги взяла».
      Расстались они дружелюбно, почти по-старому.
      У его высокопревосходительства была способность, покончив с каким-нибудь делом, сразу о нём забывать. Едва проводив до порога непутёвую  племянницу, он выбросил из головы и её, и сестрины мольбы, чтобы заняться вещами более серьёзными.
      Министерство последнее время подвергалось постоянным сотрясениям: на него взваливали новые обязанности, другие обязанности изымали, а через короткое время возвращали ему же. Но главными, конечно, были дела, унаследованные от III отделения, коими как раз и ведал по долгу службы господин Зарецкий.
      У образованного недавно Департамента полиции сил хватало лишь на то, чтобы отражать атаки бомбистов. Большинство служащих ни о чём другом и не задумывались. Лишь немногие, включая самого Зарецкого, понимали, что нельзя жить только сегодняшним днём; иначе, увлекшись охотой на волков, рискуешь прозевать затаившегося в кустах тигра. Если про Ивана Афанасьевича, мыслящего чрезвычайно трезво, можно было сказать, что он способен к мечтаниям, то мечтал он о том, чтобы научиться бить врага на дальних подступах. А для этого требовалось видеть угрозы менее явные, нежели шайка карбонариев с динамитом, как бы эти карбонарии не были опасны сегодня. Угрозы, которые могут сработать завтра, послезавтра, через десять лет, – вот куда целил господин Зарецкий! У него хватило влияния и возможностей, чтобы создать в Департаменте полиции новое делопроизводство. Однако для надлежащей постановки работы требовалось наладить сотрудничество с другими ведомствами, а добиться этого через голову министра не представлялось возможным. И, как всегда, не хватало денег, а ещё больше – людей. Штаты делопроизводства были ничтожны в сравнении с широтой задач, да и люди набрали большей частью второсортных. С оперативной работой сотрудники департамента справлялись неплохо, но осмыслить то, что происходит в обществе, понять, в каких слоях населения, в каких настроениях – не в действиях пока, а в настроениях! – тлеют искры, чреватые пожаром… Для этого были потребны другие умы. Пока же господину Зарецкому приходилось самому вникать во все мелочи. А он, будучи опытным администратором, прекрасно понимал, что ни один начальник, хотя бы и семи пядей во лбу и спящий, как Наполеон, пять часов в сутки, не может взвалить на себя всю работу своего учреждения без того, чтобы быть погребённым под ворохом бумаг. Поэтому Иван Афанасьевич особенно ценил двух-трёх сотрудников, проявивших способности к  мыслительной работе.
      Сейчас его более всего занимал вопрос, как бы эдак насесть на министра, чтобы через него давить на другие ведомства, прежде всего на всемогущее Министерство финансов. Эти мысли не оставляли его последнее время ни днём, ни ночью. Вот и теперь, едва простившись с племянницей, он позвонил дворецкому и велел закладывать лошадей…
      Что до племянницы, то она, выйдя от дяди, в нерешительности остановилась посреди панели; потом повернулась и торопливо зашагала к Покровской площади, надеясь застать того лоточника.

      ОКОЛОБРОДОВ

      Володька Княженко после разговора с Надеждой вернулся к приятелям. Как он и опасался, Холодкова среди них уже не было. Володька решил поискать его позднее, а пока наведаться в Четвёртую роту к Гурьянову и Околобродову, которых намеревался пригласить в Матятин переулок.
      Вот мы и добрались до человека, которому предстоит стать главным героем нашего повествования. Впрочем, почему «героем»? Глупое выражение, согласитесь, особенно если речь идёт о заурядном мещанине, правда, с образованием и с теми душевными терзаниями, которые к образованию служат почти обязательными приложениями .
      Отец Михаила Околобродова происходил из рязанского села Драпова, принадлежавшего князю Дю Буа Девлет-Кильдееву. При князе жила в числе прочих особ женского пола девка Марфа, то ли цыганка, то ли сербиянка, привезённая из турецкого похода. Когда Марфа собралась первый раз рожать, князь обвенчал её со своим крепостным садовником Макаром. Жила она по-прежнему в барском доме, дети у неё рождались чуть ли не ежегодно, и у всех у них отцом писался Макар. По причине  незавидной семейной жизни садовник сильно пил. Впрочем, он и до женитьбы любил приложиться к пенной, которую в Драпове настаивали на рябине. В трезвом виде Макар помалкивал или мычал что-то неразборчиво под нос. Напившись, начинал куражиться, обзывал бегавших по его избе детей «иудиным семенем» и «подзаборными щенками», и в туманных словах выражал несогласие с произвольным разрастанием своего семейства: дескать, мало что там в книгах записано, Бог-де правду видит. Но даже напившись до беспамятства, никогда не поносил прямо ни князя, ни отца Любима, крестившего Марфиных отпрысков. Обиду Макар вымещал на детях да на псаломщике Гаврилке, которого нередко таскал за косицу и награждал тумаками.
      Пётр Макарович, папаша Михаила, в четырнадцать лет отпросился у князя на оброк в Москву. Там нанялся помощником истопника в Пресненские бани, женился на Акулине, дочери пространщика, и обзавёлся двумя своими дочерьми. Акулина скоро умерла, и Пётр взял в жёны соседку Гликерью, которая была на десять лет моложе него.
      В лето того года, когда барские люди обрели Государевой милостью волю, Гликерья родила Михаила. К этому времени Пётр Макарович имел две булочных, бакалейную лавку, хлебный и дровяной склады и доходный дом в Замоскворечье. В купеческую гильдию он платить не хотел и долгое время продолжал числиться рязанским крестьянином, а после записался в московские мещане.
      Самое раннее воспоминание маленького Миши было связано с Троицкой церковью на Самотёке. Память запечатлела торжественное пение, высокий голос священника, шитые золотом одежды, запах ладана, обилие свечей… Позже он узнал, что это был благодарственный молебен по случаю выздоровления Наследника Цесаревича Николая Александровича, названного в манифесте «чудесным исцелением». Мише шёл тогда четвёртый год. Не то чтобы до этого он ничего не помнил; но молебен стал первым впечатлением, для которого можно было определить точное время.
      Получив в детстве немало безвинных колотушек от вечно пьяного Макара, Пётр Макарович своих детей порол редко и только за дело. Хмельного он в рот не брал, с утра до вечера пропадал в лавках и на складах, домой возвращался поздно. Дети папашу почти не видели и в его присутствии вели себя тише воды, ниже травы. Михаил вырос при матери, которая сама побаивалась сурового мужа. Гликерья следила, чтобы дети были накормлены и прилично одеты, она же научила их грамоте и молитвам. Старших девочек, которые вели с мачехой тихую войну, Пётр Макарович определил в Мариинско-Ермоловское училище, а Мишу, когда тот подрос, отдал во Вторую Московскую гимназию.
      Когда Мише исполнилось четырнадцать лет, Пётр Макарович отправился в паломничество к святым местам. Нельзя сказать, что это стало полной неожиданностью для семьи. Последний год папаша особенно много постился и молился, ездил по монастырям, делал пожертвования. Дела в лавках и на складах он почти полностью передоверил приказчикам, за которыми теперь присматривала его старшая дочь Ольга Петровна.
      Перед отъездом Пётр Макарович позвал сына в свою комнату, именовавшуюся кабинетом. Он сидел на стуле с прямой спинкой, и сам был такой же прямой и почти неподвижный. О чём говорить с сыном, Пётр Макарович не знал. Помолчав некоторое время, произнёс глухо:
      - Вот так, значит…
      Борода у него задрожала. Миша только сейчас заметил, что папаша сильно похудел. 
      - Смотри, мать береги, – сказал Пётр Макарович. Помолчав, добавил тихо: – Она славная…
      И опять замолк надолго. Потом спросил:
      - Сёстры тебя как, не обижают?
      - Да что ж, - дипломатично ответил Миша, – они взрослые, им со мной неинтересно водиться.
      Папаша вздохнул.
      - Да, верно. Ну, а сам ты как? Большой уже вон какой, скоро меня догонишь. Гимназию закончишь, что будешь делать? 
      - Всё в вашей воле, папаша, – привычно ответил Миша.
      Обычно Петра Макаровича такой ответ удовлетворял, а Мишу избавлял от дальнейших расспросов. Но сейчас, неизвестно почему, сыновняя покорность вызвала отца раздражение. 
      - В университет будешь поступать?
      - Как скажете, папаша.
      Пётр Макарович нахмурился и сердито покривил рот.
      - Что ты за размазня такая: «как скажете» , «воля ваша»! Ты-то сам в университет хочешь?
      Миша покраснел и едва слышно пробормотал:
      - Хочу….
      - Это правильно, – вздохнул папаша. – Учиться, брат, нужно. Меня вон не учили, так и пробегал от прилавка на склад да со склада к прилавку. А жизнь-то и прошла, не заметил как. Она ведь коро-о-о-тенькая, жизнь-то.
И с горечью добавил:
      - Ох, брат, какая коротенькая!
      Последние слова вышли похожими на стон. Всё это было очень непохоже на обычное папашино поведение, и у Миши ёкнуло сердце.
      Помолчав, папаша спросил как-то робко, будто стесняясь:   
      - А ты, небось, по латыни кумекаешь?
      - Да, что задают, – тихо отвечал Миша.
      - Как по латыни будет «лавка»?
      - Не знаю…
      - Чему же вас там учат, в гимназии, что самых простых слов не знаешь? – опять рассердился  папаша.
      - Из Цицерона учат, из Цезаря. Про лавки у них нет…
      - Ишь ты, из Це-е-заря, – насмешливо, но в то же время уважительно протянул Пётр Макарович. – Ну-ну. Ты, главное, всё делай, как учителя говорят. И держись скромно, не шали, не важничай. Но и в обиду не давайся. А то, знаешь, на тихих-то воду возят. Народ, он такой… 
      Миша молчал. Ему хотелось попросить папашу,  чтобы тот не уезжал, пообещать, что будет изо всех сил стараться, обязательно поступит в университет и будет заботиться о папаше и мамаше, когда они состарятся, и всё делать, чтобы им было хорошо. Но в горле у него запершило, слова не шли на язык. Проглотив комок и по-прежнему глядя в пол, он смог только пробормотать:
      - Да, папаша.
      Пётр Макарович махнул рукой.
      - Ладно, иди.
      На следующее утро он уехал, ни с кем из детей не простившись. Спустя два месяца пришло от него письмо из какого-то загадочного Мерва. Из скупых строк можно было понять, что Пётр Макарович не совсем здоров. Больше писем не было.
Михаил, окончив гимназию, поступил в Московский университет. Занимался он много, грыз, как говорится, гранит науки с большим старанием. Деньги, которые со вздохами и поджиманием губ выдавала сестра Ольга, зря не тратил, жил очень экономно. Время бежало без больших радостей, но и без крупных неудач.   

      ВЕЧЕРА В РУМЯНЦЕВСКОМ МУЗЕЕ
   
      На втором курсе университетский приятель Севка Гурьянов привёл Михаила в кружок при Румянцевском музее. Здесь раз в месяц выступали с докладами люди не то чтобы знаменитые, но в некоторых кругах имевшие непререкаемый авторитет. Строгий и  упорядоченный мир университетской науки внезапно раздвинулся; за ним открылись новые горизонты, не всегда ясные, зато широкие, часто таинственные, а иногда и ошеломительные.
      Заседания кружка были немноголюдны, больше тридцати человек никогда не набиралось. Большинство участников были либо люди пожилые и явно уже не служащие, либо ровесники Околобродова и Гурьянова – студенты, молодые чиновники, приказчики. Иногда посещала кружок дама весьма крупных пропорций, в движении напоминавшая военный корабль. Ещё ходили две барышни. Одна, русая, круглолицая и скуластенькая, одета была обычно в белую блузку и серенькую юбку. Другая имела довольно высокий рост, стройную фигуру, носила тёмное платье и шляпку с вуалью. Лицо её Михаил, сколько не старался, разглядеть не смог. Несколько раз он пробовал усесться к ней поближе, однако выходило всегда так, что она оказывалась на противоположном конце стола.
      Ораторские способности докладчиков нередко расходились и с их видом, и с содержанием их выступлений. Худощавый господин аристократической внешности, но в армяке с пёстрым кушаком и в смазных сапогах, от которых за версту разило дёгтем, с таким блеском расписывал, как сыроварение и кожевенное дело превратят Россию в Швейцарию, что Михаил, пока слушал, действительно ему поверил. Может быть, он увлёкся бы этим всерьёз и надолго, но его воображение искало чего-то грандиозного, такого, что могло захватить и ум, и сердце. Замена в российском вывозе зерна на сыр и кожу выглядело, конечно, делом чрезвычайно полезным, но больно уж прозаическим.
      Зато следующий доклад его поразил. Молодой профессор математики Александр Трофимович Морозко, сопредседатель Русского общества любителей исторических катастроф, выпятив рыжеватую бороду лопаткой и поблёскивая маленькими ехидными глазками за стёклами круглых очков, опровергал священную историю. Тыча указкой в развешанные на стене астрономические таблицы и графики, разглядеть которые, впрочем, было крайне затруднительно, профессор доказывал, что библейские события выдуманы от начала до конца. На территории Палестины никогда не существовало Израильского царства. Не было ни Иудеи, ни царя Ирода, ни финикийских городов Тира и Сидона. Не было и никакого Иисуса Христа: христианство выдумал римлянин Гильдебрандт, которого его последователи для придания новой религии налёта древности нарекли папой Григорием VII, а время, когда он жил – XI веком от Рождества Христова.
      Под впечатлением этого выступления Михаил надолго засел в библиотеке в поисках астрономических фактов, подтверждающих выкладки Морозко. Не оторвал его от этого занятия и следующий семинар, на котором приват-доцент Кочан-Козловский скучным голосом растолковывал теорию немецкого экономиста Карла Маркса. Развитие общества, поучительно вещал приват-доцент, определяется совершенствованием производительных сил. Людям только кажется, что они что-то делают по собственной воле. На самом деле свободы воли не существует. Если человек вырос в семье помещика, он принадлежит к классу землевладельцев, эксплуатирующих крестьянский труд. Этим задано его поведение и отношение к представителям других классов, даже если у его родителей земли с гулькин нос, а имение их заложено-перезаложено. Если же ты сын безземельного крестьянина, ты относишься к трудовому классу, хотя бы твой отец всю жизнь провалялся пьяный под забором. Михаил робко попытался выяснить, какое место в историческом процессе занимает класс мещан, но, к своему удивлению, услышал, что такого класса вообще не существует, а городское население состоит из буржуазии и пролетариата.   
      Свою тягучую речь приват-доцент сопровождал однообразным помаванием правой рукой, согнутой в локте, с вытянутым указательным пальцем, – туда-сюда, вверх-вниз. Михаил таращил глаза, пытался вникнуть в смысл длинных фраз с многочисленными придаточными оборотами, но взгляд невольно следовал за раскачивающейся рукой, веки тяжелели, и он несколько раз засыпал.
      После лекции Михаил попробовал-таки приспособить себя к какому-нибудь общественному классу, но из этого ничего не вышло. Орудиями производства он не владел, никого не эксплоатировал, однако и сам эксплоатации не подвергался, ничего не производил, только и делал, что слушал лекции. Словом, чёрт знает что, а не человек.
      Михаилу казалось, что после упразднения Иисуса Христа вкупе с Иудейским царством и Финикией его уже ничем не удивишь. Однако через пару месяцев ему довелось убедиться в своей ошибке.
      Докладчик Кузьма Иванович Кузьмин, сам служивший при Румянцевском музее, был маленький, почти лысый старичок с седой бородой до пояса, расчёсанной на две стороны. Михаилу он показался домовым, променявшим мелкие проказы на чтение умных книжек.
      Выступление своё домовой-расстрига начал неоригинально – нападками на городскую жизнь с её погоней за чувственными удовольствиями, которые не просто эфемерны, но и гнусны, ибо служат единственно эгоизму. Зато дальше старческая мысль  унеслась в такие высоты, что дух захватывало.
      Природа зиждется на зле – на смерти, поучал новый Шакьямуни в обличье домового. Всё живущее страдает и умирает. Младшие поколения ежечасно совершают преступление, вытесняя из жизни дедов и отцов. Это ужасное положение человек может и должен изменить через… воскрешение предков.
Михаил сперва даже подумал, что ослышался.
      Конечно, продолжал Кузьма Иванович, в конце времён Господь воскресит всех умерших – не духовно только, но и телесно. Люди восстанут из могил нетленными, как бы давно они не умерли и в каком бы виде не сохранились их останки – в гробу ли, в виде разрозненных костей или даже в форме отдельных, рассеянных по миру частиц. Воскреснув, люди обретут бессмертие. Но перед этим их ждёт Господень Суд, на котором грешники будут отринуты от лица Божия и ввергнуты в огонь вечный. А много ли безгрешных праведников в этом мире, исполненном греха? Много ли тех, кому Господень Суд не страшен?
      Так вот, по утверждению Кузьмина, Страшного суда можно избежать.
Смерть – наказание за грех. Искупив грех, можно избавиться от смерти. У человечества есть способ оправдаться перед Господом, искупив свой главный грех; для этого оно должно само воскресить всех своих мертвецов.
      Силу для этого подвига даст наука. В своём дальнейшем развитии она позволит людям управлять землетрясениями, вулканами и прочими природными явлениями, включая  погоду. Не станет неурожайных лет, будут побеждены голод, болезни, одряхление и наконец – сама смерть. Но сначала надо перестроить общество, заменив эгоистическую половую любовь бескорыстной любовью к отцам. Это приведёт к братскому единению всех народов, сословий и исповеданий. Интеллигенция передаст знания народу, превратит его в естествоиспытательную силу и сама сольётся с ним. Горожане переселятся в деревни и сёла, кустарная промышленность заменит фабрично-заводскую, армии вместо человекоубийства займутся созидательным трудом.
      Тогда религия, вобрав в себя науку и искусство, поведёт мир к преображению и победе над смертью. Используя лучистые образы, оставляемые волнами от вибраций всякой когда-либо существовавшей молекулы, будущее человечество воссоздаст всех живших до него людей через собирание рассеянного праха, совокупление его в тела и воскрешение их. После этого, как после Последнего Суда, телесная природа человека изменится. Его органы будут преобразованы психофизиологической регуляцией, то есть управлением душевно-телесными явлениями. Этот преображённый человек сможет принимать разные формы, жить во всех средах и во всех мирах. Человечество превратится в Братство Сынов, Помнящих Своих Отцов. Оно уподобится Святой Троице, в которой Бог Сын и Святой Дух пребывают в гармонии с Богом Отцом, в которой единство – не иго, а отдельность – не рознь. Дух Святой будет уже не  говорить чрез немногочисленных пророков, а действовать чрез всех сынов человеческих. Так возникнет Царство Божие, не духовное только, но и осязаемое, распространённое на все небесные миры. Многочисленные воскрешаемые поколения заселят другие планеты, постепенно распространяя познание природы и управление ею на планеты Солнечной системы, а потом и на всю Вселенную.
      В устах старичка самые удивительные вещи казались простыми и даже единственно возможными. Сидя вместе с другими в зале за длинным столом, покрытом зелёным сукном наподобие биллиардного, Михаил в какой-то момент ясно почувствовал, как обширный зал и вмещающий его  Пашков дом плывут среди чудесных миров, где сияют разноцветные звёзды и проносятся кометы со сверкающими хвостами.
      Возвращаясь с Гурьяновым по Воздвиженке в Ваганьковский переулок, он изливал на товарища свой восторг.
      - Нет, ты подумай, какой ум! Как далеко хватает! Можно сказать, всю Вселенную старичок прозрел на тысячи лет вперёд и всё связал в один узел! Это тебе не сыр варить! А с виду гриб грибом!
      Гурьянов отмалчивался, похмыкивал. В конце концов Михаил дёрнул его за рукав.
      - Тебя что, не зацепило разве? 
      Тот усмехнулся с издёвкой:
      - А ты, гляжу, опять в энтузиазм впал.
      - Да, прямо голова закружилась, дух перехватило.
      - Ну и дурак, – спокойно сказал Гурьянов. – Ты представь, кого он хочет воскресить? Царя Ивана Васильевича с Малютой Скуратовым?
      - Ну, такие типы редко встречались…
      - По-твоему, редко? Да вся история полна таких уродов, разве что размером помельче Малюты. Ну ладно, пусть Малют в самом деле не так уж много. А вот маменек да папенек, которые своих дочек за деньги старикам продают – пруд пруди, тут ты спорить не станешь? А купцов-прощелыг, а чинодралов, которые за крестик готовы начальнику ноги мыть и воду пить? А взяточников, а казнокрадов? Ты оглянись вокруг – ведь вор на воре! И всегда так было. Что же, всех их воскрешать? Отцы! – он грязно выругался. – Радоваться надо, что боженька их прибрал, а не слюни распускать – «ах, отцы, ах, сыновний долг»!
      - А как же народ? – робко спросил Михаил.
      - "Народ"! – зло ощерился Гурьянов. – Сделали мы себе из народа икону и молимся на неё! Все вместе они – народ, а ты по-отдельности на них взгляни – и получатся те же самые уроды. Одним, кроме водки, ничего в жизни не нужно, другие за копейку мать родную зарежут. Возможностей только у них маловато. А дай им волю, они друг друга живьём слопают. А самые живоглоты сделаются такими же палачами, как и нынешние жандармы, да ещё пострашнее, потому что у нынешних хотя бы внешняя культурность есть, а у тех и её не будет – одна звериная злоба и жадность. 
      Михаил почесал в затылке.
      - Так ведь сказано – все обновятся после воскресения.
Гурьянов усмехнулся саркастически.
      - С чего бы им обновиться? При жизни, значит, были скотами, а тут вдруг сделаются подобны ангелам? Что-то до сих пор боженька всё терпел, вон какая тьма прохвостов расплодилась.
      – Ну, если так посмотреть… – протянул Михаил.
      - А только так и можно, – отрезал Гурьянов. – Нет, на боженьку надежда плохая. Кузьмин твой в одном прав: человеческую природу надо изменить.
      - Как же это сделать?
      Гурьянов вздохнул.
      - Пока не знаю. Но только не так, как этот сморчок рассуждает. Интеллигенция, видите ли, должна снабдить народ знаниями… Очень нужны народу эти знания! Он тысячу лет копошится в дерьме, и ещё столько же будет копошиться. А через тысячу лет, глядишь, и интеллигенции не будет. Да и России тоже, – добавил он.
      - Ну уж это ты загнул! – присвистнул Михаил. – Куда ж она денется, Россия-то?
      - Куда, куда… Кончится, и всё тут. Ты посмотри, сколько народов исчезло: всякие  везеготы, остроготы, вандалы, лангобарды, гунны, – где они все? Погибоша, аки обры. А ведь от этих обров и гуннов земля дрожала!
      Некоторое время они шагали молча. Потом Гурьянов снова заговорил,   отрывисто и зло.
      - Из человека надо зверя удалить, иначе утонем к чёртовой матери. Мы с тобой,  конечно, не доживём ни до чего хорошего. Но должен я хотя бы видеть, как что-то двигается! Может, бомбы и пистолеты помогут. Да только вряд ли. Надо другое пробовать. Понять бы, что сейчас делать, а там уж как Бог даст… хотя я в него и не верю, – добавил он с усмешкой. – Так что насчёт Царства Божия – это не для меня. 
      - Ты думаешь, способ можно найти? – засомневался Михаил. – Сколько умных людей искали…
      - А я не считаю себя глупее кого бы то ни было, – спокойно и твёрдо сказал Гурьянов. – У других не получилось – это ещё не значит, что и у меня не получится. Буду продолжать  до тех пор, пока не найду, хоть всю жизнь на это угроблю. 
      - Ты что ж, хочешь сказать, что уже сейчас этим занимаешься?
- Чудак ты, Мишка! – улыбнулся Гурьянов. – Если это цель всей моей жизни, что ж ты думаешь, я буду ждать, пока университет закончу и местечко заполучу? Конечно, занимаюсь, ищу. Здесь я, кажется, всё уже перерыл. А вот в Петербурге есть один человечек… Он сюда приезжал, я с ним как раз в Румянцевском и познакомился. У него идеи интересные, и главное, практические. 
      - Марксист, что ли? – попробовал догадаться Михаил.
      Гурьянов пренебрежительно махнул рукой.
      - Какое там! Марксистов я повидал. Все на один лад: верят, что им открылась абсолютная истина, и стараются нас, бедных, обратить. А копнёшь – одна труха. Надо, видишь ли, изменить общественное бытие, и люди тоже изменятся. У них это общественное бытие вместо гегелевского всемирного духа: само из себя развивается и весь мир за собой тащит. А человек как при Рюрике был скотина, таким и сейчас остался. С чего бы ему при социальной демократии-то меняться? Нет, у того человечка другое…
      И неожиданно спросил:
      - Ты со мной поедешь в Петербург?
      - А как же университет? – удивился Михаил.
      - Университет и там есть, перейдёшь.
      - А что ж, и поедем, – удивляясь сам себе, согласился Михаил. – Только я сперва хочу с этим Кузьминым повидаться, порасспросить.
      Гурьянов снисходительно усмехнулся.
      - Да не сегодня же ехать, чудак! Возись пока со своим Кузьминым. Но вообще-то я долго ждать не буду. Вот закончу здесь кое-какие дела, и – прощай, Москва!

      НАЧАЛО НОВОГО ЦАРСТВОВАНИЯ
 
      Агент «Домовой», посещавший чтения в Румянцевском музее, в рапортах начальству описывал их как предприятие внешне безобидное, касающееся отвлечённых вопросов, однако могущее иметь пагубное влияние на незрелые умы. «Домовой»  отметил, что учение Карла Маркса в изложении Кочан-Козловского выглядит вполне безобидно, но в конечном счёте оно нацелено на разжигание борьбы классов, и при других к нему подходах из него могут быть сделаны революционные выводы.
      Особое внимание начальства агент обращал на некоторые высказывания Кузьмина. Само по себе учение о воскресении предков он оценил как явную глупость. Однако содержащиеся в нём идеи о переделке человеческой натуры, по мнению «Домового», могли подтолкнуть революционно настроенных молодых людей к опасным выводам. Образованный агент даже назвал эти идеи первой производной от эволюционной теории Дарвина, тогда как учение Маркса – второй её производной. Первая, по его мнению автора донесения, выходила опаснее.
      Рапорт «Домового» г-н Зарецкий читал с удовольствием. Надо же, какие люди подбираются! «Первая производная», «вторая производная»…. Не чета департаментским филёрам, только и способным написать, что объект «вернулся в номера под вечер и будто был выпимши» (фраза из недавно читанного рапорта застряла у Зарецкого в голове). А тут даже высшая математика в дело пошла! Интересно, каков этот «Домовой» из себя. По стилю должен быть учёный сухарь, лицо морщинистое, и непременно пенсне сползает…
      Зарецкий подошёл к картотеке, выдвинул нужный ящик, достал карточку. Прочитав написанное на ней, он удивлённо хмыкнул.
      А может быть, эти новенькие просто заучились? Да молодость, да к тому же хочется себя показать, покрасоваться. Сам Иван Афанасьевич с учением Дарвина был знаком понаслышке и ничего опасного в нём не находил. «Полно, Миша, ты не сетуй…» 8) – это не про него сказано. Г-на Зарецкого родство с обезьяной нимало не оскорбляло. Более того – он и без всяких британских учёных давно подозревал, что кое-кто из его знакомых мало отличается от макак и павианов. Правда, новая теория несколько расходилась со Священным писанием. Так ведь известно, что шесть дней творения следует толковать аллегорически.
      «И виде Бог, яко добр».
      «Добр;»-то «добр», да, видать, не очень.
      Впрочем, таким мыслям ходу давать не следует, карьере они не способствуют.
      С другой стороны, молодых людей наняли именно потому, что у них зрение острее, они иногда, – конечно, только иногда! – могут видеть дальше и глубже, чем люди пожившие. Глупо держать их на службе, если не пользоваться их мозгами. Так что к особо активным дарвинистам надо присмотреться. Жаль только, силёнок маловато. К тому же теперь, после ужаса 1 марта9), все силы брошены на поимку террористов. Поневоле решишь, что сейчас не до Маркса с Дарвином.
      А с третьей стороны, первые шаги нового Государя, его слова, передаваемые из уст в уста, позволяют сделать вывод, что его интерес как раз направлен на дальние последствия сегодняшних шагов правительства. И всё же… Не слишком ли будет смело сейчас обратиться к нему с такими, по видимости, отвлечёнными вопросами?
      Кстати, подумал Иван Афанасьевич, неплохо бы вспомнить, что называется производной. Секретаря, что ли, спросить? Неудобно как-то. Лучше заказать ему книгу по дифференциальному исчислению, этак выйдет внушительнее. Пусть гадает, какое отношение имеет высшая математика к делам государственного управления…
Машинально перебирая картотеку, он размышлял о вызове к министру, только что вернувшемуся с важного совещания. Мы, однако, не станем пересказывать здесь выступление  этого выдающегося государственного мужа перед ближайшими сотрудниками, а воспользуемся правом литератора и перенесёмся прямо в ту комнату Зимнего дворца, где давеча под  председательством нового Государя собрался кабинет министров Российской империи.
      На этом заседании, уже третьем по счёту в новом царствовании, обсуждались меры, которые покойный Государь собирался обнародовать. Большинство участников склонялись к тому, что злодейское убийство никак не должно помешать осуществлению прежних планов. Лишь обер-прокурор Святейшего Синода возражал открыто и со всей допустимой резкостью. С побелевшим лицом, насколько это было возможно при его всегдашней бледности, без надобности то и дело поправляя указательным пальцем черепаховые очки, он призывал Государя не торопиться и ещё раз тщательно взвесить все последствия мер, которые он, обер-прокурор, считал гибельными, ибо они ведут прямиком к уничтожению основ самодержавного строя, на котором зиждется Российская империя. Но даже его единомышленники, чувствуя настроение молодого монарха, не сочли возможным открыто поддержать эту фронду.
Итак, решено было объявить в ближайшую неделю о Высочайшем намерении призвать для совета избранных представителей сословий. Один из наиболее ретивых сторонников реформ заикнулся даже о том, чтобы после слов «для совета по делам государственного правления» добавить «и для устройства основ Российской империи». Однако большинство  благоразумно сочло, что такое выражение будет воспринято в обществе как прямое обещание конституции, что представлялось если не невозможным, то по крайней мере преждевременным.
      Оставался один вопрос – что делать с убийцами? Правда, главный виновник, разорванный собственной бомбой, скончался в день покушения, но уже были арестованы несколько его соучастников, других разыскивала полиция.
      Обер-прокурор нисколько не сомневался, что виновных в пролитии царственной крови необходимо предать смертной казни. Министр юстиции высказался в том смысле, что казнь создаст для бунтарски настроенной молодёжи новых мучеников, и советовал сохранить им жизнь. Но что значит «сохранить жизнь», вопрошал министр внутренних дел? Чем можно заменить смертную казнь? Вечной каторгой? Разве общество способно будет в этом случае оценить Государеву милость? Мёртвых мучеников на Руси быстро забывают, а вот живые могут доставить ещё немало хлопот. Если бы существовала возможность не наказывать их вообще… Впрочем, о последнем варианте министр высказался  настолько туманно, что сам не вполне понял собственные слова.   
      Обстановка в комнате накалилась. Молчание Государя, его по видимости отсутствующий взгляд, устремлённый в противоположную стену, то, как он левой рукой вертел перстень на безымянном пальце правой, – всё это усиливало общее напряжение. Последние слова министра внутренних дел словно истаяли в гнетущей тишине. Министр вытер лоб платком, кончиком языка облизал нижнюю губу, едва видимую между усами и бородой, и промямлил:   
       – …То есть освободить от уголовной ответственности … Но я такую возможность исключаю, – добавил он, может быть, чересчур поспешно.
С минуту царила общая тишина. Затем Государь заговорил, не поднимая глаз от скатерти:
      – Больше всего…
      Он помедлил, то ли подбирая слова, то ли стараясь справиться с волнением.
      – Больше всего я желал бы утвердить мир между властью и теми, кого принято называть обществом. И если бы я был уверен, что ради такого мира нужно помиловать убийц моего отца, я ни минуты бы не усомнился сделать это. Как ни тяжело мне это признавать, я даже думаю, что, совершая своё ужасное злодеяние, эти люди искренне верили, будто действуют во благо. А самое ужасное то, что слишком многие в душе с ними согласны.
      Тишина в комнате сделалась поистине оглушающей.
      – Именно поэтому я думаю, что вы, – он назвал министра внутренних дел по имени и отчеству, – правы относительно бесполезности замены смертной казни.
Слова об освобождении от уголовной Государь как будто пропустил мимо ушей.
      – Моей жертвы не оценят. Исправлять положение всё равно придётся, но делать это нужно как-то иначе, и не сейчас. Что касается террористов, пусть всё идёт законным порядком: следствие, суд… Я не хочу, чтобы на судей влияло чьё бы то ни было мнение.
      Последние слова он произнёс особенно чётко и ясно. Пусть все присутствующие услышат и расскажут остальным.
      Ему в самом деле хотелось, чтобы судьи всё решили сами. При этом он прекрасно понимал, что его мнение будет значить очень много. Вынося почти неизбежный смертный приговор, судьи сделают это с лёгкой душой, потому что будут знать: последнее и самое тяжкое бремя – право помилования – всё равно лежит на нём.

      ГУРЬЯНОВ ХЛОПАЕТ ДВЕРЬЮ

      Спустя три недели после разговора, состоявшегося по дороге в Ваганьковский переулок, Гурьянов и Околобродов перебрались в Петербург, где сняли комнату в Четвёртой роте Нарвской части. Хозяин квартиры, мещанин Конопатов, был горький пьяница, промышлявший изготовлением абажуров. Жена от него ушла к соседу-сапожнику, и Конопатов, пропив почти всю мебель, надумал пускать студентов, благо они народ нетребовательный по части обстановки. Выгоду в таком предприятии он находил двойную: тут тебе и деньги с жильцов, и компания, а значит, надежда на дармовую выпивку.
      Расчёт его оправдался лишь отчасти: плату за комнату жильцы вносили редко, её надо было настойчиво требовать, а Конопатов этого не любил по лени и мягкости характера. Зато, когда у жильцов появлялись деньги, они всегда наливали ему стопку-другую даром.
      Михаила северная столица поразила и как будто придавила.
      Москва, особенно если смотреть с Воробьёвых гор, представлялась ему расплывшимся  пасхальным куличом с понатыканными там и сям церквями-свечками. Он привык к её колокольному звону, далеко разносящемуся в прозрачном воздухе, грохоту колёс по булыжным мостовым, крикам торговцев и извозчиков. Да и погода московская была ему по душе. Зимой дворы утопают в снегу, летом – в зелени; дождь прольёт – вымочит до нитки, солнышко выглянет – высушит.
      А в Петербурге небо серое, ветер мокрый, даже распухшие жёлтые шары вокруг фонарей набухли сыростью. Громадные дома стоят рядами впритык, без двориков и заборов. Церкви редки и кажутся лишними. В деревянных мостовых звуки тонут, колёса шуршат, прохожие спешат молчком, шаркают по панели калошами, словами перебрасываются негромко,  словно таятся. К тому же на новом месте Михаил сразу начал кашлять.   
      Он поступил в Технологический институт, а Гурьянов готовился к экзаменам в Медико-хирургическую академию, только что переименованную в Военно-медицинскую. Нужда была отчаянная. Денег, которые Околобродову скрепя сердце выдавали сёстры, хватало на оплату учёбы, на жизнь оставалось в обрез. Гурьянов деньги, заработанные уроками, посылал семье. Самым большим, и при этом необходимым расходом были свечи: без них ни почитаешь, ни попишешь. Поэтому на переезд, предложенный Княженко, они согласились сразу: дорога до Технологического института из Матятина переулка занимала столько же, а экономия выходила явная. Гурьянов подбивал Околобродова сбежать тайком, не заплатив хозяину, но тот наотрез отказался: от папаши он унаследовал твёрдое убеждение, что долги надо возвращать.
      На новую квартиру они пришли пешком с двумя большими узлами. Чернова с подругой Глафирой уже наводили порядок у себя в комнате. Вскоре налегке явился Володька Княженко. После комнаты с продавленным диваном новое жилище показалось ему царскими палатами: кровать не скрипела, комод красного дерева, два стола, стулья с резными спинками, а главное – ковёр посреди комнаты! В других помещениях обстановка была попроще – лёгкие комодики, письменный стол, по паре стульев; однако он смотрел на эту роскошь с восхищением, хотя и с некоторой опаской – тут, пожалуй, на пол плевать не дадут. 
      Последней прибыла ещё одна подруга Надежды – Василиса Смирнова. С ней был небольшой сундук – бабушкин подарок, как она тут же сообщила новым соседям. Тайну его содержимого Василиса не раскрыла, но приятелям пришлось попотеть, затаскивая его на второй этаж.
      Стол из экономии уговорились держать общий, решив, что по десять рублей с человека в месяц должно хватить, если не впадать в мотовство. Казначеем выбрали Чернову.
      Первая неделя прошла тихо. Старушка, завещанная им хозяевами, почти всё время сидела в своей комнате, чем-то там шуршала, как мышка, а когда выходила на люди, то рассеянно бродила по квартире, подозрительно всех оглядывая и что-то бормоча под нос. Новые жильцы тоже разговаривали мало, больше приглядывались друг к другу. Исключение составляла Глафира, определённо заигрывавшая со всеми тремя мужчинами. Это была рослая девица с длинным лицом и крупным носом; она носила пенсне и курила папиросы одну за другой. Трудно было поверить, что эту бойкую девицу могло напугать убийство священника, к тому же случившееся на другом этаже.
      Василиса, которую подруги звали Васькой, тоже оказалась барышней не из робких. Её отец, известный московский литератор, придерживался передовых взглядов, в том числе в воспитании детей, и дочь росла в свободе, ничем не стесняемой. Если Глафира козыряла своей развязностью, то Василиса ничего напоказ не делала, с почти незнакомыми молодыми людьми держалась запросто, и смутить её, казалось, ничем было невозможно. Сколько ей было лет, никто не знал – по виду не больше семнадцати. Казалось, при таком нраве она должна была напропалую флиртовать и проповедовать женский вопрос. На самом деле Василиса увлекалась вязанием, читала серьёзные книжки, а Володьку, который попытался повести себя с ней несколько вольно, пугнула так основательно, что он в дальнейшем боялся к ней приближаться, и когда компания собиралась вместе, прятался по дальним углам. «Что, опять не так склалось, як жадалось? – подтрунивал над ним Михаил.
      В воскресенье Чернова сообщила Околобродову как человеку, наименее ей неприятному, что девушки хотят устроить собрание. Михаил удивился: почему не поговорить без церемоний, зачем такая формалистика? Однако Надежда стояла на своём: вопрос общий, и касается, как она выразилась, «отношений между двумя частями нашего коллектива». Пришлось согласиться.
      К этому времени жильцов в квартире прибавилось. 
      Иосифа Гельнера родители, богатые киевские евреи, в детстве замучили Талмудом и игрой на скрипке. Ни к тому, ни к другому у него душа не лежала, книжки Майн Рида, Жюль Верна и Габорио нравились ему куда больше хитросплетений Мишны и Гемары. Кончилось тем, что, осатанев  от зубрёжки и ужасных звуков, извлекаемых им же из несчастного инструмента, он разругался с отцом и под причитания матери сбежал в Петербург, где поступил в Медико-хирургическую академию. По-русски Гельнер разговаривал правильным литературным языком, только слегка картавил. В Матятин переулок его затащил Княженко, с которым он познакомился в чайной.      
      У Шуры Ардентовой, знакомой Надежды, отец был приходским священником где-то в Псковской губернии. Это была плотненькая круглолицая барышня, гладко причёсанная, с длинной русой косой, переброшенной через левое плечо. Она посещала курсы счетоводов, читала газеты и французские романы и не выносила рукоделья. Когда Васька начинала нарочно изводить её разговорами о петлях и столбиках, Шурочка затыкала уши, мотала головой и даже жужжала, чтобы совсем уж ничего не слышать. 
      Пристал к ним ещё один попович, Афоня Крестоположенский, долгогривое существо с пятнистым, в оспинах, лицом. Правда, жилец он был сомнительный – ночевал всего раза два-три, и про деньги помалкивал. В Петербурге он прожил всего ничего, но  успел несколько раз сменить жильё; отовсюду его гнали – где хозяева, где другие квартиранты. 
      Собрание решили провести утром в той комнате у Княженко, Гельнера и Крестоположенского. Афоня накануне явился поздно и такой пьяный, что едва дотащился до постели. Приятели гадали, откуда у него деньги на выпивку. Гельнер,  знавший Афоню по прежнему жилищу, предположил, что тот надирается у своего приятеля-бурсака Бахарева: тому обычно в начале месяца присылали из дому деньги и посылки. Чтобы Афоня не удрал с собрания, его, спящего, привязали к кровати. Проснувшись, он начал бушевать, но его вразумили тычками и дали глотнуть пивка. После этого он успокоился, замолк и всё собрание пролежал с закрытыми глазами. 
Чернова, скрывая смущение нахмуренными бровями, объявила:
      - Прежде всего нам надоело смотреть, как Княженко разгуливает в нижнем белье!
      Володька густо покраснел.
      - Ну, послушайте! Вы же знаете, отчего так… Пиджак и брюки я заложил. В чём же мне ходить?
      - Лежите в постели под одеялом! – сказала Смирнова, придав лицу комично строгое  выражение. И с притворным сочувствием поинтересовалась:   
      - За сколько же вы одёжку заложили?   
      - За два с полтиной, – отвечал, потупившись, Володька.
      - Отчего же так дёшево? - удивилась она, на этот раз вполне искренне.   
Володька развёл руки.
      - Видел кровопийца, что я с себя последнее снимаю, вот и прижал.
      - Так вы что же, прямо там и разделись? – ахнула притворно, округлив глаза, Василиса, чем окончательно смутила бедного Володьку.
      - Ну да.. Что ж было делать…
      - В таком виде и назад шли? – продолжала допрашивать Смирнова. 
      - Василиса, прекрати! – прикрикнула на неё Надежда.
      - Да это недалеко, на углу на Клинском, – объяснил Володька. – Два дома только пробежать надо было.
      - Мы вам можем одолжить плед, будете заворачиваться, – предложила Шура Ардентова. 
      Чернова сказала решительным голосом:
      - Правильно, походите пока в пледе.
      - Два с полтиной я вам могу одолжить, – сказала Глафира. 
Володька печально улыбнулся.
      - Так он за столько не вернёт, проценты наросли ещё около рубля. 
- Ничего, – оборвала его Надежда, – один рубль сами где-нибудь наскребёте. И вообще, про ваше дезабилье – дело второе, не главное.
      - Вот именно! – выкрикнула Глафира. – Главное – женский вопрос!
      - И с какой же точки зрения вы желаете его рассматривать? – подал голос молчавший до того Гурьянов.
      Глафира, давно рвавшаяся в бой, вскочила с места.
      - С такой точки, что мы вам не служанки! Готовим только мы, провизию покупаем мы, стираем, даже подметаем одни мы! Мужчины палец о палец не ударят!
      - Неправда! – обиделся Гельнер. – Я два раза подметал.
      - А ужин всегда я устраиваю, – вставил Околобродов.
      - Ужин! – расхохоталась Глафира – Колбасу порезать вы называете «устраивать  ужин»?
      - Я и чай заваривал, – возразил Михаил. – И вы говорите – «провизию закупаем». Так деньги-то все у Надежды.
      - Мы все равны, – вновь заговорила Надежда, – с этим, надеюсь, здесь никто спорить не будет…
      Ося и Володька пробормотали что-то одобрительное.
      - Да не умею я готовить! – окрысился Околобродов. – У нас дома всегда мамаша готовила и сёстры.   
      - Суп сварить дело нехитрое, – возразила Надежда. – Третьего дня, когда никого дома не было, Владимир сварил и мне дал попробовать; вполне прилично получилось, даже вкусно. А вас, Околобродов, если угодно, я могу научить.
Вряд ли она могла сказать что-то более успокоительное. Михаил сразу прикусил язык.
      Решили, что заниматься хозяйством будут все поочерёдно, по неделе, а   Надежда будет заранее выдавать дежурному деньги. 
      Следующая неделя прошла спокойно. Жильцы присматривались друг у к другу, но отношения оставались натянутые. Девушки жили дружнее, хотя Надежда и Глафира явно друг друга недолюбливали, а Василиса над всеми посмеивалась.
      Крестоположенский приходил ночевать только раз и денег по-прежнему не давал. К Околобродову несколько раз заглядывал Фома Холодков. Володька однажды хотел этим воспользоваться, чтобы занять у Фомы денег, но Михаил завёл гостя в свою комнату и нарочито плотно закрыл дверь. Володька навострил уши, надеясь разобрать, о чём они там говорили, но помешали эти две дурищи – Глафира и Шура, совсем рядом с ним затеявшие спор про Анну Каренину.
      - Всё-таки я её не понимаю, – задумчиво тянула Шурочка, откусывая булочку с маком. – Всё так романтично было – любовь, постылый муж, красавец-офицер… И деньги у них имелись. А тут вон сидишь, копейки считаешь... Просто она пристрастилась к опиуму, оттого и под поезд кинулась!
      Глафира фыркнула:
      - Конечно, прозаической натуре этого не понять. А у Анны была страстная душа, она не могла терпеть унижения! 
      - Между прочим, – нравоучительным тоном сообщила Василиса, – в булочках с маком тоже содержится опиум. Тебе, Шура, как медику, следовало бы знать.
      - Фу, чушь какая! – фыркнула Шурочка. – Слушать противно! Если бы Анна ела булочки с маком, она бы под поезд не бросилась.
      - Зато она бы растолстела, а это ещё хуже.
      Завершив этим оригинальным резоном литературную полемику, Василиса сладко потянулась, взяла с тумбочки номер «Елисаветинских губернских ведомостей» и принялась вслух с выражением читать, сопровождая прочитанное собственными замечаниями и совершенно лишив Володьку возможности что-то расслышать из соседней комнаты.
      - «Елисаветинская земская управа подала Елисаветинскому губернскому земскому собранию мнение о способах исполнения  в следующем году сусликовой повинности». Интересно, как эту повинность исполняют, да ещё не одним способом, а разными? Вот бы посмотреть!
      - «Отыскивается отставной унтер-офицер из крестьян села Борисовского уезда Леонтий  Васильев Требенник, обвиняемый в распространении между лицами православного исповедания ереси шалапутов». Когда я была маленькая, покойная бабушка называла меня шалапутной. То-то я всегда чувствовала, что православная вера не по мне!
      - «В городе Гелиополе из стоявшего на реке Тальмиус парохода упал в воду в пьяном виде служащий на пароходе отставной рядовой Тобиян Лейбов Беренфельд и утонул». Надо же, какая оказия! А я почему-то считала, что евреи не пьют. Вас, Гельнер, я при всём старании не могу представить пьяным.
      И задумчиво добавила:
      - Впрочем, отставным унтер-офицером я вас тоже не представляю.
      Пустись в рассуждения о евреях кто-нибудь другой, его бы тут же оборвали, и ещё шею бы намылили за бестактность. Но как-то так получалось, что за Василисой признавалось право говорить о чём угодно. Сам Гельнер, шуток напрочь не понимавший, а на Василису поглядывавший с робким восхищением, принялся объяснять, что пьяницы среди российских евреев в самом деле редкость, он лично знал только одного, но тот был из Одессы, а Одесса – это не совсем Россия, и евреи там особенные. Тут дверь отворилась, и Михаил с Фомой, не прерывая тихого спора, быстро покинули квартиру, оставив с носом изнывающего от безденежья Володьку.
      Спокойная жизнь в Матятином переулке продлилась недолго.
      Как-то, оставшись наедине с Гельнером, Володька спросил его:
      - Послушай, ты за Гурьяновым ничего не замечал?
      - А что? – насторожился тот.
      - Понимаешь, какое дело… Просыпаюсь я вчера ночью. Я по ночам, видишь ли,  иногда встаю, кваску попить. Ну вот и тут, проснулся, вроде уже не сплю, но глаза только начинаю продирать. И вижу, Гурьянов возле моей кровати стоит и смотрит на меня. Я лежу, глаза сожмурил. И слышу, как он тихим голосом твердит: «Дай мне три рубля, дай мне три рубля!». Будто колдует, прямо как у Гоголя в этой, как её… Я сел в кровати и говорю спросонья: «Зачем тебе ночью деньги понадобились?». А он на меня посмотрел этак злобно и говорит: «Ничего мне, – говорит, – не нужно, это я так, сам с собой говорю». «Ну и дурак, – это я ему. – Кто ж сам с собою разговаривает, да ещё среди ночи? Этак ты с ума спрыгнёшь, и сам не заметишь». 
      Гельнер хлопнул себя по лбу.
      - Слушай! А ведь он и со мной штуку проделывал!
- Да ну?
      - Верно тебе говорю! Третьего дня сижу я здесь за столом, лекцию читаю, а он напротив сидит. И вдруг слышу, шепчет: «Оська, посмотри на меня». Я голову поднял, вижу, – а у него в руках какой-то блестящий шарик на верёвочке и он его эдак раскачивает, вроде маятника, и что-то под нос бурчит. Я говорю, ну и что, долго мне на тебя любоваться прикажешь? А он только рукой махнул – ладно, мол, читай себе.
      - А ты что?
      - Ничего. На этом всё и кончилось. А ты как, дал ему три  рубля?
      - Издеваешься? Мне папиросы купить не на что, четвёртый день не курю. И ведь все знают, что у меня ни копейки. Как ему только в голову пришло у меня занимать?
      Гельнер покачал головой.
      - Ты говоришь – «все знают». А Гурьянов как раз мог и не знать. Потому что он живёт вроде бы с нами, а на самом деле отдельно. И на собрании сидел, о своём о чём-то думал. Этакая, понимаешь, он гегелевская вещь в себе. До нас ему дела нет, мы для него вроде лягушек, тех, что для опытов. Ну, может быть, кроме Околобродова. Они вроде приятели, хотя на чём сошлись, непонятно. Очень уж разные.
      Володька наморщил лоб.
      - Как-то это для меня чересчур сложно. По-твоему, он над нами опыты ставит?
      - Выходит, так.
      - Тогда надо потребовать, чтобы он объяснился, – решительно заявил Володька.
      Человек он был мягкий и даже безвольный, но в некоторых случаях становился чрезвычайно упрямым, и тогда его нельзя было ничем сдвинуть с занятой точки. Вот и сейчас он ужасно обозлился на Гурьянова, который, признаться, той ночью его изрядно напугал. 
      - Не слишком будет – так вот, сразу? – засомневался Ося. – Давай сперва с Мишей поговорим.
      Однако разговор с Околобродовым пользы не принёс. Тот явно что-то знал, но говорил больше обиняками. Из его слов выходило, что Гурьянов, учившийся уже в Военно-медицинской академии, ставит психологические опыты, но в чём они заключаются и с какой целью он эти опыты производит, понять никак было невозможно.
      Ничего не оставалось, как обратиться к самому Гурьянову. Когда они зашли к нему, Околобродов сразу выскользнул из комнаты, и слышно было, как хлопнула за ним входная дверь. Зато из «девичьей» заявилась Василиса, заинтересованная происходящим.
      Гурьянов понёс несуразицу. Он долго и подробно распространялся о том, что человек и обезьяны – ближайшие родственники, приводил цитаты из Дарвина, Валласа 10) и Мальтуса. Потом заявил, что нынешние люди появились в результате неудачной эволюции, их надо перевоспитывать и переделывать. Для этого, дескать,  нужны эксперименты на людях и на обезьянах, а они требуют больших расходов.
- Так ты что, – возмутился Володька, – на наши последние гроши собрался над обезьянами опыты ставить?
      - Ты-то чего кипятишься, не на твои же? – огрызнулся Гурьянов.
      - Ещё бы, – прыснула Василиса, – на его деньги больше одной лягушки не купить, и то если хорошенько поторговаться.
      - А кто ночью твердил «дай три рубля», не ты ли? – не унимался Княженко.
      - Где же ты обезьян нашёл? – поинтересовался Гельнер. 
      - Какие обезьяны! – орал Володька, - при чём тут обезьяны! Он не на обезьянах, он на нас опыты ставил! Это же гипноз! Ну конечно! Я сам читал, как раз про такой шарик. Качают перед глазами, человек заснёт, и делай с ним что хочешь.
      - Зачем ему было усыплять Княженко, если тот и без того спал? – резонно возразила Василиса.
      Её, однако, не слушали. Положение выходило дурацкое. Что делать дальше, никто не знал. Решили снова устроить собрание.
      Гурьянов, который был малый не промах, приготовился всё свести на шутку или просто сидеть молча с покаянным видом. Ребята покричат, выдохнутся, и всё кончится, как обычно, то есть ничем. Но когда Княженко опять начал кричать про гипноз, Гурьянов не выдержал. Он вскочил и заявил, что не признаёт за ними права его судить, а заодно сообщил, что будущее за Дарвином, которого он, Гурьянов, является самым верным приверженцем.
      Поднялся общий крик, причём больше всех кричали Глафира и Володька. Против Дарвина никто не возражал, но Володька продолжал талдычить про гипноз и требовал изгнания Гурьянова. Шурочка Ардентова заступалась за мученика, приносящего жертву на алтарь науки, и обвиняла остальных в остракизме. Чернова сидела с каменным лицом, Околобродов и Гельнер отмалчивались, Василиса наблюдала за происходящим, вставляя ехидные замечания.
      В конце концов решили голосовать – оставить Гурьянова или выгнать. Тот сказал, что пока ещё тоже здесь живёт и имеет право голосовать наравне с другими. Поспорив про это ещё минут десять, с ним согласились, хотя Володька и по этому вопросу добивался голосования без Гурьянова.
      Голоса за и против изгнания разделились поровну. Гурьянов заявил, что после такого их поведения он всё равно не останется, и принялся укладывать вещи, попутно вступая в споры то из-за коробки спичек, то из-за остатков чайной заварки или нескольких кусочков сахара. Сцена получилась тягостная. В конце концов всё движимое имущество было поделено, и Гурьянов ушёл, демонстративно хлопнув дверью…

1. Обычный рост взрослого человека составляет 2 аршина (71,12 см х 2) плюс несколько вершков (1 вершок = 4,445 см). В разговоре обычно называлось лишь количество вершков сверх двух аршин.
2. Dies diem docet (лат.) – буквально «день день учит», то есть «следующий день учит предыдущий»; то же, что «утро вечера мудренее».
3. Сфинктер - клапан, регулирующий переход содержимого из одного органа организма в другой, или из одной части трубчатого органа в другую. Верхний пищеводный сфинктер находиться на границе между глоткой и пищеводом.
4. Bez pracy nie bedzie kolaczy (польск.) – «без труда не будет калачей».
5. Шапочки на манер той, что носил освободитель  Италии Джузеппе Гарибальди, были в моде среди девушек с передовыми взглядами. Одна из них изображена на картине Н. Ярошенко «Курсистка», написанной в 1880 году.
6. Александр Константинович Соловьёв, 1846 г. р., отставной коллежский секретарь, член партии «Земля и Воля», 2 апреля 1879 года стрелял в императора Александра II, гулявшего в окрестностях Зимнего дворца без охраны. Все выстрелы прошли мимо цели. Приговорён к смертной казни и 28 мая того же года был повешен на Смоленском поле при большом стечении народа.
7. Взрыв в Зимнем дворце был устроен членами партии «Народная воля» 5  февраля 1880 года с целью убийства Александра II. Ни император, ни члены его семьи не пострадали.
8. B «Послании к М. Н. Лонгинову о дарвинисме» А. К. Толстого есть строки:
«Полно, Миша! Ты не сетуй!
Без хвоста твоя ведь жопа,
Так тебе обиды нету
В том, что было до потопа».
9. Имеется в виду убийство Александра II, совершённое группой террористов-народовольцев 1 марта 1881 года на Екатерининском канале в Петербурге.
10. Альфред Рассел Уоллес (Alfred Russel Wallace, в старых русских переводах Валлас) открыл естественный отбор одновременно с Чарльзом Дарвином.


Рецензии