Глава NN Алекс и Густав

                Николай Ангарцев netstrannik85@yandex.ru)



                Глава NN (части I-V), не в пример прочим, короткая и непоследовательная, повествующая о вечных проблемах отцов и детей, — потому, без затей названная

               
                «АЛЕКС & ГУСТАВ»



                Месяц хлынул в переулок…
                Смерть берёт к губам свирель.               
                За углом, угрюмо-гулок,               
                Чей-то шаг гранит панель.
               
                Саша Чёрный «У канала ночью»

                And death shall have no dominion.
                No more may gulls cry at their ears
                Or waves break loud on the seashores...
               
                Dylan Thomas (1914-1953) "And death shall have no dominion"
               
                /И не будет более у смерти власти.
                И не сберечься в их ушах рыданиям чаек
                И волн, ломавших с с грохотом хребет о берег.../   



                I

               
                … Уходить не хотелось: отличный, сваренный на молоке, недавно смолотый кофе, приятным теплом обволакивал желудок, попутно даря сонную уверенность, что всё образуется — и даже никто не умрёт.
                Да, кружка упоительно вкусного кофе более всего располагала к неторопливому, ни к чему не обязывающему зубоскальству, уютно устроившись на продавленном, но столь удобном диване! Разумеется, не обошлось и без обязательного пледа — правда, у Густава его роль исполняла невесть откуда взявшаяся чёрная шинель каперанга^, которая, помимо исключающего сомнения чувства защищённости, придавала банальному лежанию тела оттенок счастливо спасшегося при кораблекрушении. И казалось, можно было бесконечно долго, изредка шевеля ногами под тяжестью старорежимного шерстяного сукна, слушать трескучий, с еле заметным прибалтийским акцентом голос хозяина, которым он рассказывал свои удивительные истории, всякий раз предваряя новую, стандартной фразой: «Понимаю, друг мой, в это трудно поверить, но именно так оно и было…». А по ходу повествования занятно и убедительно выходило, что жизнь Густава и людей, его окружавших, большею частью напоминала сущее шапито — яркое и безалаберно весёлое, — хотя, верней всего, на деле была той же помойкой, что и у большинства населения этой болезненно и кроваво исчезнувшей страны.
                И всё так же умиротворяюще горел бы доисторический торшер, которому Густав, не без ироничного изящества, приделал кованные ноги цапли. И бродил бы по комнате кругами, периодически их навещая со двора, ньюфаундленд Ричи, огромный и чёрный — как и положено ньюфаундлендам, скучавший по почившему наперснику шумных забав — коту Садаму; громко цокая когтями и тяжело вздыхая — так по-человечески сокрушённо, что удержаться от смеха было решительно невозможно. Алекс уже и позабыл, когда он смеялся с подобным ощущением случившегося счастья — вероятно, очень давно, когда маман сразила его, купив просто так, даже не на день рождения, а верно, от внезапного прилива материнских чувств, дорогущую, в уменьшенном масштабе и почти настоящую, со всамделишным электровозом, немецкую железную дорогу, — Алекс тогда чуть не умер. От счастья, ясно дело.
                А можно было просто молчать, попивая кивком предложенную добавку кофе, слушая в пол-уха страдания какого-нибудь давно упокоившегося негра с расстроенной гитарой на трещащем виниле, коих у Густава водилось предостаточно; наблюдая, как он сам, самоотверженно бросавший курить все те годы, что Алекс его знал, ныне, махнув рукой («знаешь, дружок, что самое ценное в борьбе с собственными пороками? — однажды капитулировать…»), возится с машинкой для сворачивания самокруток, а затем, радостно встрепенувшись, уловить нотки пряно-сладковатого дыма, от запаха которого становилось ещё покойнее и тише внутри, настолько, что причитания давно почившего негра становились понятными и практически родными… Но однажды вечером Густав его удивил: устроил классического рода «читку».
                И сподобился он на это следующим образом:
                — Нет, всё же ты не прав, — Алекс в который раз сознательно обошёлся без совершенно непривычного, для очевидно половозрелого мужика, выросшего без отца, обращения «папа». Возможно, оно и тронуло бы нежданной проникновенностью сердце Густава, но слово упрямо не желало сваливаться с языка — никак. И случись подобное, оно наверняка бы смутило и озадачило их обоих некстати явившимся призраком семейного благополучия, коего в их жизнях не было и в помине.
                — Думаю, мы всё же неуклонно, пусть неохотно и со крипом, но вползаем в то, что именуют общеевропейским домом… да, пока на положении далёкого, дремуче-неокультуренного родственника, которого не хочется пускать далее прихожей, но с явной перспективой очеловечивания настолько, что вскоре его пустят за обеденный стол на равных, — говоря это, Алекс наблюдал за размеренными движениями Густава, а заодно и нахмуренность, выдававшую явное несогласие, — внимая разглагольствованиям сына, он колдовским образом купажировал содержимое нескольких зелёных банок с ярко-жёлтыми иероглифами — и заваривал такой потрясающий чай, какой Алексу не доводилось пробовать и самых пафосных ресторанах. Терпкий, с непостижимым, ускользающим ароматом чего-то загадочного и нездешнего, зовущего за собой, располагающего к долгой, неспешной беседе… Залив приготовленную смесь пахучих веточек и листочков чуть отстоявшимся кипятком из огромного, старинного как броненосец из прошлого века, чайника, Густав накрыл заварник сшитым из разномастных кусков фланели, колпаком, способным украсить голову самого отвязного шута при дворе короля Артура. После чего загадочно хмыкнул и начал:
                — Согласитесь, молодой человек, (у Густава с обращением «сын», видно, были похожие проблемы) есть в предложенной вами поведенческой модели нечто унизительное для всех нас, наследников некогда великой державы, дожидаться, что там, как сиротам исторического процесса, как приподнявшейся прислужке, которой снисходительно укажут на место с краю…
                — В том-то и дело, что «некогда великой»…  Нынче отзвуки этого величия в словоблудии пустобрехов, да в бесконечно-пышных реверансах перед ним, будто это сумеречное прошловековое величие гарантирует, что нам с ним вовек не расстаться! А что на деле?
                — Да, процесс упадка налицо, спорить не стану… — Густав задумчиво скручивал листок папиросной бумаги, очевидно собираясь сочинить ещё и потрясный косяк, — в знании радостных сторон жизни отказать ему было трудно. Да и стоило признаться: виделись с сыном они столь редко, что тратить время на обязательные нравоучения менторским тоном, о полезности участия в кредитных марафонах за новым «лексусом» и дважды за год отметиться на средиземноморских курортах, было бы пошло и глупо — им обоим всё это было глубоко по…, а посему: let There be The Rock, цитируя, коль вспомнились, австралийских горлопанов. Но, в силу того, что разговор апеллировал к наболевшему и накипевшему в душе каждого в этой стране, Густав, безусловно, имел свою точку зрения:
                — Вот ведь что интересно… Ты тогда был мал и вряд ли это помнишь, но все те долбанные 90-е, когда большинство в стране, очарованные показным дружелюбием недавних врагов и чуть ли не родственной заботой о нас, с радостными воплями и отбиванием ладоней встречало падение в пыль очередного идеала недавно великой страны. Удивительно скоро мы все научились дружно ржать над ватерклозетного уровня шутками заокеанских киноклоунов типа Дж. Керри, с его ужимками тамады средней поддатости. С плебейской, нарочитой брезгливостью презрев добротную советскую эстраду, с роскошью баритонов Соловьёва/Королёва и многоголосья «Песняров», взялись истово фанатеть от писклявого педофила Джексона… — тут он основательно, с чувством затянулся запаленным косяком, поневоле сделав паузу, — и воспользовавшись ею, Алекс вставил: — Ну, самого соития с детьми вроде бы не доказали…
                Густав, передав сыну самокрутку, выдохнул и окутался непроницаемым ароматным облаком; невидимый, сурово молвил оттуда: — Да брось ты… Херня всё это — раз платил, значит, замазан. Невиновные честь свою не выкупают, они её отстаивают! Помолчав с полминуты, продолжил:
                — И теперь мы, вполне ожидаемо, как и предполагалось новоприобретёнными друзьями, превращаемся в самую отсталую часть Европы… скорее, даже колонию, — потому что, только здесь небритые голландские и прочие пидорасы вольготно мотались по нашим школам с учебниками по содомии, а под пьяных хохот и разудалое улюлюканье продавшихся хряков и их бл**ей, резались наши самые передовые атомоходы и крушились запредельной технологичности ракетоносцы. Но вдруг, вопреки всякой логике Кантовского толка, подобно Александру Невскому, перед лицом татарского нашествия отказавшегося от папского протектората и вхождения в католическую Европу, мы, русские, снова рванули «по встречке»: вопя о поругании о не имеющих срока давности ценностях целомудренно-патриархальной Руси, и самими же напрочь позабытом истинном православии, потрясая уже изрядно проржавевшими, но всё ж ядерными ракетами, вновь ополчились на весь Западный мир, от одного океана до другого, дразня его и временами пугая, — чёрт, похоже, нам действительно с ними не по пути…
                Густав поднялся с мощного, свитого из железных полос, стула и разлил чай по небольшим, но толстостенным чашкам из коричневой, обожжённой глины, — пить из таких, захлёбываясь от удовольствия, было просто замечательно. Из морозильника древнего, но крайне работоспособного, судя по слою инея даже снаружи, холодильника, он достал задубевшую плитку горького шоколада. — Угощайся! — и любезно придвинул обшарпанный табурет казарменного фасона к дивану с вольготно расположившимся Алексом, запретительным жестом пресекая попытку сына подняться. Следом он поставил чашку с благоухающим, словно Инь и Янь в одном флаконе, зелёным чаем, сопроводив её щербатым блюдцем, на котором оказался кусок с трудом отломанного шоколада. В течении нескольких минут они молчали. Блаженство ведь совершенно не требует громогласной озвучки, или чтоб его так вслух называли, и Густав с Алексом, чьей гостьей оно изредка бывало, прекрасно это понимали. Однако Густав, допив свой чай, оживился и с улыбкой произнёс:
                — А давай-ка, дружок, я тебе сегодня почитаю…
                У Алекса едва не вырвалось, что они нынче торопливо будут навёрстывать то, что в детстве не успели, — но он сдержался и вполне учтиво произнёс, хотя и не без сарказма:
                — Что же читывать будете, сударь? 
                — Да я, знаешь ли, рассказ, вернее, повесть небольшую набросал, — нимало не смущаясь, Густав водрузил на нос учительского вида очки и продолжил: — Однажды вдруг накатило: схватил ручку и понеслось; потом, правда, пришлось отредактировать изрядно, набирая, но… Это об армии, когда я в инженерно-сапёрном батальоне служивал… Кое-что из своего опыты, немного и слышанного от сослуживцев… Алекс заворочался под шинелью, устраиваясь с надлежащим для долго внимания, образом. Достав обыкновенную, с лямочками-завязками, папку и задумчиво потерев указательным пальцем свой внушительный нос, отец вытащил несколько листов формата А4 с плотно набранным текстом, после чего прокашлялся и начал: «Что и говорить, а послеобеденный сон, какие бы споры о его полезности не велись, чертовски приятен…» (далее следует повесть «ДЕНЬ ИЗ ЖИЗНИ»)
                … настоящий летний, грибной дождь. I’d love to turn you on….»
                Густав замолчал, снял очки и вопросительно глянул на Алекса — мол, как тебе? Алекс, искренне увлёкшийся в процессе слушания, довольно мотнул головой: гут! И тотчас решил подкрепить одобрение словами:
                — Слушай…. (слово «папа» опять привычно забуксовало), действительно, здорово для дебюта… Ты сам всё написал?
                — Да, сам, несколько вечеров потратил, но всё сам — как говорится, чужого нам не надо…
                — Нет, замечательно, это обязательно надо пристроить куда-нибудь, для издания… Жаль, если так и будет и тебя в столе лежать!
                — Да ладно, самолюбие у меня, знаешь ли, немного просит — иногда достану, почитаю немного вслух самому себе, с выражением, артикулируя — и довольно!
                Он усмехнулся и принялся складывать листки обратно в синюю папку давней выделки картона, какую нынче, в пору пластика, уже и не сыщешь.               
               
                II
               
                Алекс оттянул задвижку на воротах, немного пугаясь кажущейся тяжеловесности кованных переплетений — но хитрец Густав давно слыл изрядным мастером горна и молота в придачу, а потому использовал прутки из некого сверхлёгкого сплава, ранее наверняка архисекретного, коими его снабжала матросня из стоявшей невесть сколько в бухте бригады торпедных катеров — неотвратимо дряхлеющих и никому не нужных. Ушлая и дюже охочая до неограниченной выпивки и безотказных баб, — а такое возможно только, когда ты, служивый, с баблом на кармане, матросня пёрла, всё, что плохо лежит. Да и то, что охраняли — тоже пёрла. Густав основательно у них тогда прибарахлился для мастерской: портативный «сварочник», компактный, но мощный компрессор, инструмент кой-какой…
                Поэтому ворота, неказисто стилизованные под средневековье, отворились, как ждали — легко и бесшумно. И Алекс сразу увидел море — и сразу вспомнил тот день, когда впервые приехал к Густаву. Он так и не смог покинуть берег, оказавшись наедине с величаво-безмерной громадой солёных вод, незамедлительно осознав глубину ответа Густава на вопрос, с чего тот перебрался именно сюда: «А здесь, дружок, и помирать не страшно». Море и теперь с послеполуденной игривостью легонько шлёпало берег, лениво потягивалось и вновь разбегалось чередою мелких, в едва заметной пене, волн-морщин — величаво снисходительное к маленькому, испуганному человечку. И в который раз за эти окаянные дни, Алекса покоробило несоответствие безмятежности окружающего мира с тем, что вдруг стало возможным в его собственной жизни. Но полному пренебрежению со стороны стихии, равно как и смертельному вызову судьбы, было что противопоставить: в унисон с этими, чуть более требуемой патетики, мыслями, ощущалась опасная тяжесть навешанному на правую руку выдвижного танто, довольно грамотно и весьма технологично сработанного отцом. Увесистость металла успокоила и поддержала — хрен ли очковать? — треба идти…
                …Так значит, двинешь на север? — ещё раз переспросил Густав, с видимым удовольствием приступая к самой вкусной для любого Самоделкина части работы, — финишной отладке и регулировки изделия, заранее предвкушая, по окончанию таковой, восторг дилетанта, которому свезло оказаться рядом.
                — Да, старик, на севера… А куда ж ещё? Там на сотни вёрст никого, коме медведей и отшельников-буддистов… Там и пересижу…
                — А почему буддистов? Они вроде бы тёплые края жалуют? В оранжевой хламиде и с бритой башкой в добрый мороз не походишь, верно? — Густав на секунду замер с отвёрткой в руке, поняв на Алекса глаза с незабываемо-ироничным («ленинским», как он сам его называл) прищуром. — Может, староверы? — и снова углубился в регулировку пружины.
                — С бритыми черепушками и в оранжевом прикиде — это, батюшка, кришнаиты; буддисты — которым всё по болту, так сказать, — перенимая эстафету неизбывно-семейного сарказма, невозмутимо ответствовал Алекс.
                Дневной свет, не стесняясь, по-хозяйски заполнил всю мастерскую, услужливо демонстрируя каждую мелочь этого тщательно организованного беспорядка, где безошибочно мог ориентироваться только сам хозяин, — иные просто застывали на месте — озадаченные, по меньшей мере. И лишь сейчас, практически в упор разглядывая давно им не виденного отца, Алекс увидал, как он постарел. Благородные некогда залысины решительным образом соединились, явив мощный шишковатый лоб, с тремя глубокими, поперечными бороздами морщин. Скулы немного обвисали — зачинавшейся старческой дряблостью, отсрочить которую ещё никому не удавалось. Пусть Густав и регулярно увлекался очередной гимнастической новацией, доводя себя до изнеможения, а пресс до рифлёного совершенства — было видно, что где-то внутри, уже началось то, что через какое-то время сведёт на нет все усилия на турнике и отжимания от пола — старость — и она в бессчётный раз предъявит миру очередного старика, растерянного и больного. 
                — Ну, раз на Север, значит пружину и направления обработаю спецсмазкой — морозоустойчивой. Мореманы прошлым годом как раз банку притащили, говорят, на случай войны, для заполярных походов на складе валялась.
                — А за каким шутом им отсюда в Заполярье тащиться, даже в случае войны? — искренне недоумевая, поинтересовался Алекс.
                — То, дружок, глобальная стратегия, а в её тонкости, как водится, посвящены единицы! — назидательно вздев к небу палец в смазке, ответствовал Густав. Далее, картинно взмахнув рукою, с бодрящим кровь клацающим звуком, он продемонстрировал Алексу выброс танто из предплечных ножен. Метнувшийся из-под пальцев кованным языком дракона, и замерший, не найдя жертвы, непривычной формы клинок, впечатлил обоих. И с отрешенностью человека, на секунду заглянувшего за край, Густав хрипло подытожил: — Вот так, надеюсь, ты их и одолеешь, сынок…
                Алекс, у которого всё внутри сжалось в маленький, испуганный комок от неотвратимой суровости предсказания жестокости грядущих событий, виду не подал, а только кивнул — сдержанно, но благодарно. Доигрывая до конца много чего повидавшего «пса войны», выпрямился и не без казарменного пафоса произнёс:
                — Благодарю вас, мастер, далее я сам! 
                — Ну, да, конечно… — хмыкнул Густав, споро и удовольствием прилаживая кожаные ремешки крепления ножен к руке сына, для окончательной подгонки — немного грустя, что этот на совесть сделанная работа закончена, а результат скоро покинет своего создателя, перестав быть просто добротным, радующим глаз смекалкой ремесленника, изделием; а став страшным оружием в умелых руках, начнёт свой кровавый путь. В его вечно прищуренных, но больших, немного навыкате, глазах, Алекс, случалось, видывал всякое: настороженную угрюмость в день их первой встречи; вспыхивающую голубыми огоньками в полутьме кузни почти детскую радость от удавшейся поковки, — и следом, искреннее восхищение этим странным, волнующим миром, бывшим к нему порой, грех жаловаться, снисходительно-великодушным. Решив отметиться изрядной эрудицией, а заодно, чего уж, оставить за собой последнее слово, Алекс с выражением продекламировал:
                — И вообще… Самый могущественный человек тот, кто стоит на жизненном пути одиноко!
                — О, как! — Густав озадаченно скребанул шершавый подбородок. — И откуда это?
                — Ибсен, «Враг народа», — неизбежный снобизм эрудита прямо-таки прозвенел в ответе Алекса.
                — Ну, это, дружок, как раз про тебя… весьма к месту, — съязвил старина Густав, не без сожаления наблюдая, как раздавшийся было от осознания некой героической миссии, выпавшей только ему, сын сдувается прямо на глазах, с отчётливой тоской понимая, что он банально влип — и влип по самое не балуй…   
                А сейчас Алекс почему-то вспомнил тот улётный, замечательный вечер в баре, где они славно помахались с неандертальцами в байкерских жилетках, на правах победителей склеили потом пару недурных тёток и устроили на квартире одной из них сущее, как выразился затем Густав, «буйство плоти» — не стесняясь, будто старший и младший братья, пятничным вечером решившие пойти вразнос. А возвратившись по утро к нему домой, не сговариваясь, рванули к морю, на ходу скидывая с себя провонявшую грехом одежду, самозабвенно отдаваясь искуплению восходящего солнца. Прохлада солёных брызг пьянила не хуже текилы и ласк порочных тёток, а ни с чем не сравнимый запах разлагающейся морской флоры кружил голову не хуже пакистанского гашиша. Алекс привёз его, хитроумно упаковав в тюбик зубной пасты, — чурки, помнится, на областном призывном ныкали так деньги. Сей незатейливой конспирацией он немало развеселил Густава, с деланной, комичной серьёзностью наблюдавшего за выковыриванием из тубуса пахучей заначки, произнося при этом в духе Санта-Клауса глуховатое: «Хо-хо-хо…» и качая головой. Очень, кстати, натурально походя на старательно-красноносых аниматоров, таким же вот, натужно-заморским «хо-хо» привлекавших граждан, размякших от затянувшихся новогодних каникул, в супермаркеты, где им с бесцеремонным весельем, под видом распродаж, втюхивали просрочку. 
                — Вот и готово, внучок, примерь! — не выходя из образа рождественского старикана, Густав шаркающей походкой обошёл верстак и протянул изделие сыну.
                — С меня стишок! — постарался поддержать было настроение Алекс, но тот, словно из него разом стравили весь воздух, резко опустился на табурет. Не оборачиваясь, глухо, с усталым неверием в счастливый исход для них обоих, произнёс:
                — С тебя слово, что пустишь его в дело, лишь когда надо выжить — и никак иначе! Да, знатная получилась вещица — вот на удачу ли…
                Алексу случалось слыхивать рассказы о почти родственном отношении крепких оружейников к своим клинкам, и он находил подобное изрядно апокрифичным, — но глядя на Густава, с какой-то отрешенной обречённостью поглаживающего убранный в ножны танто, он тотчас избавился от неуместного ёрничества и принял оружие из рук мастера, как и подобало: с уважительным полупоклоном прошептав: — Обещаю, только когда или я, или они. Но они уже близко, старик, я знаю…
                — Тогда собирайся… Чем дальше свалишь, тем дольше проживёшь, — совсем уж скрипучим дискантом озвучив незатейливую сентенцию, он завершил разговор. Они скупо, едва коснувшись друг друга, обнялись при выходе, и Густав, резко отвернувшись, вернулся в дом.
                А море оказалось столь располагающе прекрасным, что Алекс поневоле замедлил шаг, упиваясь йодистым ароматом побережья и вдохновлявшими на путь резкими, как команда «подъём», криками чаек, раздражённых вечной неутомимостью прибоя. Тут он с иронией подумал, что здесь отличное место, чтобы сочинить ещё одного «Моби Дика» — но поскольку звали его не Герман, отделаться от вдохновения удалось, всего лишь швырнув пару камешков в воду. 
               
                III
               
                Густав неподвижно, безвольно сутулясь, стоял у окна, наблюдя, как Алекс движется вдоль берега, всё круче забирая по пескам вверх, к дороге. И в этой немой, оцепенелой статичности, ясно и чётко вдруг осозналось: виделись они с сыном в последний раз. Поддавшись порыву сентиментальности, что многих из нас застаёт врасплох, когда мы одни, глядя в след удаляющейся фигурке, он прошептал: «Храни тебя бог, парень, храни…». А потом, отбросив малопродуктивный мелодраматизм, более присущий творцам слезливых сериалов, двинулся в мастерскую наводить порядок, предварительно завернув к стойке с винтажной, но отличного звука, аппаратуре. Зажужжал привод лотка, заглотившего «компакт», храбро крутнулась шляпка гриба-регулятора громкости, и в колонках зазвучал нарочито бодрый голос старого кокаиниста и никчемного отца: «If I had possession over judgement day…»^^.
                День обещал пройти и закончиться неплохо. Но подлунный мир если чем особо и отличен, так именно тем, что обещания имеют свойство не сбываться. Густав безошибочно распознал, что, подобно в дешёвых романах, «пробил час», когда в наползающих на двор сумерках обозначилась коренастая фигура, перемахнувшая, тем не менее, через забор с завидной лёгкостью, чуть подогнув колени. Грамотно семеня, крепыш в кургузом пальтеце, демонстрируя удивительное слияние толстенной шей с бритым затылком, равно как и усердие, с коим он наверняка несколько лет преодолевал полосу препятствий в армейском спецназе, добравшись до ворот, аккуратно отодвинул задвижку. И замер подле распахнутой створке с гостеприимством человека, выполнившим простую, но всё же задачу. Во двор, медленно, включив лишь фонари габаритов, въехал незамысловатых, словно сложенный из двух параллелепипедов, очертаний, но пафосный цены, джип со здоровенной, «трёхлучевой» эмблемой на радиаторе — лучше прочего демонстрирующей на дороге, кто на ней «лох пробитый», а кто по-настоящему преуспел в жизни.
                Густав, хитро улыбнувшись обманувшим ожиданиям, быстро переместился к старинному, чёрного от вековой давности дерева, буфету, с превеликим трудом, силами трёх аккредитованных в гавани матросов, как-то приволоченному с местной свалки. Целую неделю Густав потратил на восстановление облика, и матёрый дуб отозвался на неожиданную заботу такой основательностью фасада и воспрявшей красоты древесины, что, без преувеличения, являлся украшением кухонной, так сказать, зоны. Но, сказать по правде, до буфета сейчас Густаву не было никакого дела — спешил он к висевшей в простенке аляповатой маске паяца, которую намедни гостивший сын вознамерился было потрогать, но был остановлен столь суровым окриком: «Не сметь!», что минут пять озадаченно молчал, про себя соображая, чего же такого недопустимого он собирался сделать. Глянув в окно и убедившись, что за занявшей полдвора машиной, крепыш заботливо закрыл ворота, не забыв запереть задвижку, Густав отметился тяжким вздохом и повернул маску на 180 градусов —  теперь она не улыбалась, а напротив, горестно ожидала неминуемой, страшной развязки; трагически же опущенные уголки губ являли миру усталое к нему презрение. Оставалось уповать на надёжность смонтированной пару лет назад, схемы, на неисчезнувшие навыки сапёра, коим Густав был обязан прохождением «срочной», да и просто на удачу, — а как, скажите, без неё?
                …Он тогда работал истово и со вкусом, выравнивая стенку неглубокой, сантиметров в 70, но широкой ямы, захватившей участок от ворот до каменной дорожки ко входу в дом — то самое место, где неизбежно либо остановятся незваные гости перед тем, как резко войти; либо затормозит машина, из которой вылезут тоже отнюдь не гномы. Густав с самого начала, как поселился в этом, три упрямых сезона восстанавливаемом, доме, был уверен, что рано или поздно это произойдёт. Покойное, как закат, понимание, что теперь уж точно скоро, пришло вслед за смертью Садама — серо-дымчатого, огромного кота (в лучшие годы вес 9.800), с белым треугольником на груди и роскошными усами, при взгляде на которые вспоминались скопом все герои гражданской войны, без исключений. Повстречались они одним дождливым вечером — Густав, тогда ещё начинающий «лепила»^^, торопился домой с мешком требуемых для кузнечных утех разномастных присадок. Сначала он услыхал, а затем увидел на краю дороги жалкое, вымокшее существо, судя по писку, семейства кошачьих, с дрожащим хвостиком-антенной, и вида совершенно бесперспективного по части выживания хотя бы до завтрашнего утра. И столько было покорности судьбе-злодейке в том писке, а вид серо-полосатого облезлого комочка столь жалок, что не раздумывая, Густав сгрёб заморыша в карман дождевика, где тот и заснул, предварительно обмочившись от привалившего счастья. Оказавшись в тепле, испив молока и отогревшись, недавнее чмо принялось дерзить: вставать на задние лапы, воинственно расставив передние, весьма крупные для котёнка, и угрожающе шипеть при попытке его погладить, демонстрируя при этом совершенно бандитского покроя харю, — стало ясно — зверюга ещё та, с характером. Так и оказалось — норов был физиономии под стать, а глянувший на фото ветеринар уверенно заявил, что данный субъект чистой воды метис — помесь камышового с сибирским. Но в тот первый их совместный день Густав курил, озадаченно наблюдая, как едва ли с ладонь размером котёнок, увлечённо таскал за шнурки его ботинок 44-го размера, периодически перебрасывая через себя.
                На подоспевшее Рождество малолетний Садам (как-то он ещё безымянным дрых на хозяйских коленях, а по телеку шли новости про Иран, — и при упоминании имени диктатора Садама Хусейна встрепенулся и радостно заурчал) знатно отметился, повалив в отсутствие хозяина наряженную ёлку и с упоением обглодав пластмассового попугая почти вчистую, до головы. Ещё через год, охотясь во дворе за воронами и расстроившись, что соседский пудель Арчи распугал их своим глупым лаем, с досады загнал несчастную собачонку в угол и там цинично покрыл его — Густав в немом изумлении самолично наблюдал изнасилование из кухонного окна, не веря глазам. С той поры недоумевающим хозяевам приходилось вытаскивать Арчи на прогулку в прямом смысле за поводок, и он, завидев любого кота, вместо жизнерадостного лая, коленопреклонно утыкался мордой в землю, позорно отставив зад, — психологическая травма у псины оказалась неизлечимой.
                А вот их отношения напоминали затяжную, но весьма увлекательную междоусобицу двух очевидных личностей — и сказать честно, Густав не всегда одерживал верх. И крепкого задумывался о перспективах, особенно, после, к примеру, мародёрски (т. е. целиком) употреблённого кг печени, опрометчиво забытого в тарелке на холодильнике. Вместо предвкушаемой ароматной, с чесноком и укропом, печёночной подливки к грамотно, не разваренным, приготовленного риса, пришлось давиться яичницей — в лучших традициях холостяцкой доли. Перелом в отношениях, в несомненную пользу Садама, наступил, когда, затеяв средненький ремонт, Густав отравился на своём «опельке» в недавно открывшийся торговый центр, за обоями, краской и прочим, призванным воссоздать уют.  Садам, понятно, увязался с ним, став к тому времени здоровущим, полосатым чудищем с выдающейся разбойничьей усатой мордой, с выражением на ней угрюмой зэковской судьбины. Настолько, что Густав всерьёз ожидал, что когда-нибудь, смачно рыгнув, он хрипло скажет: «Ну и х*ля?». Заперев в малопрезентабельном «опеле» всё, не поместившееся в багажник, а заодно и недовольно ругнувшегося во сне Хусейна, Густав бодрым шагом направился в продуктовый отдел, кишащий муравьиным усердием сограждан, вожделеющих скидок на йогурты и спреды.
                Похоже, у вора были кризисные дни, раз он покусился на откровенную развалюху с хозяйственным скарбом внутри. Из-за частично оставшейся, на задних стёклах, тонировки, он не заметил вольготно разметавшегося полосатым ковриком огромного кота — и напрасно. Но, может валики со шпателями выглядели чересчур привлекательно, а хлопец, к примеру, мечтал зарабатывать на жизнь штукатуром-облицовщиком, а не промышлять автомобильными кражами — сие осталось неведомо. В общем, тать немудрящим образом разбил окошко (Густав принимал сигнализацию за излишество) и просунул в салон руку, в которую, некстати разбуженный Садам, вцепился с остервенением пересидевшего на диете каннибала, и с помощью зубов и когтей устроил бедолаге анатомически-безукоризненное вскрытие конечности. Ворюга орал так, что переполошившиеся охранники объявили эвакуацию в срочном порядке, предполагая на автостоянке нечто совсем из ряда вон. Вырвав у кота то, что осталось от руки, вор бросился бежать — а выскочивший за ним Хусейн гнал его до самой границы парковки; после чего играючи навалял «люлей» здоровенному алабаю, призванному стеречь территорию — за отвратное несение службы. Увидав разбитое оконце «опеля» и щедро окровавленное сиденье, с нетронутым добром в салоне, а на солнышке — невозмутимо щурившегося Хусейна, Густав всё понял и в порыве чувств, бросив на асфальт пакеты, схватил кота и крепко прижал к себе: «Друган! Респектую, брателло!» — Садам в ответ недовольно зашипел и прокусил до крови хозяину ухо…               
                И вот, спустя несколько лет, по дому хозяйски прохаживался арбузно-полосатый красавец, приобретший умилительную привычку валяться где-нибудь неподалёку, подзыривая за хозяином одним глазом. Они оказались подходящими друг другу, настолько, что более никого и не требовалось. Из-за Садама у Густава, можно сказать, и личная жизнь не сложилась. 
                Как-то раз, получив заказ на изготовление надёжной и красивой кованной калитки (а вы думали, кузнецы в провинции только мечами да булавами промышляют? — ха!), он оказался для замеров в загородном доме у одной очень даже себе вдовы — ну, просто очень… Ейный покойный супруг прожил жизнь весьма богатую событиями, но, как часто в таких случаях бывает, недолгую. Впрочем, обеспечить молодую жену, выстроить дом и вот-вот посадить дерево у него получилось — не подкарауль его во время утренней пробежки подлюка-киллер. И в процессе определения углов и размеров, предпочтений в плане дизайна — с неторопливым, немного манерным, чаепитием с учтивым постукиванием чашки об обязательное блюдце, Густав нешутейно «блеснул чешуёй», развлекая хозяйку дома байками из областей жизни, совершенно ей неведомой — а потому, жгуче-интересной. Так, стоит отметить, блеснул, что плавно очутился с нею, весьма раскрепощённой и жизнерадостно голосящей, в одной постели. И поди ж ты — закрутилось всё вдруг серьёзно, с долгими ночными телефонными разговорами, внезапными приездами и чередой бурно-изобретательных соитий, в которых они пылко, с жадностью тех, кому не суждено быть вместе, обретали друг друга. Густаву она всерьёз понравилась, поскольку оказалась не настолько глупа, чтобы миловидность её это перевешивала. Ну, а в постели его давно так не трепали — а это, согласитесь, тоже аргумент. Но всё вдруг оборвалось, когда Эмма — так звали новообретённую пассию, по обыкновению, заскочила к нему поздним вечером на своей юркой, весьма недешёвой немецкой машинке. Опрокинув по рюмке текилы, как велено, под лайм, они возлегли на монструозную сварную кровать, запросто способную принять и оргию распоясавшихся клерков, количеством небольшого отдела кадров. Густав сварганил этот лежбище в ознаменование занятия кузнечным ремеслом — и стоило ли говорить — дебют получился «ошеломляющим» (так высокопарно выразилась первая приглашённая дама). И пусть со временем в глаза упрямо лезли все «косяки» и очевидная китчевость задумки, вытащить прочь этот цельнометаллический плацдарм не представлялось возможным, — так она и оставалась, занимая практически всю угловую комнату, служа регулярным средством отшибания голеней по забывчивости, и вызывая понятную оторопь даже у бывалых девиц по вызову, находивших, что в сауне оно попривычней будет.
                Но дамочку почему-то это чудище основательно, до прерывистого дыхания, заводило — и в этот раз, едва надкусив пирожное-безе, она набросилась на Густава, требуя немедленного совокупления на железном монстре. Понятно, вошедший во вкус Густав, был совсем не прочь, и всё образовалось славно и к обоюдному удовольствию — спустя всего лишь пару минут, он покрывал поцелуями её выпестованный в местном фитнес-центре упругий живот. И далее намечалась просто захватывающая плотская фиеста, как из-под ажурного изголовья кровати показалась щедро-усатая морда Садама, комично таращившегося на скоропалительное падение хозяина, — Густав, ясно дело, не удержавшись, расхохотался — и немедленно растерял весь настрой викинга, насилующего беспомощную пленницу. Говоря без стилистических выкрутасов, у него просто упал, а он всё продолжал дурашливо хихикать, не к месту вспоминая изумлённую морду кота. Эмма, распалённая и готовая к бурному соитию, ожидаемо вознегодовала и потребовала удалить усатого наблюдателя из покоев. Густав долго потом помнил покорную тяжесть Хусейна, когда он вытаскивал его за холку, предварительно с трудом изловив, — и надо же, ему было по-настоящему стыдно перед хвостатым другом. Хвала богам Семиречья — Эмма оказалась отходчива, в холодильнике к случаю оказалось шампанское, а её твёрдые соски всё так же служили эффективными проводниками возбуждения хозяйки, — так что всё закончилось очередным его оседланием, с распахнутыми глазами на раскрасневшемся лице и хриплыми воплями удовлетворения в финале.
                Однако, пока длилось это сущее распутство, Садам даром времени не терял. Не без оснований сочтя себя преданным — и из-за кого: «сучка крашена»! — он отомстил чисто по-кошачьи. Надобно отметить, что заехавшая Эмма впорхнула в дом, перебирая ножками в изящных, обморочно не дешёвых, замшевых сапожках «а ля покорительница Дикого Запада», с вычурно обработанными носками и бахромой на голенищах, смотревшихся на её аккуратных конечностях, что и говорить, отпадно. Понятно, что Хусейн, как истинный абориген, для изобретательной мести незваной завоевательнице, избрал именно их: он не только попробовал на зуб скошенные, набранные из кожи, каблуки, но и знатно напрудил, обильно и пахуче, подумать только — в оба сапога! Густав, много позже, периодически возвращаясь в памяти к этому эпизоду, всякий раз задумывался: как же он так смог — в два захода, или в один, но грамотно распределённый? Не смысла описывать (чёрт, непреднамеренная, но сколь удачная игра слов!), что, узрев подобное, Эмма взопила едва ли не сильнее, чем во время самого крутого оргазма; и стала тут же, стряхивая с ноги осквернённый сапог, требовать умертвить «скотину», причём роль палача она, не дрогнув, препоручила себе, любимой, доверяя Густаву лишь участь подручного. Разумеется, он ответил решительным отказом, на что ему было заявлено о неизбежной перспективе сдохнуть в обнимку с «этой усатой тварью, а не с нормальной бабой», и довольно ловко запущено двумя сапогами подряд — оба раза мимо. После чего, с нескрываемым интересом натуралиста-вивисектора он пронаблюдал, как Эмма, растрёпанная и злая, в одних лишь шёлковых (а как иначе?) носочках промчалась по булыжникам дорожки и впрыгнув в свою «крошку», тронулась с места с обязательным, визгливым прокручиванием колёс, — ворот тогда ещё у Густава не было, — а в тот вечер не стало и калитки.
                Спустя четверть часа, он прихлёбывал зелёный чай, с самокруткой «виргинского» табака вприкуску, под диск очередного гуталинового лузера с гитарой; и, вот странное дело, только теперь вспомнил, что Эмма на дух не переносила блюз, обозвав его «уныло-холопской музЫкой» — всё ж учительствовала дамочка недолго, до замужества, и временами мысли излагала не без острой приправы. Густав лениво почёсывал Садаму за ухом и воочию ощущал родство их помыслов о том, что девчонки по вызову, как ни крути, самый приемлемый вариант, когда дюже захочется. Кот прожил 7 лет и умер быстро, не мучаясь и не болея — просто улёгся однажды набок, оскалившись, задышал часто-часто — и отправился в свою котовью Валгаллу, входить в которую надобно собранным и суровым. Глядя на угасающий взгляд единственно преданного ему существа, Густав словно увидал в них, как навсегда угасает надежда на возможную любезность судьбы к нему, когда жизнь обязательно изменится к лучшему — no fuckin’ way^4!
                После этого, похоронив кота, он снова взялся за лопату, понимая, что однажды к нему придут — придут те, кого он не звал, и жалости которые не знают. Вот почему он на совесть вычистил выкопанный периметр, заложив туда три глубинные мины, по цене двух, приобретённые у мореманов, и связку тротила с ближайшего карьера, сдержанно оценивая суммарно-взрывной эквивалент как «не въ*бенный». Посидев в инете несколько вечером кряду и раздобыв у матросни кой-какую литературку по установке донных боеприпасов, равно как и припомнив свою армейскую службу, он разобрался с дистанционной активацией общего взрывателя, купил на совесть изолированный провод, два листа армированного гипсокартона — и заминировал двор, надёжно и красиво. А когда на пороге увидал загнанно дышавшего Алекса, сердце тревожно застучало и дёрнулось, но то была не радость нечаянной встречи отца с сыном, а горечь сбывшегося, недоброго ожидания — началось!
               
                IV
               
                Теперь же, наблюдая из окна за распахнувшимися дверцами «гелена», Густав поставил себе высший балл за предусмотрительность, а вместе с тем испытал горделивую радость, сродни той, что посетила юного живодёра, всю ночь мастерившего иезуитской сложности силки, а уже к полудню обнаружившего в них запутавшуюся жертву. Тем паче, из дверц, как горох, сыпанули удручающей похожести с № 1-м, крепыши — и одёжкой, и сложением. Своей почти калиброванной одинаковостью «бультерьеры» зародили в Густаве подозрение, что до сего момента их хранили в большой коробке, на каком-нибудь потаённом складе. Подозрение только усилилось, когда крепыши рассредоточились идеальным полукругом, чисто кегли в боулинге. Скрестив руки ниже пояса, в силу неведомой необходимости, вынудившей зафиксировать свободно болтающиеся шары, они слаженно продемонстрировали страшненькую, немного мафиозную драматургию, начало которой, как ни странно, положили мушкетёры: «один за всех…». И финальный акт не заставил себя ждать: последним из салона выскочил, с нарочито спортивным подтекстом, в немалой степени занятный тип. Тщательно уложенный, набриолиненный пробор указывал на наличие свободного времени и очевидный достаток, волею случая счастливо соединённые вместе. О том же сообщал дымчатый, нежно-кашемировый кардиган из не одного почившего ягнёнка, — ценою, надо полагать, вызывавшей оторопь. У Густава порой случались взлёты, связанные с появлением «распальцованных» клиентов, авансировавших свои заказы купечески щедро. Правда, в половине случаев он вскоре узнавал о преждевременной, и как правило, весьма насильственной их кончине, — и скорбя, временами удивлял себя и окружающих изрядным проявлением мотовства и неординарного вкуса.
                «Вертлявый», как его тотчас окрестил Густав, замер на несколько секунд, давая возможным зрителям прочувствовать своё дЭмоническое эго; зауженным к талии творением итальянских кутюрье он стильно выделялся из замерших бочонками подчинённых, однообразием смахивающих на выпускников сиротского приюта. И в этом так же угадывалась не лишённая театральности задумка: Вертлявый явно принадлежал к числу доморощенных перфекционистов, склонных удивлять мир всякий раз, как только представится случай. Помимо того, любому становилось ясно, кто нынче главный злодей. И Густав в очередной раз подивился, что, не смотря на очевидное знание жизни, он вновь сталкивается с проблемой верной идентификации подобных персонажей, которые в равной степени могли быть и блатными, и служивыми — так всё нынче перемешалось "...in the state of Denmark". Следом явилась слабая нотка отцовской гордости за Алекса — видать, сумел сынок достать людей серьёзных, обидчивых, и прощать, как средь них водилось, вовсе не склонных. Сжав кулачки в лайковых, ценою в пенсию добродушных старичков-соседей, перчатках, Вертлявый величественно (не из театрального ли его конторские завербовали?) кивнул головой опричникам в сторону дома — те, усердно сопя, как свора бультерьеров — вот когда сравнение бывает исчерпывающе удачным! кинулись отрабатывать свои оклады + премии, старательно на своём пути что-нибудь опрокидывая, либо ломая.
                И через пару минут, шумно пыхтя от казённого усердия, в комнате образовалась туша безвестного бугая, со здоровенным «кольтом» (точно, из театра, успокоился Густав) в вытянутой руке; завидев хозяина, здоровяк завизжал неожиданно тоненьким голосом: — Стоять, сука, не шевелиться! Густав, уже отошедший на изрядное удаление от маски, с усталой дружелюбностью произнёс:
                — Да я и так стою, как видишь… Чуть повернув голову, но продолжая держать его на мушке (всё-таки чему-то в органах да учат!), бугай исполнительно проверещал:
                — Босс, здесь только гражданский, объекта нет! — значит чутьё не подвело, и они по Алексову душу заявились! Рыло служивого светилось неподдельной радостью осиленного долга, глазки часто моргали, заранее увлажняясь от грядущего похлопывания по загривку в качестве поощрения, или кусочка сахара из лайковой перчатки — Густав ничуть бы тому не удивился. В общем, субъект был, как едко заметил изрядно рифмующий семит в начале прошлого века: «…Несложен и ясен, как дрозд»^3. Странное, очевидно недолгое умиротворение охватило Густава, и он неспешно цедил его, наслаждаясь, — как тот, приснопамятный французский коньяк в уже навсегда сгинувшей Югославии 95-го года... 
               

                REMY MARTIN. THE SHORT STORY
                (присутствует мат: так ведь про войну…)
          

                Всё надъ*бнулось как-то разом. Сербы, ещё недавно тостировавшие их за ужин не менее трёх раз, смотрели волками, а иные бормотали сквозь зубы: «Шта радите овде, Руси? Ниj твоj рат!»^6 — и это после того, что за них вынесли-хлебнули? — пидорасы чернявые, больше никак! Дело осложнялось тем, что они все эти полтора года были сами по себе: ни с «волками», ни с «казаками»^7 дружбы не водили, являясь, по сути, рейнджерами-пох*истами — разведывательно-диверсионным отрядом — да какой там! — отделением! при сербском развед-батальоне. Стало понятно: надобно валить, пока не заластали. Саныч, бравый десантник по срочной и отменный пулемётчик в настоящем, сразу прокубатурил и через наших миротворцев, за взятку, ясен пень, сквозанул на «борт», вылетавший на Родину без досмотра — не сказав никому ни слова. Москвич, сука, одним словом, х*ля… Они там, в столице, все, через одного, говномесы и пиз*олизы — давно про то известно.
                ...И не выдали — либо нашим, а на родине верный срок за нелегальное пересечение границы; либо «боссам» — ну, тут без вариантов — пиз*ец, какой врагу не пожелаешь. Сябр, вон, длобо*б полесский, втюхался к ним в лапы, со своим «маузером», а на прикладе зарубок полтора десятка — вот же, сука, Василий Зайцев^8 ху*в! Ведь говорили (Густав, лично): выбрось ты свой шпалер, лапоть, — примут, шкуру с живого спустят! Не послушал, бульбаш упёртый, — и вышло ещё хуже. Когда они с Вариком (горный, б*я, армянин — Варужан — о, как!), пришли в дом на окраине, чтобы забрать и похоронить то, что от Сябра осталось, хозяйка рассказала, что в селе поголовно не спали, пока его убивали — со знанием дела, не торопясь, — так он кричал… Ему отрезали, всё, что можно: пальцы, уши, член… выбили все зубы, выкололи глаза. А потом, ещё живому, бросив на землю, отрезали голову. Густав почему-то до сих пор помнил рисунок обоев комнаты, где лежало на брезенте то, что ещё сутки назад было красивым славянским парнем. Чёрные штрихи и точки, очень похожие на нотные знаки, только располагавшиеся вертикально — вот кто такое еб*натство додумался на стены поклеить?! Сябра они тихонько и незаметно похоронили, Вар даже топопривязку сделал — да х*ля толку? О родственниках меж ними рассказывать было не принято, да и столько лет прошло — поди, там автобан какой проложили, или супермаркет отгрохали невъ*бенный — за что-то ведь воевали?
                А вот им с Вариком пришлось туго —  за год нарисовались своим отрядом ой как круто, смертушки им до х*я народу желало… Особенно, когда они втроём, на Рождество, грамотно рванули два грузовика «боссов», а Саныч из двух пулемётов, попеременно, ещё и разбегающихся достреливал: ох*ительно, когда вживую видишь — дым, пламя, вопли, треск, на версту шашлыком из человечены несёт! Вот тогда-то за них и объявили награду: по 4 с половиной тысячи «гринов» за каждого, листовки по сёлам расклеили с ихними рожами — как в вестернах: WANTED DEAD or ALIVE! Причём, нарисовали-то похоже… Сербы, видать, крысята, фотки предоставили, кто же ещё? Густав, как увидел, аккуратно сорвал одну и уложил в карман. Саныч, помнится, спросил: на х*я, мол? А тот ответил: «Сохраню. Внук родится, покажу — на, гляди, дедушка в молодости чего-то да стоил!» — долго, перекуривая, ржали. Хотя, нынче таким деньгами удивить сложно, но в Югославии образца 94-го года за такое бабло можно было село купить, целиком: с бабами, гусями и колодцами. Ну, а потом Саныч обычной сукой оказался.
                Но поначалу им свезло. Варик, как и всякий горный джигит, охочий до всего, что в женском роде, счастливо блудил с роскошной, фигуристой Таяной из финотдела, — и она (по просьбе Густава, разумеется — оленю мохножопому только бы драть кого и где угодно), подсказала им дату отправки груза по железной дороге — в Испанию, поскольку Густав исчерпывающе велел узнать: «что едет подальше, на х*й, отсюда». Там было несколько открытых платформ, а начкаром — её двоюродный брат. Всё образовалось просто восхитительно: затарившись галетами, сыром и двумя бутылками сливовицы, храня в карманах паспорта убиенных сербов, отдалённо (т.е. ни х*я) на них похожих, друзья тронулись в путь. На третьи сутки, судя по жаре, они прибыли куда-то в Эмираты — но оказалась действительно, Испания, южная — просто пи*дец как южная.
                Указатель длинною в шпалу сообщал, что неподалёку город Каравака-де-ла-Крус, а перед ними расстилались апельсиновые рощи и махонький городок, состоявший из едва ли полусотни каменных, стародавней архитектуры домов, своими подслеповатыми оконцами, наверняка, видавшими отплытие Колумба за специями. А вот с деньгами наблюдалась жопа — мясистая, — в смысле, полная. Платить довольствие им перестали уже как с месяц, и они выживали за счёт продажи гражданским трофейной амуниции и дорогой, немецкой оптики. Пара сотен дойче марок погоды не делала никакой, ибо обменников тут отродясь, с тех самых, Колумбовых времён, не водилось. Зато оранжевым, крупнокалиберным бисером, тут и там, висели апельсины — местные, похоже, собирали их с большой неохотой. Ну, оно и понятно — для них это всё равно, что нам копать картошку… Сразу стало ясно: банальной подёнщины не избежать. Причём, памятуя традиции родного соцреализма, наниматься следовало к местному кулаку.
                Здраво рассудив, что скаредность местных произрастает наравне с цитрусовыми, Густав велел напарнику сечь, у какой изгороди стоит машина поприличней, выдавая хозяйский достаток. Горный орёл не подкачал — через пару минут усиленного верчения головой, он радостно крикнул:
                — Гус, зацени: «бэха-кабрио»!
                Действительно, у ветвистого, совершенно непролазного забора, поверх которого нависали здоровенные апельсины, красовалась тёмно-синяя БМВ, да ещё кабриолет, что подразумевало очевидное наличие в доме лишних денег. Погрохотав железным кольцом о дверь и вызвав жгучую ненависть пары облезлых собачонок, компаньоны узрели приземистого, с округлым животиком поверх джинсов в обтяжку, надо полагать, местного мачо. На приемлемом английском Густав прогнал «телегу» о балканских (не уточняя) туристах, чьи деньги украли вездесущие цыгане — они, как и евреи, везде, и их столь же искренне не любят. Хозяин точно цыган не жаловал, поскольку, заслышав о происках «fuckin’ gypsies», смачно сплюнул. Сумму назвал, конечно, жлобскую, мудила, — видать, смекнул, что про цыган просто гонево для слабоумных, а он при «бэхе», стало быть, не дурак. Ну, деваться было некуда — со следующего утра стали вламывать, как проклятые — и вороны вам в помощь! А «масса» оказался жлобярой просто международного масштаба — в первый же день, почуяв пряные запахи Варужановской шурпы, что тот на ужин, он же обед, сготовил, явился типа для разговора с бутылочкой какого-то пойла, — и умял здоровущую миску; аж всю, сука, как псина, вылизал! Вот оно, дело как обстоит в мире чистогана — кабриолет иначе не купишь!
                Ну, потрудились на славу, перелопатив просто гору этих е*учих апельсинов: снимая с деревьев, укладывая в ящики, сортируя по степени спелости и внешнего, бл*дь, вида — развлекуха та ещё! А аккомпанементом, весь день, бля*ский колокол на часовне: блям, блям, блям, — да уныло так, хоть апельсины в сторону отодвигай и вешайся — от осознания неизлечимой греховности своей. И старухи на звон ползут, мухами недобитыми, все в чёрном, как с маскарада, страшные, аж холодеешь, не смотря на жару, — местный, стало быть, женсовет.
                Управились за три дня — понимая, что долгие, изучающие взгляды изъеденных морщинами стариков-соседей, ни к чему. Раз на древнем мотоцикле протарахтел карабинер, — один, похоже, на всю округу, жирный и лысый, но даже с мотоцикла слезать не стал — махнул полграфина лимонада, о чём-то перемолвился с хозяином и уехал. В день расчёта «масса» с утра был хмур и придирчив, и Густав не без оснований предположил, что их попробуют кинуть. Варик, хищно обнажив белые резцы, озвучил готовность вздёрнуть нанимателя на апельсиновом дереве, как бунтовщика на рее. Но вышло 50/50 — в смысле, жук испанский срезал обговоренную сумму ровно вполовину; он долго и красноречиво мешал длинные фразы на испанском с короткими, исчерпывающе звучащими, на английском: «money is problem… now… right now; policeman don’t like you guys… so had to pay him; I don’t have any more cash, sorry guys»^9, и слыша эту мешанину, камрады всё мрачнели, а Варик уже присматривал деревце покрепче. Однако, Густав выдохнул, приняв имелово, как неизбежное. Правда, горный армянин всё кипятился, вслух перебирая возможные варианты лишить жизни «пидара усатого», или, как минимум, обесчестить, но Густав оборвал: «Забей, мы здесь никто, нас и за бутылку «Фанты» в местное СИЗО примут, а оттуда не вылезешь —  видал, какие в том замке стены? Граф Монте-Кристо —  и тот бы х*й  сдёрнул… Под утро, когда будем сваливать, колеса на «бэхе» ему продырявим на прощанье…». Вышло, впрочем, по-иному…
                После обеда заявилась хозяйская дочь — невысокого роста, толстая и тонкими, противными усиками — весь пи*дец, даже ара скривился, а уж этот, кого только не драл у себя в горах! Оказалось, наследница владеет винным магазинчиком и ей нужны работники на вечер: и нет смысла затевать викторину, чтобы угадать, кого к ней направил заботливый отец. На месте выяснилось: из сырого, провонявшего кислятиной подвала, считавшемся подсобкой, нужно было вытащить на свет божий херову тучу пустых бутылок, т. к. магазинчик, вполне логично, был и пунктом приёма стеклотары; опять, бл*дь, рассортировать их по ящикам и погрузить в пикап — чмошного вида ободранный «фиат», ослепший на одну фару и с кривой ухмылкой погнутого бампера. Они взмокли и высохли два раза, вполголоса ох*евая от способности местных старух начинать день с бутылочки “Manzanilla”^10, продолжить, отобедав под “Pedro Ximenez”^11, и пить вечерний кофе с “Pacharan”^12 вприкуску, — и ведь ни одного ЛТП в округе! Воистину, края благословенные…
                Когда всё было закончено, и обессиленные компаньоны рухнули под сень забора, усатая тварь, скорчив недовольную гримасу — но с её внешними данными особенно стараться не приходилось, и исчезла в подсобке. Вскоре она выползла, как жаба из подвала, что-то бурча, с бутылкой копеечного пойла и парою местных чебуреков. Ара, почуяв запах унижения, напрягся и побелел — дабы пресечь на корню вспышку гнева несдержанного горца, Густав резко, на сколько позволяли ватные ноги, подскочил и принял дары из рук хозяйской дщери. Варик было недоумённо взвёл брови: мол, ты чё, друган? — но Густав, осклабившись во все наличествующие зубы, незамедлительно швырнул чебуреки собакам, крутившимся неподалёку. Следом, правда, в направлении мусорного контейнера, полетела и бутылка вина. Усатая оторопело переводила маленькие глазки с Варика на Густава и обратно, покрываясь красными пятнами и кривясь лицом. Наконец, её прорвало: минут пять друзья слушали визгливый монолог, состоящий из брызгающих слюней и отрывистых фраз, чаще всего в которых звучали слова“hijos”^13 и “ingratos”^14. Кроме того, разгневанная дева многажды отметилась любимым словцом всех некрасивых и обделённых вниманием, баб: “maricones”^15. Оторавшись, оно удивительно резво запрыгнула в свою «мазду» и, нещадно пыля, понеслась — не иначе жаловаться папочке на неблагодарных эмигрантов. Решение пришло спонтанно, но обоим сразу. «Ну, ара, обнесём, что ли, лавчонку-то?»  — в ответ Варик отсалютовал сумраком агатовых глаз — оставалось ждать ночи. А из неведомого, в следящем прищуре, окна ближнего дома, доносился манерно страдающий по своей лэди, хреновой памяти Cat Stevens^16. Вот что ж за люди здесь проживают, а? Пи*дец, да и только…
                Вскрыть магазин труда не составило. В сей благословенной сраке мира, похоже, последний вор уплыл вместе с Колумбом, — поэтому, ни тебе ни сигнализации, ни хитроумных запоров на усиленных металлической коробкой, дверях — открыли, что называется, «под сигаретку», даже не вспотели. Варик, плотоядно урча, кинулся к полкам с винными бутылками, радостно подразумевая сгрести весь ассортимент — чурка, х*ля с него взять! Густав неспешно, чуть вразвалочку, двинул к кассе: затейливо бренькнув, та отрыгнула ворох целый цветастых песо (об общем «евро» тогда и не помышляли), количеством, на первый взгляд, обнадёживающим перспективой обеспеченной старости минимум для одного. На деле же, хорошо, если хватило бы на пару блоков “Marlboro” — испанский песо так себе валютка, не английский фунт, вестимо.
                Запихнув наличность в наплечную сумку, Густав обратил взор на сотоварища, увлечённо набивающим дешёвым бухлом здоровенную сумку.
                — Ара, ты вот с ней далеко убежишь, а?  Бл*дь, совсем думать перестаёшь, когда перед тобой или бухло, или баба, так что ли?
                Варик выпрямился, мрачнея челом от понимания, что все труды были напрасны, а взять удастся десяток бутылок, не больше. Но Густав уже забыл про него: настороженным взглядом охотника, заприметившего добычу и боящегося спугнуть, он уставился на левую, нижнюю полку, скрывавшуюся в непорочной темноте:
                — А ну-ка, что у нас здесь…
                Хрустальной тяжести лепестками невиданного цветка, в свете зажигалки ожила тщеславная бутылка, где на этикетке, под кентавром, значились золотом выложенные буквы V. и O.,
                — Ого, вот это я понимаю… Вар, ты сейчас умрёшь и снова воскреснешь — это один из самых крутых французских коньяков, “Remy Marten”… ах, ты, лягушонок усастый, — знаешь, чем дядей порадовать! — голос Густова стал нежен  и бархатист, как на первом свидании.
                Всего бутылок было 8 — немудрено, для такой дыры и того в избытке, с учётом охренительно высокой цены. Естественно, их прибрали все до одной. И последующие 5 дней остались в памяти надолго, навсегда пропитанные ароматом винограда, умерщвлённого по всем правилам коньячного искусства и пробывшего 10 лет в дубовом узилище без какого-либо права на «досрочку».
                Друзьям посчастливилось тормознуть фуру с апельсинами — б*я, ну, а как же иначе? За рулём шведского Volvo сиживал ожидаемо бородатый, как викинг, шведский же парень, люто ненавидевший жару, а следовательно, и заоконные пейзажи — т. е. весь этот хренов “Sketches Of Spain”^17. Они всю дорогу прилежно слушали голосистых, мрачно-металлических тёток; любовались, как экстатично он трясёт гривой цвета льна, завидев очередные, вываливающиеся наружу, загорелые буфера; слаженным трио навтыкали немеренное число «факов» всем местным, оказывавшимся на дороге, вожделея хотя бы парочку этих долбо*бов переехать, — в общем, вели себя под стать шведу, бывшему, верней всего, у себя родине классически-трактирным героем. Когда стало ясно, что они прилично удалились от сраного городишки Хрен-Его-Знает, а водитель чаще обычного принимался тыкать в карту, давая понять, что им бы пора определяться с точкой высадки, Густав, повинуясь минутному импульсу, хлопнул по приборной панели и зычно скомандовал:
                — Stop it, camarad right here! Тягач отозвался многолосьем тормозных колодок, и они встали. Швед испуганно стравливал воздух, столь неожиданной оказалась приказная остановка. — Рахмат, амиго! — Густав хлопнул его по плечу. — Вар, достань-ка флакон французского, пусть знает, что не жлобов подвозил! Из банальной клеёнчатой сумки была извлечена роскошная коробка «Реми Мартена» — и швед обомлел. — Держи, в Стокгольме своём накатишь, когда грустно станет. Бывай! — и толкнув локтем Варика, оставляя ошеломлённого шведа с коробкой в руках, Густав отомкнул блокировку двери. И только здесь, на обочине, камрады осознали бестолковость чипсов, как еды. Варик, меж тем, недовольно скривившись, укоризненно молвил:
                — Зря ты, Гус, этому викингу коньячелу такую задарил…. Морда его белобрысая треснет! Вон, мой земляк, Багратион, им конкретно пи*дюлей отвешивал, а не коньяком угощал.
                — Вар, е*ическая сила, Багратион в Бородинском сражении отличился, а шведам при Полтаве наваляли, считай, за 100 лет до этого! Не-е, шведы, в отличии от этой европейской гопоты, что против нас с Гитлером воевала, хоть сколько-нибудь, а народец полезный… И машины у них пи*датые, что ни говори!
                Но Варик, потупив очи, ясно давал понять, что ему глубоко по х*ю, где именно отличился его знаменитый земляк. Шумно сглотнув слюну, он обозначил новые приоритеты:
                — Б*я, Гус, пожрать бы нормально… — молвил Варик, — и прояснил: — Мяса… много.
                Крутнув головой, Густав отыскал примеченную из кабины вывеску придорожного кафе: “Cafe Rodella” и показал напарнику рукой: туда. Эта забегаловка очевидно занимала место между бюджетными столовками и уж совсем «плинтусными», где в бумажных тарелках подают овощное месиво больным СПИДом. Унылого вида мужик с плешью и в переднике, видом своим напрочь опрокидывающим нормы чистоты в общепите, подойдя, с нескрываемой подозрительностью уставился на клиентов, лишивших его удовольствия подсчёта изловленных за час мух. Густав, прокашлявшись, вполне сносно произнёс на местном диалекте:
                — Por favor… Dos grandes porciones de corne...
                — Chanfaina? — Si. — Quieres vino? — Gracias. Estamos con…el nuestro  /Пожалуйста, две большие порции мясного… Чанфаина? Да… Желаете вина? Спасибо, у нас с собой. (исп.)/.   
                Скорчив оскорблённое выражение на роже записного чмыря, которого, верняк, лупцует дома жена — грузная, чернявая баба, визгливо требующая денег и добросовестной потенции, — но не находит ни того, ни другого; а подросшие дети, листая журналы с эффектными шлюхами подле дорогих авто, откровенно презирают, он отправился с заказом на кухню. Варик, вывалив салфетки из пыльного стакана, дунул в него два раза и с явным нетерпением произнёс:
                — Гус, доставай, махнём коньячку для аппетиту!  По забегаловке поплыли неземные ароматы: дух утомлённого 10-тилетним заключением винограда, освобождаясь, вырвался наружу. Пред изумлённым взором замершего с тарелками в руках, официанта предстала дивная картина: два отчётливых босяка, из стакана для салфеток, невозмутимо ополовинили бутылку марочного и, судя по запаху, даже очень, коньяка. Немым подтверждением на столе, рядом с эффектного, «подсолнухом», дизайна бутылкой, красовалась благородного багрянца коробка, на которой золотом, под эмблемой Стрельца, шла надпись: REMY MARTEN fine champagne cognac XO excellence. Срывающимся голосом кельнер позвал остальную челядь: — Por aqui /Все сюда! (исп.)/! Доедали друзья под пристальными, полными враждебного недоумения, взглядами кухонного люда...
                Вот так и повелось: останавливаясь для ужина в обычной, самой дешёвой кухмистерии, компаньоны чинно откупоривали очередную бутылку коньяку, уже привычно наслаждаясь повальным изумлением персонала. Случалось, когда еда оказывалась недурна, и они просили добавки, откупоривали и вторую. Тут уж начинался сущий бенефис: кто-нибудь обязательно выбегал на улицу и звал людей; бывало, приходили с детьми. И таким образом зародился в тех краях апокриф, живой и по сей день, о двух пилигримах, ниспосланных проинспектировать оные грешные земли, — и в минуты отдохновения, вкушавших бутилированный нектар. 
                С той поры Густав навсегда усвоил, чем отличен настоящий коньяк: он благоухает. Точно так — благоухает. И это никакая не фигура письма, грешащая дурновкусием эпистолярной избыточности, нет. Применительно к французскому коньяку 10-летней выдержки, именно так дело и обстоит, ибо слово «пахнет» здесь неуместно, как трос сантехника в будуаре великосветской блудницы. В этом случае виноград отнюдь не умирает, — он переживает реинкарнацию, становясь мерцающим влажным золотом, незаметно избавляющим вас от презренных забот, напитком. Лишь приняв подобное, сидя в удобном кресле, из подобающей посуды, неторопливо смакуя выпиваемое заходящимися от восторга рецепторами рта, глядя сквозь тяжелеющие веки на уходящий в дымку сожаления, долбанный мир, можно в полной мере осознать красоту однажды сказанного великим циником и извращенцем: «Death must be so beautiful. To lie in the soft brown earth, with the grasses waving above one’s head, and listen to silence. To have no yesterday, and no tomorrow. To forget time, to forgive life, to be at peace…». ^18               
               
                ——————————————————————————————————————         

    …понимая, что это не на долго — и совсем скоро будет невыносимо больно.
                Притоптывая с показной игривостью, вошёл Вертлявый с парою колобков на почтительном удалении. Удивительно легко крутнувшись на каблуках (ба, да тут не без бальных танцев!), тут же сморщился и скривил рот от незатейливости убранства — выдавая в себе закомплексованную и злобную тварь, дорвавшуюся до умеренной власти. Бросив через плечо: «стул мне, живо!», повернулся к Густаву и послал злодейскую усмешку, взятую напрокат из боевиков 80-х. Было и так ясно, что стул сыщут немедля, но это барственное «живо!» должно было подчеркнуть, высветить и закрепить в мозгах присутствующих статусность приказывающего — как завещал академик Павлов. С откровенным недоумением он воззрился на вычурной ковки стул, который, отдуваясь от нежданной тяжести, приволок очередной поклонник тягания гирь в два пуда. Подняв голову со змеиными глазками, нараспев произнёс: «Вот ты, однако ж, Данила-мастер…» — и тотчас замер, разглядев полку с винилом: «Ух, ты… к тому же, мело-о-оман!» Ниггеров жалуешь? Знаешь, наезжал я в Штаты, и не раз… Там у среднего класса такая поговорка в ходу: “Everyone likes the blues until a nigger steals their car!”,^9, — согласись, неглупо…». Блеснув эрудицией и наличием въездной визы в США, Вертлявый с показной осторожностью присел на самый краешек стула, словно отмечая вопиющую свою неуместность на этом колченогом седалище. Вкрадчиво-зловещим тенорком, вызвавшим ожидаемо-подобострастные ухмылки свиты, он произнёс:
                — Спрошу лишь раз: где долбанный счетовод?
                Густав с подходящей, как думалось, к случаю ироничностью развёл было руки: мол, бис того ведает, но пушечным ядром подлетевший здоровяк коротко, но жёстко пробил в «солнышко» — охнув, Густав незамедлительно сложился пополам; схватившись за живот, повалился сначала вперёд, упав на колени, а затем безвольно уткнулся в давно некрашеные доски пола.
                — Н-да… не понима-а-а -аш-шь…, — протянул гласную, заодно зашипев напоследок, Вертлявый, тем самым сделав основательную заявку на звание главного мерзавца вечера. — Ты всё равно, урод, мне всё расскажешь. Вопрос лишь в том, сколько здоровья у тебя отнять для этого придётся, усекаешь, бестолочь? — проявив способность вполне сносно излагать требования, предводитель вновь обнаружил в себе зачаточного гуманитария.
                Приходя в себя, вместе с возвращающейся способностью дышать, Густав старался наполниться покойной уверенностью, вроде той, что, будучи прописанной в «Бусидо», примиряет истинного самурая с несовершенством подлунного мира и неизбежностью его оставления, — отлично, впрочем осознавая, под аккомпанемент ноющей селезёнки, что вся эта напыщенная книжная муть разом исчезнет, едва они примутся бить его по-настоящему. В подтверждение тягостным раздумьям он заметил, пусть из крайне неудобного положения, как два крепыша с трудом стягивали с раскачанных рук одинаковые полупальто, неспешно решая, что они отшибут ему для начала. Но, кто мы такие, чтобы попытаться исправить уже сделанный за нас выбор? Есть дороги, которые выбираем мы, а есть… 
                Густав распрямился и шумно вдохнув, старательно артикулируя, ибо прекрасно понимал, что более такое удовольствие ему не светит, поскольку зубы вышибут наверняка, произнёс:
                — Весьма, сударь, сожалею, но помочь вам ничем не смогу… Так что, голубчик, не обессудьте — идите-ка на х*й!
                На минуту в комнате воцарилась абсолютная тишина: смолкли даже доисторические, т. е. времён империи, «ходики» с медведем на циферблате — казалось, от испуга цепочка с гирькой стала короче. Лишь отдалённым фоном звучало еле слышное, скорее, только хозяину, гудение генератора, торопливо передававшего необходимую мощь фатальному заряду.
                — Ну, ты сам решил, ублюдок… — проворковал Вертлявый и откинувшись на причудливо изогнутую спинку стула, небрежно бросил через плечо: — Бойцы, разомнитесь! — те отозвались немедля.
                Густава били, в общем-то недолго, но умело. Тело человеческое совсем ведь не из стали, как может показаться, если регулярно смотреть боевики категории «В», — посему, пары-тройки минут и двух жизнерадостно-исполнительных костоломов вполне достаточно, чтобы вы уже никогда не были таким, как прежде, и от вас, со вздохом, отвернулся самый нуждающийся травматолог, в кредитах по самый воротник редко стираемого халата. Измочалили его на славу; поначалу он, сжавшись в комок, некоторое время держался, но отработанной резкости удары по почкам заставили его распрямиться от боли, и открывшись, он тут же был смят футбольного замаха ударами с ноги — по рёбрам и в голову. Рот моментально наполнился слюной и кровью пополам с эмалевой крошкой: зубов, как он и предполагал, резко поубавилось. Сквозь обволакивающую гулкую пелену багряного цвета Густав сумел разглядеть, что Вертлявый, недолго ёрзал на стуле — сладострастно взвизгнув, в распахнутом бл*дском своём кардигане, он сапсаном подкинулся со стула и оказавшись меж услужливо расступившихся мясников, отменно размахнувшись, со вкусом и наслаждением, что придаёт абсолютная беспомощность жертвы и следом, гарантированная безнаказанность измывательств над ней, засадил безупречно-лаковым ботинком пару раз точнёхонько под рёбра — что доказало давно и правильно искоренённое в нём без остатка гуманитарное начало, а вместо такового приобретение навыков, в жизни действительно необходимых, ибо достучаться до печени всяко выходит эффективней, чем до души иль сердца.
                А применяемые грамотно и с толком, подобные навыки позволяют за казённый счёт хорошо одеваться, ездить на дорогих авто, чьи регистрационные номера ожидаемо вызывают столбняк у ГИБДДэшной челяди, — и Отечества ради, то бишь безопасности, вполне безбоязненно ломать кости отдельной категории граждан, для простоты дела обзываемых в формулярах «подрывающими государственные устои», — на деле же, рискнувших, как этот мажор-недоносок Алекс, замахнуться на неприкосновенное — бабло самих «конторских».
                Впрочем, догадаться о ходе мыслей упыря в стильном прикиде Густав к той минуте уже никак не мог: голова превратилась в котёл, до краёв полный гудящей, разламывающей её пополам, боли — пинали, суки, умеючи — х*ля там. Да и видеть стало не симметрично: один глаз полностью скрылся в надувшемся багрово-синем пузыре, но другой вполне чётко улавливал суть происходящего — похоже, подкрадывался пи*дец — полный. Бультерьеры на время отстали, тяжело отдуваясь, но не избавляясь от выражения служебной отваги на округлых рылах, явно ожидая сахарную косточку за проделанную работу. Хотя, чего тут необычного? Душевно, как положено и с должной квалификацией, уделали этого немолодого уже мужика, отличного странноватым выражением лица и, видать, врождённой непонятливостью, что у простых людей тупостью зовётся. Так кто ж, скажите, виноват? Оно понятно — потом всё одно кончили б, выстрелив в затылок, — но цивилизовано, без мордобития с хрустом лицевых костей. Ведь если ты человек разумный, то правила игры принимаешь: здраво понимая, что раз попёр супротив системы, так не обессудь… И ведь мог, паскуда, устроить всё безболезненно, так нет — вот откуда в наших согражданах это неизбывное стремление поизображать партизана, бл*дь?
               
                V
               
                Вертлявый мимоходом скользнул взглядом по подобострастным физиономиям подчинённых, с нервной манерностью передёрнул плечами, наклонился, с любопытством уставившись в изувеченное лицо Густава.
                — Ну, что скажешь, Данила-мастер? Этого хотел, а? Так с тобой ещё не закончили, слышишь, червяк безмозглый?! — Вертлявый с упоением принялся раскачивать в себе привычно-приблатнённую истеричность. — А теперь пальцы тебе по одному отрезать будем, усекаешь? И ты, сука, кровью — тут пошёл уже натурально свинячий визг — кровью своей напишешь, куда твой выб**док свалил!
                «И это знают, — отрешенно, словно прочитал на стенке, подумал Густав — не зря корку жуют — кой-чего, да могут…» — и тут он, решившись, судорожно дёрнулся и стал валиться на бок, нелепо и коряво, словно действительно, недодавленный червяк, в сторону Вертлявого. Тот, в миг успокоившись, замер и с интересом стал наблюдать за попыткою подняться человека, с начисто отбитым нутром. Наконец, Густаву удалось кое-как скрючиться, опираясь на колени, будто в последней молитве, и с нечеловеческим усилием, видимым любому, он разогнулся и глянул в лицо Вертлявому: оставшийся глаз искалеченного человека с такой отчаянной, самоотречённой радостью смотрел на своего мучителя, что Вертлявый, ошарашенный и напуганный до жути, отшатнулся, чуть не опрокинувшись на своих наборных каблучках. А Густав, не отрывая немигающего взгляда, внезапно гортанно рыкнул и смачно харкнул кроваво-белёсое месиво прямо на не здешней выделки ботинок палача-недомерка. И освободившимся от кровавой каши ртом, неожиданно громко и чётко для того, кого в одночасье лишили половины зубов, произнёс: «Сдохните, мрази!» Его дыхание, тяжёлое, со всхлипом и клокотанием внутри, заполнило всю комнату; а крепыши, мрачно глядя, переминались, ожидая финального «Фас!» — но Вертлявый решил по-иному: перекосившись от омерзения, не отводя глаз от поруганного ботинка, он просипел: «Ствол!» — и барственно отбросил в ожидании руку, в которую незамедлительно-услужливо вложили заморский «глок». Не жеманясь более и не играя на публику, трясясь дрожью нечастого убийцы-неврастеника, бесперебойно дёргая спуск, он разрядил в Густава всю обойму.
                Отзвенела и упокоилась, укатившись под буфет, последняя гильза, раздражённо шипя раскалёнными боками. В комнате сразу резко обонялось порохом и расстрелянной плотью.
                А душа Густава, весело и беззаботно матерясь, что, оказывается, и было сакральным паролем для прохождения к сферам, как ревностная служка Демиурга, рванула ввысь: туда, где не было ни боли, ни печали, ни сожалений — где лучи холодных, далёких звёзд, скрестившись, словно безупречные клинки филигранной работы небесного мастера, приветствуют достойнейшего из достойных — новопреставленного воина.
                Лишь об одном стоило сожалеть — он так и не увидел, как торопливо покидая дом, честная компания во главе с предводителем-душегубом, забиралась в машину — по ранжиру и без проволочек. А один, как и полагалось, отправился к воротам, — и там, взявшись за створки, споро распахнул их крепкими, хорошо тренированными руками — замкнув, наконец, цепь, идущую от генератора к заложенной во дворе взрывчатке. Но последовательности взрывов не случилось — Густав не учёл силу детонации, поэтому весь его боезапас рванул практически одновременно, оглушительно и красиво; так, что даже море испуганно откатилось от берега, но, придя в себя, с радостным шипением кинулось обратно, покладисто принимая в себя падающие сверху куски искорёженного металла, вперемешку с обгорелым пластиком и кусками человеческой плоти.
                И когда всё стихло, послышалось вроде, будто волны еле слышно прошипели, словно выдохшаяся контрабандная газировка, прощально давясь при этом прибойной пеной, строки, пропетые гениальным рок-шутом, умершим тяжело и срамно: «Empty spaces what are we living for…»^20
                … Алекс уже подходил к повороту, всё более убеждаясь в тщетности ожидания хоть какого-нибудь автобуса — таковые, верней всего, здесь не водились. Как вдруг (вот она, услада ушей беллетриста!), звук отлаженного мотора опередил лихо съезжающую с холма элегантную немецкую машинку — AUDI TT, невообразимо дорогостоящего цвета «хамелеон», — она-то откуда взялась здесь? Успев наградить Алекса горестным изумлением с облаком пыли вперемешку, машина промчалась мимо, игнорируя его неубедительно поднятую руку, но спустя несколько метров, лихо затормозив, развернулась. Рыкнув мотором, она поравнялась с Алексом, и в окошке проявилось очертание лица холёной блондинки, не молодой, но очевидно не стесненной в средствах, что в народе просто именуется «при бобах». С игривостью не обременённой условностями дамы, водительница проворковала: «Вас прокатить, молодой человек?» Алекс собрался было в ответ лупануть убойной иронией с двух стволов, как услыхал характерный, гулкий грохот далёкого взрыва, шедший именно с той стороны, где скрылся дом Густава. И сердце внезапно сжалось, а перед глазами на долю секунды с безупречной чёткостью показалось счастливое лицо его старого друга — показалось и исчезло, и Алекс обречённо понял — навсегда. «Так едем, или как?...» — чуть капризный тон нетерпеливой срывательницы плодов вернула Алекса на залитую солнцем дорогу. «Да, сударыня, конечно же, едем…» — неотразимо пробаритонил на это Алекс, и он готов был поклясться, что у дамочки прямо-таки всхлипнуло между ног.
                А усевшись, с удовольствием записного эстета отметил, сколь дороги и изящны оказались её замшевые сапожки, с псевдоковбойской бахромой и каблучками со сложным, в завитках, узором…               
 



                Примечания автора:
               
                ^ капитана 1-го ранга: офицерский чин на флоте, идентичный званию полковника;
                ^^ имеется ввиду одноимённая песня, авторства американского чёрного блюзмена 30-х гг. Robert’а Johnson’а, исполненная гитаристом Eric’ом Clapton’ом в альбоме “Me And Mr. Johnson” от 2004 года;               
                ^3 ироничное прозвище кузнецов на зонах;
                ^4 да хрен там! (англ.);
                ^5 из стихотворения Саши Чёрного «Человек в бумажном воротничке» от 1911 года;
                ^6 Что здесь делаете, русские? Не ваша это война… (серб.);
                ^7 добровольческие отряды русских, воевавших в Югославии во время гражданской войны 1992-1995 гг.;
                ^8 ВАСИЛИЙ ГРИГОРЬЕВИЧ ЗАЙЦЕВ, снайпер, Герой Советского Союза, во время битвы за Сталинград зимой 1942-го года, за месяц с небольшим, уничтожил 225 солдат и офицеров вермахта и их союзников;
                ^9 всякий любит блюз, пока ниггер не угонит его тачку;
                ^10 деньги — это проблема… прямо сейчас; вы не понравились полицейскому, парни, и пришлось ему заплатить;  у меня нет достаточно наличных — извините, парни (англ.);
                ^11 популярный в Испании херес; 
                ^12 креплёный херес практически чёрного цвета;
                ^13 крепкий терновый ликёр;
                ^14 чмошники;
                ^15 неблагодарные;
                ^16 педики;
                ^17 имеется ввиду главный хит певца — песня “Lady D’Arbanville” из альбома  “Mona Bone Jakon” от 1971 года;
                ^18 обыгрывается название альбома от 1960 года, легендарного джазового трубача MILES’а DAVIS’а;
                ^19 «Смерть должно быть так прекрасна. Лежать в мягкой, бурой земле, с колышущимися травами у изголовья, слушая тишину. И нет никакого «вчера» — как и нет никакого «завтра». Забыв про время, простив жизнь, пребывая в покое» (англ., пер. авт.) — Оскар Уайльд, пьеса «Кентервильское привидение»;
                ^20 «Пусты пространства, что мы покидаем…» — первая строчка заезженного хита группы QUEEN “The Show Must Go On” от 1991 года.               


Рецензии