Часть1 Дети гранитных улиц

ДЕТИ ГРАНИТНЫХ УЛИЦ
                Дети гранитных улиц, дети дождливых снов
                Те, кто еще не вернулись из зазеркалья веков
                Как вам увидеть время, как обратить свой взгляд
                Если вокруг до неба древний чугун оград

                Вряд ли найдутся ответы там, где не ведают лжи
                Реален лишь ветер забвенья, стирающий все миражи
                Реальны гранитные плиты и город минувших времен
                Надгробие в память ушедших, и тех, кто еще не рожден

01. БРОДЯГИ
Солнце уже отыграло свой менуэт на стройной колоннаде Казанского, когда в тени его величественного портала показалась понуро дефилирующая живописная группа из трёх парней и девушки. С безмолвным осуждением старца провожал собор эту чёрт знает откуда взявшуюся компанию, своим видом никак не согласующуюся с критериями высокого классицизма – дожили! – печальным шелестом ветра звучало в колоннах творения великого зодчего.
– Охламоны! – разделял это мнение случайный прохожий.
– Тунеядцы! – вторила им из окна ворчливая старушка.
С точки зрения самих «охламонов», сегодня они выглядели вполне прилично. По крайней мере, достаточно, чтобы не огрести по морде в агрессивной очереди винного магазина. Мишель убрал за воротник волосы, поснимал все раздражающие толпу феньки, Барклай и без того всегда выглядел как человек. Лишь панкующий Гоша со своим дурацким ирокезом и рваной тельняшкой для такого места не годился – его и не взяли, оставив битый час торчать за углом. Но всё это не способствовало успеху мероприятия.
Портвейн закончился у них перед носом.
–Сволочи! Одно слово – сволочи! – выпускал пар застоявшийся Гоша. – Устроили жизнь! Паразиты! А кроме портвейна, ничего не было?
– Чернила были, – отозвался Мишель с обидным безразличием, – но Барклай сказал, он такое пить не будет!
– Да взяли бы чернил! Лучше чем ничего!
– Я чернила не пью! Гадость! – поморщился Барклай, всем видом показывая, что эта тема закрыта. – И где мы теперь портвейн купим? Только у таксистов!
–Я вам куплю у таксистов! – взорвалась молчавшая от самого магазина Аннушка. – Жрать нечего, а им портвейн по тройной цене?! – Глаза её выкатились, круглое личико над худой шеей вытянулось от возмущения. – Деньги девать некуда?! Покупай, – зашумела она на Гошу, – только мы здесь при чём?! У меня вообще «айкидо» через час! И чего вы в этот магазин попёрлись?! Собирались же дойти до «Сайгона», в «тошниловку», а вместо этого весь день в очереди?!
Длинная чёрная юбка Аннушки с большими цыганскими цветами гордо и решительно зашуршала мимо озадаченной троицы.
На вопрос, что такая молодая, симпатичная девушка делает в компании этих чугреев, Аннушка ответила бы просто. Барклая она называла своим первым мужем, а Мишеля Бакинского третьим. Гоша её несколько раздражал, но он был «свой» в чужой среде большого города.
Этот раздел на «своих» и «чужих» когда-то для напуганной девочки, лимитчицы из Молдавии, стал не просто спасением, он стал для неё и семьей, и религией, и идеей.
Увлечение Барклая монархизмом, образ жизни питерской подворотни, бродяжничество – для них, может, и было игрой, средством позлить обывателей, уйти от унылой советской действительности, но не для Аннушки! Она приняла его всецело так, как может принять только женщина, не нуждающаяся в обосновании, что правильно, а что нет.
Слишком глубокая пропасть лежала между ней и обывательским обществом, слишком беспросветным в нем было её будущее. Любые посягательства этого «внешнего мира» на её жизнь вызывали в Аннушке агрессию.
–Не бузи, Аннушка! – примирительно замычал Барклай. – Что ж мы – в Питере бутылку не достанем? Пошли, я знаю где, только портвейна там не бывает, но свои люди, всё сделают…
–Нет! Ну, до чего же сволочи! – взорвался от вновь накатившей волны возмущения Гоша. – Вся эта сволота, что в спецраспределителях отоваривается, а нам законы пишет! Это же не один Горбачёв устроил! Ладно, он идиот, но ведь вся эта сволота за его «сухой закон» единогласно голосовала!
–Ты бы туда попал – тоже проголосовал, – ухмыльнулся Барклай – у нас за все законы единогласно голосуют.
–Я?! Да если бы такие люди, как я, туда попадали, такого идиотизма не было бы! Туда с детства лишь ублюдков отбирают: пионерия, комсомол, партия… Ненавижу!
–А что, разве предыдущий «сухой закон» не при царе-батюшке принимали? – ехидно подколола известного монархиста остывающая Аннушка.
–Дураки всегда были, те за глупость ответили, – пробурчал Барклай.
–Царь-батюшка здесь не при чём! – протянул Мишель Бакинский, высвобождая из-под воротника свою длинную гриву. – Это демократически избранная дума, по инициативе депутатов, приняла сухой закон, «для улучшения нравов», кажется в тысяча девятьсот шестнадцатом, – и, осветив всех лучезарной улыбкой, старательно принялся приводить свой внешний вид, испорченный посещением винного магазина, в обычный порядок. – Больше того, они ещё и курить запретили в общественных местах, на площадях и проспектах!
Мишель Бакинский был довольно зрелым мужчиной, ему давно перевалило за тридцать. Впрочем, «зрелость» не коснулась Мишеля, оставшегося большим ребенком.
Статный, с чистым правильным лицом, обрамлённым длинными ровными волосами и чуть вьющейся бородой, он обладал какой-то невероятной искренней детской улыбкой, озаряющей всё и всех вокруг. Противостоять обаянию Мишеля было невозможно.
В отличие от спутников, путь добропорядочного советского гражданина складывался для него безоблачно. Потомок известной в Азербайджане фамилии имел хорошее образование, завидные перспективы, квартиру. И что занесло его в питерские подворотни?
Глядя на светлое, по-детски чуть удивленное и вечно улыбающееся лицо, заподозрить в этом что-то трагическое никому и в голову не приходило.
Словом, однажды Мишель бросил всё и стал бродягой. Его нынешняя жизнь протекала между питерскими бомжатнями и предгорьями Казахстана, куда он обычно отправлялся по весне, возвращаясь на зиму с пакетом «мумия» и баулами анаши. Мумие охотно брали ларёчники в качестве панацеи от всех болезней, не пропадала и анаша, но это были уже заботы его «питерской жены» Аннушки, которая была у него скорее за маму.
Мишеля интересовали только книги, единственная страсть, которая осталась у него от прежней жизни.
–Значит, семьдесят лет мозгов хватало, чтобы народ не злить, – фыркнула Аннушка, обиженно поглядывая на заново развешанные Мишелем феньки. Там были и её, но не все, а некоторые её просто раздражали. – А теперь опять разжижение?!
–Все всегда хотят как лучше, – примирительно запел Мишель, в ответ на недобрые нотки своей питерской жены, – чтобы всем было хорошо, чтобы люди не пили…
От этой до боли знакомой напевной интонации у Аннушки защемило сердце. Она означала одно – её бродяга снова слышит зов. И дело тут не в принципах или воле, просто всё, ради чего он так стремился в Питер, закончилось… И она не в силах что-то изменить. Аннушка умолкла, опустила голову и съёжилась, стараясь подавить никчемную слезу. Может облегчить душу, выплеснуть на него всю накопившуюся обиду? Попытаться удержать несмотря ни на что? Или снова ночи напролёт запоминать его образ, готовясь ждать, надеяться и верить? Как ненавидела она это время, когда Мишель, будучи ещё рядом отдалялся всё сильнее и сильнее.
–…Не верю я! Не верю, что «демократически избранная» могла своим избирателям такую гадость сотворить! – не унимался Гоша. – Что же это за демократия?! Кто за них голосовать станет?! Ну ладно, один раз набрали идиотов, потеряли страну, но второй раз! Инстинкт самосохранения должен быть?!
–Какой может быть инстинкт самосохранения у стада баранов?! – презрительно усмехнулся Барклай. – Им пастух нужен!
Барклай был местным, ему выпало родиться в семье известных художников. Впрочем, никакой семьи там не было, и вообще всё было сложно. С детства он нес достаточный груз обид и на мать, и на отца. Возможно, причиной ухода Барклая было нежелание оставаться тем самым плодом известной любви, а может, слишком обостренное восприятие достоинства и чести, не вяжущееся с окружающей действительностью.
Как бы ни было, понятие «личность» с такими присущими только ей качествами, как «достоинство», «честь», «благородство» в его представлениях о мировой гармонии занимала ведущее место. Государственное устройство, основанное на кампанейщине, не принималось ни в каких видах, а «советская кампанейщина» была худшим, из всего, что только могло поразить общество. Труды Ницше и Солоневича окончательно сформировали его как убежденного монархиста. И если у него и была, какая мечта, так о возрождении белого движения, под знаменем которого Барклай готов был с радостью сложить голову «за Веру, Царя и Отечество» в неравном бою.
Он не сидел, сложа руки, боролся с существующей властью всеми доступными способами. Громкая фамилия в этом немало способствовала. Самые осторожные оппозиционные издатели легко и бесплатно предоставляли ему свои тиражи, которые затем за копейки распродавались бомжами по городу. Она открывала двери любой тусовки неформалов и художников, благодаря чему в его распоряжении была личная штаб-квартира на Мойке, да ещё и склад в дворницкой у Дворцовой площади.
Но главной своей задачей Барклай считал подготовку себя и будущих бойцов.
Это он в своё время привел Аннушку на айкидо. Она вообще с лёгкостью соглашалась на всё, словно боялась не успеть или что-то пропустить в этой жизни. Надо было видеть, с какой яростью крушит Аннушка воображаемых врагов! «Дааа! Она отличный воин, только, чур, не под моим началом!» – думал Барклай, не понимая, как Мишель Бакинский с ней ладит? Сам он быстро охладел к единоборствам, поняв, что не это путь к цели. Свой путь он нашёл на Кавказе, перевалив главный кавказский хребет с группой горных туристов. Это изменило всё.
Сказать, что Барклай заболел горами, было бы недостаточно. Горы очаровывали и ошеломляли, но не меньше гор потрясли люди! По сути, здесь были те же бродяги, только сплочённые, неплохо оснащённые и отлично подготовленные, и их было много!
Что ещё было надо? Лишь одно – стать своим в этом обособленном сообществе.
Этому он готов был посвятить жизнь.
–Нет, Барклай, ты не прав! – помолчав, возразил Гоша. – Только демократия! Но настоящая, не совковая! И частная собственность. Нужно всё отдать в частные руки – кафе, магазины, предприятия, как во всех нормальных странах!
–«Демократия есть общение подобных друг другу, невозможное там, где собственность не ограничена, ибо безграничная собственность неизбежно разводит свободных на враждующие лагеря…», – деловито процитировал Мишель Бакинский, – Аристотель говорил: выбирай что-то одно – или «демократия», или «всё в частные руки», оно вместе не случается.
–…Аристотель! Он когда жил?! С тех пор всё поменялось давно…
Компания бродяг исчезла в каменных лабиринтах города. Казанский собор провожал её бесстрастным взором. Он видел и не такое. Да и было ли оно, это «безмолвное осуждение старца»? Или просто почудилось? Слишком много он видел, слишком многое знал. Сколько всяких бродяг прошло тем же путем, мимо этой колоннады?
…Или их не было? Может, и эти почудились?




02. НЕМНОГО О ГОШЕ
Все относили Гошу к той породе добродушных раздолбаев, без которых жизнь была бы скучна. Рядом с ним каждый мог почувствовать себя солидным и деловитым.
Свой крест в царившей вокруг среде напыщенности и назидательности Гоша нёс с достоинством, не поддаваясь никаким менторским нравоучениям.
Объяснить столь стойкую приверженность к раздолбайству можно было бы его природной непосредственностью, или промашками в воспитании, но сам Гоша считал, что в основе его конфликта с окружающим миром лежит философский принцип.
По убеждению идейного раздолбая Гоши, интересы человека и общества столь же несовместимы, сколь и неравноправны: всё, что человек, по мнению общества, тому «должен», с него и так берут, помимо его воли, а всё, что важно самому человеку, недоступно или даже осуждается этим самым обществом.
Прилагать какие-то собственные усилия к обучению или устройству в столь несправедливом и враждебном мире, по его мнению, было как минимум глупо.
Единственное, что имело для него смысл, это рок, точнее всё связанное с аспектом электронного звучания.
Даже на обучение металлообработке по настоянию опекающей его тетки металлист Гоша согласился лишь из-за созвучия названия этой специальности его интересам.
Тётка, милейшая женщина, и представить не могла, какой груз на себя взвалила, забрав племянника у спившейся сестры! Женщина религиозная, бездетная, с неудавшейся личной жизнью тяжело переживала судьбу родных и безропотно приняла свой крест. Если для неё освободившаяся комната в коммуналке, куда прописали Гошу, служила «свидетельством», «знаком свыше» указанного судьбой предназначения, то и сам Гоша никак не мог объяснить случайностью свой переезд из зачуханного хмельного поселка в самый центр северной столицы, квартал у Казанского собора! Размышляя об этом, он волей-неволей поддавался привычному местному населению мистицизму.
Монолит советского общества скрывал множество течений, имеющих в том числе и топографические координаты. Так в ряду скверов, рынков и прочих мест средоточения различных специфических интересов, простирающаяся вдоль Невского колоннада Казанского собора была известна как место встречи бродяг, путешествующих автостопом. Здесь можно было найти жилье, узнать про своих или просто выпить с такими же охламонами…
И вот однажды Казанский и Гоша нашли друг друга. Вряд ли было еще такое место на земле, где Гошино раздолбайство могло возрасти до ранга идеологии!
Одно из несчастий, обрушившихся на тётку и других мирных обитателей коммуналки с его появлением, пришло именно отсюда.
Стоит отметить, что жильцы вполне лояльно относились к собиравшимся здесь небольшим группам бродяг, но одно дело видеть их на улице и совсем другое – у себя в квартире!
Гоша тащил домой всех. Он был в восторге от этих людей, их отношений, взглядов, жизненной философии.
К чести соседей, истинных уроженцев своего города, известных сдержанностью, даже некоторым инфантилизмом, к своему раздолбаю Гоше в коммуналке относились беззлобно, как к стихийному бедствию, последствия которого проще упреждать, чем с ними бороться.
Так, с легкой руки тетушки, сначала на кухне, а затем и по всей квартире стали появляться листы с короткими посланиями, адресованными явно не жильцам: «Правую конфорку не включать! Она гаснет, можно отравиться газом!!!», «Не жгите бумажки! Это документы!!!», «Газеты не брать! Это Петра Семеновича!»
Не меньшим бедствием квартирантов было Гошино увлечение тяжелым роком. Соседи недовольно фырчали, пока он днями напролет, терзал добытые где-то гитары, но скоро его пытливый ум дошел до усилителей и звукосъёмников!
И эту проблему здесь решили по-своему, через чьи-то связи, устроив Гошу в школу ночным сторожем. Решение оказалось соломоновым. Скоро туда перекочевали и собранные на свалках усилители, колонки, коробки проводов, гитарные деки и прочий извергающий далеко не детские звуки хлам, обеспечив учреждению дополнительную защиту от жуликов. Туда же переместился и основной поток идейных сподвижников зарождающегося рокерского течения, а у Гоши, наконец, появился полигон для изысканий.
В основе обуреваемых Гошей идей были мистические представления, сформировавшиеся за годы жизни у Казанского собора. Музыка, по его убеждению – абсолютное свидетельство существования единой гармонии, являющее лишь крохотную вершину айсберга, охватывающего всё, и лишь по недомыслию называемого Богом. О чём, впрочем, Гоша имел самые призрачные представления. Но был уверен, что, именно «единая», «всеобщая гармония» привела его в этот город с конкретной целью, призвав к созиданию нового храма, «храма рока» как по форме, так и по содержанию. Он верил, что звезда, которая привела его сюда, укажет путь и дальше.
Возможно, поэтому он и не отказал Барклаю, когда тот в первый раз позвал его на Кавказ. Особого желания провести летний уикенд на ледниках и скалах Гоша не испытывал.
Как, впрочем, и подавляющее большинство советских граждан.
Культивируемая «горная романтика» имела существенную государственную поддержку, энтузиасты организовывали секции, действовали городская, общесоюзная службы, через них и профсоюзы, зарегистрированные группы могли получить существенную материальную поддержку, включая оплату дороги.
Но желающих проводить летний отпуск на заснеженных вершинах было не так много, а чтобы официально зарегистрировать группу её численность должна составлять не менее шестнадцать человек! Даже крупные предприятия редко набирали такое количество фанатов. Так что брали всех.
Барклай, у которого средств на собственные экспедиции не было, быстро оценил выгоды системы, просто заключая договора с горниками на недостающее количество людей! А где их было брать, как не у Казанского?!
Любопытство, халява или просто желание найти себя руководило Гошей, когда в один прекрасный день, снаряжённый Барклаем, с кассетной радиолой «Юность» да тремя рублями в кармане он отправился в горы…
То, что переть тридцатишестикилограммовый рюкзак на высоту в три тысячи метров «не его», он понял сразу. Но идти было надо. Он матюгался и шёл, озирая заснеженные красоты через стекла сварочных, за неимением альпийских, защитных очков.
Как самого неквалифицированного, Гошу особо не напрягали, он не участвовал в вылазках, разведках, подолгу оставаясь в лагере. Но вовсе не был бесполезным членом группы! Гоша виртуозно сливал бензин со всех типов транспортных средств и тырил продукты на рынках, чем с первых дней добился уважения товарищей. На нём был бензин, без которого не выжить в горах, и кухня.
Отрицательным моментом стало то, что Гошу загребали в каждом селении, где было хоть какое-то отделение милиции. Причем не за бензин или продукты, он просто не нравился местным. В каждом отделении Гоша выслушивал лекцию, как правильно стричься, носить одежду, и каждый раз его отпускали, выяснив, что он из Ленинграда.
Очевидно, этот регион здешняя милиция выносила за пределы своего просветительского влияния.
Другим, куда более важным открытием стал местный эфир. Горы Кавказа оказались Меккой для меломана. Если на северо-западе более-менее приличный прием был возможен лишь на средних и длинных волнах, полностью подконтрольных отечественному минкульту, а то, что проталкивалось сквозь скрежет помех на коротких, еще и добивали глушилки холодной войны, то здесь было всё наоборот! Прохождение радиоволн в горах Кавказа не порадовало бы любителя хора имени Пятницкого, но привело в восторг Гошу, крутившего ручку гетеродина каждую свободную минуту! Прием КВ был настолько устойчивым и ровным, что с него можно было писать.
Когда они вышли к Терсколу, последнему оазису цивилизации, часть группы ушла на Донгуз-Орун, а Гоша, в очередной раз, отсидев в милиции, отправился налаживать контакт с местным населением из необходимости пополнить запас батареек, с ним случилось то, что впоследствии стало дополнительным свидетельством «высшего руководства», ведущего его по жизни: лавка, которую ему указали, не работала. Отыскав торговца, он узнал, что магазин закрыт, потому что в нем провалился пол, и не откроется, пока не привезут доски для ремонта. Находящегося на краю цивилизации Гошу, не рассчитывавшего увидеть другого магазина еще минимум неделю, такой расклад не устраивал. Он вызвался добыть доски, в обмен на нужный ему товар.
Бивуак горнолыжников-интуристов, находился недалеко от их лагеря и был оборудован отличным сортиром из хорошей струганной доски. Туда и направился Гоша, прихватив необходимый инструмент. Немцы лишь недоуменно смотрели, как какой-то русский сносит их вполне ещё новый туалет. Вскоре его доски легли в пол местной лавки.
Хозяин магазинчика не скрывал эмоций, без всякой платы обеспечив Гошу целой упаковкой батареек и, как истинный кавказец предложил гостю к этому любой товар на выбор! Гоша выбрал дорогущую японскую кассету для «Юности», радушный горец широким жестом вручил от себя еще и вторую.
На Донгуз-Оруне группу настиг буран, а затем накрыло крупным градом. Трое суток они приходили в себя, ожидая погоды под перевалом Басса. Словом, время заняться внезапно свалившимся в руки богатством у Гоши было. Он просто писал всё интересное, что находил в эфире. Очевидно, этот период, проведенный под Бассой, сложился для него удачно, потому что когда измотанный, обветренный, обожженный ультрафиолетом Гоша вернулся в город, его «кавказские кассеты», произвели у современников не меньший фурор, чем представленное здесь же столетием ранее творчество художника Пиросмани.
С этих кассет, в общем-то, и началась новая ночная жизнь школьной сторожевой каморки. Вернее, захваченной Гошей части здания. К тому времени он уже считал своими киноаппаратную при актовом зале, лыжную кладовую, где хранилась его аппаратура и еще пару смежных помещений, занятых его кипучей деятельностью. Взамен он обеспечивал все школьные мероприятия и концерты качественным звуком и работоспособным оборудованием.
Несколько дней после Кавказа он только и занимался копированием, обменивая записи, пока это ему порядком не надоело. Помочь вызвались Макар с Васей, сначала предложив перенести весь Гошин архив на бобину, пока тот окончательно его не заездил, а затем и техническое содействие в копировании.
Макар с Васей были теми, кого называют шабашниками, людьми, не имеющими постоянного трудоустройства. Лето они проводили в разъездах, занимались строительством, по большей части, дачных домиков, зимой подряжались на расчистку крыш и т.д.
Люди зрелые, практичные, далекие от Гошиных музыкальных пристрастий.
Гошу свела с ними необходимость решения постоянно возникающих проблем – как наладить электрогитару, сконфигурировать усилитель и микшер, снять дребезжание динамиков, их познания в области электроники и звука было общепризнанным и непререкаемым.
Макар, в прошлом полярник, был списан прямо со станции какой-то комиссией, после чего ушел из института. Об этом он и теперь не мог говорить спокойно, взрываясь от возмущения на идиотизм и несправедливость.
Вася казался полной противоположностью – спокойный, добродушный, молчаливый. Вроде у него была семья, ребенок инвалид, о себе он ничего не рассказывал, лишь ворчал на расспросы, что на его оклад научного сотрудника «всё одно было не прожить…».
Суть их предложения была проста – они готовы выполнять копирование, если Гоша возьмет на себя заказчиков и содержание. За запись Макар предлагал брать по рублю со своих, по трешке со сторонних, деньги за каждую кассету делить поровну, на троих. Для Гоши, наобещавшего уже на неделю вперед, это предложение было спасением.
Так началось сотрудничество этого небольшого коллектива.
Гоша подбирал записи, в соответствии с пожеланиями заказчика, Вася «чистил и выравнивал» звук, комплектовал «матрицу», с которой Макар штамповал запись.
Особо трудиться не пришлось – непритязательный заказчик не озадачивал разнообразием, заказывая по сути одно и то же. Но, даже учитывая, что «свои» были практически все, а крутилась одна и та же пятерка ходовых матриц, Гоша за неделю заработал больше двух месячных окладов ночного сторожа!
Наверняка, кто-то подробней мог бы рассказать о деятельности этой ночной студии. Я же продолжу повествование о мессианской упёртости Гоши, сравнимой разве что с его раздолбайством. Из-за неё во вполне успешном предприятии возникли первые трения.
Внезапно свалившиеся доходы недолго давали Гоше чувство удовлетворения.
Пока денег ему не хватало ни на что, они были хотя бы на еду и сигареты, с их появлением не стало даже на это! Всё уходило на пополнение фонотеки, выкуп контрабандных пластинок и студийных записей, цены которых на черном рынке доходили до полтинника! Вконец обнищавший Гоша был убеждён, что и Макар с Васей должны были бы принять финансовое участие в столь неподъемном деле! И настаивал, что его приобретения – это именно то, что они должны предлагать и копировать.
В то время как Макар с Васей искренне недоумевали, зачем тратить деньги, силы и время на то, что никто не заказывает?
Все Гошины усилия по продвижению новых записей заканчивались ничем, приводя его к неутешительному выводу – если путеводная звезда, освещающая дорогу к храму, и открыла ему этот путь, то лишь для того, чтобы показать, что и на нем бывают тупики.
Ошибочной он видел саму систему отношений, на которой строился их бизнес, – люди готовы платить лишь за то, что и так хорошо знают.
…Это ведёт куда угодно, только не к постижению и созиданию, тому, что, по убеждению Гоши, было единственным путём строительства храма всеобщей гармонии!
Очевидно в администрации школы, как и комитете по образованию подобных взглядов не разделяли. Поначалу директриса, относившаяся к Гоше вполне лояльно, просто реагировала на сигналы излишне активных товарищей по поводу его сомнительной коммерции, за что тот периодически огребал предупреждения. Но скоро их бизнес далеко перешагнул рамки школы. Тогда в комитете по образованию до неё «конфиденциально» довели, что «…существование такого идолопоклоннического капища несовместимо со стенами образовательного учреждения, а потакание подобной антисоветской деятельности является не только халатностью, но и преступлением…».
…И Гоша вылетел с работы с ультиматумом в двадцать четыре часа освободить от своего хлама все помещения школы.
Обычно вспыльчивый Макар принял это известие совершенно спокойно.
– Мы ещё долго продержались! – ободрил он Гошу, заехав с Васей за своей частью аппаратуры. Свою часть Гоше вывозить было некуда, он оставил всё на «лыжном складе», надеясь, что может быть, когда-нибудь…
С собой, кроме части фонотеки он забрал лишь японский компактный переносной бобинник, усиленный Васей коротковолновой платой и мощными пишущими головками.
Гоша нежно лелеял этот продукт их совместного труда, которому уже через пару месяцев предстояло поработать на высоте в четыре тысячи метров над уровнем моря.
Зачем люди, рискуя жизнью, сквозь вечные льды и снега поднимаются в горы?
Гоша был уверен, у каждого свой мотив. Кто-то скажет, что горы завораживают потому, что лишь здесь переживаешь то, чего никогда не испытать на равнине.
Но вряд ли он смог бы внятно объяснить свои мотивы даже Барклаю, с которым ему предстояло в одной связке поднимать по склонам Приэльбрусья эту «звукозаписывающую станцию», да и смог бы он сам понять чьи-то мотивы?
Гоша уходил в горы не как контрабандист, а как паломник, с верой в свою путеводную звезду, которая рано или поздно должна привести его к храму.




03. ФРЕД И ПАНА
Как обычным людям найти согласие в том, на осознание чего даже великим не хватило жизни?! Ответить на два простых вопроса:  революции  «что делать?» и  андеграунда  «зачем?».
В кабинете директора фабрики «дидактической игрушки» гнетущая атмосфера становилась всё невыносимей. За час текущего совещания уже был унижен и стёрт в порошок бригадир лакокрасочного участка, доведен до трясучки главный механик. Теперь административный каток двинулся на начальника деревообрабатывающего цеха:
–Ну что глядишь как баба? – цедил сквозь зубы перекошенный брезгливой гримасой Фред Семенович. – Треплом был, треплом и остался! Ты вообще хоть что-то можешь?! Баба, баба и есть! Думаешь, не надоело тебя трахать?! В конце концов дождёшься, вылетишь по статье так, что и в кочегары не возьмут!
Фред Семенович не считал себя злым человеком, он понимал, что от этих людей, как и от него самого в сложившейся ситуации мало что зависит. Порой ему приходилось специально накручивать себя для подобных разговоров, чтобы его директорский гнев был более искренним, а внушение более действенным. Только супруга знала, как по ночам Фред выл над опустевшей бутылкой: «Разве это коммунисты?! Это же враги! Они же специально всё разваливают! Разве это партия? «Перестройка», «интенсификация», «ускорение», а план, фонды, люди, всё к чертям?! Это же бред! Людей-то они куда денут?!»
Таким было его понимание долга и заботы о людях – держать в кулаке, спасать от царящего кругом развала всё, что ещё можно спасти.
Накал в фанерованном ясенем кабинете, где уже битый час толком так и не могло начаться такое важное совещание, казалось, достиг апогея, когда из-за скрипнувшей двери в помещение прошмыгнуло какое-то лохматое чудо. Все выдохнули и уставились на вошедшего.
«Чудо» намеревалось тихо проскользнуть к ближайшему месту, но опешив от всеобщего внимания, кивнуло, виновато улыбнулось и скромно присело с краю, водрузив на колени сумку с издевательски болтающимся заячьим хвостиком.
Пред долгим бульдожьим взглядом Фреда Семеновича предстала невообразимая копна волос, венчающая щуплого юношу в тесном пиджаке не по размеру, неведомого фасона брюках, прошитых разноцветными нитками и затертых до белых пятен башмаках, никогда не знавших крема.
Чудо звали Пана. Конечно, так его звали не все. Дворовая кличка, приставшая с детства, стала ему и именем, и званием, выданным улицей, которым он дорожил и гордился. Действительно – сколько на свете всяких Андреев или Сергеев? А Пана был такой один!
Затянувшаяся пауза смущала Пану – чего они хотят? Он действительно не виноват! Да, пунктуальность не его конёк, зная это, он примчался на фабрику задолго до срока, от нечего делать зашел в заводскую столовую, и надо же так случиться, что именно там и сегодня он столкнулся с очаровательной незнакомкой, которую заприметил уже давно! И вроде всё сложилось чудно, они хорошо поболтали, но из-за чертова совещания даже не успели толком познакомиться! Ему надо было бежать, девушка ушла к раздевалкам, обещала принести на вахту телефон…
Целый час он проторчал у вахты, чтобы окончательно убедиться, что его кинули. И потом, он же не пропадал, он вежливо предупредил что задержится, звонил с их собственной проходной!
Конечно, Пана был расстроен. Но знала бы юная кокетка, какие бури целый час сотрясали фабрику из-за её финтов!
Фред Семенович прожил слишком тяжёлую и долгую жизнь, чтоб не питать иллюзий и критично оценивать людей. Он помнил голодное беспризорное детство на Украине, радость первой детдомовской пайки, и извлеченные кости своих товарищей при разоблачении в их детском приюте банды людоедов. Помнил недолгое счастье заново обретенной семьи и как всю её сожгли практически на его глазах бендеровцы, как только не била и не ломала жизнь старого партийца! Сколько раз, перенося очередной жизненный удар, он с полным основанием и уверенностью мог себе сказать – держись, Фред! Хуже уже не будет! Но в самом появлении и взгляде этого молокососа явственно читался издевательский ответ судьбы: будет, Фред! Будет!
«Чего вылупился?! – возмущался про себя утомлённый этой затянувшейся паузой Пана. – Да, мне это было важно! Думаешь приятней тут на тебя глазеть?! Да пошел ты, старый козел!»
Пана ошивался на фабрике давно, но директора видел второй раз в жизни. Как-то, ему уже показывали его издали, чтоб знал, кому на глаза не попадаться. Сфера его интересов находилась в ведении начальника деревообрабатывающего цеха, с которым он и решал все вопросы на вполне взаимовыгодных условиях. Приглашение на совещание стало полной неожиданностью. Он понятия не имел, зачем его пригласили, и пришел скорее из любопытства. Ему это было не надо, он и так работал здесь уже почти легально.
Вселенскую скорбь Фреда Семеновича, вызванную своим появлением, Пана вряд ли мог разделить или даже понять. Впрочем, говоря откровенно, он и сам был не в восторге от своей внешности. Он мечтательно представлял себя в широкой футболке, фирменных джинсах небесного цвета, в реальной жизни всё это он видел лишь в телевизоре. Но это его не расстраивало, так как в своем искреннем заблуждении Пана был уверен, что даже если его наряд и не выглядит как фирменный, то уж сам он в нем смотрится ничуть не хуже.
Другое дело прическа.
Здесь мечтания разбивались о суровую реальность. Его волосы представляли собой субстанцию, имеющую одновременно частоту пакли и упругость проволоки, да ещё и стояли дыбом, совершенно игнорируя расческу.
С волосами Пана вёл давнюю, затяжную войну, в которой испытывал всё новые и новые средства, но терпел очевидное поражение.
Смирившись с неосуществимостью мечты об идеальном образе, он давно перешёл в глухую оборону, затрачивая кучу сил и времени только на то, чтобы в более или менее приличном виде появляться на улице.
Здесь он был согласен на всё, кроме того, о чем молила его мама, – подстричься.
Пусть с такой шевелюрой было небезопасно ходить даже мимо местных гопников и социально-ответственные товарищи всех мастей, радея за чистоту морального облика ленинградца, не упускали случая укорить Пану.
Это не удивляло. Длинные волосы говорили о неформальном статусе обладателя, их носили или представители свободных профессий – художники, музыканты, или лица неформальных взглядов. Социально-ответственные товарищи всех мастей моментально определяли подобных субъектов как неблагонадежных хиппи.
Мучиться с копной густых черных волос Пану вынуждал принцип, желание подчеркнуть свою независимость. Подстричься было равносильно капитуляции.
–Ну что ж, мне всё ясно, – нарушил наконец тяжелым вздохом Фред Семенович затянувшуюся паузу, – к вам больше вопросов нет, – произнес он загробным тоном, выпроваживая часть собравшихся. В кабинете с ним остались двое – Пана, и ещё какой-то руководитель «спортинвентаря» где, как он понял, только что запустили линию по рыболовной снасти.
–Как вы знаете, положение в стране очень тяжёлое… – начал наконец издалека Фред Семенович изложение сути данного собрания. На Пану он больше не смотрел, сосредоточив взгляд на его сумке с заячьим хвостиком, но перекошенное выражение лица осталось прежним.
«Интересно, это его от меня так тошнит, или сумка не нравится?» – гадал Пана во время этой нудной политинформации. Впрочем, Фред говорил с чувством, о предательстве партии, о неизбежности грядущего краха…
Пана не видел оснований ни возражать, ни соглашаться, с подобной апокалипсической позицией. Он был законченный оптимист и считал, что все ужасы этой жизни уже перенес за годы школьной каторги. Свою «школу жизни» он закончил с устойчивым неприятием всего «обязательного» и «официального».
Лишь в ПТУ он узнал, что учиться можно чему-то действительно нужному и интересному! Пана и сейчас верил, что начавшаяся там светлая полоса в его жизни уже никогда не кончится.
Первым, как, впрочем, и последним, официальным местом его работы стали макетные мастерские судостроительного института, куда его направили как одного из самых перспективных специалистов. Предприятия сугубо режимного, с секретными «формами допусков», подписками о неразглашении и невыезде, кодовыми замками, «официальной версией»...
Но какой дух свободы царил за всеми этими страшилками! Макетчики отлично приспособили секретность, обустроив за ней свой удивительный уютный мирок, управляемый собственным сводом законов и правил, не допускающих грубых внешних вмешательств.
Производственные отношения строились просто: дизайнер – макетчик – токарь-фрезеровщик. Что до директора и прочих, то, как говорил, и, может, даже не шутил, его наставник Широков: «Да я по секретности имею право закрыть дверь и не пускать его сюда нахрен!»
За эти годы Пана участвовал в разработке катера на воздушной подушке «Буран», строил центр связи «Урал», но всё хорошее когда-то кончается.
Стране стали не нужны ни корабли, ни институт, ни макетчики. Оказавшись на улице, он тоже не считал, что ей чем-то обязан.
–Сегодня на повестке дня один вопрос – выжить, – мрачно продолжал Фред Семенович, буравя глазами сумку с заячьим хвостиком, – в этом нам остается лишь один путь – прямые договора и зарубежное финансирование…
Пана был окончательно сбит с толку – при чем здесь он?!
Сам «вопрос выживания» перед ним никогда не стоял. Он и раньше легко мог сделать свой месячный оклад макетчика за один день, на яйцах для художников. Только денег ему и без этого хватало, а яйца он точил лишь ради удовольствия потусоваться в «Катькином саду».
Конечно, у любого оказавшегося на улице безработного возникает проблема стабильного поступления средств. Но разве это его напрягало? Тем более что на стабильность в его время мог рассчитывать только идиот. Пана идиотом не был, а значит, и заморачиваться особо не стоило.
Куда больше раздражало исчезновение из продажи всего, от элементарного мыла до сигарет! На улицах хвосты очередей сменялись вереницами несунов, и каждый, втюхивая пакет с одной и той же дрянью, уверял, что лично стащил с фабрики табак известной марки! А город вновь осваивал забытое искусство вертки самокруток.
Пана этим заниматься не хотел. Получив в институте расчет, он в последний раз зашел к фрезеровщикам и заказал пресс-форму мундштука курительной трубки.
Куда с ней было идти, как не на фабрику игрушки, где кроме прочего точили кубики и пирамидки? Здесь он договорился с начальником деревообрабатывающего цеха, платил ему по пять рублей за каждый комплект деталей деревянной основы курительной трубки, но ни решить вопрос со сборкой, ни пристроить пресс-форму не удалось. Подходящие станки были в обществе слепых, где делали розетки и выключатели, но здесь руководство не устраивала ни производительность пресс-формы, ни мизерное количество партий, попинав по кабинетам, его вообще запретили пускать на завод. С формовщиками он и напрямую договорился, и хоть те тоже были порядочными сволочами, исправно штамповали мундштуки по два рубля за штуку. Металлическую фурнитуру очень дёшево сделали токари, осевшие после развала института на швейной фабрике «Волна». Сборку смогли организовать только в обществе инвалидов, рифление, отделка, упаковка…
Самого Пану подобная «стратегия выживания» повергала в шок! Кто мог представить, что для решения столь пустяшного вопроса, как курительная трубка, придется задействовать полгорода?!
Откровением стала и наглость ларечников: трубки, не дотягивавшие по себестоимости и десяти рублей, они охотно брали за двести, но выставляли по четыреста!
И поделать с этим Пана ничего не мог, да и не хотел. Его совсем не радовала стремительность, с которой раздувался его бизнес. Он то весь день мотался по городу, разыскивая штихеля для надомников, то целыми сменами торчал на фабрике, корректируя шаблоны для сверлильного.
Не так ему представлялась свободная, безработная жизнь!
Теперь для него лишь было важно, чтобы все компоненты его производства помещались в складной сумке с заячьим хвостиком!
Закончив обзор текущего момента, Фред Семенович помрачнел еще больше, хоть это и казалось невозможным, выдержал многозначительную паузу и перешёл к изложению по существу:
–И у иностранных партнёров есть интерес в направлении нашего предприятия.
В настоящее время в Москве проходят переговоры с представителями американской компании, которая выражает готовность не только профинансировать, но и модернизировать наше производство, если мы продемонстрируем способность наладить выпуск нужной ей продукции.
Директор бухнул на стол пачку довольно потрёпанных чертежей.
–Американские представители прибудут в Ленинград через месяц. За это время мы должны изготовить пробную партию продукции. Я пригласил вас ознакомиться, выслушать мнения и предложения… – Проводив бульдожьим взглядом пошедшие по рукам листы, Фред Семенович закончил: – Чертежи являются собственностью американской компании, все элементы и идеи запатентованы, выдавать на руки или снимать копии запрещено.
Пане с его квалификацией макетчика снимать копии с чертежей было ни к чему. Он и так видел, что идея в них только одна, но довольно интересная. В остальном это были вполне примитивные деревянные игрушки – крокодил, дельфин, обезьянка. Их детали стягивались леской. Изюминкой был «эффект обратного движения», достигавшийся за счёт точно высверленных под разными углами отверстий, через которые она проходила. Еще даны были схемы окраски и цвета.
Ничего такого, что нуждалось в высказывании «мнений и предложений», он не нашёл.
Но ему льстило приглашение для обсуждения столь серьёзного производственного вопроса. Льстило общество солидных, седовласых мужчин. И мрачный взгляд Фреда Семеновича уже не казался бульдожьим, а скорее обременённым тяжким грузом ответственности за производство, людей и даже той стервозины, что его кинула!
Он тоже хмурился, принимая чертежи, в соответствии серьёзности момента.
Пана не любил ответственность. Мрачные школьные годы наглядно показали, как легко такие понятия, как «коллективизм», «товарищество» обращаются в компост, вскармливающий самые неприглядные побеги злобы и унижения. Он стремился отвечать только за себя и только перед собой. Но невольно поддался деловитой обстановке ясеневого кабинета, вспоминая здешнюю столовую, ту лукавую заразу, цеха и рабочих. Он согласился, что должен для них что-то сделать! Нельзя безучастно смотреть, как гибнет в заполненном безработицей городе еще одно предприятие, дававшее пропитание многим!
Тем более что никаких проблем он не видел.
Да, сверление и сборка требовали усилий опытного цулажника, окраска предполагала некоторую технологическую подготовку…
Но он сидел в окружении руководителей двух предприятий, у которых наверняка есть кому этим заняться! У них были цеха, люди, а у Паны? Сумка с заячьим хвостиком?!
Совещание у Фреда Семеновича продлилось недолго.
Итогом стало заключение консорциума и бегство Паны из кабинета директора.
Он взял на себя выполнение всех элементов конструкции, только без сверловки и сборки, покраску взяли рыболовные снасти, сверловку и сборку фабрика игрушек.
Настоятельные попытки Фреда Семеновича его удержать, что-то еще «обсудить», «предоставить» и «обеспечить» успеха не имели. Наоборот, вызвали в нём панику!
–Видел я ваши «станки», – ворчал Пана, удирая по коридору, – за них людей ставить страшно!
Впрочем, кого он обманывал?! Конечно, сохранившиеся на фабрике рамочные лобзики могли бы стать украшением какого-нибудь музея, иллюстрируя угнетение рабочих в мрачные времена царизма. Но и на них, и на сборочном, и на сверлильном участках работали одни женщины. А попытка навязать ему целую бригаду баб привела Пану в ужас!
С женщинами у него не складывалось.
«Что им надо?! Что-то явно не так, или во мне, или в них!» – размышлял сбежавший от Фреда Соломоновича Пана. Его путь лежал к швейной фабрике «Волна», нужно было поговорить с мужиками, подробнее узнать про получаемые там выкройки.
Оценив сечение деталей, он решил, что лучше это делать лазерными резаками.
Оставалось всего-то их найти!
В отношениях полов, их взаимном влечении при всей схожести и взаимности было нечто радикально противоположное, чего он не понимал и оттого боялся.
Появляясь на фабрике, Пана всегда разыгрывал капиталиста: следил за штанами, одевал свой единственный, оставшийся с выпускного пиджак. Он тогда в двух местах пострадал от пьянки, но был практически новый!
Он считал это правильным, что этим проявляет уважение к предприятию.
А уж сегодня он готовился как никогда и был убеждён в собственной неотразимости!
Случай в столовой сильно задел его самомнение, вынуждая вновь, со всей строгостью и объективностью оценить свою кандидатуру, с точки зрения противоположного пола.
Как не расценивал он себя со всех сторон самым скрупулёзным и критичным образом, вывод был один: себе Пана нравился. «Значит, дело в них», – решил он, выходя из троллейбуса. Женщины казались ему созданиями необъяснимыми, а значит, и ломать голову над этим не стоило. Размышления уносили Пану в другие, лучшие времена.
Жизнь вообще странная штука, будто протекающая по чужому сценарию. Словно кто-то постоянно решает, где тебе быть, с кем, что делать, даже сейчас! Он послушно следовал всему, учился, работал – и что? Одна дорога до работы и обратно забирала по четыре часа жизни в день!
Теперь ему вспоминались ПТУшная юность, мастерская скульптора Круцкого, его ученик Игорюша, задумчивый и немногословный, безбашенный рокер Гоша, простой как три копейки Лешенька... Кто только не сидел за тем заляпанным глиной и краской чайным столиком! Художник никого не гнал, да и сам появлялся редко, оставляя ключи своим очаровательным натурщицам, смешной, мечтающей о сцене Кирке и деловитой, приехавшей в Ленинград из какого-то маленького молдавского городка Аннушке. На ней был порядок, чай, булка…
Как-то Пана познакомился с ними, и мастерская надолго стала его вторым домом. Где они все? Растворились в многомиллионном городе.
Дом Игорюши был снесен, в общежитии Аннушки про неё ничего не знали.
Он мечтал свою новую, свободную от диктата и обязательств жизнь начать, вновь собрав за одним столом всех, кто был ему дорог!
Но сначала нужно было обеспечить стабильное поступление средств, теперь ещё это! Жизнь будто нарочно вываливала груз всё новых и новых забот.
Пана мысленно просил прощения у Игорюши, Аннушки, всех, за то, что так и не может вырваться из железных тисков обстоятельств!
Экспериментальный цех Ленинградского института текстильной промышленности, куда привели его поиски, стоял. Пана с любопытством прошёлся по пустому залу, где в три ряда возвышались громады программируемых лазерных флагманов отечественной индустрии.
Мужики из цеха приняли его доброжелательно и по-деловому. Продемонстрировали, как на мониторе рисуется лапа крокодила, разъяснили требования к материалам и, оставив им американские чертежи, он отправился на фабрику музыкальных инструментов решать вопрос с берёзой.
На партию деталей у него была неделя, остальным участникам тоже нужно было время выполнить свою часть работ.
Пана справился за три дня.
Отправляя пробную партию деталей из института текстильной промышленности, он был страшно горд собой. Шутка ли сказать – внешнеэкономическая деятельность!
На переговоры с американцами он шел торжественно, даже надел белую рубашку!
И хоть явившийся для переговоров американец ему как-то сразу не понравился, от иностранца в нем было не больше, чем в Пане, настоящим ударом стала устроенная Фредом Семеновичем презентация! Когда тот высыпал на стол груду деталей, Пану точно мешком по голове огрели!
Он готов был провалиться со стыда! В его лохматой голове никак не помещалась мысль – как эти старые козлы, за столько времени умудрились не сделать вообще ничего?
Как бы опровергая ошарашенного Пану, из груды грохнувших заготовок выкатились два шурупчика, демонстрируя, что и от себя директор игрушек что-то положил.
Да, детали Паны были покрашены, и это, наверно, был писк моды от танков Т34,что еще можно было объяснить склонностью товарищей к милитаризму.
Но на чертежах ясно были указаны цвета, которые нужно было хотя бы обозначить!
Поправив очки и разведя руками над зелёной кучей заготовок, американец недоуменно произнёс на родном ему языке:
–Я не вижу предмета переговоров, и не понимаю, зачем меня пригласили!
Красный от стыда и обиды Пана уже не слушал деловитую речь Фреда Семеновича «о трудностях и перспективах». Ему было слишком стыдно.
Стыдно перед мужиками из цеха, бесплатно сделавшими для него программу под будущий заказ, стыдно перед этим жлобом американцем за то, что сидел напротив него в этой компании, стыдно перед Игорюшей и Аннушкой…
Разве он не мог обойтись и без двух седых придурков?
Груз вины и стыда давил всё нестерпимей, словно это он собственными руками душил фабрику, выгоняя на улицу сотни людей!
Да, он может сделать цулаги, собрать изделия, но пусть этот старый козел сначала разъяснит, на кой лично Пане и его сумке с заячьим хвостиком нужны эти «американское финансирование» и «модернизация»!
Не дожидаясь итогов переговоров Пана покинул кабинет директора. Для себя он всё решил: он завязывает с «внешнеэкономической деятельностью».
И займется по-настоящему важным делом – поиском Игорюши, Кирки и Аннушки.



04. ПОСЛЕДНЕЕ ТВОРЕНИЕ МАСТЕРА
Кому неведома тоска по друзьям юности! Только Пана всерьез лелеял надежду вернуть прошедшее время. Став официальным безработным, он считал себя абсолютно свободным и намеревался строить дальнейшую жизнь исходя исключительно из собственных предпочтений. С нежностью он вспоминал свои творческие эксперименты – не пойти ли ему опять в ученики скульптора?! Ведь у него неплохо получалось.
Но было в его воспоминаниях и нечто, от чего пробирал холодок: «…если затеваешь полемику с Создателем, будь готов, Он может и ответить…» – звучали в памяти слова, полушутя-полусерьёзно брошенные седым мастером юному ученику.
Мастерская скульптора Крутского находилась рядом с общежитием ЛФЗ. Местом хорошо знакомым многим представителям мужской половины левобережья.
Очевидно, этим объяснялось и появление здесь Аннушки. Она приехала в Ленинград из Молдавии с мечтой учиться на художника.
Реальность оказалась суровой. Все художественные специальности набирались только по городской прописке. Аннушка попадала в обидный разряд «лимита» и не имела возможности выбирать себе профессию. Её путь лежал на фарфоровый завод в качестве фармовщицы.
Однажды они встретились, художник и Аннушка, и по ведомой лишь ему прихоти Крутский предоставил потерянной в многомиллионном городе молдавской девочке убежище – свою собственную мастерскую в полное распоряжение.
Очевидно, Крутским руководил не голый альтруизм. Аннушка вызвала в художнике явный профессиональный интерес, её образ воплотился в целом цикле женских портретов. С её появлением поменялся и статус мастерской, преобразовавшейся в студию.
Другим «обитателем» новообразованной студии, был ученик скульптора Игорюша. Серьезный, немногословный, мало коммуникабельный Игорюша по меркам Паны был слегка тормознутым, однако это в нём и привлекало – цену компанейщины Пана усвоил хорошо.
Окончательную конфигурацию этот маленький мирок обрел с появлением Кирки. Был ли в этом некий замысел художника или просто игра судьбы, но с её появлением мастерская-студия зажила бурной жизнью, вращающейся вокруг выстроенного маэстро многоугольника.
В отличие от Аннушки, Кирку взяли натурщицей на конкретный проект – в ней скульптор видел прообраз юной Надежды Крупской, узловой фигуры его монументальной «ленинианы».
Трудно представить двух столь же разных представительниц своего пола, какими были разумная хозяйственная Аннушка и беззаботная, безалаберная Кирка, составлявшие два полюса этого маленького женского мирка. Хозяйкой в нем однозначно была Аннушка, считающая мастерскую своим домом.
Однако и питерская Кирка по своим причинам была очень заинтересована в таком убежище на левом берегу Невы. Так что девушкам пришлось уживаться вместе.
Со стороны их взаимоотношения казались вполне доброжелательными, даже дружескими, что, в частности, подчеркивалось нарочито-прохладным отношением обеих к Игорюше. Что, впрочем, того мало трогало.
Но и Игорюша, и Крутский не могли не замечать опасного духа соперничества двух юных львиц на столь ограниченной территории.
Это проявилось и в количестве посетителей некогда необитаемой и тихой лаборатории мастера. Так, например, Пана, частенько здесь бывавший поначалу считался гостем Аннушки, а рокер Гоша, познакомившись с симпатичной танцовщицей, изначально относился к воздыхателям Кирки. Но довольно скоро всякого непонятного народу стало так много, что подобная «классификация», как и сама форма, их противостояния, утратили всякий смысл.
Бог знает, с каким чувством на всё это безобразие смотрел седой мастер. Он никого не гнал. Впрочем, и Кирка, и особенно Аннушка сами изо всех сил старались блюсти интересы художника и не мешать своими бурными отношениями его работе.
Но пожилой скульптор появлялся всё реже, часто надолго пропадал, ссылаясь на приступы астмы, и всё реже вставал к станку.
Что вовсе не облегчало личную жизнь девушек, скорее наоборот.
Наконец им пришлось вступить друг с другом в переговоры, по выработке приемлемой формы сосуществования.
Выработанный мирный договор, окончательно утверждавший правила матриархата на данной территории, предусматривал отказ от формы деления посетителей на «Аннушкиных» или «Киркиных». Вместо этого согласовывались «близкий» и «приближённый» круг из общих знакомых, которым будет дозволен вход в студию. В отношении «дальнего круга» принимался ряд ограничений.
В «близкий круг» отбирались кандидаты в равной степени, интересующие обеих девушек, и, следовательно, обе признавали равные права на его членов в полной мере. «Приближённый» включал потенциальных кандидатов в «близкий», переход в который был возможен тоже только с их общего согласия.
Конечно, данный договор нужен был девушкам не для регламентации личной жизни. В её согласовании они не нуждались. Он был необходим для выстраивания отношений меж собой и не предусматривал более широкого разглашения.
С негласным, но вполне официальным утверждением матриархата маленькое королевство обрело все черты «мадридского двора» с привилегированными и «двором», интригами, собственным сленгом, доступным лишь посвященным.
Утратила былую демократичность и традиционная Аннушкина чайная церемония, обретя особый смысл.
Пожалуй, маэстро вполне мог претендовать на мировое признание за одно лишь воплощение в своей студии столь изощренного коварства.
Но, например, Пана, которому довелось пройти водоворот этого смертельно опасного урагана, в простоте душевной так ничего и не заметил.
Бог знает, куда бы всё это завело, если бы однажды, без видимых причин, не утруждая себя излишними объяснениями, Кирка не собрала вещи и навсегда не покинула студию.
Узнал ли об этом сам Крутский? Во всяком случае, до Кирки так и не долетело известие о его смерти. Как никто из многочисленной толпы провожающих в последний путь заслуженного скульптора не обратил внимания на одинокую скорбную фигурку раздавленной горем Аннушки.
Лишь когда члены сформированной ленинградским союзом художников комиссии по оценке наследия известного мастера вступили под своды его мастерской, перед их изумлённым взором предстало трехметровое изваяние молодого Ильича, с искренним, наивным увлечением влекущего куда-то свою спутницу – яростно изрубленную кувалдой до каркаса глыбу глины в форме женской фигуры.





05. ДРУГИЕ ЛЮДИ
Воистину непостижима тайна бытия, где кому-то выпадает райский тропический остров, чтобы явиться в мир внучкой и наследницей Онасиса, кому дождливый, туманный Альбион, а кому-то щедрое солнце Эфиопии!
Впрочем, какое до этого дело самому новорожденному, что в Африке, что в Европе?
Ведь появился Он, единственный и неповторимый, он чистый лист, центр вселенной!
Ему только еще предстоит узнать, что кроме него есть другие люди, которые разделяются на родных и чужих, детей и взрослых, мальчиков и девочек, делятся по этническим, языковым, социальным признакам, нациям, гражданству…
Кто осмелится очертить весь объём записей, уже внесённых в этот «чистый лист индивидуальности» ещё до нашего рождения? И затем, вследствие места, окружения? Кто оценит их глубину, значимость, причины и следствия?
И что там останется на долю самой вашей «индивидуальности»?
Но сколько бы ни трудились мудрецы, лишь мистики берутся объяснить упорство, с которым одни и те же люди штурмуют одни и те же грабли.
Сама Кирка не смогла бы внятно объяснить ни своё появление, ни внезапное исчезновение из мастерской Крутского, и уж конечно, как случайная беседа в привокзальном кафе заведёт её на ледники Эльбруса.
Что толку, что задолго до рождения Кирки, сердобольный ангел уже вывел на её скрижалях: «Бойся своих желаний! Они могут осуществляться!»
Может, при её рождении произошел «вселенский сбой», вынесший мозг астрологам, а может, её натура просто стала жертвой некоего селекционного эксперимента, «итога замыслов Петровых».
И в столь странной форме природа являла многовековой опыт выживания, «генетической памяти» поколений строителей и защитников этого города?
Во всяком случае, мама называла её единственным коренным жителем в их районе. Её предки до революции держали магазин и лавки на левом берегу Невы, только блокаду пережила одна эвакуированная мать. Отец тоже был из детдома, но родителей не помнил. Они обосновались в трехэтажном бараке на правом берегу. Этот барак Кирка не застала, появившись на свет уже в воздвигнутой на его месте новостройке. Но дореволюционные дома своей родни на левом берегу, она знала хорошо. Иногда они бывали там с мамой на троицу, иногда она бродила по старому городу одна, повинуясь первобытному инстинкту общения с предками. Они ходили сюда как на кладбище, оставляя на фасадах ветки верб и пшено голубям. Других могил или родственников у них не было.
Впрочем, кто в Ленинграде мог похвастать большой семьей с бабушками и дедушками?
У Киркиных одноклассников и отцы-то были, дай бог, у одного из пяти.
Еще не родившись, Кирка уже была участником очередного социального эксперимента. При массовой застройке правобережных районов Весёлого поселка, таких как она, ожидающих своей очереди появиться на свет в новых благоустроенных квартирах, было тысячи. Понадобилось совсем немного времени, чтобы застроенные типовыми многоэтажками кварталы для набегов на соседние стройплощадки собирали ватаги до сотни малолетних головорезов.
Словом, у Кирки было счастливое детство. Ей достались горы песка до неба, бесконечные лабиринты стройплощадок и огромное количество сверстников!
Всему этому приходилось соответствовать.
С детства её главным оружием были открытость и коммуникабельность. Она легко и свободно входила в контакт с кем, где и когда угодно. Своим главным недостатком она считала трусость. Этого порока улица не прощала, раз за разом рентгеном просвечивая каждого, выявляя его истинное место в дворовом табеле рангов.
Кирке крупно повезло, никто не догадывался, какая она трусиха. В одних страх и волнение выдавал багрянец по лицу, в других пробивающая трясучка, оцепеневшая от ужаса Кирка лишь чуть бледнела, у неё немели пальцы, но со стороны ничего заметно не было. Что помогало ей в своей уличной стае занимать то место, какое её устраивало.
Правобережье никогда не относилось к престижным районам – бордели, кабаки, балаганы добропорядочные граждане издревле предпочитали видеть по эту сторону Невы.
Но если и существует воспетый пушкинскими лицеистами «гений места», то видимо, «правобережный Локи» без энтузиазма принял дар городских властей, взрастивших на его бывших пустырях для кулачных боев такое количество бойцов!
Происки ли хитрого Локи, придумавшего детям первого послевоенного поколения новую войну, или естественный ход вещей, но сплочённое уличное братство Весёлого поселка стало быстро и неотвратимо таять. Отказывалась с этим мириться только Кирка!
Её ровесницы давно оттачивали коготки, осваивая в спаррингах приемы чувственности для серьёзной конкурентной борьбы, пока она с мальчишками носилась по чердакам и подвалам. Со стороны казалось, что на Кирку этот природный зов не действует. Или оттого, что парней ей всегда хватало, их всех она искренне любила и, провожая в армию, безутешно рыдала над каждым, не представляя, как можно из них выбирать, а может по другой, более ментальной причине, но для своих «чувственных изысканий» Кирка избрала иной, довольно странный путь.
Еще в раннем детстве, штурмуя горы строительного мусора с полусотней таких же малолетних оборванцев, маленькая Кирка поняла, что никогда не добьется достойного места в человеческой стае, если будет тягаться с мальчишками. Что для этого есть другие, более эффективные средства.
Как любой ребёнок пытается манипулировать родителями, так она училась манипулировать сверстниками в поиске своего места под обоими этими солнцами.
Дети во дворе часто затевают различные игры, мальчишки одни, девчонки другие, Кирка была из тех, кто предпочитал мужскую компанию.
Но свою роль в ней как девочки, или «своего парня» выбирала осознанно.
Ей вообще до определённого времени как-то удавалось совмещать несовместимое: нежную привязанность к матери, отцу и дружбу со всеми гопниками округи, хорошее поведение, успеваемость в школе и участие чуть ли не во всех погромах и драках района!
Ни мамины друзья, ни школьные учителя никогда не поверили бы, что этой миловидной, воспитанной, интеллигентной девочке «из полной семьи» сразу после школы нужно отнести два литра спирта в подвал на Дыбенко, чтобы местные поддержали «её мальчишек» в разборке на Овсеенко.
Кирку вполне устраивало, что не только учителя в школе, даже мальчишки во дворе не догадывались, кто здесь главный!
Но детство, как всё хорошее, когда-то заканчивается.
Для Кирки его завершение началось трагично, с болезни и смерти отца.
Невозможно описать, каким это стало для неё потрясением! Что происходило в её симпатичной головке! Обида на жутко несправедливый мир, на мать, которая наверняка могла бы сделать для отца больше, неготовность смириться с утратой такой необходимой ей связи, Бог знает, что руководило Киркой, когда она стояла перед зеркалом, задумывая свой план.
Как любая ленинградская девочка из приличной семьи, Кирка обязана была что-то посещать, для неё это были бальные танцы. Ей нравились танцы, учителя отмечали хорошие физические данные, природную грацию, пластику. А что еще «слабому полу» может послужить столь верной опорой в жизни? Так, когда ночной рейсовый автобус на Народной остановила распоясавшаяся банда пьяных гопников, опешившим пассажирам показалось, что девушка с чехлом от бального платья, на первом сиденье просто встретила старых знакомых! Пообщавшись минут пять, она убедила их покинуть автобус, они расцеловались и обменялись телефонами.
Затем побледневшая девушка встала, подошла к распахнутой двери, онемевшими пальцами порвала всученные ей листки, яростно их швырнув, и плюнула в лицо ночному городу.
Кто в её годы не осознает, каким даром вознаградила их природа? И сколь разрушительным оружием он может быть, в первую очередь для неё самой. Но кто не мечтает испытать его в полной мере?
Бог знает, о чем думала Кирка, когда перед зеркалом решилась на свою «первую пробу клинка»! Но у неё и в мыслях не было обнажать его во дворе, среди сверстников!
Подходящей жертвой она выбрала друга семьи, дядю Валеру.
Он много участия принимал в последние месяцы жизни отца, когда его уже выписали из больницы, помогал с похоронами, и после оставался наиболее доступным Киркиным планам. Она придумывала их как многоходовую детскую игру, с многовариантными задачами, рассчитанными на неопределённый срок.
В знакомство с неведомой взрослой жизнью Кирка вползала как кошка, никогда не видевшая улицы, – осторожно, крадучись, прижав уши.
Она и предположить не могла, что на то, чтобы уложить дядю Валеру в свою постель, ей понадобиться всего-то четыре дня! Даже огорчало, что он оказался такой легкой добычей! Но того ли она добивалась? И вообще, что ей было нужно? Кирка и сама не знала.
С недоумением слушая его сбивчивые «мольбы о прощении», «внезапном помутнении», раскаянии, невозможности и недопустимости всего произошедшего, Кирка думала о том, что подобное «помутнение» могла бы устроить ему когда угодно, удивляясь, насколько природа посмеялась над «сильным полом», начисто лишив его сообразительности!
В качестве «моральной компенсации» Кирка получила от дяди Валеры довольно увесистый золотой браслет.
Но была ещё и мать, которая, заподозрив неладное в поведении дочери, отыскала браслет, от которого Кирка не успела вовремя избавиться!
Той и признаваться ни в чём не пришлось, мать всё додумала за неё, подняв жуткий скандал! Первое исследование «взрослой жизни» для Кирки обернулось ролью жертвы, пришлось, как нашкодившему котёнку, вновь, поджав уши, забиться в угол. Что оставалось? Ведь она была всего лишь маленькой девочкой.
Однако наступившая осень, низким, тяжелым питерским небом отражаясь в маминых глазах, говорила, что детство кончилось.
Куда больше матери Кирка боялась улицы!
Как воспримут разгоревшийся скандал сверстники?! Как он отразится на её жизни?!
К счастью для Кирки, улица всё воспринимала правильно.
Здесь царило чёткое разделение – есть мир взрослых со своими законами и правилами, и есть их мир с другими законами и правилами, и оба этих мира никак друг с другом не пересекаются. Для мальчишек произошедшее с Киркой было событием из другого, непонятного мира взрослых, а значит к ним никакого отношения не имеющее. Для девочек служило дополнительным подтверждением одного из тех же непреложных правил улицы, которые каждая знала назубок с четвертого класса – не живи где живёшь!
Для наученной горьким опытом Кирки это обрело особый смысл. Улица, скреплённая детским братством, была для неё семьёй, тем более значимой, чем дальше они отдалялись с матерью. Всеми силами Кирка старалась хранить это братство, и уж конечно, здесь ей было не до чувственных экспериментов!
Но исполняя роль главной львицы своего прайда, она оставалась девушкой.
Ей необходимо было влюбляться и быть любимой, необходимы были эмоции приключения, переживания, необходимо нравиться и чувствовать это.
У Кирки был для этого Питер. Дискотеки, студии, кафе на левом берегу.
Нева с её разводными мостами не просто делила город на разные берега, она поделила два Киркиных образа жизни, разделяя их каждую ночь миллионами тонн пресной воды.
Встреча со скульптором Крутским, предложение работы, студия дали Кирке всё, о чем она только могла мечтать! Жильё, избавление от материнской опеки, финансовую независимость, свободу от уз правобережного «братства»…
Конечно, всё это приходилось делить с Аннушкой.
Но была и другая спутница в её «левобережной жизни», Лилька.
Кирка хотела танцевать, мечтала о сцене. Только экзамены она провалила, подойдя к ним излишне самонадеянно. Да и конкуренция впечатляла! В Ленинград приезжали учиться со всего Союза! Лилька была на три года старше из Донецка, и уже успела поработать на профессиональной сцене, что Кирке, имеющей за плечами только подиум, внушало особое уважение!
Мама всё твердила про железнодорожный, где остались связи от отца, что, по её мнению, с Киркиным «съехавшим аттестатом» имело особое значение, дочь это не вдохновляло.
Девчонки как-то сошлись, и многие левобережные заведения надолго запомнили двух оторв, отжигающих весьма профессионально.
Лилька уже второй год жила в Питере, и всё ей здесь порядком надоело.
– Господи! Какому же идиоту пришла в голову мысль назвать Ленинград «культурной столицей»?! – сокрушалась Лилька за бокалом шампанского, после очередной успешной эвакуации. – Где еще встретишь столько тупых, неотесанных болванов?! Ленинградцы – грубые бесчувственные люди. Пока не приехала сюда, я даже и представить не могла, до чего душевные, отзывчивые люди живут у нас в Донецке! Нет, хватит с меня этого вашего Питера, буду перебираться в Москву!
Кирка о согражданах судить не могла, но к стороннему взгляду относилась уважительно.
Лилькины рассказы о Донецке, труппе эстрадного танца, навели её на мысль – если в Ленинграде на пути к сцене её ожидает такая серьезная конкуренция, то может, стоит для начала попытать счастье в Донецке?
И напросилась к той в компанию, когда Лилька собралась навестить родню. Заверив, что юг Украины не понесёт катастрофического урона, от появления там двух таких красавиц!
Так, внезапно закончилась её карьера натурщицы. Собрав чемодан, Кирка рванула в Донецк.
Лилька была родом из небольшого шахтёрского поселка Донецкой области.
Её с Киркой появление здесь ознаменовалось пышным застольем и бесконечными походами в гости, с такими же пышными застольями. Сначала Кирке всё это казалось каким-то затянувшимся торжеством, пока она не поняла, что здесь каждый день так живут.
Поначалу она пыталась держаться раскованно и непринужденно, не видя в этом каких-либо проблем, но беда уже подкрадывалась оттуда, откуда она и представить не могла.
–Ну ладно Лешка, он у нас известный ловелас, но дядю Жору ты зачем обидела?! – выговаривала ей уже на другой день Лилька. – он нас покушать пригласил…
–Покушать?! Да у вас тут не «кушают», у вас жрут! – огрызалась та, для которой подобный образ жизни мог лишить смысла всю поездку.
При взгляде на эту повседневную свинину, болгарские перцы, патиссоны, и кучу всего такого, чего приехавшая из нищего Ленинграда Кирка и в глаза не видела, невольно вспоминались мамины ежемесячные авоськи с «заказом» из синюшной курицы, пачки чая да зеленым горошком в нагрузку. А просторные шахтерские квартиры, частные дома по два на семью, вызвали вопрос: «Неужели мы в одной стране живем?!»
Проблема, с которой столкнулась Кирка, вползла в её жизнь тихо и незаметно, с приятным мягким тембром южнорусского говора.
Эта «двухтональная» манера говорить, словно песнопение, заботливо сопровождающее здешние разговоры, будто обволакивала ватой её чуткие, отточенные на питерских мостовых эмоциональные рецепторы. Она не слышала за ней самих эмоций, не чувствовала собеседника.
Но что еще хуже, понятия не имела, как здесь реагируют на её собственную речь! Её безэмоциональная, однотонная манера излагать мысли явно действовала на местных аборигенов как-то побудительно, а привычная форма их изложения и вообще делала процесс общения невозможным, по крайней мере, с мужской частью населения!
–Да вы что! Я же пошутила… – бормотала Кирка, вытаращив глаза, когда в очередной раз полстола вскакивало из-за какой-то её нечаянной глупости.
Приехать делать карьеру и почувствовать себя в новой среде не только глухой, но и немой было для общительной Кирки катастрофой!
–Оль! Я как-то не так говорю? – приставала Кирка к своей новой подруге, хозяйке дома, половину которого ей выделила гостеприимная Лилькина родня.
–Что не так?! – удивлялась та. – Говоришь литературно, правильно…
–Да не «что», а «как»! – пыталась объяснить Кирка.
Подобное определение она уже слышала от учителей про одного новенького из Казахстана, его разговор так же напоминал дикторов центрального телевидения, как блатная феня местных бандитов «русский» народов крайнего севера на ленинградских стройплощадках! В свободной разговорной форме, что ленинградская медлительная ирония, что московское тараториние не всегда вписывалось в «правильные», «литературные» рамки.
–Понимаешь, когда я говорю, меня не понимают, реагируют неправильно! Я ведь женщина, я чувствую! Но не могу же я себя со стороны слышать?!
К её счастью Ольга была родом из Одессы, её говор не имел этой «южнорусской вязкости», уроженки двух портовых столиц отлично понимали друг друга.
–«Не понимают!» – фыркнула Ольга. – Вот что я тебе скажу. У нас здесь люди простые. Ты приехала вся из себя такая столичная цаца! Так не сиди, как сушеная камбала на привозе! С людьми надо по-человечески – шути, улыбайся! Будь проще – и люди к тебе потянутся!
–Тебе легко говорить! – печально вздохнула Кирка. – У вас в Одессе разговаривают как шутят, а у нас в Питере шутят как разговаривают! Здесь мои шутки юмором не считают,– в чём она уже убедилась наверняка, так в том, что «шутить» ей не стоит!
–Что ты хочешь? – вздохнула Ольга в ответ. – Мы сами тут друг друга не понимаем! Я приезжаю к западенцам – ни черта понять не могу! А ты вон откуда приехала!
Кирка и сама сознавала всю бесплотность подобных выяснений.
Разговорная речь с её мимикой, строем – это лишь верхушка айсберга, под которым отношения, философия, всё, что называют ментальностью. Копировать это невозможно.
Вскоре она столкнулась и с другой гранью этой «южнорусской ментальности».
–Ерунда какая-то! – ворчала сбитая с толку Кирка после посещения Донецка. В принципе можно было устроиться и в студию, и в труппу, но за всё надо было платить. – Это я должна ещё и за свое рабочее место платить?! – изливала она душу Ольге. – Что же у вас тогда бесплатно?!
–Всё бесплатно, – невозмутимо отзывалась та, занимаясь своими делами, – у нас как у вас и образование, и медицина, всё бесплатно. Но ведь у тебя самой отец болел? Вы что же, врачей не благодарили? За вызовы скорой не платили?
–Платить за вызов скорой?! Никогда! – сухо отрезала Кирка.
Впрочем, её следующее посещение Донецка прошло куда более удачно. Кирку посмотрели, и она понравилась! Из-за того, что труппа в эти дни работала в Львове, официальный кастинг перенесли на две недели. Но главное, она познакомилась с замещающим художественного руководителя донецкого театра, Андреем.
Андрей учился в Ленинграде, возможно, поэтому к её «северной ментальности» отнёсся более снисходительно. Кирку как прорвало. Она уже устала от необходимости контролировать каждое слово, изнывала от своей жизни в поселке, и испытывала счастье от одной возможности поговорить.
Их первая встреча закончилась очень бурно.
Для Кирки Андрей был огромной удачей. В посёлке она больше не могла, нужно было перебираться в Донецк, и как? Без жилья, без средств?
Андрей был противником гостиниц и сам снял для неё квартиру с прекрасным видом.
Стоило Кирке пошутить, что единственно, чего ей теперь не хватает, так это подзорной трубы, как семидесятимиллиметровая подзорная труба была доставлена из Киева!
Что, впрочем, напомнило Кирке, что она не дома, и несколько охладило ту эйфорию, в которой она пребывала с момента их первой встречи.
Она неплохо изучила, как работают медлительные жернова мужских эмоций от момента встречи с прекрасной незнакомкой до пробуждения там самых тёмных собственнических инстинктов. Легко распознавала стадии этой «эволюции».
Но Андрей не подходил не под одну из её схем.
Иногда, даже в самые эмоциональные моменты близости она останавливалась, отстранялась, и удивленно смотрела на него, сознавая, что она его не чувствует, не понимает, не может предсказать!
Все её «зонды» разбивались о каменное спокойствие очень уравновешенного человека, стены, за которой угадывался жар совсем иной, неведомой ей личности!
Недолгое Киркино счастье закончилось с появлением жены Андрея, выследившей их как-то около дома.
Если бы существовало такое понятие, как «женская солидарность», то симпатии Кирки всецело принадлежали бы несчастной, доведенной до истерики женщине.
Но уж кто-кто, а Кирка точно ничем не могла помочь ни ей, ни двум его детям, про которых Андрей никогда не рассказывал. Единственное, что она могла для них сделать, – тихо, незаметно удалиться, оставить наедине с надеждой, что они договорятся…
Кирка искренне желала этой женщине успеха, даже понимая, насколько мало у той на это шансов.
В лице Андрея, утонченного, интеллигентного человека, с его непробиваемым спокойствием и уверенностью, Кирка столкнулась с каким-то древним, первобытным проявлением мужской природы, вызывающим в ней одновременно и восхищение, и страх!
Перед ним она чувствовала себя беззащитной, как в детстве, – маленьким, слабым котенком, забившимся в угол, поджав уши, перед надвигающимся катком, который неминуемо её раздавит!
Стоила ли того самая блистательная карьера на подмостках донецкого театра?!
И главное, была ли она к этому готова?
Кирка понимала, что как в романах, время на раздумье ей никто давать не будет. Ответ нужно дать, здесь, сейчас, и себе самой! И она приняла решение.
Надеясь, что тихо удастся сбежать из города, без неприятных сцен, она купила билет до Ленинграда и собрала вещи. Но тут, на месте преступления её и настиг Андрей.
Скандала не получилось. Со стороны это скорее напоминало несколько напряженную беседу двух довольно сдержанных людей:
–Ты не можешь уехать. Тогда я не буду жить, я выпрыгну из окна! – закончил изложение своих аргументов Андрей.
–Прыгай! – внешне так же спокойно ответила побледневшая Кирка, вцепившись в ручки сумки онемевшими пальцами. Тот медленно поднялся, тяжёлой походкой подошел к окну и, недолго постояв, резким движением выбросился в проем.
Лишь крики за окном привели в чувства оцепеневшую от ужаса Кирку. Схватив в охапку приготовленные сумки, она бросилась на вокзал, причитая:
– Господи! Только бы он был жив! Господи! Господи! Хоть бы он так башкой треснулся, чтобы у него мозги на место встали! Господи! Только бы он был жив! Господи! – Всю дорогу до родного города ни о чём другом думать она не могла.
–Кирка! Тысячу лет тебя не видел! – услышала, подходя к метро, проплакавшая всю дорогу Кирка знакомый голос Гоши-рокера. – Да ты, я вижу, замуж собиралась?
–А ты откуда знаешь?! – насторожилась та, уже отвыкнув от вольности питерского общения.
–Ну как, такая красивая, и с вещами! Хочешь, пошли в кофеюшню, расскажешь, где была, я угощаю!
–Хочу! – взвыла она от счастья, почувствовав наконец родную «языковую среду». – Хочу кофе! Двойной! С коньяком! А то от вина меня уже тошнит!
За столиком в кафе она рассказала о своих приключениях, кроме, конечно, своего романа с Андреем.
– Так я не понял, – удивился Гоша, – если у тебя всё так удачно складывалось, почему ты уехала?
–Я бы всё равно там не смогла… – вздохнула Кирка, задумавшись – понимаешь, там другие люди!



06. ВЫСШАЯ ЦЕННОСТЬ
Кирка двое суток пребывала в состоянии шока, заглушившего все эмоции. Случайная встреча с Гошей, может, и вывела её из оцепенения, но совсем не облегчила груз душевных мучений. Глядя в его открытое, наивное лицо, Кирка изнывала от чувства вины и перед ним, и перед маэстро Крутским, о смерти которого узнала только сейчас.
Возможно, их беседа в придорожном кафе после пережитых потрясений заставила Кирку по-иному взглянуть на окружающее, а может, ей было всё равно, лишь бы что-то поменять в жизни, в любом случае в тот день неожиданно для самого Гоши его горная экспедиция обрела еще одного участника. А Кирка неожиданно для себя сменила подмостки Донецкого театра на плато вечных льдов Северного Кавказа!
Каждый опирается на свои ориентиры, взгляды, представления о том, что является правильным и ценным. И если «материальный» мир относительно прост, его оценивают за нас, «человеческий» куда более неоднозначен. В нем и такие общепризнанные «бриллианты», как доброта, отзывчивость, чуткость, бледнеют в ряду славных «добродетелей», великих полководцев и ведущих руководителей, а утонченность, интеллигентность не пригодятся даже бригадиру на лесоповале.
Не нам, заблудшим меж желаемым и действительным, указывать путь другим. Да и кому чужие ошибки мешали делать собственные? Тем более что природа отвела на них не так много времени. И кто не считает это время счастливым?
Мог ли вообразить Пана, сколь неподъёмную задачу он затеял в своем наивном желании вновь собрать за одним столом всю братию покойного Крутского? Он не обладал ни Киркиной неуёмной целеустремленностью, ни Гошиным раздолбайством, но, возможно, острей других воспринимал родство и чужеродство в окружающих.
Выброшенный из социальной жизни Пана чувствовал себя вполне комфортно, шагая в расшитых цветными нитками штанах по питерским улицам. Это лохматое чудо с раскладной сумкой с заячьим хвостиком можно было встретить всюду. Он то «собирал урожай» по ларечникам, то развозил товар или пер заготовки надомникам.
Сейчас подобную деятельность назвали бы «предпринимательство», но в стране развитого социализма понятия такого не было. Сам Пана считал себя «безработным».
Власть в любой момент могла привлечь его за тунеядство, но власти было не до него, да и «привлекать» к тому времени пришлось бы половину города. Однако, как у всякого безработного, подсознание сверлил вопрос: почему? Как объяснить годы школы, училища, обретённую специальность, работу, отчего всё разом оказалось ненужным, напрасным? И что будет дальше?! Многих сознание собственной невостребованности угнетало. Но не Пану! В их взаимоотношениях с обществом превалировали его собственные, выстроенные с юношеским максимализмом принципы.
Как большинство сверстников, Пана рос без отца, всей его семьей была мама, лишь иногда роль бабушки брала на себя соседка с этажа ниже.
Когда тот пошёл в ясли, а затем садик, мама устроилась туда няней. Денег не хватало, и мама взяла в том же садике ставку дворника. Всю жизнь он был с ней – в группе, в песочнице, на дорожках.
Мама ко всему относилась серьёзно, будь то подметание дорожек, уборка снега или защита садика от стай детворы, стекающейся вечером на пустые детсадовские площадки.
Может, слишком серьёзно.
Ковыряющемуся вечером в песочнице малышу было невдомёк, что на самом деле он уже находится в эпицентре сложной социальной жизни.
Не в каждом питерском квартале есть школа, но садик есть в каждом.
Именно по детсадам и проходили сферы влияния дворовых подростковых стай.
Отправляясь с мамой и огромным букетом цветов в первый класс, он и представить не мог, с какой плотоядной радостью ждет школа сына дворничихи.
Школа сразу стала для маленького Паны школой жизни во всех отношениях.
Те, кого мама гоняла метлой с детсадовских качелей, встретили его как родного.
С момента первого появления Пана умудрился иметь во врагах почти весь цвет школьной элиты.
Конечно, Пану обижали. Лиловый от «слив» нос, синяки, рваная форма очень тревожили маму.
Милая, добрая женщина корила только себя за то, что растила сына без отца и не смогла воспитать «настоящего мужчину», за то, что не умела быть с ним строгой, никогда не наказывала, не подготовила его к жизненным трудностям.
Каждый раз снова и снова заводила она с Паной «серьёзный разговор» о том, что не надо быть рохлей, надо учиться драться, «давать сдачи».
Мама обошла весь район, переписав все спортивные кружки и секции.
Однако Пана к её усилиям отнёсся без энтузиазма. В свои годы он уже понял то, что не могла понять его мать, – враг Паны не сосед по парте, с которым он не поделил стирательную резинку, его враг – система, как раз и построенная на главном принципе: не прощать никаких обид.
Пана прощал маме эти разговоры, её заблуждения, непонимание, работу, обиды.
Просто потому, что это была его мама. Главной его заботой было оградить маму от школы, а школу от мамы.
Вмешательство мамы в школьную жизнь всегда кончались для него плохо. Дни, когда ему сильно перепало «по репе» и врач-травматолог вместе с направлением на рентген выписал справку для обращения в суд, стали самыми черными днями его жизни. На созванном по этому вопиющему случаю школьном собрании Пана узнал, что он провокатор, подлец и вообще коллектив сильно запустил его воспитание.
Если его обидчиков ругали явно формально, то Пане досталось по полной и от души.
Одним из принципов, выработанных Паной для выживания и ставшим частью его натуры, была способность уходить от любого спора. Кроме того, что он вообще не считал нужным кому-либо что-либо доказывать, он не испытывал потребности в столь естественном для сверстников полемическом самоутверждении.
Достигалось это простым, но очень эффективным приемом – он во всем соглашался с оппонентом.
–Пана, ты что трусишь? Тебе слабо? – кричал забравшийся на забор однокашник по кличке Урри.
–Трушу. Слабо, – чистосердечно признавался Пана, которому совсем не хотелось туда лезть.
–Ты что, дебил? – орал возмущенный сосед по парте, которому Пана нечаянно придавил ногу…
–Точно, дебил! – подтверждал его предположение Пана. – На медкомиссии, правда, спорили: я дебил или кретин? Но сошлись на дебиле.
Язык у Паны был подвешен хорошо, соображалка работала быстро, и в подобных перепалках, на своих условиях, он не проигрывал. Отказ от защиты своих позиций ставил оппонентов в тупик, и тема закрывалась сама собой.
Так, в выпускном классе на комсомольском собрании за отказ мыть стёкла в классе, систематическое уклонение от общественной жизни школы, неучастие в жизни коллектива и как выяснилось, утрату комсомольского билета встал вопрос об исключении Паны из комсомола.
Полным шоком для собравшихся стало заявление Паны, что он не только полностью согласен с предложением его исключить, но и не видит никакого смысла ни в своем пребывании в этой организации, ни в её существовании вообще.
Воцарившуюся тишину через минуту нарушил лишь потяжелевший голос председателя:
–Думаю, на сегодня мы собрание закончим… – и вполголоса, обращаясь к активу: – Зачем ломать парню жизнь?
И Пану оставили в комсомоле. Через неделю он узнал, что его имя звучало с трибуны районного слёта комсомольского актива как пример честного и принципиального комсомольца, поставившего серьёзный вопрос как о своем месте в комсомоле, так и о роли этой организации.
В школе было достаточно и хорошего, и плохого, но друзей он здесь не обрёл – были лишь одноклассники, с которыми он здоровался при встрече.
Их он и считал друзьями, в основном за общую принадлежность к району Октябрьской набережной, места довольно глухого, куда еще не каждый таксист вечером брался отвести. Первый, школьный опыт обогатил Пану глубоким скептицизмом к любой иерархической организации человеческого общества.
Кто знает, куда бы привела Пану дорога закоренелого двоечника и социопата, но из школы его путь лежал только в ПТУ. Нужно было как-то удовлетворять свои возрастающие потребности не за мамин счет, да и учиться ему порядком надоело.
Пана имел городскую прописку, и в отличие от Аннушки, с которой он в училище и повстречался, мог выбирать себе профессию. И город предоставлял их огромное количество! Наиболее популярными были «художественные»: дизайн, декор, роспись дерева, фарфора, всё это было доступно только питерским. Иногородним доставались не столь популярные: литейщики, формовщики, операторы механизированных обработок.
Училище, в которое вступил Пана в качестве будущего мебельщика, представляло собой целый городок, из корпусов, мастерских, общежитий. Здесь училось тысячи три народа, по десяткам различных специальностей из разных краев Советского Союза. Что сразу поразило Пану – в путяге отсутствовала столь ненавистная ему школьно-дворовая иерархическая система. Здесь не было изгоев и лидеров, не было борьбы за «положение и право». Пане нравилось всё и все, страшилки про ПТУ, которыми пугали в школе нерадивых учеников, оказались полным бредом. Ему нравились мастерские, нравилась специальность, нравились учителя.
Проведённые здесь четыре года, пожалуй, были лучшими в его жизни! Для него изменилось само понимание Ленинграда. Всю сознательную жизнь мама считала своим долгом его куда-то вытащить: Петергоф, Пушкин, театры, музеи, пока Пана был маленький, маме что-то иногда удавалось. Но считать посещаемое как-то причастным к нему или его городу оснований у Паны было не больше, чем считать «своей» витрину галантерейного магазина.
Ленинградом для него были ряды хрущевок родной Октябрьской набережной да небезопасные пространства Веселого поселка, где он сильно рисковал получить по башке по тому же территориальному принципу.
В училище учился народ со всего города. Теперь «пойти погулять» для него означало час на автобусах и метро, чтоб захватить Сашку, еще час заехать за Машкой, чтоб в итоге на полчасика зайти в кафе. Прежде чужой, огромный город наполнялся массой знакомых людей, людей удивительных, живущих в удивительных местах, удивительной жизнью.
Обитатели мастерской скульптора Крутского, хрупкого Аннушкиного мирка, будто срисованного с эпохи Возрождения, стали Пане особенно близки. Может, этот мир был слишком сложен для его понимания, но оттого казался лишь более ярким и привлекательным. В него нельзя было попасть или вломиться, можно было лишь принимать его по капле, как Аннушкин чай, даже не подозревая, что пьёшь не то, что остальные. Этот остров сюрреализма среди запечатлённых в глине и гипсе человеческих тел и эмоций разоружал и выворачивал, заставляя переоценивать себя, других и всё, что казалось хоть сколько-то значимым.
В нём не существовало «мы», в нём каждый был абсолютной, единственной ценностью, олицетворяя собой всю эфемерность этого понятия.
Но ощущение «абсолютной, единственной ценности» впечаталось в сознание навсегда.
Такой ценностью, обретенной Паной в студии Крутского, стал его ученик Игорюша. Нелюдимого, нескладного Игорюшу волновало лишь поступление в художественную академию, он не втягивался в светскую жизнь натурщиц скульптора.
Отрешенность, некоммуникабельность Игорюши импонировала Пане, и он не задумываясь согласился на его неожиданное предложение позировать ему для какого-то очередного проекта. Игорюша в благодарность потащил Пану на выставку Рерихов – отца и сына.
Время провели чудно. Посмотрели отца, поржали над сыном.
Надо признать, Игорюша умел находить что-то интересное и умел удивлять. Однажды он влетел радостный, и сообщил, что достал билеты в филармонию! Из всего, что тот тараторил, Пана понял только слова «орган» и «Бах» и что он «давно это ждал»!
Если бы это говорила мама, Пана решил бы, что это шутка – что нормальный человек может «ждать» от филармонии? Однако Игорюша был товарищ проверенный. И Пана пошёл.
В филармонии сразу вышел конфуз. Пана никогда не думал наряжаться на стрелки с товарищами, но тут, на фоне белых колонн и разряженной публики, он почувствовал, что выглядит слишком радикально. Расстройство добавляло воспоминание, что в этом же наряде он с училищем ездил на картошку в прошлом году.
Однако начало действа вышибло у Паны все сомнения. Игорюша, как всегда, не подвёл. Мощный органный поток вдавил Пану в кресло как при включении скорости гончего автомобиля, тут же наполнив его торжеством и восторгом.
Это был настоящий драйв, перед которым меркли все синтезаторы.
Уважение Паны к Игорюше только росло, его мнение было неоспоримым.
А потеря оказалась невосполнимой утратой. Бог знает, что стало тому причиной: академия Игорюши, смерть Крутского, конец студии, а может, просто естественный ход вещей, сводящий и разлучающий людей в многомиллионном городе.
Ведь его самого в то время закрутили совсем другие заботы.
В отличие от Аннушки, Пана никогда не прикидывался, что вопросы полов его не волнуют. И беда пришла именно с этого направления.
Начиналось всё замечательно – зависая у стрелки Васильевского острова, он подцепил девчонку, которая так приветливо и бурно на него отреагировала, что это смутило бы и сфинкса на набережной.
Пана даже на время позабыл про все свои дела, которые у него наверняка были.
Они встречались в «Туче», кафе у Тучкого моста, которое Пана ей и показал, шлялись по Невскому, даже ездили за грибами. Девушку звали Ольга, Пана был от неё в восторге.
Всё было хорошо, пока Ольга не затащила Пану к себе, знакомиться с родителями.
Родители были милейшими, приветливыми людьми.
Шок у Паны вызвала квартира Ольги.
Впрочем, для стресса ему достаточно было бы и одной её комнаты. Комната была огромной. Он никогда не видел жилого помещения, в котором с любой точки свободно просматривались все четыре угла, а мебель казалась игрушечной.
У Паны хватило такта, не размахивать руками, не восхищаться, не выяснять кто её родители. Он резонно решил, что за период знакомства Ольга рассказала о себе всё, что хотела…
Правда, про родителей он ничего не помнил. Только, что глава семейства у них – бабушка, личность всем, кроме, конечно, Паны, хорошо известная, и живет она отдельно.
Ольга лишь как-то обмолвилась, что «родители не оправдали бабушкиных надежд», и теперь все надежды та связывала с любимой внучкой.
Чувствовал он себя в этих хоромах подавленно и плохо.
Положение усугублялось тем, что Ольга теперь предпочитала встречаться на своей территории и требовала от Паны познакомить её с его друзьями.
Пана спасался её большущей фонотекой. Но вечно это продолжаться не могло. Что было ему бедному делать?
Привести Ольгу к Аннушке, к их заляпанному краской и глиной чайному столику?
Или устроить рейд по трущобам колодцев и коммуналок родного города?
Пана пытался организовать досуг. Сколько раз он вспомнил Игорюшу!
Сначала после их болтовни о Сальвадоре Дали он привёл Ольгу на выставку его репродукций.
Выставка была ужасна.
Пана ходил не поднимая глаз и от стыда, и чтоб не уродовать в памяти то, что видел раньше. Ему было стыдно за себя, за организаторов, которые как будто своей экспозицией пытались показать, как выглядел бы Дали, пиши он исключительно половой краской фирмы «Заря». Одно он знал точно – Игорюша на такую лажу его бы не привёл.
Другая попытка увлекательного времяпровождения окончилась еще более оглушительным провалом.
Пана был счастлив, обнаружив афишу со столь многообещающими словами как «орган» и «Бах», и сразу, без тени сомненья ринулся за билетами.
В этот раз наученный горьким опытом посещения филармонии, Пана начал готовиться заранее. К счастью, у него был костюм, купленный мамой на школьный выпускной. Он тогда в трех местах слегка пострадал от пьянки, но был еще практически новым. Даже почистил свои видавшие виды ботинки!
Но провал был куда ужасней, чем в первый раз.
Пана не учел, что Ольга появится в концертном платье, от которого у него возникнет только одно желание – провалиться сквозь землю.
Тогда на пару Пана-Игорюша никто вежливо не обращал внимания.
На пару Ольга-Пана внимание обращали все. И Пане в своем нарядном костюме с Ольгой было куда хуже, чем в колхозном с Игорюшей.
И это было только начало.
Афиша, к которой Пана отнесся столь легкомысленно, гласила:
1.«Пьесы современных композиторов»
2.«Фуги Баха в 12 частях (исполняется без перерыва)»
Первую часть Пана просто отмучился, стараясь это перетерпеть.
Он никак не мог понять, какому идиоту пришло в голову исполнять это на органе?
Вторая оказалась не лучше.
От разочарования и нудятины Пану сморило. Фраза в скобках на афише оказалась для него неточной, перерывы в фугах у него были. Возможно, их было двенадцать, заканчивались они толчком локотка хихикающей Ольги в бок, когда он начинал храпеть.
После этого Пана окончательно разочаровался в своих лоцманских способностях в культурной жизни северной столицы.
И особенно зарёкся от филармонии и Баха, которого уже почти ненавидел.
В завершение всего, по настоянию Ольги Пана был представлен знаменитой бабушке, где, судя по всему, впечатления не произвёл.
Развязка романа с Ольгой была и ожидаемой и внезапной.
В очередной раз, проводив молчаливым повелительным взглядом своих родителей, радушно встречавших Пану, Ольга не то чтоб навязчиво, но вполне внятно обозначила свои намерения,
Пана чувствовал себя несчастным и жалким, теребя верхнюю пуговицу её кофты, пытаясь изобразить из неё серьёзную преграду.
Пана знал, что в этом доме двери не закрывают, что родители где-то в квартире, но без дозволения Ольги не появятся, у него бывал и более экстремальный секс – в узком туалете, с гремящими сбоку лыжами, и родители тоже были, но, с другой стороны, там хоть защёлка была!
Впрочем, Пана понимал, что дело не в дверях или защёлках. Тогда в туалете он ощущал себя куда уютней, чем здесь, в этой зале.
Пана переживал то чувство, которое не позволяет китайским пандам размножаться в неволе.
Он постыдно сбежал, оставив Ольгу, может, в недоумении, может, в обиде, этого он не узнал. Удаляясь от её дома, он успокаивал себя, что обязательно ей позвонит, как-нибудь потом.
И чем бы ни заполнялась его жизнь, этот неудавшийся роман отложился горьким чувством утраты близких, дорогих ему людей. Тогда Пана впервые занялся поисками, он искал Игорюшу, встретиться с которым и тогда оказалось непросто.
Адрес Игорюши сменился, дом был расселён.
Но не в этом была главная трудность.
Пана выяснил, что в академии Игорюша взялся за большую работу, в которую ушел с головой. Он перестал появляться дома, поселился в мастерской, перестал разговаривать, спать, принимать пищу.
Когда родные забили тревогу, Игорюшу госпитализировали.
Попытки Паны его увидеть закончились безрезультатно. Родственники были против подобных посещений.
Пане оставалось лишь ждать и надеяться, что Игорюша сам решит вернуться в его мир.




07. ИЗГОИ
Избитая истина, что чувство, объединяющее двух людей, называют любовью. Этим объясняют возникновение симпатий, взаимопритяжения.
Но витиеватость человеческих взаимоотношений такова, что то-же чувство «взаимопритяжения» и даже «симпатии» может вызывать и взаимная нелюбовь.
Бывает, что нет разницы в полярности эмоций, когда значение имеет лишь их сила.
Не возьмусь гадать, что связало Аннушку с Крутским, очевидно лишь, что со стороны Аннушки чувство было довольно сильным. На похоронах известного художника не было кого-то ещё, чья скорбь была столь же глубокой и искренней, по крайней мере, ни бывшая жена Крутского, ни его родная дочь на похороны не явились.
Но вот о том, что связало Аннушку с Барклаем, можно сказать достаточно уверенно – их объединила общая нелюбовь.
Для Барклая, как отпрыска своих родителей, похороны Крутского были мероприятием обязательным. Тот был практически членом его семьи, её символом и знаменем. Выросший в среде художников-«шестидесятников» Барклай с детства слышал о нём, чуть ли не чаще, чем об отце. Конфликт творческой интеллигенции с партийной бюрократией, обострившийся в шестидесятых, для многих представителей этой самой «интеллигенции» закончился плохо. Кто-то из не желающих привести свои творческие изыскания в соответствие требованиям «ведущей и направляющей силы нашей эпохи» был изгнан из страны, кому-то выпало познакомиться с психушкой, отказавшемуся эмигрировать Крутскому достались места «не столь отдаленные».
Итогом шельмования скульптора за формализм и порнографию стало уголовное дело, по которому он сел на восемь лет за растление малолетних.
Очень немногие, как мать Барклая высказывались в защиту художника, осуждённого по столь скользкой статье, а его письма с зоны зачитывались маленькому Барклаю как пример высочайшего мужества и преданности своим идеалам. Он помнил Крутского ещё до тюрьмы, помнил его появление после.
Казалось, годы не изменили Крутского, высокий, стройный, с прежним живым тонким лицом, глубоко посаженными умными глазами, разве лагерная худоба обострила и без того тонкие черты да перенесённый туберкулёз с развивающейся астмой не оставили следа от прежней стати.
После освобождения Крутского дело было пересмотрено. Занимавшийся пересмотром следователь в откровенном простодушии лишь разводил руками. «В вашем деле нет ни одного факта по существу, ни одной улики или экспертизы! Я вообще не понимаю, за что вас осудили!» Крутский был оправдан, судимость снята. «Творческая интеллигенция» торжествовала.
Но ни наладить контакт с прежней семьёй, ни добиться встречи с повзрослевшей дочерью тому так и не удалось.
Его творческая жизнь сложилась куда удачней. Маэстро вовсе не выглядел сломленным человеком. Восстановившись в «союзе», он много и жадно работал, не то навёрстывая упущенное, не то пытаясь максимально использовать оставшееся от лагерей здоровье.
Уже в начале восьмидесятых в Ленинграде с успехом прошли две его выставки и с настоящим триумфом экспозиция во Франкфурте!
Признание за рубежом отозвалось официальным признанием и на Родине. Художественный фонд выделил Крутскому просторную мастерскую в новом комплексе зданий ЛФЗ, а министерство культуры – заказ на оформление строящейся центральной городской библиотеки.
Для глядящего юношеским взглядом во взрослую жизнь Барклая было откровением, как легко трансформируется в окружающей его среде «творческой интеллигенции» «незаконное осуждение» в «поиск самовыражения», «годы заключения» в «длительный творческий кризис».
Это писали те, кто всё прекрасно знал, для тех, кто и так всё прекрасно понимали! Те же более удачливые «соратники», «шестидесятники»! У всех находило понимание, что триумфальное возвращение Крутского требует некоторой «зачистки» его светлого образа! Перед Барклаем пример «героической борьбы за свободу творчества», на котором его воспитывали, обратился в «неудобный факт биографии»!
Надо сказать, и сам Крутский предпочитал не вспоминать эту часть своей жизни, никогда не рассказывал ни про лагерь, ни про поселение. Любые попытки расспросов всегда обрубал одной единственной фразой, коротко и сухо: «Там меня уважали!»
Однако на уютных домашних кухнях «шестидесятников» не забывалось ничего! Здесь радетели непогрешимости и чистоты новообретенной «иконы» не стеснялись в выражениях, выказывая свое недовольство жизнью Крутского на свободе.
Ходили разные слухи о его отношениях с юной натурщицей, проживающей прямо в его мастерской, об организованной там же студии. «Забыл, по какой статье его осудили?! – раздражались «радетели». – С такой статьёй должен бы вести себя поосторожней!»
Видимо, Крутский мог себе позволить не обращать внимания на подобные пересуды.
Но мог ли «не обращать внимания» Барклай?!
С раннего детства он знал, что никогда не получит на день рождения то, о чем мечтает, что для его семьи есть вещи куда более важные, чем он.
Мать пыталась вдолбить в голову сына принципы превалирования духовного над материальным, их общего долга перед обществом, перед такими людьми как Крутский.
Но оказалось, что не только он, но и сам высушенный лагерями Крутский что-то должен этим довольно упитанным и неплохо устроенным людям.
Что представляет собой это «общество»? Кто были окружавшие его мать?
Если Барклаю и пытались внушить какие-то ценности, принципы, эффект получился обратный.
В его представлении не было сословия более пустого и бессмысленного, чем «творческая интеллигенция», а если в чём и заключалась его обязанность перед семьей и обществом, то лишь в стремлении доказать что он им ничего не должен!
Попытки наставить отпрыска на путь истинный закончились уходом того из дома.
Похороны Крутского оказались тем, что еще способно собрать вместе всех членов его семьи, Барклай пришел, потому что «Крутского хотя бы было за что уважать».
Провожающие в последний путь маэстро говорили о том, что тот прожил короткую, но яркую жизнь. Многие отмечали, что «ещё при жизни его образ стал монументальным для современников» и что «единственная задача собравшихся – сохранить и передать грядущим поколениям чистый, незапятнанный образ безвременно ушедшего и во многом недооценённого художника».
Причём среди собравшихся было достаточно тех, кому не нужно было объяснять, от кого нужно защищать «чистоту» и «незапятнанность» их монументального образа и что эта угроза находится тут же, рядом.
То, что никто не обращал внимания на убитую горем Аннушку, не совсем верно.
Конечно, никого из этих людей она не знала. Но любому, хоть немного знакомому с творчеством скульптора, не узнать Аннушку было трудно. В её одиночестве было больше демонстративного, чем обыденного. Наверно, ей было не до них, но Аннушке и более доходчиво указали, что ей здесь не место. Ей даже не дали попрощаться с покойным.
Трудно выразить, что испытала Аннушка, оказавшись в столь агрессивной, враждебной среде. Вместе с телом Крутского на кладбище она оставила и свою мечту, с которой когда-то приехала в Ленинград из маленького молдавского городка – выучиться на художника.
Встреча Барклая и Аннушки если и не явилась для обоих «данностью свыше», то уж точно была предопределена и неизбежна. Среди траурных мероприятий того дня остались незамеченными скромные поминки в маленькой мансарде на улице Марата, куда увез Барклай музу художника.
Обиталище сына славного семейства находилось в одном из типичных питерских «колодцев», в чердачном нежилом помещении. По иронии судьбы это помещение, как и прежнее жилище Аннушки, относилось к разряду «студий художников», его предоставил Барклаю старый друг семьи. Из удобств здесь были почти приличный туалет и маленькая газовая плита, установленная за отсутствием кухни прямо за входной дверью в коридорчике.
Аннушке выбирать не приходилось, идти ей было некуда. Комнату по адресу прописки в общежитии давно занимала какая-то семья, а никаких близких в Ленинграде не было. Но в тот скорбный день её мысли наполнял лишь гнев и жажда мести, и, надо сказать, более благодарного собеседника, чем Барклай найти было трудно.
Это был тот случай, когда именно взаимная нелюбовь разжигает столь же взаимную симпатию. Берлога Барклая надолго стала для Аннушки новым домом.
Новое жилище представляло крошечную комнатку с вполне типичным для питерского центра интерьером: старый, протёртый до дыр раскладной диван, нелепый сервант да точёный древний, помнящий времена куда более ранние, чем коронация последнего императора, стеллаж с несколькими сильно затрёпанными книжками. Нетипичным в интерьере было разве что огромное кресло, стоящее посредине комнаты, никак не согласующееся своими габаритами с размером помещения, да не лишённый смысла коллаж, украшавший свободную стену. Здесь, рядом с портретом Че Гевары висела пустая старинная рама замысловатого багета, обрамляющая кобуру-приклад маузера и командирский подсумок-планшет образца тридцатых годов.
Коллаж иллюстрировал пристрастия хозяина, убеждённого монархиста со склонностью к революционной деятельности. К увлечениям Барклая Аннушка относилась с сочувствием, симпатию вызывало его архаичное понимание чести и долга, льстило и происхождение её гражданского мужа…
Она вообще готова была снести многое, искренне надеясь, что соединившая их нелюбовь рано или поздно перерастет в более светлое чувство.
Но было и такое, чего она стерпеть не могла. В первую очередь многочисленных посетителей, клиентуру Барклая, занимавшегося распространением тематической печатной продукции. Для него, зарёкшегося брать деньги у семьи, это был единственный заработок. Лучше всего пресса продавалась на митингах, подобных мероприятий проходило множество, и элита питерских бомжатен не упускала возможности на них заработать.
Там, где звучали обличительные речи, среди возмущённой толпы горожан с кипами газет обязательно сновали Барклай, Аннушка или подобные им компании из двух-трех таких же обормотов.
Но одно дело работать на митингах, и другое в них жить.
Аннушка не желала жить в проходном дворе, её не устраивало, что каждый «гость» открывал их «запертую» дверь средней силы пинком ноги, и каждый, независимо от присутствия или отсутствия хозяев, лез с чайником к газовой плите, которая из-за износа и утраты половины деталей так бабахала и ревела, что Аннушка лишь с замиранием сердца ждала, когда она взорвёт всю эту халупу к чертовой матери.
Барклай относился к Аннушке уважительно и серьезно, по его убеждению, он был в ответе за её благополучие, что, конечно, осложняло ему жизнь.
Перетряхнув ради спокойствия Аннушки все свои связи, он обустроил новую штаб-квартиру, в районе Мойки, куда и перевёл всю свою «клиентуру», там же организовав склад.
А кто не понимал с первого раза, имел дело с Аннушкой.
Их совместная жизнь продлилась почти два года.
А наиболее яркой семейной акцией стали протестные волнения против проведения в Ленинграде выставки Глазунова. Подобное Ленинград видел лишь на похоронах Цоя. Волнения охватили несколько районов города, с криками: «Долой номенклатурщиков!» и «Г…. не тонет!» толпа срывала плакаты, громила рекламные щиты широко анонсированной властями акции. Для тех происходящее оказалось полной неожиданностью.
Дальнейшие негласные расследования показали, что беспорядки не были стихийными. Погромы, как и группы активистов, мобилизованные из незаметных распространителей газет, одновременно координировались минимум из двух центров, на улице Марата и набережной Мойки.




08. ИДУЩИЙ ПО ГОРОДУ
Что ещё так свойственно нашей натуре, как поиск приключений?
Все мировые культуры, религии, правила и нормы возникли лишь для того, дабы оградить чад неразумных от этой пагубной страсти. Однако, что ещё так же пугает и притягивает, рождает столько надежд и иллюзий как встреча с неожиданным?
Неожиданности бывают приятными и не очень, мелкими и катастрофическими, бывают даже вполне ожидаемыми…
Общее в них их лишь то, что они неотвратимы, как ветви древа познания, взрастившие яблоко для Евы задолго до появления Адама!
Просто однажды, привычно закинув сумку на плечо, выходишь за порог, на встречу с тем, чего не ожидаешь.
Поиски Аннушки вели Пану на Невский.
После смерти Крутского никто о ней ничего толком не знал, кто-то что-то слышал, кто-то где-то видел. Из собранных сведений вытекало, что она в Питере, живет где-то в центре, по слухам не то подалась в хиппи, не то живет на их «вписках».
В любом случае, искать Аннушку нужно было на Невском. А общеизвестным «центром Невского» был «Сайгон»! В это кафе и держал путь Пана с сумкой, ритмично покачивающей заячьим хвостиком.
Его всегда поражал контраст между квартирами в центре и на окраинах. На окраинах квартиры были чистенькие, с полированной мебелью, постоянно сменяющейся сантехникой и обоями, если, конечно, владельцы не были законченными алкоголиками.
В центре он вообще не видел квартир, где сантехника менялась позже шестидесятого года. Поначалу в любой коммуналке Пане казалось, что он попал в вертеп лентяев и алкоголиков.
Такое небрежение к быту проживающих здесь, далеко не заурядных людей не вязалось с его представлением о жизни, оставаясь одной из самых неразрешимых загадок.
Со временем он полюбил этот подлинный столетний питерский бардак.
Его можно было читать по слоям, он рассказывал о загадочной жизни города, иногда странно отличающейся от жизни живущих в нем людей.
Пана любил подъезды, разглядывать рамы и фурнитуры девятнадцатого века, двери, старые таблички, ковку перил, всё рождало любопытство и фантазии.
Если в пролёте стояла новая дверь, она слепила как бельмо, и он переходил на другой этаж.
Народа в «Сайгоне» было немного. Взгляда было достаточно, чтобы отделить здешних завсегдатаев от добропорядочных советских граждан. К удаче Паны, за высокими мраморными столиками Аннушку действительно знали, её здесь помнили как жену Барклая, но при попытке выяснить, кто такой этот Барклай и где найти Аннушку, собеседники начинали вести себя странно. Пану футболили от столика к столику, его доброжелательные собеседники незаметно исчезли, а вместо них появились два бугая, которые почти вежливо вытолкали Пану из кафе, напоследок еще и исполнив песенку про стукачей.
Это было обидно, Пана корил себя, что не смог всё толком разъяснить.
Впрочем, как ему по наивности казалось, одну ниточку всё же удалось получить, и прямо от «Сайгона» он направился к Казанскому собору. У него и в мысли не было, что там его уже будут ждать.
Лето неотвратимо стремилось к закату, пока ничем не выдавая грядущего увядания, лишь сгущающиеся над гражданами заботы свидетельствовали о приближении осени. Для Гоши и его спутников, завершивших очередную горную экспедицию, это вылилось в долгие мытарства в попытках выбраться из Адлера. Сюда спустившуюся с маршрута группу на грузовике подбросил один гостеприимный грузин. «Выбраться» удалось нескоро, да ещё и пришлось за трёшку проводнику трястись до Москвы на багажной полке.
Вступив на родную землю, измотанный горами и дорогой Гоша будто испытал новый прилив сил. Это и было настоящее счастье. Даже перешитый «абалакий» с гордо торчащим ледорубом здесь тянул не вниз, а вперёд! Всё вокруг казалось и давно знакомым, и каким-то новым! Ритуал торжественного подхода к дому был отработан им до мелочей, в обход Казанского, по каналу Грибоедова. Так приходилось чуть больше петлять по аркам и дворам, зато и шанс встретить знакомых, а значит, ненужных гостей был куда меньше! Минуты счастья возвращения он намеревался пережить в одиночестве.
И чем, как не издевательством было, что в самом укромном дворе его всё же угораздило нарваться на разборку. Здесь кого-то собирались бить. Причем тот, кого собирались, был единственным, кто этого ещё не понял, пытаясь что-то объяснить трем своим оппонентам. Компания была нездешней, и Гоша уже облегченно выдохнул, намереваясь продолжить путь, не влезая в чужие разборки.
Да уж больно знакомой показалась ему лохматая личность несчастного бедолаги!
–Пана! Откуда?! – осенило его через мгновение.
Пане было не до него, тот изо всех сил пытался что-то донести до трех жлобов, вместо того, чтобы «делать ноги». Наверное, если бы у Гоши было время подумать, он прошел мимо, предоставив каждому заниматься тем, чем они так увлечены, но думать у Гоши не всегда получалось.
Ринувшись в гущу событий, он за шиворот схватил разгорячённого Пану и без разговоров поволок через арку соседнего колодца к подъезду. Жлобы ошалели от неожиданности. Может вибрамы и ледоруб спустившегося с гор Гоши выглядели достаточно успокаивающе, а может Пана успел тех немало утомить, но преследования не было.
Лишь в подъезде Пана узнал своего спасителя.
–А ты здесь откуда?! – отблагодарил он Гошу глупым вопросом.
– Живу я здесь! – поморщился тот. – Лучше расскажи, что это было?!
Пана тяжело вздохнул и опять, в сотый раз за сегодня начал повествование о своих поисках Аннушки и как они привели его сюда, к Казанскому.
Гоша прекрасно знал Барклая, с которым только что расстался, как и Аннушку, которая давно жила не с Барклаем, а с Мишелем Бакинским на Васильевском острове, знал и то, что Пане сегодня туда точно соваться не стоит. Гошу поражала наивность и глупость Паны, он никак не мог понять, зачем тот всё это устроил?
Да разве тот мог что-то толком объяснить?
Словом, радостной встрече закадычных друзей обстановка явно не способствовала.
Только что спустившемуся с гор Гоше было не до гостей, а Пану теперь заботило лишь как бы безопасно добраться до метро. И этому Гоша с радостью готов был посодействовать.
Его квартира представляла собой бесконечный широкий коридор с расположенными по обе стороны комнатами. Скинув поклажу, Гоша повёл незваного гостя, в противоположном от входной двери направлении. Длинный коридор коммуналки заканчивался грубо сколоченным пустым стеллажом, покрашенным половой краской. Стеллаж живописно обрамляли свисающие обрывки обоев. Гоша ухватился за нижнюю полку стеллажа, упёрся плечом, и отодвинул.
Перед Паной открылся пролом, за которым было что-то поразительное.
Огромный зал окаймляли две нисходящие дугами лестницы, обрамлённые пронизывающими пространство сдвоенными колоннами, лепнина поднимающаяся к потолку, заканчивалась необычными массивными барочными элементами, верхние окна поливали это великолепие тусклым светом склепа.
Двойная спираль снисходящего мрамора перемежалась квадратами замурованных дверных проёмов.
–Эклектика, – с серьёзным видом сморозил Гоша, наблюдая за упершимся в купол зала взглядом обалдевшего Паны.
–Сам догадался или подсказал кто? – огрызнулся тот. Комментарий Гоши вызвал в нем безотчётное раздражение, он был в шоке.
–Это парадная лестница, а где подъезды, чёрные. Не полагалось пролетариату по парадным лестницам ходить, вот и ходим всю жизнь по чёрным! – рассуждал Гоша, ступая на мраморные ступени.
Вид гулкого склепа ушедшей империи очаровывал Пану. Хотелось задержаться, хоть миг побыть здесь одному.
–Пошли, пошли, – нетерпеливо торопил Гоша.
На нижнем уровне стояли велосипеды, санки, мебель, сквозь весь этот, контрастирующий с окружающим великолепием хлам он тащил Пану к небольшой боковой двери. Дверь была незаперта, и вела в такую же коммуналку в противоположном крыле, по коридору которой Гоша и вывел ошалевшего гостя на другую улицу.
Только здесь Пана пришёл в себя, и даже попытался вернуться, но двери на площадке были заперты, и он даже не помнил, через какую вышел.
Аннушка с Мишелем Бакинским жили у Василеостровской, в доме «Аптека Пеля». По разъяснениям Гоши путь к ним тоже пролегал через внутренний двор и два подъезда, так что трудно было не согласиться, что на сегодня Пане приключений хватит.
Направляясь домой, он снова миновал Невский. Заброшенные дома провожали его пустыми глазницами выбитых окон, вереницы торгующих граждан сменялись хвостами очередей, казалось, весь город высыпал на улицы что-то купить или продать.
Впечатления дня настраивали на философский лад, и, размахивая сумкой с заячьим хвостиком, Пана размышлял, с чем правильней сравнить человеческую жизнь – с бабочкой-однодневкой или незаметным движением стрелок часов?
Мир бабочки-однодневки – день, кому безоблачный, кому ненастный, где одним довелось, а другим так и не довелось увидеть солнца! Иным вообще выпала гроза или буря.
А может, наоборот, наша жизнь слишком долга и вращается в таком круговороте житейских забот, что мы ко всему привыкаем и не видим происходящего вокруг, незримого и неотвратимого движения тектонических жерновов истории?
Ведь он и сам помнил, что еще недавно на Невском не было пустых домов, даже помнил, как выглядели их стены без толстого лишайника объявлений! И разве он на всё это обращал внимание?
Лишь представ перед затерянным парадным входом имперской столицы, замираешь в изумлении, осознав, сколь глобальны и необратимы эти перемены, сколь далеки от нас наши недавние предки и сколь чужды будут наши чаяния идущим за нами.
Подобные размышления невольно изливаются в извечный поиск смысла.
Пана хотел одного – ни от кого не зависеть. Ему надоели вечные внушения, что «он позорит тех, кто за него отвечает». Родители, учителя, «звездочки», пионерские дружины, комсорги всех мастей, казалось, на свете не было никого, кто бы ни нёс за него какую-то ответственность! За себя Пана желал отвечать сам! В его представлениях именно в этом заключался смысл правильной жизни, лишь отвечающий за себя человек может считаться приличным, так же как не может отвечать за себя тот, кого грузят все кому не лень!
Исходя из этого простого постулата, его собственное «свободное» существование никак не соответствовало критерию правильности! Свой нехитрый бизнес Пана строил на убеждении, что цепочка свободных, взаимовыгодных отношений рано или поздно обретет устойчивую, гибкую форму, что запущенное им на разных предприятиях, в разных концах города производство рано или поздно научится обходиться без него. И он оставит себе лишь труд по распределению доходов от реализации продукции.
Реальность внесла свои коррективы в эти радужные планы.
Она показала, что «свободных, взаимовыгодных отношений» меж людей не может быть в принципе. Хотя бы потому, что «свою выгоду» каждый видит по-своему.
Для начальника деревообрабатывающего цеха каждая новая партия деталей была в первую очередь поводом нажраться до поросячьего визга, с Паной в качестве собутыльника. Для литейщиков – втюхать ему мундштуки из чего угодно, только не заявленных материалов. Для торгашей – сохраняя мизерные закупочные цены, взвинчивать розничные до небес.
В его схеме лишь с инвалидами-надомниками не было особых проблем, но и тем нужны был инструмент, красители, штихеля, материалы, всё то, что приходилось добывать, в пене и мыле мечась по Питеру как боевая лошадь.
Что задумывалось как ненапряжный способ получения дохода для безбедного безработного существования, вылилось в бесконечную беготню, обязательства и головную боль.
Разве он собирался, уподобившись бабочке-однодневке посвящать этому жизнь?
Теперь предложения увеличить производство, наладить поставки трубок в Псков, Новгород вызывали у Паны лишь горькую ухмылку. А ему это надо?!
Высокомерное презрение к мелочной суете пришедшего века похороненной в этажах коммунальных проблем парадной лестницы, пробуждало смятение: а в чём его выбор? И что ему надо?
Вдоволь намотавшись по городу Пана давно подумывал собрать компоненты своего производства в одном месте, присматривал помещение, куда можно постепенно переводить бизнес, где можно было бы ни от кого не зависеть.
Заброшенная старая котельная во Всеволожске для этого была слишком далеко. Этим большим, отдельно стоящим зданием самим надо было серьезно заниматься.
–Дались мне эти трубки! – наконец в сердцах сплюнул Пана. Он решил построить во Всеволожске собственный мебельный цех!
Конечно, было жаль затраченных трудов, жалко бросать налаженное дело, и он рад был бы его кому-нибудь отдать – только кому?
Вопрос с котельной Пана не стал откладывать в долгий ящик, и утром следующего дня, привычно закинув сумку на плечо, отправился за порог.
Утро было раннее, впереди лежал неблизкий путь до Всеволожска, где надо быть до начала рабочего дня, чтобы перехватить нужных людей, казалось, ничто не может отвлечь его от столь важного дела!
Однако из дремотного состояния дороги его вывел приглушенный разговор двух попутных пассажиров с приёмником. Они обсуждали новости. Западные радиостанции передавали, что в стране государственный переворот, «…танки уже вошли на улицы Москвы», «…замечены танковые колонны, движущиеся на Ленинград».
«Государственный переворот!» «Танки!» Пану как мешком по голове огрели.
Ему было плевать на власть, абсолютно всё равно, кто там что делит и кто в очередной раз прорвался к кормушке. Лишь бы им было не до него, за это он готов был простить многое.
Но танки на улицах города он не мог простить никакой власти! С ближайшей пересадки он направился обратно, в Питер.
Вопрос, любит ли он Ленинград, показался бы Пане неуместным и глупым.
Он не мог «любить» или «не любить» Питер, как не мог «любить» или «не любить» свои печень, сердце или легкие.
Ленинград – это тоже была его часть, его среда обитания. Он относился к городу так же, как охотник к тайге, индеец к джунглям, бедуин к пустыне, как к факту – принимал таким, какой он есть.
Иногда казалось, что он знаком с каждым жителем. Проходя по станциям метро, он мог представить, о чём они думают, куда спешат, кто кого ждёт, кто делает вид что ждёт. Как дикарь, улавливающий носом знакомые запахи чащи, Пана отличал приезжих, торговцев, проституток, кидал.
И насколько он понимал город, знал: добром это не кончится, Ленинград не примет навязанную силой власть и встанет на свою защиту.
Сейчас было важно лишь одно – встретить наступающее утро вместе с Питером, на своем поле!
Площадь перед Мариинским встретила его напряжённым молчанием.
На площади стояли люди, молча, не разговаривая, поодиночке.
Это напоминало шахматную доску, вокруг которой ходил Пана, собираясь с мыслями, чтоб занять свою клетку на этой доске. Его очень тревожило, что их так мало.
Хуже всего была неизвестность. Неизвестно было ничего.
Решать что-либо для себя собравшимся было не нужно, нужно было понять кто союзник, кто враг, что происходит?
И он встал, как все, молча, лицом к Мариинскому, дожидаясь ответа хоть на один вопрос.
Главный дворец города не подавал признаков жизни, но неотвратимо прибывающая толпа требовала каких-то действий!
Наконец, в боковых дверях появилось движение, показались люди с листочками. Это были не то обращения, не то заявления. Суть их ничего не проясняла, кроме одного – это демонстрировало площади что Ленсовет работает, готовится к сопротивлению.
Листочки давали не всем, только под обещание их размножить.
Ситуация стала проясняться к началу дня, на их стороне правительство РСФСР, Ленсовет, МВД, противник – присвоившее функции Союзного правительства ГКЧП и армия, главная угроза – танковые колонны Псковской десантной дивизии, движущиеся на город.
С усилением определенности активизировались и действия.
Откуда-то выкатывали и опрокидывали строительные вагончики, преграждая улицы, на неизвестно откуда взявшемся агитационном автобусе заработали громкоговорители, транслируя заседание Ленсовета. Депутаты обсуждали варианты перекрытия дорог, дабы не допустить бронетехнику в город.
Ретрансляторы успокаивали площадь, что информация о движении колонн в Ленсовет поступает регулярно, что танки в город не вошли.
Тут же формировались добровольные дружины, выдвигающиеся на организацию пикетов на улицах.
– Товарищи! – обращались ретрансляторы Ленсовета. – Наиболее вероятное направление главного удара – телецентр! Призываем добровольцев отправиться на защиту телецентра!
Телецентр оставался единственным доступным городским властям рупором. На площадь въехали крытые грузовики. Началось формирование подразделений для защиты телецентра.
Пана воспринял этот призыв как приказ. Но под командование отрекомендованных офицеров не пошёл, поехал туда своим ходом.
У телецентра было не так весело.
ОМОН, охраняющий здание от прибывающих помощников, был явно не в восторге.
Ретрансляторов и знамен здесь тоже не было. Не было и информации о движении бронеколонн, что особенно угнетало.
Формируя «десятки», защитники высылали «дежурных» на несколько километров по улицам, чтоб, заметив танки, те могли передать об этом, маша куртками.
Люди у телецентра были рассеяны, задумчивы и немногословны. Они прекрасно понимали, зачем пришли сюда.
Решимость была единственным оружием, которое они могли противопоставить танкам.
Пана выбрал себе место на тротуаре и, осматривая улицу, представлял, как может выглядеть ожидаемое столкновение. Он не боялся смерти, умереть за Ленинград казалось не самой худшей из возможных смертей.
Ужас почему-то вызывала мысль о раздавленных ногах.
Страх усиливал незнакомый район, здесь куда ползти, если что, он не знал.
Осматривая площадь, Пана успокаивал себя, что подобная развязка маловероятна, так как открытое пространство перед телецентром свободно простреливалось со всех сторон, и шанс погибнуть от пули был куда выше. Но страх за потерю ног возвращался снова и снова.
Напряжение ожидания прерывалось подъезжающими машинами, с некоторых раздавали бутерброды и чай, с некоторых сгружали пустые бутылки и канистры для «коктейлей Молотова» в подвальные окна.
Напротив него расположилась семейная чета преклонного возраста, они выделялись принесенными с собой яркими спальными мешками и бесконечным вниманием друг к другу, постоянно поправляя друг у друга то край спального мешка, то одежду, от их вида на душе становилось еще тоскливей.
Апогеем напряжения стало возведение баррикад.
Строительство баррикады было как выдох, как разрядка напряжения этой ночи.
На баррикады пустили материалы с соседней стройки.
Преображение улицы Чапыгина в снующий муравейник, когда вдруг сотни людей без видимой причины, повинуясь какой-то неведомой программе, разом загрохотали бетонными блоками, железными решетками и стальной арматурой, производило сильное впечатление. Вероятно, из окружающих многоэтажек это выглядело впечатляюще. Где-то, как в фильмах про старое революционное прошлое, в помощь из окон стали выбрасывать мебель, ящики и всякий хлам, кого-то происходящее повергло в ужас.
–Что вы делаете?! Опомнитесь! – огласил улицу Чапыгина истошный крик. – Крови захотелось? Будет вам крови!!! Все захлебнётесь, сволочи!
Последние слова звучали сдавленней, вероятно домочадцы оттаскивали от окна оратора.
Пана рефлекторно зашарил глазами по окнам, пытаясь определить, откуда доносился крик – интересно, он по жизни псих или только за эти сутки перенервничал?
Но увидел лишь сплотившуюся неподалеку группу парней, те заметили, откуда кричали, и теперь, деловито жестикулируя, рассчитывали положение окна.
Было слегка не по себе от спокойной деловитости их занятия, от его нормальности в этой обстановке. Проводив группу взглядом, Пана даже испытал облегчение, конечно, он не завидовал тем, кто сейчас находились в квартире, но та же хранимая мудрым городом программа, управляющая теперь всем, что происходило на улице, посылала сигнал прямо в нейроны мозга: «Забудь, тебя уже не касается то, чем занялись другие…»
Утро нового дня люди у телецентра встречали уже с газетами.
Пачки газет подвозили машины с Ленсовета. И это впервые были не листовки, не воззвания, а газеты!
С печатных станков, пусть в форме маленькой заметки на первой полосе, но уже пошла информация о положении в стране. Это означало, что устроенная путчистами информационная блокада провалилась, а значит, и оборона телецентра больше не имела прежнего значения.
Что мог испытывать Пана к тем кто, заставив его пережить такую ночь, оказался неспособен организовать даже это?
–Вот придурки! – морщился он, отряхивая утратившие последние признаки приличия после суток на асфальте штаны и сумку. В душе не было ни злости, ни радости, все эмоции растворились в ночи, как следы на мостовой Чапыгина. Остались лишь неприязнь и презрение к кучке старых маразматиков, которые еще недавно представлялись такой грозной силой.
–Ни хрена себе! Съездил во Всеволожск! – ворчал Пана, покидая со своей сумкой с заячьим хвостиком огромную, ощетинившуюся решетками и арматурными прутьями баррикаду.
Ни он, ни окружающие еще не знали, сколько все это продлится и чем закончится. Как не знали они и то, что Ленинград останется единственным крупным административным центром Советского Союза, где приказ ГКЧП о вводе войск так и не будет выполнен.




09. ВОСХОЖДЕНИЕ
В очередной раз вернувшись с Северного Кавказа, Гоша пребывал в отличном расположении духа. Будущее представлялось чистым и безоблачным, никаких перспектив, как и работы, не было. Так что обозримое время он намеревался честно «маяться дурью», полагая, что трижды перемахнув главный кавказский хребет, в это лето он достаточно поработал.
Единственным омрачавшим столь безоблачное состояние фактом было понимание мимолётности этого блаженного счастья. Идейному раздолбаю Гоше, вечно оказывающемуся в гуще непонятных людей и событий, на самом деле претила вся эта мирская суета, ничто он так не ценил как рок и одиночество.
Может, ради этого он и уходил в горы?
Впрочем, объяснить, какая такая сила тянет людей в горы, Гоша не мог даже себе. Наверно, была в этом и красота, и масштаб горных пространств, и иное ощущение личности, окружающего мира, собственной значимости…
Но что толкает индивида вместо наслаждения короткими мгновеньями питерского лета из года в год, по колено в снегу переть неподъёмный рюкзак на высоту в две-три тысячи метров над уровнем моря, по убеждению Гоши каждый должен объяснять себе сам. Там, до тошноты измотанный и злой, перематюгавший всё и всех, он согревался единственной мечтой об этих самых мгновеньях – о диване, жареной картошке… и эта обостренная вспышка любви ко всему привычному, даже надоевшему казалась Гоше достаточным стимулом, чтобы на время покинуть цивилизацию.
Очевидно, у других были свои мотивы. Его поражал Барклай, которого сладкий миг возвращения, похоже, совсем не заботил. Очередной бредовой идеей Барклая было покорение горы Чегет. Подъём на эту лавинно-опасную, официально закрытую для посещений вершину нормальными людьми не рассматривался иначе, как попытка самоубийства. Последними ушедшими на Чегет называли не то шведскую, не то норвежскую группу. «Они любили горы, пусть там и остаются», – все на Кавказе знали ответ из телеграммы родственников на предложение оплатить поиск тел. Следующим готовился стать Барклай.
Не меньше Гошу удивляла Кирка.
– Ну эту-то куда несёт?! – недоумевал Гоша, давно позабыв, кто именно был инициатором её походов, и не находя иных объяснений кроме ярой приверженности к мазохизму, – сидела бы, дура, дома! – сплевывал он, когда из-за остановки связки в сотый раз бился башкой о котелок впереди идущего.
Кирку ставили вперед и гнали ледорубом, пока у той получалось переставлять ноги. Пару раз она сдыхала полностью, и её снаряжение делили по цепи. Основную часть брал Барклай, что вызывало в Гоше, готовом убить за каждый лишний грамм, сложное чувство восхищения и обиды.
– Вот ведь джентльмен хренов! – ворчал он, с завистью провожая взглядом прущего как бульдозер Барклая.
Но в лагере, видя спокойно и деловито перебирающую снаряжение Кирку, глядя на её хрупкую фигурку, плотно сжатые губы, обветренные почти до глаз, как у мартышки, его злость сменяли другие эмоции.
– А я бы так мог?! – не раз спрашивал себя Гоша, перед неломающейся словно гвоздь Киркой, и не находил ответа.
Всё это осталось там, в предгорьях Эльбруса, в Питере, не должно было быть ничего, что отвлекло бы от столь сладостной и всегда мимолетной возможности наслаждаться ленью. И нужно ли говорить, как его взбесил телефонный звонок в шесть утра? Звонил Барклай.
– Ты радио слушаешь? – без обиняков начал он. – В стране государственный переворот! Горбачёва сместили, у нас теперь ГКЧП!
–Послушай, Барклай, – огрызнулся Гоша, – ты сдурел?! Какой, на фиг, Горбачев?! Какое ЧП?! Какое радио?! Ты на часы смотришь?! – Гоша негодовал – ну не совсем же Барклай дурак, чтобы всерьёз будить человека по такому поводу!
–У тебя коротковолновый приемник есть? – не обращал внимания тот на раздражение Гоши. – Поймай «Свободу» или «БиБиСи», у них сейчас кажется всё на русском, в Москве танки, колонны идут на Питер, мы собираемся у меня, на Мойке!
–Да пошёл ты! – огрызнулся Гоша и повесил трубку. – Танки! Москва! – ворчал он, пытаясь заснуть. – Барклай! Война давно кончилась! Наши победили. Тебе Горбачёва жалко? Ну пойди и тихо удавись, людей-то зачем будить?!
Только полностью соблюдя ритуал поклонения собственной лени, Гоша собрался и отправился в сторону Мойки. В центре было всё так необычно и занятно! Возбуждённые толпы, знамена, перегороженные улицы. Все на полном серьёзе ждали танков. Он даже забыл о Барклае, полагая, что тот давно сидит в окопе с гранатой под каким-нибудь «Можайском», что, надо сказать, было недалеко от истины, и вспомнил о нем, лишь наблюдая, как сгружают бетонные блоки, воздвигая форпосты вокруг Ленсовета.
С истрёпанным борьбой Барклаем он встретился лишь под утро, когда эти укрепления столь же спешно разбирали, словно стесняясь собственного испуга. В городе наступило затишье перед общегородским митингом.
Уставший Барклай много не рассказывал, был обижен и сосредоточен. Зато скоро объявилась Кирка, которая трещала не умолкая.
С понедельника она вернулась на репетиции своего танцевального ансамбля, и сразу угодила в автобус, отправляющийся на чествование блокадников. Но вместо встречи ветеранов окружного госпиталя, на Мойке их автобус оказался в водовороте путча.
–Подъезжаем! Блин! Там народу неадекватного! Улицы перегородили! Все гудят! Динамики орут: «Граждане! Сохраняйте спокойствие, танки в город не вошли!» Анархисты с флагами подбежали, давай по автобусу дубасить: «Ура! Девчонки! Ура! Подкрепление!» Потом какой-то хмырь в пиджаке пришел. «Девочки! Вы согласны с группой добровольцев поехать навстречу колонне псковской десантной дивизии? Видите, какая здесь ситуация?! Нужно объяснять солдатам, что вход танков в город – это кровь! Что приказы их командования незаконны, а действительны только распоряжения правительства Российской Федерации!» Мы-то что?! Надо так надо! С группой добровольцев оно вроде не так страшно, а то, как незаконно из пушки долбанут! В общем, посадили к нам еще эту группу – трёх мальчиков с фотоаппаратами, загрузили прокламации, три ящика бутербродов и вперед! На танки!
И вот катим мы такие, десять дур, с тремя фотографами в катафалке с цветами, а страшно! Даже ржать не хочется! Увезли нас черт знает куда, за Лугу! Там местный народ, наверно, обалдел! Представь, целый автобус баб высовывается и орет: «Скажите, здесь танки не проходили?!» Только на заправке узнали, что колонна еще утром прошла. Мы обратно, её искать…
Слушая Киркин рассказ, Гоша фыркал с явным неудовольствием. То, как они относятся к армии, он только что видел по бетонным надолбам от Казанского до Мариинского,
а девчонок на танки – это можно?!
–Мы вылетаем, орём, – продолжала тараторить Кирка. – «Мальчики! Мы вас любим! Приезжайте в Питер! Только не на танках!» Машка с цветами, я с бутербродами, прокламации под мышкой! Эти в своих танках ни черта не понимают, повысовывались из люков: «Эй! Кто такие?! Что случилось?! Какой Питер?!» Мы орём: «Мы из Питера! Мы вас любим! Не надо вам сейчас в Ленинград! Там баррикады!»
–Место, где колонну нашли, указать сможешь? – перебил Барклай. Гоша поморщился:
– Барклай! Ты с армией воевать собрался?
–Нет! Тут немного помитингуем, а как они придут, все расступимся, чтобы не мешать! Это они сейчас по кустам забились, потому что народ поднялся! Вот помяни мое слово, если в Москве Белый дом возьмут, в Питере на всех крови хватит!
Кирка чуть не задохнулась от возмущения:
– Это моя колонна! Это я за ними целый день по проселкам моталась! И не дам моих танкистов обижать!
Киркин рассказ, воинственность Барклая – всё заводило Гошу, пробуждая к действию:
– Барклай! Митинг будет на Дворцовой? А мы с тобой по крышам на арку главного штаба выйдем?
– Ну, выйдем, и что? Я выходил. Там, правда, ограждение с колючкой, но пройти можно. И выход на крыши удачный есть, только что с того?
–А давайте мы над Дворцовой российский стяг поднимем?! Только здоровый, метров на десять! Чтобы до самых отмороженных дошло, что после Москвы им еще Питер штурмовать!
Идея была, конечно, заманчивой.
–Только где мы такой флаг возьмем? – поморщился Барклай.
– В магазине!
–Найти ткань, прошить, еще крепёж, до митинга не успеть!
–Не нужно прошивать! Мы ткань по стене пустим, три полотна, по две лаги на карабинах!
–Там не десять, пожалуй, все двадцать метров будет! А деньги у кого есть? Я, между прочим, только с гор спустился!
Обсуждение технической стороны было быстрым и гладким. Разногласия появились в идейной сфере:
– Я бело-сине-красный триколор поднимать не буду! – упёрся Барклай. – Какое это, к чёрту, «знамя России»?! Это торговый флаг! Его Керенский государственным делал да Власов! А я ни того, ни другого не уважаю! Российский имперский штандарт – бело-черно-желтый!
–Что? Шибко умный?! – кипела в ответ Кирка. – Да кто знает этот бело-черно-желтый?! А бело-сине-красный давно все признают, как знамя российской оппозиции!
–Да кто его признаёт? Был флаг торгашей, стал предателей! Твой «триколор» после Власова уже никто не отмоет!
– А его отмывать и не надо! Он и так красивый! – кричала Кирка. – Не то что твой «заупокойно-имперский»! Давай выйдем к Мариинскому или на Дворцовую и посчитаем, каких флагов больше?! Вот и увидишь, «кто признаёт!»
Такой поворот дела Гошу совсем не радовал, воодушевление идеей сменилось тревогой за её реализацию.
–А может цвета федерации поднять? – робко попробовал он примирить спорщиков, – пару красных да синий?
–Ага!
– Видела я такого! К Мариинскому с федеративным флагом припёрся! Его самого чуть на британский не порвали! Сдурел что ли?! – накинулись на Гошу и Кирка и Барклай, – ты ещё «Слава КПСС» напиши!
–Да сами вы сдурели! «Синий, желтый, красный», выбирают чего-то! В магазине выбирать будете! А если там вообще ни черта нет?! Нам крупно повезет, если хоть что-то на какой-то комплект соберём! Вот что достанем, то и поднимем!
На столь веский аргумент возражений не было.
Оставив недовольного Барклая готовить лаги и прощаться с карабинами, ребята понеслись по намеченному маршруту. Бегать им долго не пришлось. Хоть в магазине, как и предвидел Гоша, ни черта не было, запыхавшаяся Кирка накинулась на перепуганную продавщицу, пытаясь вдолбить ей чего и сколько им нужно.
– Вы, наверное, пройдите к заведующей, – взмолилась бедная женщина.
Заведующая слушала посетителей с широко раскрытыми от удивления глазами. В несколько обалделой задумчивости она извинилась и надолго покинула кабинет.
–Ну что за черт! – бил копытом Гоша. – Времени и так нет! А тут ещё эта коза водоплавающая!
Она объявилась минут через десять, уставившись на ребят более осмысленным, но не менее удивлённым взглядом.
–Сейчас пройдите во двор, там машина, Саша отвезёт вас на оптовую базу. Там уже отмеряют по двадцать метров плотного «тика» белый, красный и есть голубой, он тяжелый, скажете, отвезет куда нужно.
– А платить здесь или на базе? – испугалась Кирка собственного счастья, а главное, что у неё на него не хватит.
– Как-нибудь рассчитаетесь, а пока спасибо вам, ребята!
– Да вам спасибо! – удивленно протянул Гоша, отругав себя за негативные слова о такой женщине.
Многотысячный митинг был уже в разгаре, когда у подножия питерских крыш, в район реки Мойки, выдвинулась новосформированная группа.
Несмотря на удачу с материалом и ударный труд Барклая, пустившего на лаги каркас старой байдарки, только сборка крепежа и подготовка сегментов заняли более часа. Арку главного штаба должно было накрыть полотнище восьмидесяти метров квадратных, общим весом под шестьдесят килограммов.
Глядя на заготовленный Барклаем чехол от байдарки, Гоша издевался:
– Барклай, ты как баклан один эту «люльку» потянешь? И через колючку? Давай, вес дели по-умному!
Флаг упаковали по сегментам. И вот, цепь в горном порядке поднималась на штурм арки главного штаба: ведущей шла Кирка, с белым сегментом триколора, за ней Гоша, стропы и синий, замыкал проводник Барклай, с крепежом и красным. Пройдя по крышам квартал и преодолев ограждения комплекса генерального штаба, с «лёгкой проходимостью» которых, Барклай явно погорячился, они вышли над дворцовой площадью. Митинг уже закончился. Большая трибуна опустела, от неё еще тянулась цепь народа и корреспондентов, редеющая толпа таяла, утекая в направлении Невского проспекта.
Кирка кусала губу от досады – опоздали! И хоть до подъёма на арку осталось рукой подать – только крыша здания ленинградского военного округа, боевое настроение группы резко упало.
–Разворачиваемся здесь! – скомандовал Барклай, сбрасывая снаряжение. – Кирка, ставь карабины! Гоша, крепи концы!
Через несколько минут пятиметровая трехцветная кишка, растянутая по водосливу, крякнув и хлопнув, полетела вниз.
Торжественно сползающее по стене штаба ленинградского военного округа трехцветное полотнище снизу отозвалось эффектом взрыва вакуумной бомбы. Редеющая толпа хлынула к Ростральной колонне, опрокинув вытекающий на Невский проспект людской поток. Все камеры разом развернулись, ослепив россыпью вспышек.
–Уходим! – скомандовал Барклай, машинально толкнув вперед Кирку. Гоша будто остолбенел, оглушенный гигантским потоком энергии, с гулом и свистом ударившим снизу. Казалось, если расставить руки, эта волна подхватит и понесёт над городом!
В чувство его привели загремевшие карабины. Кто-то из окон пытался сорвать флаг. Гоша очнулся, вспомнив, что он ещё не дома!
Покинуть крышу главного штаба прежним путем уже не удалось. У колючки его повязали крепкие ребята в форме.
К своему пребыванию внутри штаба ленинградского военного округа у Гоши претензий не было. Если не считать, что пришлось провести четыре часа на неудобном стуле, пока не явился человек в чёрной морской форме.
– Капитан первого ранга Сергеев, офицер государственной безопасности, – представился незнакомец.
Гоша приготовился к чему угодно, а от пережитого состояния эйфории ему было вообще всё пофиг, но этот офицер ему как-то сразу понравился.
Единственной своей задачей Гоша считал не проболтаться и не сдать кого-нибудь. Он и представить не мог, насколько трудно будет отвечать на самые простые вопросы.
– Как вы прошли по крышам? Можете нарисовать? Почему именно по этому крылу? Вы знали маршрут? Как вы нашли проход через чердак? У вас есть друзья, знакомые в этом районе? Как вы подготовили флаг? В чем несли? Откуда? Когда купили ткань? Где? Там всегда есть ткань в таком ассортименте?
Гоша постоянно сбивался и путался, с ужасом понимая, что в своем единоличном участии он не убедит и младенца! Но Сергеев не давил, лишь улыбался, и переходил непринужденно, даже дружески к следующим вопросам:
–В который раз были на Кавказе? А в других горах? Тренируетесь в городе? Есть места стоянок или базы? А в горах?
Про это было рассказывать куда проще…
Из здания главного штаба его отправили в другое, не столь отдаленное место, где в чистой светлой комнате с санузлом и умывальником он просидел еще черт знает сколько, потому что вслед за изъятыми «альпийским ножом» для строп, крюками и плоскогубцами здесь его оставили даже без часов и шнурков.
Тем временем кадры наползающих на дворцовую площадь полотнищ обогнули весь мир. Флаг провисел всего несколько минут, но этого, штабу ленинградского военного округа хватило, чтобы догнать по популярности Пентагон. Как не без ехидства заметил один из иностранных обозревателей: «Став первым официальным зданием России, где российский триколор можно увидеть не только из окон, но и на крыше!»
С победой демократии освободили и Гошу. Из последнего места отсидки, в районном отделении милиции, его забрала тётка. Их только предупредили о необходимости не покидать место жительства «вследствие возможных вызовов для дачи показаний». Гоша был счастлив. Лишь тётка всю дорогу ворчала: – Вот опять, никто в милиции не сидит! Только ему надо!
Вскоре вся группа была снова в сборе.
–И что там было? – колотило от любопытства Кирку.
–Ничего! В штабе с гебешником пообщался, и всё, – честно признался Гоша. – Только возили с места на место.
–Ну, а говорили чего?
– Говорили, дело откроют, за незаконное проникновение на особо охраняемый объект в террористических целях, за экстремизм, вооруженное нападение, у меня твой нож изъяли и крюки.
– Да хрен с ними, крюками! – взорвался Барклай, – ты чего на крыше торчал?! Сказано – уходим, значит уходим!
– А вы что сбежали?! – огрызнулся Гоша, – наш флаг так на площади бабахнул! Мы же его реально, на весь мир подняли! Подумаешь, отсидели бы за демократию пару дней.
–Во-первых, не подняли, а спустили! – сплюнул Барклай, всем своим видом выражая крайнее неудовольствие и презрение. – Во-вторых, славы захотелось? На сцену иди! Что на крыше-то, как придурку, руками махать?! Да чтобы я ещё раз с таким идиотом куда-нибудь пошёл?! Про нас спрашивали?
– Не сказал я про вас ничего, был на крыше один – и всё! И потом, какая теперь разница?! Разуй глаза – наши победили! Наш флаг везде развешивают, ГКЧП скинули, Горбачёва вернули, демократы у власти! А, между прочим, они нам кое-чем обязаны! Да может, нас еще наградят!
–Ага, тебя наградят! – ухмыльнулся Барклай, – орденом, с крышку люка! А если узнаю, что ты меня или Кирку сдал, я тебе лично морду набью!
Сомневаться в этом у Гоши не было никаких оснований.
Несмотря на обиду, Гоша тяжело переживал этот разрыв. Он долго обдумывал, как доказать Барклаю, что тот неправ. И очень обрадовался, когда бойкий женский голос в телефонной трубке из Ленсовета сообщил, что его приглашают быть представленным принцу Эдинбургскому! Который с потомками рода Романовых неофициально посещает Петербург! Голос говорил, что члены императорской фамилии, к которым относится и сам принц Эдинбургский, впечатлены его смелой акцией и пожелали встретиться без посторонних и официальных лиц, и через три часа он должен быть на Петровской набережной.
–А можно я не один приду? Я же не один флаг поднимал!
В трубке пообещали согласовать этот вопрос на месте.
Гоша бросился вызванивать Кирку, Барклаю он звонить не собирался.
На Петровской его с примчавшейся Киркой провели в роскошный дворец, с пышной белой лестницей и множеством не менее роскошных позолоченных залов. В том, котором их оставила дама из Ленсовета, бродило еще с десяток человек, да за дверью, в которую шмыгнула дама, дурачились два пацана, долговязый, повзрослей, в коричневом пиджаке, разыгрывал бой на шпагах с другим, полненьким, помладше. На Гошу с Киркой никто не обращал внимания, и пронырливая Кирка, пользуясь, этим, разнюхала всё что можно.
– Вон этот длинный, в коричневом пиджаке и есть принц Эдинбургский, – шептала она Гоше собранную информацию, – а вон та, за дверью с мрачным взглядом, сейчас у Романовых самая главная! Она ему, кажется, тетка, а вот эта, с которой та, что нас встречала, разговаривает, это их гид! Она им их бывшую собственность показывает! Этот дворец до революции тоже Романовым принадлежал, – тараторила Кирка, – представляешь?! Впрочем, Гоша её не слушал, от окружающего великолепия у него скрутило в животе. Вскоре дама зычным голосом объявила, чтобы все с фотоаппаратами и камерами покинули помещение, и принялась вместе с гидом строить Гошу с Киркой посреди зала в шеренгу. После громогласного объявления к ним подошёл приосанившийся и повзрослевший принц. Гоша не без удивления отметил, что, похоже, они ровесники. Больше никого из Романовых не представляли. Гид зачитала обращение:
«Для миллионов людей во всём мире поднятое вами знамя стало символом конца коммунистической эпохи России! А для всех русских людей за рубежом – надеждой на её возрождение!»
Затем принц шагнул к Кирке, Гоша видел, как она подпрыгнула, будто коснулась горячего чайника, и к нему.
–Поздравляю, – пожал руку принц, – и желаю всегда оставаться с Россией!
На этом церемония закончилась.
Кирка была в восторге. Выйдя на набережную, Гоша уже устал от всех, кому Кирка похвастает о знакомстве с настоящим принцем! Настроение Гоши было не таким радужным.
–О чем вы там болтали? И чего ты дергалась? – мрачно спросил он скорее из вежливости, чем из любопытства.
– Так я же не знала, что он мне будет руку целовать! Мне раньше никогда рук не целовали! Тем более принцы! Я её теперь неделю мыть не буду! – трещала Кирка. – А ты чего такой мрачный?
–Да что это за «приём»? – вздохнул Гоша. – Поставили и выставили, хоть бы подарили чего или…
–А что ты ждал? Шубу с барского плеча? Золотой портсигар в алмазах? Или орден с крышку люка? – издевалась Кирка.
–Да нет, зачем мне орден? Я согласен на медаль, – вздохнул Гоша, с грустью вспоминая с какими надеждами, он ехал на Петровскую набережную. По дороге он подготовил целую речь, обращенную не столько к принцу, сколько к Барклаю, он хотел перед камерами рассказать всему миру о нём и Кирке и очень надеялся, что сегодняшний день станет днём их примирения!
– Они даже всех фотографов выставили! Значит и фотографий твоего принца у тебя не будет! – ворчал он. – Да и вообще, могли бы на что и разориться! Барклай отечеству восемь карабинов со стропами не пожалел! Тоже, знаешь ли, не копейки, а уж Романовым-то сам Бог велел!
Мнение Гоши об этом не изменилось, даже когда Кирка принесла газету с заметкой об их «чествовании». Заметка называлась «Герои России».
Следующее напоминание об августе 1991 тоже нагрянуло с телефонного звонка, только теперь Гошу разыскивала тетка, сообщить, что у него обыск и чтобы он срочно мчался домой. Здесь его ждали четыре мужчины в штатском, разворошённая комната и сложенные на столе вещи, по которым требовались его пояснения. В основном это были карты Северного Кавказа, на которых «горники» отмечают пройденные маршруты, с разметкой перевалов и записями по привязке к местности, здесь же был путеводитель туристических маршрутов, подробное описание чечено-ингушских долин со схемами хребтов, дорогами, тропами и кратким описанием населенных пунктов, очень ценный и подробный сборник перевалов Приэльбрусья, и ещё несколько довольно полезных книг. По ним, пояснения заключались лишь в дате и месте приобретения. Трудней было объяснить наличие дробовика, который он смастерил еще в детстве из отличной толстостенной трубки и пружины с бойком от ригельного замка. В его дворе у каждого мальчишки лежал такой же.
Объяснять это взрослым людям было как-то странно. Каждый первоклашка знал, что хороший дробовик – это тот, который выстрелит с трех спичек и выдержит заряд в пять коробков! Раньше они всем двором ходили стрелять крыс.
Еще хуже дела обстояли с заинтересовавшими людей в штатском гранулами. Это была всего лишь прессованная толченая сера от спичек, заряды для дробовика. Просто обычная спичечная сера требует слишком сильного сжатия для детонации, повысить детонацию можно бертолетовой солью, которую местная детвора успешно добывала из размоченных пистонов. Гоша обрабатывал ею прессованные заряды, которые теперь тут и лежали, очень похожие на тол.
Причем поверить, что эти гранулы простая сера, запрессованная на этом самом столе, а не нечто привнесенное извне, людям в штатском оказалось совсем сложно. Гоше пришлось даже самому отыскать «машинку» из трубки и двух гвоздей для запрессовки серы.
«У них что, в детстве во дворе серу не прессовали?!» – злился он, видя, с каким глубоким и искренним изумлением разглядывают и упаковывают они каждую гранулу! Изумлять их еще больше теорией детонации у него никакого желания не было, тем более что книжка «Юному фокуснику», где всё это очень доступно прописано, их не заинтересовала.
–Ну, собирайся! – вздохнул, видимо, главный, из людей в штатском, когда всё «объяснённое» Гошино имущество со стола было упаковано в приличных размеров мешок.
– Мне с вами ехать?
–Да я вообще не понимаю, как ты до сих пор на свободе! – заявил тот.
И Гоша вновь отправился проторенным маршрутом с тем же спокойствием и безразличием, с каким в свое время спускался с крыши главного штаба. Конечно, он понимал и уровень угрозы, и шаткость положения, была и досада, что погорел на такой детской ерунде, но теперь это касалось только него, а ему скрывать было нечего. Было даже любопытно – как всё это можно связать с августом тысяча девятьсот девяносто первого?
В отличие от обаятельного капитана первого ранга Сергеева, новый следователь не вызывал безусловных симпатий. Грубое, мясистое лицо с небольшими круглыми глазками, мощная атлетическая фигура – вот первое что бросалось в глаза. Ещё, пожалуй, не очень опрятная безрукавка, несколько диссонирующая с «дресскодом» этого заведения. Он сразу выказал Гоше уважение, даже предложил обращаться: «просто Николай». Впрочем, Гоше, долго прождавшему допроса, было не до фамильярностей, а ход беседы изумлял всё больше и больше.
Сразу удивило отсутствие, как дробовика, так и интереса Николая к этой теме. Зато с большим вниманием тот изучал исчирканные карандашом схемы чечено-ингушских хребтов, и карту двухгодичной давности, с маршрутом до грузинского поселка Мазери. Тогда они три дня блуждали по хребту, Гоша отмечал всё для себя, чтобы потом знать, куда не соваться. Говорить с Николаем было легко, чувствовалось, что он знаком с горами не понаслышке. Особенно тщательно он расспрашивал о верхнем Баксане и перевалах в районе ледника Джайлок.
Еще сильней Гошу поразили другие вопросы: «Что вы слышали о чеченских родственниках гражданина Барклаева?» или «Как давно вы знаете Киру Иванову?»…
Ему официально вручили подписку о невыезде, предупредив о немедленном взятии под стражу в случае её нарушения или отказа сотрудничать со следствием. На вопрос, в чём его всё-таки обвиняют, и что ему грозит, Николай с глубоким сожалением и даже сочувствием предположил что, судя по материалам дела, с учётом изъятого оружия, Гоше грозит не менее семи лет.
–Это же полный идиотизм! Бред! Кому сказать, не поверят! – изливал тот душу Кирке. – Страны такой уже нет! Флаг наш уже государственный! А дело есть!
– В чем тебя всё-таки обвиняют? – недоумевала Кирка.
– Экстремизм, изготовление оружия и взрывчатых веществ, и сильно подозреваю, этим не кончится!
Барклай пришёл сразу, как узнал о Гошиной беде. Пришёл буднично, без церемоний, будто и не было года размолвки между ними.
–Ну что, «герои России»? Как выкручиваться собираетесь?
Гоша был готов обнять его и покаяться, признать, что был дураком, что вёл себя как сопливый пацан, но, встретил Барклая столь же сдержанно и просто, с радостью протянув ему руку.
– Да… Целый год прошёл, и вот. Злопамятные сволочи!
–Не злопамятные они! – ответил крепким рукопожатием Барклай. – Они просто злые, и память у них хорошая! Слушай, – сходу приступил он к изложению своего проекта, – есть у меня человек, не из последних у Малышева! Давай через него это твое «следствие» прощупаем? Чёрт возьми! Нынче отмазать ствол в ментовке триста баксов стоит! Ну не из-за дробовика же семь лет сидеть! В крайнем случае, улики потеряют. Малышевские такие проблемы решают, за бабки конечно.
–А я считаю, надо общественность поднимать! – с жаром вступилась Кирка. – Ведь Гоша реально герой! Как они смогут посадить героя России?! Да я во все газеты напишу! Я всех на уши поставлю! – кипятилась Кирка.
Гоша только пожимал плечами. Перспектива загреметь на нары его вовсе не радовала, но решать проблемы с органами через бандитов он считал сомнительным, как сомневался и в значимости своей персоны для общественного мнения. И потом, он не воспринимал органы как нечто отдельное от власти, а эту власть он не боялся, он считал, что должен ей намного меньше, чем она ему.
– Я в Ленсовет пойду, найду ту, что нас принцу эдинбургскому представляла! – сообщил он о своём решении. – И ещё, Барклай! Литературу горную, карты по Кавказу спрячь, меня в органах о твоей чеченской родне спрашивали!
– Моей «чеченской родне»?! – Глаза Барклая выкатились, как два полтинника. – Это, может, по линии сестры отца? – задумался он. – Мама говорила, они поссорились и двадцать лет не разговаривали...
Отыскав контактный телефон, Гоша изложил свои проблемы даме из Ленсовета, немало её удивив. Вскоре она вновь вела его по дворцовой лестнице, только теперь Мариинского дворца. Интерьеры в нем были скромней, чем на Петровской. Разглядывая пилястры и резное дерево залов, он вспоминал колючую проволоку и бетон баррикад, странно было изнутри видеть то, что они защищали. Гошу вели в комитет по защите законности и правопорядка.
Встретили его здесь довольно бурно. Мужчина в бордовом галстуке и распахнутом пиджаке долго не мог отойти от хохота, утираясь салфеткой.
–Они что? По КГБ затосковали? – всхлипывал он. – Так здесь им не Союз! Ах, тоска-матушка! Надо, надо их на место ставить! Гоша был словно на эстраде, в кабинет заходили весёлые люди, и всем хотелось этот «анекдот» услышать именно от него! – Этих комитетчиков надо бы на комиссию вызвать, думаю, этот факт мы вынесем и на заседание Думы, пусть глава МВД отчитается! Я знаю, откуда ветер дует! Кто там воду мутит. Хорошо бы полную проверку деятельности МВД провести. Нет, ну послушайте, КГБ вспомнили! Делают что хотят! Идите, молодой человек, спокойно, никакого срока не будет, мы вас в обиду не дадим! – заверил мужик в пиджаке. – А по решению вопроса мы вас в ближайшие дни на комиссию пригласим!
Гоша остался очень доволен посещением Ленсовета.
Тем временем Кирка развила кипучую деятельность. Она носилась с пачками конвертов и кипами газет, рассылая воззвания, куда только можно.
«Граждане! Герою, повесившему 19.08.91 Российский триколор на здание генерального штаба сегодня за это грозит семь лет тюрьмы!»
И нельзя сказать, что бы, общественность не реагировала, больше всего отзывов приходило в «Сороку», здесь обсуждение растянулось аж на несколько полос! Только Кирку это совсем не радовало. Общественность выражала сомненье, что «наша система правосудия достигла такого уровня беспристрастности и человеколюбия», предлагая просто «повесить на том же месте самого Гошу», причем «сидеть» или «висеть», по мнению общественности, он должен был в довольно многочисленной компании.
От сознания бессилия и несправедливости Кирка плакала в подушку, стараясь не показывать Гоше ни слёз, ни заметок.
– Ну что ты хочешь? – успокаивал её Барклай, – мне уже и самому стыдно, что я там был!
–А может, ты был прав? – всхлипывала Кирка. – Может, мы действительно не тот флаг подняли? Может, «имперский» надо было поднимать?
– Да какая разница? – нежно похлопывал её Барклай.
Не внёс ясности и звонок из Ленсовета.
–Конечно, мы решим ваш вопрос, – утверждала дама, – но это вопрос не городского уровня, с ним нужно выходить на федерацию!
– Как «выходить»? – не понял Гоша.
– Поедете в Москву! – сообщила дама.
– Как я поеду, я же под подпиской?
– Какая подписка?! Вы выдвигаетесь комиссией по защите законности и правопорядка делегатом на съезд народного фронта!
–Какого съезда?! – ошалел Гоша.
– Съезда демократических сил, посвящённого годовщине победы над ГКЧП! Там будут все значимые деятели демократического движения, и будет возможность поднять наш вопрос!
Питерская делегация была не очень многочисленной и состояла не только из петербуржцев, так Гошиным соседом по номеру в гостинице стал какой-то священнослужитель не то из Колпино, не то Тихвина, он там в девяносто первом вывел на улицу против ГКЧП пять человек. Мужчина зрелый, полный и страшно нудный. Делегация была разношерстной, был парень, моложе Гоши, чёрт знает, чем прославившийся, но уж больно сексуально озабоченный. Всю дорогу он набивался в друзья, и, слава Богу, на месте растворился в коридорах гостиницы «Россия» так, что лишь изредка мелькал тенью в рекреациях или на крыше, подглядывая за окнами.
Гостиница «Россия» была очень большая и очень скучная. Съезд, посвященный годовщине демократической революции, собравший демократическую элиту страны, проходил в специально арендованном здании кинотеатра. Основной повесткой было предотвращение угрозы коммунистического реванша.
В кулуарах, между пламенных выступлений известных личностей, одна из руководителей Питерской делегации, невысокая сухонькая дама в зеленом пиджаке, активно занималась Гошиным делом, устраивая встречи с видными общественно-политическими деятелями. Эти встречи немало озадачили Гошу:
–Не может этого быть! – утверждал один из координаторов народного фронта. – Указом президента Российской Федерации все дела по событиям августа тысяча девятьсот девяносто первого года прекращены! Все обвиняемые амнистированы!
Сначала Гоша думал, что непонятно объясняет.
–Вы, молодой человек, слышите, что я вам говорю? – сурово ставил на место маститый политик. – Любое уголовное дело по событиям августа тысяча девятьсот девяносто первого года незаконно! Хотя, если спросите меня, я считаю это неправильным! Коммунисты должны отвечать за свои преступления!
–И чего же вы хотите, молодой человек? – ознакомившись с перечнем статей, по которым обвиняют Гошу, удивлялся известный правозащитник. – Видите ли, нам ещё только предстоит научиться жить по законам демократии, а демократия – это в первую очередь ответственность! Не надо пытаться спрятаться за демократию! Учиться жить по законам демократии – значит учиться отвечать за свои поступки!
К третьему дню Гоша уже не понимал, что он и все эти люди здесь делают.
Ему, как свидетелю этого исторического события, съезд запомнился не выступлениями политиков, и даже не личными встречами с государственными деятелями, а тем, что организаторы никак не могли разобраться, где деньги, выделенные Ленсоветом на содержание питерской делегации? Где финансирование принимающей стороны? А Гошу постоянно третировала консьержка, требуя оплатить проживание. Гоше это надоело, он оплатил, и стал врагом всего руководства делегации. В гостинице оказался только один ресторан, и тот не обслуживал незаявленных клиентов. Гулять по столице под «подпиской о невыезде» совсем не хотелось. И Гоша приходил в ресторан, наблюдать за пробегающими мимо официантами, размышляя, чего же он не понимает в столичной жизни.
Два дня приходившего смотреть на еду парня пожалела пожилая уборщица, накормив его в закутке при кухне. Эта женщина была, пожалуй, единственным адекватным человеком, которого он видел в Москве.
Что же касается целей съезда и задач демократического движения, этого он сгорающей от любопытства Кирке подробно растолковать не мог. При всём их панибратстве, при ней так выражаться было не принято.
– Ну, понимаешь, – подбирал он приличные выражения для рассказа о съезде, – вот представь себе ноль! Так это очень большой ноль!
–Ты же с кем-то в Москве разговаривал? – выжимала информацию Кирка.
– Там не с кем разговаривать! – терпеливо пояснял Гоша. – Там говорить могут, а слышать нет! Слышательный аппарат у них атрофирован!
В очередной раз, придя за отметкой, на подписке о невыезде Гоша угодил на приём к новому следователю. Тот встретил его сияющей радушной улыбкой. Третий следователь был молод, безупречно и аккуратно одет, рубашка в мелкую полоску элегантно сбрасывала тень излишнего официоза.
–Очень приятно! Рад с вами познакомиться! – произнёс он приятным мягким голосом.
«Надо же, – думалось Гоше, – до чего милые и обаятельные люди работают в конторе! И чего же их так хочется взорвать к чёртовой матери со всей этой конторой?! Один чёрт в изготовлении взрывчатки обвиняют! Хоть буду знать, за что сижу!»
–Следствие по вашему делу практически закончено, – известил он Гошу, – мне хотелось лично познакомиться и прояснить некоторые моменты…
–Вы же понимаете, что всё это «дело» незаконно? И по законодательным актам тысяча девятьсот девяносто первого года, – хмыкнул съездивший в Москву Гоша, – и по указу президента Российской Федерации?!
– Но эти акты касаются только дел, связанных с политическим преследованием, а в вашем деле я ничего политического не вижу, тут сплошная уголовщина, – приятным и искренним тоном отвечал оппонент, – конечно! Последнее слово скажет суд! И на следующем этапе у вас будет возможность ознакомиться с материалами дела, но должен предупредить, что состав суда в подобных случаях формируется особым порядком, а «института присяжных» в нашей стране пока нет.
Приятный следователь казался Гоше всё менее и менее приятным, и, видимо, это слишком явно проступило на его лице.
– Вы же понимаете, что иной задачи, кроме соблюдения законов и интересов государства у нас нет?
–Того государства, по законам которого меня задержали, уже нет.
–В «том» государстве ваша судьба решилась бы намного быстрей и куда проще.
–Так значит, не зря я поднялся на крышу главного штаба?
–Если звезды получают, значит, это кому-нибудь нужно… – протянул следователь с улыбкой после недолгой паузы. – Времена меняются, люди остаются! Но вы напрасно думаете, что ваши интересы расходятся с интересами государства! – тем же милым, бархатным тоном продолжил он. – Государству нужно, чтобы такие молодые, инициативные люди, однажды оступившись, не пополняли ряды закоренелых преступников, в конце концов, нам с вами и строить это государство, и каким мы его построим, таким оно и будет!
–И чего же конкретно хочет от меня государство?
–Двадцать тысяч долларов, – не меняя ни интонации, ни улыбки продолжил тот, – не стану скрывать, не все заинтересованы доводить ваше дело до суда, поэтому, собственно говоря, мы и ведём с вами этот разговор.
«Двадцать тысяч долларов!» – выйдя из конторы, Гоша прижался спиной к стене и стал глубоко дышать, как делал в горах, когда с трясучкой подкатывала паника.
Он почувствовал себя на «ложном перевале», будто, оставив группу, он ушёл на разведку в непроходимый район, из которого надо уйти. И необходим трезвый ум и выдержка, ведь только ему решать, продолжать движение по гребню или уходить на лавиноопасный склон, потому что пути назад уже нет! Просто их восхождение затянулось, и куда опасней оказалась тропа, идущая от подножия питерских крыш.




10. НЕРАВНЫЙ БРАК
Бубнит за косогором удод, где-то бредет лесная лань, в свой срок заорут коты, а в единый день и час, назначенный для продолжения рода, взлетят в небо крылатые муравьи. И всё в божьем мире столь же просто и гармонично, сколь запутанно и непонятно. Надо очень сильно повредиться рассудком, чтобы во всём изыскивать смысл.
И зачем тогда нужна наука, как не оберегать хрупкий мозг гомосапиенса от излишних потрясений? Время размышлений наступает уже после столкновения с чем-то непонятным или даже мистическим, как впрочем и время повреждения этого самого рассудка.
Очевидно, этого не знал старший уполномоченный следователь по особо важным делам Федоров, когда стал слишком часто задумываться над парадоксами и коллизиями собственной жизни.
Его дед в сорок пятом после ранения был направлен бухгалтером на Кавказ. Трудно передать, что в те времена это означало для горцев. Его фамилия сразу встала в ряд самых уважаемых фамилий района. А хорошо выдав замуж дочерей и воспитав достойного сына, он стал основателем уважаемого рода. Младшего Фёдорова с рождения воспитывали на культе деда, как примере честного служения, почитания семейных традиций и достойной жизни! Ему была уготована блестящая карьера в республиканском МВД, именно его, как отпрыска уважаемой фамилии в качестве молодого специалиста направили на стажировку в Ленинград.
Разве кто мог тогда предположить, что здесь он встретит Марго?
Утончённая, элегантная с огромными грустными глазами красавица покорила сердце русского горца, она молнией пронзила его насквозь, перечеркнув всё, что когда-то для того имело значение.
–Береги уважение предков! – молил отец, возлагавший на сына огромные надежды. – Без него не будет уважения среди живых! Не позорь деда, не позорь род! – Но Николая Фёдорова было не остановить.
Ради неё он нарушил волю отца, разрушил карьеру, отрёкся от близких и, с трудом добившись перевода в Ленинград, продолжил службу скромным сотрудником, без связей и особых перспектив.
Жалел ли он об этом? Ни одного дня! Ведь рядом была Марго! Его единственная и неповторимая Маргарита, чувства к которой не охлаждали ни быт, ни служебные дрязги, ни коммунальная необустроенность. Лишь отношения с отцом, его неоправданные надежды лежали на душе тяжёлым камнем. Тот так и не увидел внука.
Фотопортрет деда пятидесятых годов, запечатлённого за данью традиций в черкесском облачении, папахе и бурке, был единственным, что он взял из отчего дома после похорон отца.
Теперь Фёдоров тщетно пытался постичь связь между этим старым, пылившимся на шкафу столько лет портретом, и событиями его собственной жизни.
Почему именно в тот день, когда старый портрет занял свое место в коридоре над зеркалом, на стол Федорова легло это странное дело о неизвестной группе альпинистов поднявших в августе российский триколор на крышу здания генерального штаба? Как вообще могло возникнуть подобное дело? Почему оно попало к ним? Какой смысл был в его производстве и перспективы в сложившихся реалиях новой России?!
Количество вопросов не смутило Федорова, когда он под усмешки товарищей просто начал честно выполнять свою работу.
И где теперь эти его «товарищи»?
Сколько чисток, реорганизаций и сокращений обрушилось на органы с тысяча девятьсот девяносто первого года, сколько опытных кадров сменила откровенная шваль?
Но фамилия Фёдорова ни разу не угодила ни в один «чёрный список».
С почтительной тревогой разглядывал он суровые черты деда, над своим отражением в зеркале, гадая, какая во всём этом связь?
Фёдорову не составило труда через старые связи в республиканском МВД получить информацию КСС по ленинградским горникам. Делом техники было определить состав, личные данные, провести следственные действия.
Мог ли он предположить, чем обернётся «дело альпинистов» для его карьеры?
Через месяц он уже руководил группой следователей как признанный специалист по северокавказской диаспоре, через три появился проект по формированию отдела с привлечением лучших экономистов по банковской деятельности из Ленинградских вузов. Вопрос о руководителе отдела по борьбе с обрушившимся на страну кавказским экономическим террором даже не обсуждался. Не успело толком пройти согласование регионального отдела, как наверху определили задачу по созданию единой федеральной службы по борьбе с экономическими преступлениями, где одним из главных экспертов привлекался Фёдоров.
–Ты не представляешь, какие деньги уходят через Кавказ, – высокомерно заявил он однажды, в ответ на просьбу супруги заменить холодильник, – питерские экономисты сейчас вахтовым методом командируются в Москву, разбирать «авизо», если это не остановить – вся банковская система рухнет! Забудь ты про этот холодильник! И вообще про всю эту халупу! Готовься, скоро и нам в Москву перебираться!
–Не знаю… – неуверенно промычала жена. – Я здесь всю жизнь прожила, и мама, и хорошо ли это для Мишки будет? Он только в школу пошёл.
–В Москве школы не хуже, – оборвал ненужный диспут Фёдоров, обводя орлиным взором убогую хрущёвку.
Столь головокружительная карьера отразилась на Федорове даже внешне.
От собственной значимости он приосанился, заметно погрузнел, стал куда более медлительным и важным. Деловито расхаживал по тёщиной квартирке, размышляя, отчего столько лет не решался повесить портрет деда? Почему повесил его именно в тот день, и достаточно ли достойное место его почитаемому предку в коридоре? Но перенести портрет в комнату не решился. «Пусть всё идёт как идёт», – думал он, поёживаясь от суеверного холодка.
И всё же в лицо деда он смотрел без прежнего трепета. Мог ли представить тот или отец, в какие кабинеты он будет входить? Какие вопросы решать? Прежняя жизнь мелкого клерка, эта убогая квартирка перед раскрывающимися перспективами казались ему досадным недоразумением.
Мысленно он был уже далеко отсюда, когда утром одного злополучного дня его вдруг передернуло перед зеркалом в прихожей. Он еле устоял на ногах, когда боковым зрением, но довольно внятно над отражением своей особы он вдруг увидел светящийся нимб.
Федоров встряхнул головой и надолго застыл перед зеркалом, настраивая зрение. Нимб исчез, из зеркала выпученными глазами с растерянностью и испугом глядела лишь его мятая невыспавшаяся физиономия.
При всём своем неоднозначном отношении к религии он вовсе не считал себя закоренелым грешником.
–Ну чтоб уж так уж, – мямлил Федоров, – это уже перебор!..
Мотнув головой еще раз, будто стряхивая утренний бред, он продолжил свой скорбный путь, с недовольным ворчанием:
– Привидится же такое!
И конечно, это маленькое происшествие не стало бы для него поводом к размышлениям о вселенском мироустройстве, если бы дальнейшая цепь событий, смявших весь понятый ему уклад жизни, не настигла Фёдорова сразу, можно сказать, прямо на унитазе.
–Я пришла, – услышал он в прихожей голос Марго, проводившей в школу Мишку. – Нам тут письмо! Ангелине Львовне! А квартира не наша, на ящиках лежало! Наверное, из другого подъезда принесли! Из Москвы! Ты в туалете засел? Давай выходи!
–Твоя мама тут уже лет семь не живёт, ещё пять минут потерпит! – недовольно отозвался Федоров. – Выходи! Тут приглашение и квитанция какая-то!
Письмо содержало роскошное тиснённое приглашение на юбилей, небольшое выписанное каллиграфическим почерком послание Ангелине и дочери с невнятными извинениями, и сбербанковский перевод «на дорожные расходы» с весьма приличной суммой.
–Ничего себе! – свистнул Фёдоров, увидев сумму. – Он что, думает, мы в Москву через Австралию ездим?
– Письмо, видимо, действительно через Австралию шло, причём пешком! – с раздражением бормотала супруга, сверяя даты. – А ты что, действительно поедешь?
–Поеду! – огрызнулась Марго. – Поеду хотя бы деньги вернуть! Я понимаю, когда юбиляру подарки дарят, но чтобы юбиляр сам деньги рассылал?! Что мы, нищие, что ли?!
– Может, старику некуда деньги девать? – пожал плечами Фёдоров, на что Марго лишь фыркнула.
– А кто такой этот Скавронский? Ты его знаешь?
– Родственник, я его не знаю, бабушка про него рассказывала…
–Фамилия какая-то… из дворян что ли?
– Он поменял её по матери, до этого у него какая-то другая была. Мать из Скавронских, а отец поручик в семнадцатом с фронта бежал, чтобы её из Царского Села вывезти. Там их и благословили. Тогда такие неравные браки стали обычным делом. Только ничего хорошего из них не выходило.
–И что про него бабушка говорила?
–«Дурак» говорила! Он ведь ещё в войну у Суслова крупным специалистом по промышленному проектированию стал, перед ним такие перспективы открывались! Так нет – «мы Скавронские»! Как за это сажать перестали, давай фамилию менять! Его отговаривали, объясняли – государство у нас рабоче-крестьянское, сам уже немолодой, и куда с такой фамилией? Нет! Карьера, кафедра, всё псу под хвост! Академиком мог стать! А его до пенсии в КБ закрыли.
–Ну, давай вместе съездим! У меня всё одно командировка в Москву. Хоть на родственников посмотрю, а то со свадьбы никого, кроме подружек твоей мамы, не помню!
Ангелина Львовна ехать отказалась, взяв к себе Мишку.
– И правильно! Юбилеи не похороны, – напевал Федоров по-кавказски, перебирая листики календаря с тостами, – детям там делать нечего.
Через некоторое время чета Фёдоровых уже стояла на площадке добротного сталинского дома в центре Москвы. Открывшая дверь миловидная дама любезно приняла верхнюю одежду и испарилась, оставив обалдевшего Федорова в необъятной прихожей между скульптурой груженого торбой осла из полированного дерева и огромной фотографией стартового стола Байконура.
– Ничего себе «карьера псу под хвост»! Ничего себе «закрыли»! – бормотал, озираясь Федоров.
–Да! Квартирка! – согласилась Марго.
Огромный, сталинского ампира коридор, меж колонн мореного дуба отделанный ясеневыми стеновыми панелями внушал торжественность и консерватизм. За резными арками справа и слева простирались помещения, оборудованные под банкетный и фуршетный залы. И хоть столы здесь обслуживали дамы, одна из которых встречала их в прихожей, к глубокому сожалению не жравшего с утра Фёдорова, никто из гостей не ел.
Да и вообще поведение собравшейся публики напоминало не семейное торжество, а какое-то официальное мероприятие. Начиная с того, что у обладателя такой квартиры гостей должно было быть раз в десять больше. Да и те, что были, общались шёпотом, и уж совсем не походили на встретившихся родственников. Побродив по залам, обозлённый Федоров подсел к Маргарите, дожидавшейся аудиенции юбиляра у дверей кабинета, где тоже оказалась «живая очередь».
–Как этот Скавронский себе такие хоромы отхватил? – попыхтев и посопев, спросил он наконец.
Марго пожала плечами.
– Говорили, когда Хрущев утвердился у власти, некоторые квартиры, предназначенные для членов ЦК под эгидой «повышения скромности политического руководства», передали ведущим научно-техническим специалистам.
– Ему весь этот дворец отдали?!
–Не одному, у него были жена, мать, четверо детей, все погибли в авиакатастрофе. Темная история. Были подозрения, что их убили. После этого он и фамилию сменил.
– Так он один здесь живёт? – Федоров поймал себя на том, что они, как все в этой странной квартире общаются шепотом.
–Вроде он был еще женат, сын у него точно есть. Но они вместе не живут, говорят, даже не общаются, – нашептывала Марго.
– Всё сразу бог не даёт – подытожил Федоров, почувствовав себя как-то уверенней, от того, что «они как все», слегка обнаглев, крякнул и, оставив жаждущую вернуть юбиляру деньги с нарочито-скромным подарком Маргариту, направился к фуршетным столикам. Такого тоскливого юбилея он даже представить себе не мог.
Тоска для него закончилась, когда дождавшаяся наконец аудиенции жена вышла из кабинета в сопровождении седого, безупречного одетого мужчины. Скавронский вёл задумавшуюся Маргариту как высшую ценность, не на миг, не отрывая от неё умилённо-влажного, старческого взгляда.
При его появлении прислуга выстроилась, а гости, включая Фёдорова, как по команде направились в банкетный зал.
–Господа, – произнес Скавронский взволнованным, но неожиданно твёрдым голосом, – мой дом – ваш дом! Я создавал его с единственной надеждой – собрать под этим кровом всех членов моей семьи, понимая, что это невозможно, но даже и не представляя, с чем это будет сопряжено. И сегодня я счастлив! Счастлив, что жизнь прожита не напрасно! Счастлив, что имею возможность представить вам дочь нашей незабвенной Ангелины Львовны, Маргариту, последних и единственных представителей рода Камерон!
Сказать, что Фёдоров остолбенел, было бы недостаточно. Его будто припекло тем самым померещившимся нимбом, обдав жаром вокруг затылка. Выпученными глазами он глядел на собственную жену, лицо которой без малейших признаков растерянности или смущения скрылось за мгновенно выстроившейся цепью склоняющихся к её руке кавалеров. Окончательно от шока он очнулся лишь в поезде, наткнувшись в кармане на забытые листы календарика с тостами. Взгляд на них, окатил его чувством какого-то омерзения и обиды, застрявшей комом в горле.
–Тебе Скавронский сказал, что ты Камерон? – с трудом проглотив комок, выдавил он наконец первую за день осмысленную фразу.
–Я всегда знала, – отозвалась Марго.
– Так какого же черта?! – чуть не заорал Федоров. – Семь лет вместе живем!
–Восемь, – поправила супруга, – и потом, мне тоже никто не говорил: «Ты – Камерон». Бабушка в детстве рассказывала про родственников, мама всегда была против всего этого, да и как ребёнку скажешь? Он и в школе бог знает что может наболтать, и вообще… я, когда стала постарше, сама стала понимать что к чему.
–И что? Ты действительно последняя из Камеронов?
– Нет! – захихикала Маргарита. – Мишка же еще есть!
Федоров вновь глубоко задумался.
Он силился себя убедить, что в постигшем его потрясении Марго не настолько и виновата, просто происходило слишком много всего, и необходимо было хоть немного времени, чтобы привыкнуть к новой, внезапно открывающейся реальности.
Ведь всё, что он считал очевидным и незыблемым, на его глазах разлеталось в прах, оказываясь иллюзией.
Значит, истинным было не то, что казалось очевидным и незыблемым?
Но как отвергать очевидное и незыблемое?
В коридоре он надолго застыл под портретом деда, вглядываясь в зеркало. Фёдорова пугал этот вращающийся в другую сторону мир. Он уже не понимал где реальность.
Перед зеркалом он вспоминал, как встретил Марго. Теперь, в этой новой реальности уже не понимая, кто кого выбрал. Разглядывая своё отражение, он видел её юный гордый профиль, внезапные вспышки больших черных глаз, свою первую встречу с инфантильной добродушной Ангелиной Львовной, как всё казалось необычным и удивительным. Как вновь перевернулись его представления о жизни. Конечно, это была любовь. Ведь всё, сама жизнь с той минуты была посвящена только ей. Он любил её черты, уверенность, спокойствие, даже молчаливые обиды. Всё, что так просто укладывалось в одно-единственное слово – благородство!
Теперь немым укором Фёдоров вопрошал свое зеркальное отражение: почему ты раньше об этом никогда не думал?
Вопрос о переводе Фёдорова и его группы в Москву был утверждён, когда он наконец выбил себе небольшой отпуск. Времени на раскачку не было, но выжатый до изнеможения Фёдоров просто больше не мог.
Отпуск он проводил перед зеркалом, под портретом деда.
Что стало беспокоить Маргариту. Долго она не показывала вида, лишь в глубине её чёрных глаз затаилась тревога. Но и её терпение кончилось.
–Что ты всё в прихожей торчишь? Прекрати! – тащила она Фёдорова от зеркала.
–Пытаюсь понять, что во мне нашла наследница Камеронов?
–Ты только от гордости не лопни, в зеркале уже дыру проглядел! Так нельзя, ты ведь даже разговаривать перестал!
–Давай поговорим! А те Юсуповы, что на юбилее были, – это те самые? Они тебе тоже родственники?
– Дальние, – вздохнула Марго, с тоской взирая на зациклившегося мужа.
– Я читал, Юсупов был богат безумно, его состояние считалось крупнейшим, и не только в Европе.
–А может, наш Мишка как-нибудь оказаться ещё и в наследниках какого-нибудь Юсупова?
–Юсупова?! – Глаза Маргариты округлились. – Он веру предков на богатство променял и получил проклятие рода. Никто из наследников Юсупова по мужской линии не дожил до двадцати пяти лет! Ты этого для Мишки хочешь?!
Знакомый мистический холодок пробежал по спине Федорова.
–Расскажи лучше про Камеронов. Какими они были?
–Гордыми, независимыми. Даже чересчур для придворных. Камерона только Екатерина и терпела, а вот с её сыном Павлом он здорово в Павловске поцапался. Тот Камерона не выносил. При дворе Матушки Екатерины они и с Юсуповыми познакомились. Тот тогда себе усадьбу строил. И привёз Юсупов из Голландии диковину, мода была на такие штуки, механического кота. Он мог по цепи ходить и даже что-то говорил по-голландски. И хотел Юсупов Камерону павильон для этой диковины заказать, и вроде даже задаток дал, а тут императрица Екатерина Вторая умирает! И взошёл на престол Павел. Юсупов царедворец опытный, он сразу Камеронов выставил, раньше академии. Но у него и самого при дворе недоброжелателей хватало, когда Камеронов уже всего лишили, даже пенсии, кто-то взял и нашептал Павлу: «А Юсупов-то придворному архитектору вашей матушки павильон заказал и аванс выплачивает». Павел таких вольностей не прощал.
И как-то обращается к Юсупову: «Прослышал я про твоего диковинного кота, что павильон для него ставишь, желаю и сам видеть, действительно ли столь ревностно пекутся подданные о порядках моей матушки?»
У Юсупова чуть не инфаркт, ничего понять не может. А как узнал в чем дело, быстренько подал на деда в суд и дело представил, якобы Камерон деньги получил, а должную работу не исполнил, и если в срок работу не предъявит или деньги не вернёт – в долговую яму!
А как Камерону предписание передать? Дом у него отняли, из квартиры академической выставили, где Камероны, никто не знает. Известили Бушей, другой родни в Петербурге у Камеронов не было. И услышал это другой мой дедушка, племянник по Бушам, и так это его задело, что явился он в усадьбу Юсупова, якобы подрядчик от Камерона, заставил обмотать цепь с котом вокруг дуба, да еще и скульптуры парковые на ветви поднял! Вот тебе, Юсупов, павильон от Камеронов!
Говорят, Павел хохотал, когда ему об этом доносили, дело против Камерона повелел прекратить, Работу считать исполненной, а «дуб Камеронов» оставить в неприкосновенности!
Так что то, что мы с тобой в школе учили: «У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том» – это про моих дедушек! Ему тогда и пятнадцати лет не было, а честь семьи отстоял!
–Да, выше только звёзды… – бормотал, вздыхая, Федоров. – Такие фамилии сохранять надо!
– А как ты сохранишь? Фамилия ведь только по мужской линии передаётся, а здесь тебе не Кавказ, в России по этой линии долго не живут. Вот мои предки при Елизавете были Буш, при Екатерине Камерон, при Александре Самойловы, мало ли что было за триста лет? Теперь я Фёдорова.
–Поменял же твой Скавронский фамилию? А многие теперь двойные берут, представь: «Федорова-Камерон»!
Мгновенье Марго с открытым ртом глядела на мужа широко распахнутыми глазами.
– Фёдорова-Камерон? – прошептала она и рухнула на диван, сотрясаемая спазмами неудержимого хохота.
На Фёдорова как ушат воды вылили, он впервые испытал болезненное чувство классового унижения.
–Извини! – давила смех Марго перед помрачневшим мужем. – Ну сам подумай, «Фёдорова-Камерон», и где мне так выпендриваться? В сберкассе?
–Фамилия ей не нравится! – ворчал Фёдоров. – Да! Дед из деревни Фёдоровка, там все были Фёдоровы, и триста лет все были Фёдоровы, так что же, теперь Фёдоровы не люди, что ли?! – В душе явно шевелились всходы пробуждающегося классового самосознания.
Холодный душ смеха Марго в целом повлиял благотворно. Федоров отвлекся от аристократических корней жены, спокойней стал проходить мимо портрета над зеркалом в коридоре, и даже рассказал ей о своих предках.
Сразу после гражданской его прадед строил железнодорожную ветку на Уль-Кут, и томик романа «Как закалялась сталь» у бабки семейной реликвией хранился на полочке вместе с Библией. Дед прошел от Сталинграда до Кенигсберга, единственным из мужской половины Фёдоровых вернулся живой, оставив на фронтах шесть своих двоюродных
братьев. И свою жену с сыном и дочерьми нашёл в землянке, потому что от Фёдоровки не осталось ничего.
Фёдоровы сражались в партизанских отрядах, их потомки поднимали целину, даже ликвидировали Чернобыль.
Фёдоров не собирался стесняться своей фамилии, он гордился ею.
В конце концов, эта земля и всё что на ней есть, обильно полито потом и кровью Фёдоровых, а не каких-то «Бушей». Чувство собственной значимости добавляло сознание, что из всей истории Фёдоровки, после перебитого в войну народа носителем фамилии «Фёдоров» остался он один.
–Врёшь! Жива деревня! – приговаривал он, подбрасывая к потолку заливающегося смехом Мишку, – жива Фёдоровка! Вот он, настоящий Фёдоров!
Его даже встревожило, не забивает ли мамаша голову его здорового, нормально развивающегося сына какой-то ненужной в жизни дрянью? Но, не припомнив в поведении жены ничего криминального, он успокоился.
К середине отпуска весы классовых отношений их семьи стали приходить к равновесию. Лишь изредка Федоров недовольно ворчал: тут вкалываешь всю жизнь, как вол, никакого просвета, а у жены такие родственники!
–Ну что стоило на свадьбу хотя бы того же Скавронского пригласить? Вон как он к тебе относится! Или ещё кого…
– Мы же не общаемся совсем, – не поддавалась укорам Маргарита – как тут приглашать? Кого? Куда?
–Конечно! Как нас, плебеев, представить?! Аристократия!
Марго не реагировала, а Фёдоров считал себя вправе немного побухтеть. В конце концов, разве не он во всей этой истории был пострадавшей стороной?
Казалось, всё текло как прежде, Федоров пытался отойти от забот, связался с друзьями, собрался на охоту.
Лишь Марго стала больше времени проводить в задумчивости на диване, обхватив колени руками, да он часто останавливался перед зеркалом в прихожей, бросая в него уже не столь долгий и более уверенный взгляд.
Вернувшись с охоты, он нашел жену в знакомой позе, заплаканной и отрешённой.
– Скавронский умер, – сообщила Марго, протянув ему серый лист. – Не переживай так! – успокаивал её Фёдоров, с болью видя как глубоко тронуло её это известие. – Ты сама говорила, что не знала его совсем, да и видела только раз, и то, можно сказать, мельком! Ну кто он тебе? Чужой человек! Зачем так убиваться?!
Марго лишь молча кивала головой, он решил, что лучше оставить её одну.
От поездки на похороны он также воздержался. Кроме того, что похороны его угнетали, в случае Скавронского он испытывал настоящий животный страх, порождаемый каким-то безотчётным предчувствием.
Всё время ожидания жены из Москвы он провёл под портретом деда в прихожей, силясь через его суровые черты постичь природу того ужаса, которым веяло из разверзнутого перед ним зазеркалья, и был невообразимо рад, встречая её на пороге.
За чаем, рассказом о похоронах да разбором дорожных дел прошел день, сгустилась ночь, уснул Мишка, и Марго, наконец, успокоилась, устроившись на диване в своей обычной позе.
–Я тебе не сказала, – помолчав, продолжила она дневной разговор. – Скавронский оставил свой дом потомкам пяти самых достойных фамилий, живущих в России. И в этом списке я! – тихо произнесла Марго, растерянно подняв глаза на мужа.
–Ты получила в наследство пятую часть дворца Скавронского?! – захлебнулся воздухом Федоров. – Сколько же он может стоить?! – выдохнул он, медленно опускаясь на диван.
– Не знаю. Есть только предварительная оценка, должны отработать эксперты, оценочная комиссия, мне сказали, что разница по таким активам может быть весьма существенной!
Мозг Фёдорова уже не мог вместить всех происходящих в его жизни мистических совпадений и противоречий, он был не в состоянии даже думать об этом. К счастью его ждала работа.
Переезд в Москву, вал проблем и забот, связанных с формированием новой, федеральной службы государственной безопасности стал для него спасением, способом скрыться, занять мысли чем-то другим.
Но подаренный судьбой дворец Скавронского не выходил из головы.
С одной стороны, он освобождал его от забот по обустройству служебной квартиры, переезду семьи. Нужно было всего лишь дождаться входа Марго в права наследования, устранение четырёх других претендентов для Фёдорова в нынешнем положении не представляло каких либо сложностей.
С другой, этот чопорный, отделанный дубом и ясенем дворец был для него чем-то глубоко личным, его резные колонны обрамляли одно из самых сильных чувств, которые он испытал в своей жизни, – чувство унижения.
Он твёрдо решил, что ничего не будет менять, сохранив ту поразившую его атмосферу подлинного ампира пятидесятых, лишь огромную фотографию стартового стола Байконура в вестибюле сменит такой же огромный портрет его деда, в черкесском облачении.
Теперь, когда уже не он, а многочисленная кавказская родня искала возможности встречи, называя его самым достойным и уважаемым из рода Фёдоровых, даже не упоминая отца и деда. Когда не его, а он рекомендовал близких и дальних родственников как наиболее надёжных и влиятельных людей на местах, его томило сладкое предвкушение, что он покажет этим чопорным стенам, как проходят настоящие юбилеи!
Хоть лицу его ранга и не по статусу было проводить подобные мероприятия дома, для квартиры Скавронского Фёдоров готов был сделать исключение.
Связанное с ней предзнаменование в виде святящегося нимба уже не казалось столь зловещим. «А что? – с ухмылкой думал Фёдоров, – жил честно, всю жизнь занимаюсь праведным делом, вот только курить брошу, и… почему бы и нет?!»
В свой очередной визит в Питер Фёдоров заехал в старую квартирку лично проверить, как проходит подготовка к переезду семьи.
Однако Марго никуда не собиралась. Лишь хмурилась в ответ на недоумённые упрёки мужа. Зная, что в таком состоянии из неё слова не вытянешь, Фёдоров терпеливо дожидался, пока она сама не устроится на диване в своей обычной позе.
– Сын Скавронского оспорил завещание, – сообщила она наконец.
–И что? – удивился Фёдоров. – Какое тебе дело до этого червяка? На что он надеется?
– Сын поднял документы шестидесятых годов, периода гибели его первой семьи, настаивает на недееспособности. В общем, у иска есть перспективы.
–Какие перспективы, какой суд?! О чем ты говоришь, Марго?! – вздохнул Федоров, снисходительно обняв жену.
–Сейчас адвокаты решают, в какой стране пройдет процесс.
– Что значит «в какой стране»?!
– Спор в основном касается права обладания для каких-то патентов и акций.
– А квартира здесь при чём?!
– Сын хочет всё. – Маргарита плотно сжала губы, демонстрируя, что рассказ закончен.
– Ну сволочь! Ну паразит! – возмутился Фёдоров. – Теперь из-за него ещё и адвокатов в какую-нибудь Англию гонять!
– Адвокатов там хватает, уже задействовано с десяток адвокатских контор.
Марго подняла на Федорова наполненный слезами взгляд черных глубоких глаз и, помолчав, произнесла медленно и членораздельно:
– Я не буду судиться с сыном Скавронского!
– Тебе и не придётся, – снисходительно улыбнулся тот, – предоставь это мне!
– Ты здесь не при чём. Мы отказываемся от своей части наследства в пользу сына Скавронского. Мама согласна.
– Да дура твоя мама! Дура инфантильная! И ты дура! – Происходящее начинало злить Фёдорова. – Ладно, вы две дуры! Но у тебя ещё сын есть! Должен быть хотя бы элементарный материнский инстинкт! В конце концов, есть я, который на защиту государственных интересов жизнь положил! Так неужели ты думаешь, я позволю какому-то жуку навозному нас грабить?! Сына обобрать я вам не дам! И от меня этот ублюдок ничего не получит!
–Я одна правонаследница! Мне решать! – хныкала Марго. – Это моё наследство, оно касается только меня и моей семьи!
–«Твоей семьи»?! – Фёдорова как ошпарило. – А я значит, с улицы зашёл?! – заорал он. – Я в «вашей семье» лишь бык-производитель?! Да я не только этого жука навозного, я и вас самих раздавлю!
От издевательски всплывающих в памяти интерьеров дворца в нем заклокотала настоящая классовая ненависть.
–Что-то я не помню, чтобы ты хоть один день работала! Иди, устройся на работу, попробуй, как они, денежки, достаются! Тогда и швыряйся! – кричал он в окаменевшее лицо Маргариты. – Вы триста лет на Фёдоровых ездили! Хватит! Господи! – взмолился Федоров, не найдя в этом безжизненном лице ни капли сострадания. – Что ж вас всех в семнадцатом-то не перерезали! Хотя что вас душить?! Сами передохнете! Вы же нежизнеспособны! Рудименты! Списанный исторический мусор!
Вот сын Скавронского молодец! В нём точно нет ни капли этой вашей протухшей дворянской крови! И Скавронский это знал! Только у плебея может быть такая хватка и жажда жизни! Только плебей будет цепляться за всё когтями и зубами, потому что ему ничто и никогда не доставалось даром! А вы триста лет на Федоровых ездили! И Мишку я вам не отдам! Из него должен настоящий человек вырасти! – проорал Фёдоров.
Хлопнув дверью, он выскочил в коридор и застыл, покрывшись холодным потом. Под фотографией деда с терпеливым спокойствием хищника его ожидало большое холодное зеркало. Дрожащие руки судорожно схватились за ручку двери. Всё тело парализовал жуткий, мистический ужас.
Вечером того же дня Фёдорова госпитализировали. Через три месяца комиссовали со службы по состоянию здоровья.
В графе «особые условия по содержанию» рукой лечащего врача была внесена запись:
«В поле зрения больного не допускается наличие зеркал или каких-либо фотографий, что провоцирует у пациента острые приступы шизофрении».

                Вад. Пан. 2012 - 2016


Рецензии