Поэтическая лира А. А. Фета

Есть помыслы, желанья и стремленья,
И есть мечты в душевной глубине:
Не выразить словами их значенья,
Неведомы таятся в нас оне.
Ты понял их: ты вылил в песнопенья
Те звуки, что в безгласной тишине
Пленяют нас, те смутные виденья,
Что грезятся лишь в мимолетном сне.
Могучей силой творческого духа
Постигнув все неслышное для уха,
Ты угадал незримое для глаз.

И сами мы тех сердца струн не знали,
Что в сладостном восторге трепетали,
Когда, чаруя, песнь твоя лилась.
К.Р.

                В наше прозаическое время господства технократической цивилизации, общества массового потребления и всеобщей апостасии даже образованные люди смотрят на поэзию, как на праздную забаву, пренебрегают Данте, Байроном и Шиллером, не понимая, что человек сотворен Богом для духовной жизни, а искусство – это целая сокровищница мудрости и вдохновения, ибо самые проницательные и глубокие суждения о жизни и смерти, о добре и зле, любви и свободе, после Священного Писания и святоотеческого наследия, мы находим не только у философов, но и у поэтов – у Шекспира, Кальдерона, Тютчева и Лермонтова. Произведения искусства волнуют и трогают наши сердца, они обладают колоссальной силой духовного воздействия на внутренний мир  человека, порой определяя его воззрения на жизнь. Если мы обратимся к поэтическому искусству, а именно – к лирике, то увидим, что ее назначение – выражение сокровенной жизни души человека, тайных и почти неуловимых движений его сердца, и здесь одним из величайших мастеров является А.А. Фет. Когда я вдумчиво перечитываю его «Элегии и думы» – внимаю философским раздумьям о многошумных торжищах многоскорбной жизни и смерти, избавляющей нас от жизненных тягот, о счастье, свободе и железной судьбе, стихам о лунной ночи и беззаветных трелях соловьев, поющих в тенистом саду, печальным воздыханиям о несбывшейся любви и вдохновенным мелодиям, уносящим душу в надзвездную даль, то мне все более хочется опровергнуть литературного критика Дружинина, посчитавшего, что хоть Фет  и образцовый лирический пиит, но ему никогда не быть великим мировым поэтом, подобно Пушкину, Шиллеру и Байрону, ибо у него нет ни драматизма, ни широты воззрений. Вчитываясь и исследуя поэтическое наследие А.А. Фета, я прихожу к мысли, что хоть по эпической мощи и широте умственного кругозора его нельзя сравнить с Гомером и Данте, Шекспиром и Лермонтовым, но как поэт он равен Горацию и Овидию, ни в чем не уступает Перси Шелли и Жуковскому, и не одни антологические стихотворения с их шедеврами – «Диана», «Золотой век», «Диана, Эндимион и Сатир», которые сделали бы честь перу Пушкина и Гете, но и вся его поздняя лирика с ее философской глубиной, не уступающей  лучшим стихам Тютчева, с ее напряженным драматизмом и элегической мелодичностью, не превзойденной Блоком, Мандельштамом и Бальмонтом, свидетельствует о том, что он бесподобный лирик, столь же самобытный и оригинальный поэт как Лермонтов и Баратынский, а имя А.А. Фет – навсегда войдет в историю русской и мировой поэзии. Если мы хотим понять творческое наследие поэта и своеобразие его художественного дара, то нам надлежит уловить тайну его личности во всем ее многообразии, проникнуть в его духовный мир. По складу души, элегической философской рефлексии, трагической любовной истории и мировосприятию Фета можно условно назвать Гамлетом русской поэзии, и подобно тому, как шекспировский Принц Датский – мститель и благороднейший из людей, меланхолик, разочарованный в людях, и идеалист, жаждущий любить и не способный жить без идеалов, философ, размышляющий над вечными вопросами, и борец, готовый вступить в схватку со злом, так и русский поэт – глубокая и многогранная личность. Афанасий Афанасьевич Фет – жизнелюб, певец природы и любви, чьи изысканные стихи «Шепот, робкое дыханье, трели соловья…», «На заре ты ее не буди...», «Я пришел к тебе с приветом...», «Зреет рожь над жаркой нивой...», «Это утро, радость эта...» отзываются с теплом в сердцах читателей, но он же – поэт с трагическим мироощущением, почитатель и переводчик Горация, Шекспира и Шопенгауэра; он – утонченный лирик и  прижимистый помещик, безродный студент-иностранец и  знатный русский дворянин, тонкий ценитель музыки, вдохновитель Чайковского и уездный мировой судья, муж-землевладелец, связавший себя узами брака по расчету, и влюбленный поэт, до последних дней жизни своей хранящий в памяти сердца неистребимый временем образ Марии Лазич – девушки-пианистки, погибшей из-за любви к нему. В многогранной, как сверкающий алмаз, и мелодичной лирике Фета – музыке в изящном слове, можно найти как чарующий лиризм, исполненный праздничного веянья жизни, радости солнечного утра и томления любящей души, жаждущей счастья, как и мучительных переживаний, затаенной печали измученного сердца и философских раздумий о тайне жизни и смерти. По воспоминаниям современников Фет был незаурядной личностью – человеком, не только одаренным умом, поэтическим талантом и отточенным художественным чувством, но и «прекрасным рассказчиком», «неистощимым в речах, исполненных блеска и парадоксов», по остроумие не уступающим ни Тютчеву, ни В.С. Соловьеву, а по тонкости иронических замечаний – Тургеневу. Известно, что Фет с детства был «жаден до стихов» и испытывал духовно-эстетическое наслаждение, читая «Бахчисарайский фонтан» А.С. Пушкина, а поэтический талант пробудился  у него уже в ранние годы жизни: «В тихие минуты полной беззаботности я как будто чувствовал подводное вращение цветочных спиралей, стремящихся вынести цветок на поверхность; но в конце концов оказывалось, что стремились наружу одни спирали стеблей, на которых никаких цветов не было. Я чертил на своей аспидной доске какие-то стихи и снова стирал их, находя их бессодержательными». По верному слову Аполлона Григорьева – поэта с драматичной судьбой и литературного критика, упивающегося искусством, друга и сверстника Фета, чей дом орловский стихотворец называл «истинной колыбелью» своего «умственного я», и где студентами собирались Я.П. Полонский, С.М. Соловьев: «Дарование Фета совершенно самобытное, особенное, до того особенное, что особенность переходит у него в причудливость, подчас в самую странную неясность, или в такого рода утонченность, которая кажется изысканностью». На поэтическое творчество Фета благословил сам Н.В. Гоголь, признав в стихах начинающего поэта «несомненное дарование». После того, как в 1840 году вышел в свет первый сборник стихов Фета под названием «Лирический пантеон», эстетически чуткий В.Г. Белинский заметил, что литературный критик Кудрявцев в благожелательной рецензии, опубликованной в «Отечественных записках», был слишком строг к молодому поэту и «чересчур скуп на похвалы», в то время как талант Фета «много обещает». Впоследствии Белинский высказывал мысль, что «из живущих в Москве поэтов всех даровитее г-н Фет», а среди его стихов «встречаются истинно поэтические». Желая испытать свой талант за рамками лирических стихотворений, Фет писал поэмы и повести в стихах – «Сон», «Студент», «Сабина», Две липки», пытался сочинять пьесы, но в скором времени пришел к мысли, что напрочь лишен драматического и эпического дарования, в чем его убеждал и И.С. Тургенев, которому он прочел свою комедию в Спасском: «Когда я окончил, Тургенев дружелюбно посмотрел мне в глаза и сказал: - Не пишите ничего драматического. В вас этой жилки совершенно нет. Сколько раз после того приходилось мне вспоминать это верное замечание Тургенева, и ныне, положа руку на сердце, я готов прибавить: ни драматической, ни эпической». Но вместе с тем, высоко оценивая фетовскую поэзию, Тургенев напишет в письме, что как лирик Фет выше и талантливее знаменитого немецкого поэта Генриха Гейне:  «Что вы мне пишете о Гейне? – вы выше Гейне!». Известно, что во дни юности Фет зачитывался стихами Гейне, Языкова, Бенедиктова и Гете, он усвоил многие их художетвенные приемы, всегда оставаясь самобытным поэтом. В изящном стихотворении «Муза» русский поэт сам поведает, что его вдохновительница – не эпическая муза Гомера, «богиня гордая в расшитой епанче» с могучим языком, а лирическая муза с ее печальными речами, томящими душу, и несказанными грезами:

Не в сумрачный чертог наяды говорливой
Пришла она пленять мой слух самолюбивый
Рассказом о щитах, героях и конях,
О шлемах кованных и сломанных мечах.
Скрывая низкий лоб под ветвию лавровой,
С цитарой золотой иль из кости слоновой,
Ни разу на моем не прилегла плече
Богиня гордая в расшитой епанче.
Мне слуха не ласкал язык ее могучий,
И гибкий, и простой, и звучный без созвучий.
По воле Пиерид с достоинством певца
Я не мечтал стяжать широкого венца.
О нет! Под дымкою ревнивой покрывала
Мне музу молодость иную указала:
Отягощала прядь душистая волос
Головку дивную узлом тяжелых кос;
Цветы последние в руке ее дрожали;
Отрывистая речь была полна печали,
И женской прихоти, и серебристых грез,
Невысказанных мук и непонятных слез.
Какой-то негою томительной волнуем,
Я слушал, как слова встречались поцелуем,
И долго без нее душа была больна
И несказанного стремления полна.

                Афанасий Афанасьевич Фет – не только один из великолепнейших лириков России, но талантливый мемуарист и выдающийся переводчик, перелагавший на русский язык Ювенала и лирические произведения Катулла, комедии Плавта и «Фауст» Гете, все сочинения Горация – одного из его любимейших поэтов, творения Мицкевича и восточных поэтов, «Энеиду» Вергилия, «Скорбные элегии» и «Метаморфозы» Овидия и эпиграммы Марциала, и конечно Шекспира – «Антоний и Клеопатра», «Юлий Цезарь». За перевод всех римских поэтов Фет впоследствии был удостоен звания члена-корреспондента Академии наук, в то время как перевод пьес Шекспира российское культурное общество восприняло не столь благожелательно. Если в заметках в  «Северном цветке» и «Театральном и музыкальном вестнике» его переводы оценивались положительно, то в резкой и ироничной статье Д.Л. Михайловского – поэта и писателя,  занимавшегося переводами,  категорически утверждалось, что в фетовском переводе нет ни малейшего признака Шекспира. Если многие поэты и писатели девятнадцатого века, подобно Дружинину, чей перевод «Короля Лира» вызвал восхищение у Некрасова, отказывались от буквализма и точной передачи своеобразной метафоричности английского языка, стилистически приспособляя пьесы английского драматурга для русского читателя, то перевод Фета – это ярчайший образец буквализма, в этом плане можно утверждать, что он действовал в традиции эквилинеарного перевода, к которой принадлежат М.П. Вронченко, М.А. Кузмин и М.Л. Лозинский. По суждению Ю.Д. Левина, анализирующего основные принципы перевода, исповедуемые Фетом и их связь с его миросозерцанием: «В основе его переводческих принципов лежало убеждение в «невозможности воспроизводить впечатление оригинала», которое, в свою очередь, являлось следствием идеалистического представления о таинственной непостижимости художественного произведения, о непреодолимой бездне, лежащей между поэтическими представлениями разных народов. Поэтому от переводчика требовалось рабское копирование внешней формы поэтического оригинала и прежде всего соблюдение эквилинеарности и эквиритмии». Хотя перевод пьес Шекспира, принадлежащий перу Фета, и не вошел ни в одного собрание сочинений английского драматурга в России, и не отличается ни изяществом слога, ни ясностью речи, но русский поэт всегда пытался сохранить количество строк, ритмику и особенности поэтики оригинала. Задолго до Пастернака, Фет понимал, какое огромное значение в пьесах Шекспира имеет ритм, делающий более экспрессивными характер, мысли и изречения его героев, но, заметив изъяны фетовского перевода, современники не оценили его достоинств, а критики в своих порицаниях дошли до откровенного глумления, о чем несколько иронично свидетельствует Дружинин, писавший Толстому: «Бедный наш мудрец Фет сделал совершенный fiasco своим «Ю. Цезарем», над переводом смеются и вытверживают из него тирады на смех». В совершенстве владея немецким языком, Фет переводил произведения Генриха Гейне, этого ироничного романтика с мотивами мировой скорби, пытаясь передать ритмическое своеобразие его стихов, их горечь, мелодичность и смысловую глубину,  но самым колоссальным его трудом  стал перевод главного  сочинения немецкого философа Артура Шопенгауэра «Мир как воля и представление». В университете Фет изучал не только историю мировой литературы, но и философию, в автобиографической поэме «Студент» вспоминая те дни, когда Аполлон Григорьев зачитывался Гегелем. Несмотря на то, что Фет скептически относился к увлечениям метафизикой и «философской поэзии», сердце его было томимо духовной жаждой, а ум – мучительно алкал Божественной Истины и был устремлен к «разрешению всех жизненных вопросов – философских и других», за что Тургенев иронически прозвал его «большим философом», неустанно бьющимся над постижением непостижимого. Если по таланту своему А.А. Фет бесподобный лирик, то по образу мышления он – настоящий философ, ощущающий в душе «врожденный запрос бесконечного», штудирующий Канта, Шеллинга и Шопенгауэра, но в то же время отвлеченные термины были ему не по сердцу, ибо он лучше Канта понимал, что вековечные вопросы, волновавшие Иова, Шекспира и Гейне, не могут быть разрешены рассудком, и подобно романтикам Новалису, Тику и Байрону, и религиозным мыслителям – Паскалю и Кьеркегору, страстно критиковал рационализм, являясь поэтическим предвестником экзистенциализма в России.  На поэтическом языке Фета думы – это размышления о вечном – о Боге, любви, красоте, свободе и бессмертии, они принадлежат интуитивному мышлению и сердцу, а мысли – помышления о временном и преходящем, они – прозаичны, их область – рациональное мышление и логика. Лотман высказал предположение, что романтическая философия Шеллинга оказала влияние на миросозерцание Фета, усилила его скептическое отношение к идее исторического прогресса и участвовала в формировании его эстетических воззрений, натолкнула на мысль о независимости искусства от низменной прозы жизни: «Есть основание думать, что его философские занятия этого времени включали ознакомление с творчеством Шеллинга. Романтическая философия Шеллинга, отрицавшего прогресс в том непосредственно историко-общественном смысле, в котором его трактовал Гегель, могла оказать влияние на формирование взглядов Фета. В конце 40-х гг. в России, когда политическая реакция обрушила свои наиболее тяжелые удары на литературу и на мыслящую часть общества, утверждение независимости поэзии от «злобы дня», ее самостоятельности и неподсудности мнениям «непосвященных» могло приниматься как защитное действие, как форма протеста против диктата правительственных чиновников и цензуры. В 60-е гг. исторический скептицизм Фета перешел в открытую и даже демонстративную вражду к силам, ведущим борьбу за общественный прогресс, в ненависть к «теоретикам», утверждающим, что перестройка общества на основе разума может дать счастье человечеству». Но самое глубокое воздействие на духовный мир Фета оказала меланхолическая философия Шопенгауэра, к переводу главной книги которого, Фета настойчиво призывал Л.Н. Толстой: «Знаете ли, что было для меня нынешнее лето? Неперестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Я выписал все его сочинения и читал и читаю (прочел и Канта). И верно ни один студент в свой курс не учился так много и столь многого не узнал, как я в нынешнее лето. Не знаю, переменю ли я когда свое мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр – гениальнейший из людей. Вы говорили, что он так себе, кое что писал о философских предметах. Как, кое что? Это весь мир в невероятно ясном и красивом отражении. Я начал переводить его. Не возьметесь ли и Вы за перевод его? Мы бы издали вместе. Читая его, мне непостижимо, каким образом может оставаться имя его неизвестным». В своих мемуарах Фет признается, что он усердно изучал Канта и с восторгом окунулся в философский мир Шопенгауэра, и к величайшей радости его перевод книги «Мир как воля и представление» благосклонно приняли Страхов, В.С. Соловьев и Л.Н. Толстой. Как разочарованный романтик и убежденный пессимист Шопенгауэр полагал, что искусство – это область творчества людей талантливых и гениальных, таких как Софокл и Еврипид, Байрон и Шекспир, Петрарка и Бетховен, возвышающихся над окружающей их действительностью, в то время как жизнь со всеми ее тяготами, страданиями, несправедливостью и невыносимой пошлостью – это область людей с утилитарной моралью – расчетливых и приземленных, равнодушных или откровенно враждебных к искусству и философствованию. Размышляя над строками монументальной книги Шопенгауэра, Фет не мог ни задуматься о мучительном противоречии всей его жизни и литературной судьбы, о внутреннем расколе его личности на две ипостаси – человека-искусства, лирика Фета, и человека с жизненным прагматизмом – помещика Шеншина. Вероника Шеншина в своей книге о поэтическом мире Фета, утверждает, что он – цельный человек, исконно русский и православный по своему мироощущению, но с ней невозможно согласиться, ибо двойственность натуры Фета – неоспоримый факт его внутренней и внешней жизни, следствие его трагической судьбы, что же касается его религиозности, то хоть поэт и не был безбожником, но в душе его на протяжении всей жизни – до смертного одра – вера боролась с неверием, надежда с отчаянием, доводы сердца и коленопреклоненные молитвы с скептическими аргументами плоского рассудка – о своей двойственности он сам писал Полонскому: «…неверие и вера, живущие во мне, не плоды, выросшие на университетской скамье, а на браздах жизни». По своему духу Фет – русский человек, по мироощущению – романтик, в душе его была жажда горнего, устремленность к запредельному – к Богу, вечности, духовном миру, его изумительные мелодичные стихи глубоко религиозны и метафизичны в лучшем смысл этого слова, но натура его была не цельной, а двойственной – его скептичный рассудок не мог согласиться с тонкими религиозными чувствами сердца, восхищающегося тайной поэтического творчества, красотой природы и музыкой Божьего мира, а поэтическая мысль и интуиция его возносилась над будничной суетой повседневности в заоблачные выси и горние сферы, устремлялась к Богу. Как заметил Корней Чуковский в своей краткой, но изящной статье «Дать жизни вдох…», с университетской скамьи  в душе Фета боролись вера и неверие, а в его поэзии отразилось восхищение перед красотой и чудесами Божьего мира, и бездушие нашей будничной и прозаичной жизни – жуткий «холод существования», тем самым «краеугольным камнем романтической эстетики Фета было резкое разграничение двух сфер: «идеала» и «обыденной жизни». Это убеждение не было для Фета плодом философско-эстетических штудий – оно выросло из его личного жизненного опыта и имело общий корень с самим существом его поэтического дара».
                В основе миросозерцания А.А. Фета лежал разрыв между искусством и жизнью, который был следствием не изучения критической философии Канта с ее двумя мирами – миром сущностей и миром явлений, как предполагал В.Я. Брюсов в лекции «А.А. Фет. Искусство и жизнь», а трагической судьбы поэта и надлома, произошедшего в его душе. Жизнь Фета и его литературная деятельность складывались весьма драматично – выросший в семье богатого мценского помещика Афанасия Неофитовича Шеншина и лютеранки Шарлотты-Елизаветы Foeth, убежавшей с возлюбленным от своего отца, дочери и первого мужа в Россию, он в возрасте четырнадцати лет был официально признан незаконнорожденным, утратил дворянское звание и все наследственные права. Это известие Фет воспринял как жизненную катастрофу и мучительнейший позор, доводящий его до отчаяния, сделавший саму фамилию «Фет» для него «ненавистной»: «Если спросить, как называются все страдания, все горести моей жизни, то я отвечу: имя им – Фет». На заре туманной юности он проникся идеей-страстью вернуть себе утраченную фамилию – «Шеншин», во что бы то ни стало вернуть себе дворянское звание, и эта навязчивая идея, определила весь жизненный путь русского поэта, став причиной его самых страшных мучений, горьких разочарований и непоправимых трагедий. Во имя заветной цели Фет в 1845 году покинет Москву с ее литературной жизнью и высококультурный кружок Аполлона Григорьева, дабы отдаться безотрадной военной службе, столь чуждой всем лирическим порывам его души. В тяжелых условиях оторванности от искусства, материальной нужды, граничащей с нищетой и однообразных служебных будней, он продолжит писать стихи, но с горечью и тоской в сердце, будет сравнивать свою жизнь среди чудовищ – «скалозубов и гоголевских виев», презирающих вдохновение, с «грязной лужей» в которой он духовно и физически тонет, признаваясь, что испытываемые им нравственные муки похожи на страданья от удушья заживо погребенного и мрачно констатируя: «никогда еще не был я убит морально до такой степени».  Во время военной службы Фет метафорически сравнивал себя с мифологическим Сизифом, приговоренным к бесконечным мукам – тащить камень на гору, чтобы он сразу сорвался вниз, но категорически отказывался бросать службу, откровенно заявляя, что это будет для него окончательным крушением и истреблением всех надежд.  Со страниц писем и воспоминаний Фета веет скорбью о тех загубленных летах, когда он был вынужден «принести на трезвый алтарь жизни самые задушевные стремления и чувства», жертвовать своим нравственным идеализмом  вплоть до бессовестности – утраты различия между добром и злом. Надежды вернуть дворянство путем армейской службы оказались тщетны – царские указы неизменно повышали планку получения дворянства, но и литературная судьба его складывалась не идиллически. Многие русские поэты, писатели и литературные критики – Дружинин, Боткин, Тургенев, Некрасов, высоко ценили лирическую поэзию Фета за ее изящность и мелодичность, восхищались его антологическими стихотворениями. В биографическом очерке о А.А. Фете, литературный критик и мыслитель Н.Н. Страхов тонко подметил, что душевные качества Фета отличались своеобразностью – он был решителен и нергичен в жизни, ясно ставил цели и стремился их добиться, не любил бесцельных прогулок, был неистощим в речах, исполненных блеска остроумия и парадоксов, когда имел собеседников, переписка доставляла ему радость и наслаждение, а его стихи были не плодом трудов и обдумывая,  а неизъяснимым даром вдохновения. Николай Некрасов ставил Фета в один ряд с Тютчевым и выше Майкова, а по эстетическому наслаждению, которое доставляют его лучшие лирические стихи читателю, почитал его почти наравне с Пушкиным: «Смело можем сказать, что человек, понимающий поэзию и охотно открывающий душу свою ее: ощущениям, ни в одном русском авторе, после Пушкина, не почерпнет столько поэтического наслаждения, сколько доставит ему г. Фет. Из этого не следует, чтобы мы равняли г. Фета с Пушкиным; но мы положительно утверждаем, что г. Фет в доступной ему области поэзии такой же господин, как Пушкин в своей, более обширной и многосторонней области». Чернышевский полагал, что Фет – один из самых даровитейших лирических поэтов России, и писал Некрасову в 1856 году: «Поэзия сердца имеет такие же права, как и поэзия мысли... лично на меня ваши пьесы без тенденции производят сильнейшее впечатление, нежели пьесы с тенденциею. «Когда из мрака заблужденья...», «Давно отвергнутый тобою...», «Я посетил твое кладбище...», «Ах ты, страсть роковая, бесплодная...» и т. п. буквально заставляют меня рыдать, чего не в состоянии сделать никакая тенденция. Я пустился в откровенности, - но только затем, чтобы сказать вам, что я смотрю (лично я) на поэзию вовсе не исключительно с политической точки зрения. Напротив, политика только насильно врывается в мое сердце, которое живет вовсе не ею или, по крайней мере, хотело бы жить не ею». Лирические стихи Фета были встречены многими с сочувствием и похвалами. Со временем у поэта появились поклонники и подражатели, но даже среди благосклонно настроенных к нему литературных критиков – Дружинина, Панаева и Алмазова, было велико «культурное непонимание» его стихотворений, на что красноречиво указывает подборка критических замечаний, приведенная Б. Бухштабом в статье «Поэзия Фета»: «Стихотворение г. Фета своей отчаянной запутанностью и темнотою превосходит почти все когда-либо написанное в таком роде на российском диалекте!» «Едва уловляешь мысль, часто весьма поэтическую, в той форме, которую дает ей поэт, а иногда просто спрашиваешь в недоумении: что это такое и что хотел сказать автор?» «Стихотворение по недоконченности выражения доведено до крайней странности». «Неопределенность содержания доведена до последней крайности… Что же это наконец такое?» «Можно ли вынести какое-нибудь цельное впечатление хотя бы из следующего стихотворения?.. «Заря, горящая в полночной темноте», «величавый блеск», выделяющийся за «всем темным пределом», «звучный пыл, льющий сиянье»  – все это служит подходящей рамкой для образа «человека, сгоревшего в заре». Сквозь несообразности, нагроможденные одна на другую, едва виднеется мысль поэта; набор громких слов не оставляет места для истинного чувства». Символично, что на протяжении всей жизни Фет издавал свои поэтические книги за свои собственные деньги.  По замечанию Д. Благого к шестидесятым годам ясно обнаруживалось драматическое несоответствие лирики Фета и его идеалов «чистого искусства» с «духом времени» и общественной мыслью России, с чаяниями нового поколения, относившегося к изящному искусству утилитарно или даже нигилистически.  Если Николай Некрасов с его музой гнева и печали стал гениальным выразителем  общественно-политических и эстетических идей своего времени, искателем правды о России, ее нравах и грехах, о трагических судьбах униженных и оскорбленных, глашатаем дум и надежд современников на лучшую жизнь, то лирические стихи Фета подверглась суровой, а порой и вульгарной критике в кругах революционно-демократических за их «художественную безыдейность».  Восхищаясь поэтической красотой фетовских стихов и их музыкальностью, «покоряющей себе сердца читателей», Салтыков-Щедрин утверждал, что романсы на его стихи «распевает чуть ли не вся России», но он же подчеркивал, что поэтический мир Фета – «тесен, однообразен и ограничен». Анализируя фетовскую лирику и сравнивая ее с поэзией Тютчева, литературный критик Добролюбов доказывал, что  талант Фета направлен лишь на уловление мимолетного и неуловимого в природе и переживаниях людей, в то время как Тютчеву «доступны, кроме того, - и знойная страстность, и суровая энергия, и глубокая дума, возбуждаемая не одними стихийными явлениями, но и вопросами нравственными, интересами общественной жизни».
                С шестидесятых годов Фет отходит от литературы, решив подобно Горацию, посвятить себя хозяйственной деятельности, чтобы стать материально независимым и обеспеченным, хотя по воспоминанию П.П. Перцова «Фет шестьдесят третьего года являлся недосягаемым образцом для подражания – своего рода идеалом поэта». С грустной иронией характеризуя себя – «солдат, коннозаводчик, поэт и переводчик», Фет подчеркивал свою двуликость – душа его разрывалась между прозаичными житейскими делами и поэтическими занятиями, воспринимавшимися как глоток свежего воздуха – как дыхание жизни. В деле свободного искусства Фет наиболее ценил вдохновение и художественную интуицию, а в житейских делах – практическую смекалку, трезвый рассудок и жизненный опыт.  Известно, что во время своего путешествия по Европе, он женился в 1857 году в Париже на сестре своего единомышленника и почитателя В.П. Боткина – на Марии Петровне Боткиной. Для Фета это был брак по расчету, о чем красноречиво свидетельствует рассказ Сергея Николаевича Толстого – брата Л. Н. Толстого, пришедшего как-то навестить А.А. Фета: «они дружески разговорились, и Сергей Николаевич, будучи всегда очень откровенен и искренен, вдруг спросил его: «Афанасий Афанасьевич, зачем вы женились на Марии Петровне?» Фет покраснел, низко поклонился и молча ушел. Сергей Николаевич с ужасом впоследствии рассказывал об этом». Итак, если на поприще творчества Фет – утонченный лирик и поэт-романтик с невероятно обостренным чувством красоты, бескомпромиссный апологет чистого искусства и ценитель вечных ценностей, с сочувствием встреченный славянофильской критикой – Дружининым, Боткиным и Григорьевым, и сурово порицаемый за мнимую безыдейность и поэтическое пустословие революционно-демократической критикой – Добролюбовым и Писаревым, то в обыденной жизни  он был прозаический офицер, «закоренелый и остервенелый крепостник, консерватор и поручик старого закала», как его метко охарактеризовал Тургенев. Как землевладелец Фет был идеологом среднепоместного дворянства, пытающимся наперекор разорению дворянских усадеб заниматься хозяйством, резко критикующим  собирательный образ как «пьяного, нахального, вечно хитрящего и между тем странно тупого и бестолкового мужика», так и титулованного дворянина, который «ничего не хочет знать, кроме минутной прихоти, хотя бы на последний грош». Задумываясь о характере русского народа и системе народного образования, Фет полагал, что лучшими воспитателями в России были православные священники, «пока не явятся специальные педагоги, воспитанные в духе христианского смирения и любви», а само христианство – это «высшее выражение человеческой нравственности и основано на трех главных деятелях: вере, надежде, любви. Первыми двумя оно обладает наравне с прочими религиями. Нет религии без веры и надежды; зато любовь – исключительный дар христианства, и только ею Галилеянин победил весь мир. И важна не та любовь, которая, как связующее начало, разлита во всей природе, а то духовное начало, которое составляет исключительный дар христианства». Вместе с тем поэт ясно видел недостатки духовного образования, делающие семинарии рассадниками нигилистов, подобных тургеневскому Базарову, отвергающему веру и нравственные принципы. С образованием человека из народа Фет был чрезвычайно осторожен, поясняя, что умственное развитие, не обеспеченное благосостоянием, приведет его к нравственным страданиям, а затем – к конфликту с социальной средой: «Искусственное умственное развитие, раскрывающее целый мир новых потребностей и тем самым далеко опережающее материальные средства известной среды, неминуемо ведет к новым, небывалым страданиям, а затем и ко вражде с самою средою». «Схватить человека сомнительных способностей с низменной ступени благосостояния и потребностей и развить в нем потребности высшей среды, ничем не обеспечив их удовлетворения – экономическая и нравственная ошибка». С духовно-нравственной точки зрения эти суждения Фета отвратительны и несовместимы с христианским вероучением, ибо все мы – потомки Адама и Евы и никто не смеет разделять людей по кастам на основе имущественного ценза, но напротив, каждый человек сотворен по образу и подобию Божиему, он призван к напряженной духовной жизни – к изучению Священного Писания и молитве, к творчеству и созерцанию, к постижению и сотворению культуры, а самое главное – к любви, а потому каждый из нас имеет право на высшее образование, и даже более того – быть любящим, поэтически и философски мыслящим, молящимся и творческим существом – наша священная обязанность перед Всевышним. Оглядываясь на драму своей жизни, Фет сетует на то, что совершенствование умственных способностей и приумножение творческих талантов у человека из низших слоев неминуемо приведет его к небывалым нравственным страданиям и к конфликту со всей социокультурной средой, но лучше страдать с Иовом, плакать с Иеремией, грустить с Екклесиастом, молиться с Давидом и восходить на Голгофу вслед за Христом Богочеловеком, но быть верным Богу и жить по Его заповедям, чем влачить жалкое, самодовольное и невыносимо пошлое мещанское существование, пусть и не сопряженное с духовными, душевными и физическими муками. При всем моем религиозно-философском критическом отношении к  рассуждениям поэта о системе народного образования, я вижу, что в его раздумьях есть и драгоценная мысль – надо сделать все возможное, чтобы освободить творцов искусства и культуры – философов, музыкантов, поэтов и ученых от рабского труда и нищенской нужды, оградить от людей циничных и пошлых, чуждых возвышенному и прекрасному, попирающих все святыни и идеалы, обеспечить покой, дабы облегчить их творчество, как об этом мудро писал религиозный мыслитель Иван Ильин: «Надо избавить его от нужды. Надо оградить его от грубых, пошлых, навязчивых людей. Нельзя допускать, чтобы он, подобно Леонардо да Винчи, всю жизнь подыскивал себе прозаический или вульгарный заработок помимо своего вдохновенного призвания. Он не должен терпеть всю жизнь нужду и биться с долгами подобно Рембрандту, Бетховену, Гоголю и Достоевскому. Нельзя мириться с тем, что его, подобно Шопену, преждевременно сведут в могилу бедность и голод. Непозволительно оставлять его беззащитным в тот опасный час, когда какой-нибудь порочный и злой авантюрист, наподобие Дантеса или Мартынова, покусится на него, как на Пушкина и Лермонтова, чтобы убить его на поединке. Напротив, его жизненный путь должен быть огражден и сглажен, чтобы он мог свободно предаваться своему вдохновению, создавая свои лучшие произведения и выговаривая свои видения для вечности. Ибо в таком человеке поистине струится Божий поток, а к его словам и песням прислушиваются Ангелы».
                По идейным и социально-политическим убеждениям А.А. Фета можно условно назвать консервативно настроенным  почвенником; он – цепкий хозяйственник и публицист, утверждавший, что культура в России созидалась преимущественно дворянами и критикующий реформу 1861 года, отменившую позорное крепостное право, за все это удостоенный в народнической печати хлестким прозвищем «крепостник» и снискавший славу «крайнего реакционера». Достигнув успехов в хозяйственных делах, разбогатев и вернув себе дворянскую фамилию ценой бессонных ночей, тяжелых раздумий и невероятных усилий, он с гордостью писал бывшему однополчанину К.Ф. Ревелиоти: «я был бедняком, офицером, полковым адъютантом, а теперь, слава богу, Орловский, Курский и Воронежский помещик, коннозаводчик и живу в прекрасном имении с великолепной усадьбой и парком. Все это приобрел усиленным трудом, а не мошенничеством». Тернистый жизненный путь и многочисленные невзгоды наложили отпечаток на личность и характер Фета, ожесточили его душу и сделали из великодушного романтика и жизнелюба расчетливого прагматика и скрытного меланхолика, о котором Т.А. Кузминская писала: «Я никогда не слышала от Фета, чтобы он интересовался чужим внутренним миром, не видала, чтобы его задели чужие интересы. Я никогда не замечала в нем проявления участия к другому и желания узнать, что думает и чувствует чужая душа». Эти строки тем удивительнее, что Кузминская – это сестра жены Л.Н. Толстого, талантливая певица, занимающаяся музыкой и ставшая прототипом Наташи Ростовой из романа «Война и мир», и именно ее пение на одном из музыкальных вечеров навеяло Фету стихотворение «Сияла ночь. Луной был полон сад…»  – бесподобный лирический шедевр, одно из самых драгоценных произведений в истории русской и мировой лирики, изумляющее своей мелодичностью, певучестью и проникновенностью:

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали
Лучи у наших ног в гостиной без огней.
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
Как и сердца у нас за песнею твоей.
Ты пела до зари, в слезах изнемогая,
Что ты одна – любовь, что нет любви иной,
И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.
И много лет прошло, томительных и скучных,
И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь,
И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,
Что ты одна – вся жизнь, что ты одна – любовь,
Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,
А жизни нет конца, и цели нет иной,
Как только веровать в рыдающие звуки,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой!

                В жизни Фета и его литературном творчестве много до конца неразгаданных тайн, и одной из них являлась тайна любви и трагической гибели его возлюбленной –  Марии Лазич, о которой с грустью вспоминает поэт в стихотворении «Сияла ночь. Луной был полон сад…» с его томящими и рыдающими звуками, нежной мелодичностью, неутихающей болью и возвышенной любовью, над которой не властны ни жизненные обстоятельства, ни время, ни даже сама смерть. Во время службы поэт провел восемь лет в Херсонской губернии, и там, на балу, встретил дочь отставного кавалерийского генерала и сподвижника Суворова и Багратиона – Марию Лазич, девушку блестяще образованную и сдержанную, начитанную и музыкально одаренную, отличающуюся южнославянской красотой и грациозностью. В представлении Фета поэзия и музыка были нераздельны, и когда он с замиранием сердца встретил одухотворенную девушку, любившую литературу и искусство, музицирующую и зачитывавшуюся романами французской писательницы Жорж Санд, с ранней юности любившую и знавшую наизусть многие фетовские стихи, то в ней он обрел в ней родственную душу, о чем поэт писал своему другу детства И.П. Борисову: «Я ждал женщины, которая поймет меня – и дождался ее». Мария Лазич – виртуозная пианистка, чей талант высоко ценил сам Ференц Лист, она покорила сердце Фета и навеки пленила его поэтическое воображение, став главной героиней его любовной лирики и прекрасной дамой его души и поэзии, каковой для Данте была Беатриче, а для Петрарки – Лаура. На прощание Ферец Лист сочинил для Марии нежную мелодию «необыкновенной задушевной красоты», насквозь проникнутую грустью предстоящей разлуки, и когда она исполнила ее Фету, он смог не только оценить ее музыкальное дарование, но с трепетом проникся к ней любовью и признавался: «Ничто не сближает так, как искусство, вообще – поэзия в широком смысле слова. Такое задушевное сближение само по себе поэзия. Люди становятся чутки и понимают то, для полного объяснения чего никаких слов недостаточно». Уединяясь от шумного общества, молодые люди читали стихи и предавались музыке, не могли наговориться о литературе и искусстве, засиживались далеко за полночь, хотя никогда и не проговаривались о своих взаимных чувствах. На склоне лет Фет оставит поэтические воспоминания об этих незабвенных вечерах:

От огней, от толпы беспощадной
Незаметно бежали мы прочь;
Лишь вдвоем мы в тени здесь прохладной,
Третья с нами – лазурная ночь.

Сердце робкое бьется тревожно,
Жаждет счастье и дать, и хранить;
От людей утаиться возможно,
Но от звезд ничего не сокрыть.

И безмолвна, кротка, серебриста
Эта полночь за дымкой сквозной,
Видит только что вечно и чисто,
Что навеяно ею самой.

                Мария Лазич принадлежала к небогатой семье и была бесприданницей, и хоть Фет всем сердцем любил ее, а она отвечала взаимностью на его чувства, но он был безнадежно беден: «Я встретил девушку — прекрас¬ного дома, образования, я не искал ее – она ме¬ня, но судьба – и мы узнали, что были бы очень счастливы после разных житейских бурь, если бы могли жить мирно без всяких претензий на что-либо. Это мы сказали друг другу, но для этого надобно как-либо и где-либо? Мои сред¬ства тебе известны – она ничего тоже не име¬ет...». «Я встретил существо, которое люблю - и, что еще, глубоко уважаю… Но у ней ничего и у меня ничего – вот тема, которую я развиваю и вследствие которой я ни с места...». Задумываясь о женитьбе на Марии, поэт то взмывал душой к небесам надежды, то низвергался в зияющую бездну отчаяния, пока, наконец, не решился «разом сжечь корабли взаимных надежд» и не высказал возлюбленной «свои мысли касательно того, насколько считал для себя брак невозможным и эгоистичным». Потрясенная холодными словами Фета, Мария Лазич ничего не могла возразить, но умоляла его не разрывать хотя бы общения с ней, сознавая тщетность надежд на счастье. Решившись разрубить гордиев узел несчастной любви, он не мог и представить себе, какой трагедией обернется их окончательный разрыв – прекращение встреч и молчание в ответ на ее мольбы в письмах. Когда наступила весна 1850 года и вся природа пробуждалась от зимнего сна – с небес веяло теплом и под лучами солнца все расцветало на земле, порхали бабочки и слагали свои песни птицы, несчастная бесприданница решилась прекратить все душевные страдания и оборвать свою жизнь: Мария обронила на себя зажженную спичку, от которой загорелось ее платье, охваченная пламенем, она выбежала из комнаты и под потоком воздуха мгновенно вспыхнула, превратившись в пылающий факел. Сгорая в пламени, Мария Лазич кричала: «Au nom du ciel sauvez les lettres!» («Ради Бога, спасите письма!»), а спустя четыре неимоверно мучительных дня она скончалась от полученных ожогов, с загадочными прощальными словами, сказанными о возлюбленном: «Он не виноват, а я...». Весть о трагической смерти Марии Лазич дошла до Фета и, объятый скорбью, он справедливо посчитал себя виновником ее гибели. Как Гамлет отрекся от прекрасной и целомудренной Офелии, чтобы отомстить убийце своего отца – коварному Клавдию,  чем обрек свою возлюбленную на смерть, так и Фет, разорвав все связи с Марией, уступив холодному рассудку и не вняв доводам сердца, стал невольным виновником гибели своей возлюбленной. Трагическая смерть Марии Лазич оставила незаживающую рану на сердце поэта и даже спустя многие лета, удачно женившись и обеспечив себе благосостояние, Фет так и не обрел счастья, продолжая укорять себя за то, что в погоне за дворянским званием потерял самое дорогое – свою вечную любовь:

Давно забытые, под легким слоем пыли,
Черты заветные, вы вновь передо мной
И в час душевных мук мгновенно воскресили
Всё, что давно-давно, утрачено душой.
Горя огнем стыда, опять встречают взоры
Одну доверчивость, надежду и любовь,
И задушевных слов поблекшие узоры
От сердца моего к ланитам гонят кровь.
Я вами осужден, свидетели немые
Весны души моей и сумрачной зимы.
Вы те же светлые, святые, молодые,
Как в тот ужасный час, когда прощались мы.
А я доверился предательскому звуку,-
Как будто вне любви есть в мире что-нибудь!-
Я дерзко оттолкнул писавшую вас руку,
Я осудил себя на вечную разлуку
И с холодом в груди пустился в дальний путь.
Зачем же с прежнею улыбкой умиленья
Шептать мне о любви, глядеть в мои глаза?
Души не воскресит и голос всепрощенья,
Не смоет этих строк и жгучая слеза.

                В ностальгических «Старых письмах»  – одном из самых искренних стихотворений Фета, являющемся его лирической исповедью, он с грустью задумывается о прожитых годах и словно воскрешает в памяти былые дни и незабвенный образ возлюбленной, ее доверчивость, надежду и любовь, ужасный час их рокового прощания и предательскую речь расчетливого рассудка, вопреки всем заветам совести утверждавшего, что можно жить и без любви. Немецкий поэт, католический богослов и мистик Ангелус Силезиус некогда изрек мудрую мысль: «Бога прощает только того, кто сам себе ничего не прощает». Давно забытые письма всколыхнули душу поэта и переполнили ее воспоминаниями о мимолетных и невозвратимых днях счастья, о том, как он сам осудил себя на вечную разлуку – в земной жизни, а может (и это самое страшное) – и после смерти, о том, что любовь к Марии и память о ней – преданы подлым браком по расчету, и оттого так мощно звучат горькие стоки раскаяния, заставляющие сжиматься сердце, что Фет ничего не прощает себе, ясно сознавая свою вину – перед любимой и Богом Вседержителем: «души не воскресит и голос всепрощенья, не смоет строк и жгучая слеза». В стихотворении «Страницы милые опять персты раскрыли…», Фет восклицает от избытка сожалений: «И нет прощения, и примиренья нет!» Страдальческая смерть несчастной Марии Лазич окрасила любовную лирику Фета в трагические тона, заставила его понять, что вне любви нет в мире ничего и счастье в жизни невозможно, а память о русской Офелии на века запечатлелась в его обжигающих душу стихах – «В душе, измученной годами…», «Солнца луч промеж лип был и жгуч и высок…», «Ты отстрадала, я еще страдаю…», «Когда читала ты мучительные строки…».  В поэтическом мире А.А. Фета настоящая любовь – это высочайшая ценность, именно любовь дает поэту воспринять свою возлюбленную как уникальное и прекраснейшее Божье создание, как даму сердца, без которой невозможно жить: «ты одна – вся жизнь, что ты одна – любовь».  И вот перед сознанием Фета, как ярчайшая звезда на полуночном небе, вспыхивает философский парадокс: любовь сильнее времени и смерти, но в земном мире с его скорбями и тяготами она – редчайший и самый хрупкий цветок, отсюда – трагическое понимание любви характерное для всех великих  поэтов – Овидия, Данте, Шекспира, Мильтона и Лермонтова, и конечно, для самого Фета с его элегически звучащими любовными стихами:

Светил нам день, будя огонь в крови…
Прекрасная, восторгов ты искала
И о своей несбыточной любви
Младенчески мне тайны поверяла.

Как мог, слепец, я не видать тогда,
Что жизни ночь над нами лишь сгустится,
Твоя душа, красы твоей звезда,
Передо мной, умчавшись, загорится,

И, разлучась навеки, мы поймем,
Что счастья взрыв мы промолчали оба
И что вздыхать обоим нам по нем,
Хоть будем врозь стоять у двери гроба.

                В любовной лирике Фет бесстрашно откровенен, а его стихи полны скорбных признаний, горького раскаяния и имеют исповедальный характер: он вершит суд над собой – называет себя «палачом», и изобличает все, что живет в его сердце и памяти – всю палитру жизненных впечатлений от юношеских мечтаний и радостного ощущения счастья до горьких разочарований, трагических монологов и философских рефлексий, достойных шекспировского Гамлета. В душе утомленного летами жизни и уже дряхлеющего поэта, и на закате его земного существования не угасала любовь, волнующая сердце и хранящая в памяти неувядаемый образ заживо сгоревшей возлюбленной:

Нет, я не изменил. До старости глубокой
Я тот же преданный, я раб твоей любви,
И старый яд цепей, отрадный и жестокой,
Еще горит в моей крови.

Хоть память и твердит, что между нас могила,
Хоть каждый день бреду томительно к другой, -
Не в силах верить я, чтоб ты меня забыла,
Когда ты здесь, передо мной.

Мелькнет ли красота иная на мгновенье,
Мне чудится, вот-вот, тебя я узнаю;
И нежности былой я слышу дуновенье,
И, содрогаясь, я пою.

                Эти строки – изумительное и глубоко трагическое по звучанию поэтическое признание глубокого старца в том, что любовь не умирает, и, говоря языком Шекспира, даже «осада тяжкая времен» не истребит память сердца. Как писал сам Фет в письме Полонскому от 12 августа 1888 года: «Манилов первый изобрел «именины сердца», Лорис-Меликов изобрел «диктатуру сердца»; я же при баснословной своей беспамятности обладаю памятью сердца». Я не могу согласиться с духовно нечутким и аристократически заносчивым Тургеневым, пытавшимся «исправить» стихи Фета – лирические шедевры, не нуждающиеся в художественной корректировке, и писавшим столь много страдавшему поэту, для которого образ возлюбленной Марии Лазич всегда был овеян ореолом возвышенной и трагической любви, бессердечные и оскорбительные строки: «Все Ваши личные, лирические, любовные, особенно страстные стихотворения – слабее прочих: точно Вы их сочинили, и предмета стихов вовсе не существовало». Все лирически стихи Фета – это не надуманные и не вымышленные, а экзистенциальные произведения, и все звучащее в них не только пережито его душой, но и бережно хранимо в памяти сердца, о чем он писал в одном из писем Я.П. Полонскому, вот почему и в старческие лета поэт мог писать столь вдохновенные любовные строки: «Ты совершенно прав, полагая, что человек, не переживший лично всего любовного томления во всевозможных его оттенках, не способен писать о нем; но человек, бесповоротно теряющий пережитые душевные моменты, не может называться поэтом». Любовная лирика Фета – это одно из ярчайших созвездий на небосклоне русской и мировой литературы, его стихи по изяществу и художественному достоинству можно сравнить с сонетами Данте и Шекспира, они исполнены сильнейших и искренних чувств – трогательной любви, неисцелимой печали и томления, в них поэт излил всю свою душу, и надо иметь поистине каменное сердце или совершенно не иметь эстетического вкуса, чтобы написать о них строки, подобные тургеневским. Современники высоко ценили Фета как антологического поэта, но они не понимали его импрессионистическую манеру, между тем вся самобытность этого утонченного лирика и заключалась в его умении уловить в стихах и музыкальных созвучиях неуловимое и мимолетное в душе человека и окружающей его природе, навеять  читателю чувства, охватившие поэта. «И плывут, плывут на очарованного поэта, сладким чадом обволакивают сознание и душу его благовонные волны, в которых - и звуки, и светы, и звезды, в которых слова встречаются с поцелуями, - и не знаешь, смеется ли это девушка или звучит сонет, на нее похожий. Как ангелы, реющие вокруг Сикстинской Мадонны, сливаются в облака, так все у Фета, что есть в мире нежного и неуловимого, образует одну неразличимую воздушность» – писал Ю.И. Айхенвальд о литературном стиле Фета и своеобразии его лирики. Подобно тому, как импрессионист хочет запечатлеть внешний мир в мгновенном восприятии художника, так и для Фета «впечатление, вызвавшее произведение, дороже самой вещи, вызвавшей это впечатление». Творческий путь Фета охватывает время от Лермонтова до Бальмонта, а его лирика – это связующее звено между Золотым и Серебреным веками русской поэзии, между Жуковским, Тютчевым и блистательной плеядой поэтов-декадентов и символистов – Бальмонтом, Брюсовым, А. Белым и особенно А. Блоком, в лучших своих стихах унаследовавшим мелодичность фетовской лирики, ее интимность и знаменитый поэтический образ «ночной фиалки». Взыскательный Валерий Брюсов, в своем литературном творчестве ориентировавшийся на европейских декадентов – Бодлера и Верлена, преклонялся перед Пушкиным, Тютчевым и Фетом, и лирические стихи последнего он настолько любил, что ставил его выше Лермонтова, Майкова и Апухтина. По натуре А.А. Фет романтик, его душа изнемогает от давящей пошлости, истребляющей все возвышенное, и рвется к красоте и свободе, он – импрессионист как поэт, осознающий всю духовную и эстетическую значимость вовеки веков невозвратимого мгновения, когда зоркому лирику внезапно открылось прекрасное в мире, что очевидно из его стихотворений «Поэтам» и «Шепот, робкое дыханье…»:

Шепот, робкое дыханье.
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья.
Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца,
Ряд волшебных изменений
Милого лица,
В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря,
И лобзания, и слезы,
И заря, заря!..

                В поэтическом импрессионизме Фета кроется загадка характерного для него параллелизма в изображении душевных переживаний человека и мимолетных, почти незаметных явлений в природе, о чем размышляли Б.М. Эйхембаум, Б.Я. Бухштаб, П.П. Громов. В безглагольном и необычайно эмоционально емком стихотворении «Шепот, робкое дыханье…» с необычайно остротой эстетического восприятия А.А. Фет тончайшими поэтическими штрихами описывает мелодичную картину краткую летнюю ночь, полную лирических событий, заканчивающуюся на одном дыхании восклицанием – «заря!», которое раздается как радостная нота наступления нового дня. Если в центре эстетики Сократа и Платона – величайших эллинских мудрецов и диалектиков, была вечная и неизменная идея красоты, доступная философскому умосозерцанию и возвышающаяся над органами наших чувств, преходящим миром явлений и потоком времени – рекой, в которую по слову Гераклита никто не может войти дважды, то средоточие фетовской лирики – хрупкая и мимолетная, почти неуловимая красота земного мира, едва осязаемая и переживаемая, в полной мере недоступная разуму, но понятная чуткому сердцу. Для Фета красота – это проблеск счастья и надежды в юдоли скорбей, ее явление в здешнем мире мимолетно и призрачно как сон, она дышит в томительном вздохе возлюбленной и в грустной иве, склоняющейся к реке, в нежных лепестках цветка и в жужжащей неподалеку пчеле, в шепоте осенней листвы и в венецианской ночи, раскинувшейся над львом святого Марка, в рыдающих звуках рояля и в великолепной картине звездного неба. В книге Иова сказано, что от Бога великолепие звездного неба и быстрый скорпион, бегающий в песках пустыни. Читая стихи Фета, я прихожу к мысли, что у него почти библейское чувство красоты: он, подобно Канту и Лермонтову, восхищается и величественной картиной звездного неба, и с нежностью слагает стихи бабочкам и мотылькам, восторженно созерцая мир Божий и понимая его удивительную красоту – красоту в великом и малом – в бескрайнем небе, и в маленькой и хрупкой бабочке, беззаботно порхающей от одного цветка к другому:

Ты прав
Одним воздушным очертаньем
Я так мила.
Весь бархат мой с его живым миганьем –
Лишь два крыла.
Не спрашивай: откуда появилась?
Куда спешу?
Здесь на цветок я легкий опустилась
И вот – дышу.
Надолго ли, без цели, без усилья,
Дышать хочу.
Вот- вот сейчас, сверкнув, раскину крылья
И улечу.
 
                Величайшее мастерство Фета-лирика заключалось в его виртуозном умении удержать летучее время, поэтическими намеками и мелодичными звучаниями запечатлеть невозвратимое мгновение, умещающее в себе целую жизнь души с ее восторгами и печалями, невысказанными признаниями и выстраданными молитвами, от которых замирает сердце. Английский поэт, мистик, философ и художник Уильям Блейк говорил, что настоящий служитель муз должен обладать особой духовной восприимчивостью – уметь «в одно мгновенье видеть вечность, огромный мир – в зерне песка, в единой горсти – бесконечности, и небо – в чашечки цветка». Можно суверенностью сказать, что за всю историю в России не было поэта, который бы более соответствовал этому блейковскому критерию, чем Фет. По рассуждению Аполлона Григорьева в статье «Русская изящная литература в 1852 году», Фет – поэт «неопределенных, недосказанных и смутных чувств», он пытается уловить неуловимое – мимолетное душевные переживания: тревожные думы, невысказанные чувства, любовные томления, грезы, мечты и смутные сновидения. В лирических раздумьях Фет затронул вопрос о невыразимости того, что скрыто в сердце человека – неизреченности самых сокровенных чувств и намерений, на что в «Божественной Комедии» сетовал Данте, а в русской лирике – Тютчев в его изумительном и глубокомысленном поэтическом шедевре «Silentium!», где ясно провозглашается: «мысль изречена есть ложь». По характеристике Айхенвальда, Фет – поэт, отказавшийся от слова, певец молчания и недосказанностей, оттого и любимые речи его – это «речи без слов», а фетовская Муза напоминает древнегреческую Пифию с ее священной неясностью изречений. Как поэт-романтик Фет убежден, что сущность человека непостижима рассудком, а наши слова слишком бедны и бледны, они не в силах выразить внутренний мир души: «Людские так грубы слова, их даже нашептывать стыдно!» Уже в ранних своих стихах поэт с грустью восклицает: «О, если б без слова сказаться душой было можно!» Тема бедности человеческого языка, затронутая еще апостолом Павлом,  и невыразимости сокровенной жизни души, к которой неизменно обращались все романтики – от Новалиса и Байрона в Европе до Жуковского и Лермонтова, проходит сквозь всю фетовскую лирику:

Как беден наш язык! – Хочу и не могу. –
Не передать того ни другу, ни врагу,
Что буйствуют в груди прозрачною волною.
Напрасно вечное томление сердец,
И клонит голову маститую мудрец
Пред этой ложью роковою.

Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук
Хватает на лету и закрепляет вдруг
И темный бред души и трав неясный запах;
Так, для безбрежного покинув скудный дол,
Летит за облака Юпитера орел,
Сноп молнии неся мгновенный в верных лапах.

                В лирических стихах А.А. Фет обращается к языку ароматов цветов и яркой зари, лунных и звездных лучей, к шепоту листвы и величественной картине Млечного Пути, и конечно, к «крылатым звукам». В сознании Фета лирического произведение должно быть мелодично, так как звуки и интонации несут предощущение его смысла и должны затронуть струну души, в противном случае – гибнет вся красота стихотворения. По признанию поэта то, что нельзя высказать словами, можно «звуком на душу навеять». Эту мысль выразил немецкий писатель и романтик Гофман, проницательно заметивший: «тайна музыки в том, что она находит неиссякаемый источник там, где речь умолкает». В древние времена рассудительный Платон умозаключил, что если слова – это язык разума, то музыка – это чувств и страсти, она есть движение мелодий, подражающее волнениям души, вот почему звуки могут выражать душевные состояния и переживания человека, и оказывать такое сильное влияние на его душу. Своеобразие фетовской поэтической речи заключается в ее музыкальности – музыкальность является отличительной чертой стихов Жуковского, Пушкина, Лермонтова и Тургенева, но у Фета она наиболее утонченна, его мелодии ласкают слух, а стихи не столько читаются, сколько поются. По словам Дружинина именно музыкальность сообщала стихам Фета их лирическую проникновенность: «Ему открыта, ему знакома область, по которой мы ходим с замирающим сердцем и с полузакрытыми глазами, эта область – область поэтических ощущений души человеческой. Наши детские воспоминания, наши детские страхи, наши сладкие ощущения в час занимающегося утра и в темную ночь, озаренную звездами, наши светлые мысли посреди сельского затишья, наши волнения перед свиданием с первою возлюбленною, наши минуты хандры и минуты порывистой веселости – все это олицетворено, высказано, слито с образами и музыкою стиха». Аполлон Григорьев охарактеризовал отличительную черту лирической поэзии Фета как  тонкую музыкальность, глубоко западающую в сердце. О необыкновенной певучести стихов Фета, их роскошной мелодичности и многообразной музыкальности писал В. Страхов: «Стих Фета имеет волшебную музыкальность, и притом постоянно разнообразную; для каждого настроения души у поэта является своя мелодия, и по богатству мелодий никто с ним не может равняться». Исследуя поэзию Фета, Бухштаб особенно акцентировал внимание на ритмико-мелодическом воздействии его лирики на читателя, благодаря чему поэт навеки вошел в музыкальную жизнь России, а многие его стихи были положены на музыку известными композиторами – А.Е. Варламовым, Рахманинов, А.С. Аренским, Н.А. Римским-Корсаковым, С.И. Танеевым, П.И. Чайковским. Изучая мелодику русского лирического стиха, Эйхенбаум заметит, что в творчестве Фета музыка и поэзия нераздельны. Музыкальность лирики Фета насквозь пронизывает его стихотворение «Ноктюрн», тончайшими поэтическими штрихами, изображающее величавую и почти байроническую картину развалин заброшенного монастыря, озаренного лунным светом, крики совы, разросшийся плющ и навеки отзвучавший старинный орган:

Ты спишь один, забыт на месте диком,
Старинный монастырь!
Твой свод упал; кругом летают с криком
Сова и нетопырь.
И стекол нет, и свищет вихорь ночи
Во впадину окна,
Да плющ растет, да устремляет очи
Полночная луна.
И кто-то там мелькает в свете лунном,
Блестит его убор -
И слышатся на помосте чугунном
Шаги и звуки шпор.
И грустную симфонию печали
Звучит во тьме орган...
То тихо все, как будто вечно спали
И стены и орган.

                Когда я читаю «Элегии и думы» или «Вечера и ночи» Фета, то нахожу в его стихах высокую и чистую музыкальность, что редко встречается у нынешних стихотворцев, его же поэтические произведения отличаются элегической мелодичностью, они словно сотканы из рыдающих звуков и дрожащих напевов, звучащих, как струны лиры, волнующие сердце, и представляющие собой миниатюрные и изящные музыкальные симфонии. Вслед за Шопенгауэром, считавшим музыку высочайшим из искусств, выражающем через ритмы и мелодии глубочайшие тайны души человеческой и саму сущность мира, Фет видел в музыке – величайшую мудрость и всеобщий язык, объединяющий все народы земли, а ее несказанную проникновенность определял как истинную философию сердца. В размышлениях Фета о музыке я нахожу романтическую философию искусства Шопенгауэра и Шеллинга, критику рационализма и мощно звучащие ноты экзистенциализма Паскаля с его доводами сердца, непонятными рассудку, а как заключительный аккорд заключает в себе целую «музыкософию» Бетховена, утверждавшего: «Музыка должна высекать огонь из людских сердец. Музыка – народная потребность. Музыка – посредница между жизнью ума и жизнью чувств. Музыка – это откровение более высокое, чем мудрость и философия». Неслучайно эстетически чуткий Чайковский парадоксальным образом сравнивал Фета – утонченного лирика и творца малых поэтических форм с колоссом музыкального мира – Бетховеном, чье творчество имеет широчайший диапазон – от лирически изящной и элегически звучащей Лунной сонаты до эпической Девятой симфонии, ведущей душу через все скорби мира к Богу и мировой гармонии, подобно тому, как Вергилий ведет Данте через все круги Ада и Чистилища навстречу прекраснейшей Беатриче, отверзающей Небеса: «Часто Фет напоминает мне Бетховена. Подобно Бетховену, ему дана власть затрагивать такие струны нашей души, которые недоступны художникам, хотя бы и сильным, но ограниченным пределами слова... От этого его часто не понимают, а есть даже и такие господа, которые смеются над ним, утверждая, что стихотворения вроде «Уноси мое сердце в звенящую даль...» есть бессмыслица. Для человека ограниченного и в особенности немузыкального, пожалуй, это и бессмыслица...». Из «альбомов признаний» известно, что наиболее любимыми композиторами Фета были Шопен и Глинка, но вместе с тем, орловский поэт высоко ценил и музыку Бетховена, видя в нем одного из величайших гениев мирового искусства, не уступающего Гомеру и Рафаэлю, Шекспиру и Гете, Пушкину и Лермонтову. В музыку Бетховена, имеющего силу и талант изречь неизрекаемое со всей его неизмеримой глубиной, Фет глубоко вдумывался и вжился сердцем, на что указывают его экспрессивные строки: «Вот молодая, светлая, могучая, страстная душа! Моральное сотрясение вывело ее из обычного покоя. Равновесие потеряно. Зеркальная поверхность покрывается узорчатою рябью. Рябь переходит в мерную зыбь. Волнение увеличивается. Волна встает во след волне во всей прихотливой прелести мельчайших подробностей. Берегов и пределов нет. Берег – безграничность; предел – беспредельность! Страстное волнение все растет, подымая со дна души все заветные тайны, то мрачные и безотрадные, как Ад, то светлые, как мечты Серафима. Умереть – или высказаться! Все, все высказать, со всей полнотою!.. Но какой язык человеческий способен всецельно заговорить всем этим? Бессильное слово коснеет… Вслушайся в эту сонату Бетховена, только сумей надлежащим образом ее выслушать – и ты, так сказать, воочию увидишь всю сказавшуюся ему тайну». Символично, что не литературный критик, не поэт и писатель – не Дружинин и Боткин, не Тургенев и Толстой, а музыкант Чайковский глубже всех проник в «самую сокровенную тайну» лирики Фета, назвав его поэтом-музыкантом и неожиданно уподобив Бетховену: «Фет, в лучшие свои минуты, выходит из пределов, указанных поэзии, и смело делает шаг в нашу область. Поэтому часто Фет напоминает мне Бетховена, но никогда Пушкина, Гете, или Байрона, или Мюссе. Подобно Бетховену, ему дана власть затрагивать такие струны нашей души, которые недоступны художникам, хотя бы и сильным, но ограниченным пределами слова. Это не просто поэт, а скорее поэт-музыкант, как бы избегающий даже таких тем, которые легко поддаются выражению словом».
                Когда отзыв Чайковского передал Фету поэт и князь Константин Романов – К.Р., то он очень обрадовался: «То, что Чайковский говорит, - для меня потому уже многозначительно, что он как бы подсмотрел художественное направление, по которому меня постоянно тянуло и про которое покойный Тургенев говаривал, что ждет от меня стихотворения, в котором окончательный куплет нужно будет передавать безмолвным шевелением губ. Чайковский тысячу раз прав, так как меня всегда из определенной области слов тянуло в неопределенную область музыки, в которую я уходил, насколько хватало сил моих». В истории русской литературы Чайковский – самый тонкий и глубокомысленый критик Фета, он замечал его косноязычие – пренебрежение к русской грамматике,  понимал его сетования на бедность и грубость прозаической речи, корил за «слабые и непостижимо плохие» стихи и восхищался его лирическими шедеврами – произведениями настоящего гения, проницательно разглядев в личности  Фета бетховенские черты, при всем колоссальном различии характеров, миросозерцаний и жизненных путей двух гениев: нравственный идеализм и любовь к свободе, отчаянная борьба с несправедливой судьбой и тяготами жизни, непонимание окружающих и не способность жить без искусства, но самое главное, что роднило русского поэта и немецкого музыканта – это музыкальное мировосприятие. В основе поэтического творчества по мысли Фета лежит музыкальность, она – краеугольный камень фетовской поэтики: «Ища воссоздать гармоническую правду, душа художника сама приходит в соответственный музыкальный строй. Нет музыкального настроения – нет художественного произведения». В лице А.А. Фета русская поэзия обрела одного из самых музыкально одаренных лириков, его поэтически строки, звучат как ноты, в его сердце и памяти чувства и воспоминания отзывались мелодией, он слушал скрытую музыку в мимолетных явлениях природы – пифагорейскую «музыку сфер». Размышляя над мелодикой фетовских стихов В.А. Шеншина замечает «поэзия Фета опирается прежде всего на звуки, как проговариваемые, так и напевные, причем последние лиричнее и ближе к интуитивному выражению сердечных переживаний. Проговаривание у Фета напоминает тихую молитву, шепот, разносящийся по всей вселенной». В одном из лирических стихотворений Тютчева сказано – «поют деревья», и, объясняя это поэтическое выражение, Фет говорит, что нельзя подобно рационалистически мыслящим критикам думать, «что тут поют сидящие на деревьях птицы – это слишком рассудочно; нет! нам приятнее понимать, что деревья поют своими мелодическими весенними формами, поют стройностию...». Душа Фета полна музыкальных и литературных впечатлений – от Шопена и Бетховена до Шиллера до Жуковского, Гете, Пушкина и Лермонтова, но именно приобщение к природе в ее элегической красоте, пленяющей и томящей сердце, было неиссякающим источником его вдохновенного творчества. Небеса, осеребренные луной,  застывшей над цветущим садом, где раздаются неумолкающие трели соловьев, нежнейшая майская ночь, восторженные грезы, дрожащие листья деревьев в тенистых аллеях и мелодичные звуки рыдающего рояля – все это лирический почерк поэтического творчества Фета, делающий его стихи пленительными снами, залегающими в памяти человека на долгие годы:

Мы одни; из сада в стекла окон
Светит месяц... тусклы наши свечи;
Твой душистый, твой послушный локон,
Развиваясь, падает на плечи.
Что ж молчим мы? Или самовластно
Царство тихой, светлой ночи мая?
Иль поет и ярко так и страстно
Соловей, над розой изнывая?
Иль проснулись птички за кустами,
Там, где ветер колыхал их гнезды,
И, дрожа ревнивыми лучами,
Ближе, ближе к нам нисходят звезды?
На суку извилистом и чудном
Пестрых сказок пышная жилица,
Вся в огне, в сияньи изумрудном,
Над водой качается жар-птица;
Расписные раковины блещут
В переливах чудной позолоты,
До луны жемчужной пеной мещут
И алмазной пылью водометы;
Листья полны светлых насекомых,
Все растет и рвется вон из меры;
Много снов проносится знакомых,
И на сердце много сладкой веры;
Переходят радужные краски,
Раздражая око светом ложным;
Миг еще... и нет волшебной сказки.
И душа опять полна возможным.
Мы одни; из сада в стекла окон
Светит месяц... тусклы наши свечи;
Твой душистый, твой послушный локон,
Развиваясь, падает на плечи.

                Настоящие поэты – это духовно чуткие люди, натуры эстетически восприимчивые, для них вселенная полна Божьих тайн, чудес и красоты, ибо вся природа одушевляется и одухотворяется в акте поэтического созерцания: полнощные звезды молятся и плачут о страдающих на земле, плещущие волны на море исцеляют сердце от грусти, журчащий ручей навевает мечты, цветы, кадят нежнейший аромат, а ветер разносит его над полями, горы зовут задуматься о вечном, а солнце, луна и звезды слагают величественный гимн Творцу вселенной, как об этом написано в Псалтыре: «Хвалите Господа с небес, хвалите Его в вышних. Хвалите Его, все Ангелы Его, хвалите Его, все воинства Его. Хвалите Его, солнце и луна, хвалите Его, все звезды света. Хвалите Его, небеса небес и воды, которые превыше небес» (Пс.;148:1–4). В стихотворениях Фета вся природа полна «трепетной гармонии»: хоры переменчивых облаков плывут по небу, птицы, слагают свои песни, море исцеляет от печали сердца и врачует язвы памяти, но особенно изумляли поэта звезды, мерцающие во мраке ночи. Кантовское восхищение звездным небом – это черта, характерная для всех романтиков – от Новалиса, Лермонтова и Тютчева до архимандрита Рафаила Карелина,  но в русской поэзии именно Фет наиболее изящно описал величие ночного небосвода. И если Тютчев, смотря на звездное небо, ощущал трагическое несовершенство человеческого бытия, изумлялся красоте ночных светил и испытывал трепет перед темной бездной хаоса, а Лермонтов – возвещал, что в небесах торжественно и чудно, ибо звезды пророчествуют о Боге и слушают пророков, то в поэтическом созерцании Фета грандиозная картина звездного неба – это встреча с бесконечной таинственностью Божьего мира молятся за мир – испытывают христианское сострадание к несчастным обитателям земли: «Слезы в алмазном трепещут их взоре, - все же безмолвно горят их молитвы». На земле все суетно и скоротечно – воздвигаются и рушатся царства, иссыхают моря и исчезают целые народа, а звезды, словно возвышаются над потоком времени и всем преходящим, ведь мы видим те же звезды, что древние философы, писавшие свои трактаты и искусные создатели египетских пирамид. Звезды, столь тускло сверкающие на небе городов, особенно ярки на море и в пустынях, они исцеляют томящуюся душу, окрыляют ее и дают силы превозмочь «тлен бездушный и унылый», научают смотреть «из времени в вечность», вдыхают в сердце «немую и тайную мощь» вдохновения, приближая человека к  нетленной жизни, пробуждают в его духе – «падшем Серафиме», духовную тоску по Богу и вечности.

Как нежишь ты, серебряная ночь,
В душе расцвет немой и тайной силы!
О! окрыли и дай мне превозмочь
Весь этот тлен, бездушный и унылый.
Какая ночь! алмазная роса
Живым огнем с огнями неба в споре.
Как океан, разверзлись небеса,
И спит земля и теплится, как море.
Мой дух, о ночь! как падший Серафим,
Признал родство с нетленной жизнью звездной,
И, окрылен дыханием твоим,
Готов лететь над этой тайной бездной.

                В виртуозном и мелодичном стихотворении «Как нежишь ты, серебряная ночь…» со всей мощью раскрывается «лирическая дерзость» А.А. Фета, каждая строка его – полна изящества и нет ни одной лишней детали, а музыка стиха не только завораживает сердце читателя, но и побуждает его вспомнить, что каждый человек создан Богом для вечности и духовной жизни, он может быть равен Серафимам – высочайшим и грозным Ангелам, а может жить лишь низменным и суетным. Русский религиозный философ В.С. Соловьев справедливо скажет, что духовный диапазон человека и его жизни невероятно широк – от червя до Серафима, поэтически же эту мысль изрекут Г. Державин в его монументальной оде «Бог» и Фет. Вся лирика Фета – это песнь во славу природу и ее красоты; он чутко ощущает ее жизнь, подобно Тютчеву, но если последний остро переживал как хрупкое и желанное счастье единения с природой, так и мучительное чувство сиротства и одиночества человека, его трагический разлад с вселенной  – «Откуда, как разлад возник? И отчего же в общем хоре душа не то поет, что море, и ропщет мыслящий тростник?», называл природу – Сфинксом, что губит человека и чувствовал, что под ее златотканым покровом «древний хаос шевелится», то отношения Фета с природой всегда гармоничны – на утешает его во дни скорбей, исцеляет от тяжелых раздумий и вдохновляет на творчество, хотя нельзя однозначно утверждать,  что ему неведомы ни «бездны», ни чувство покинутости. Когда Г. Померанц размышлял об открытости бездне в русской поэзии и литературе – бездне пространства у Ломоносова – «Открылась бездна звезд полна, звездам числа нет. Бездне дна», бездне хаоса у Тютчева и бездне души у Достоевского, то он запамятовал упомянуть о бездне времени Державина в  его оде «На тленность» и бездне у Фета, соединяющей звездную бездну неизмеримых пространств вселенной с бездной времени и вечности, над которой повис человек:

Я ль несся к бездне полуночной,
Иль сонмы звезд ко мне неслись?
Казалось, будто в длани мощной
Над этой бездной я повис...

                В лирических стихах о природе Фет равен Тютчеву, он блестяще поэтически запечатлел красоту звездной ночи и морского залива, тополиных аллей с дрожащими листами, старинного сада с соловьиными трелями, аромат первого весеннего ландыша и русское лето с его жгучим воздухом и зреющей рожью в полях, задумчивую зиму, одевающую землю и небо в тусклое серебро, бег саней и занесенную снегом одинокую березу, ненастные дни осени с ее безнадежно печальными небесами. Из всех русских лириков А.А. Фет – величайший певец природы, умеющий уловить неуловимое, одухотворяющий природу в своих изящных стихах, богатых на нежные и элегические мелодии и краски, обозревающий в один миг всю безграничность сотворенного Богом мира – морские дали и бескрайние степи, дремучие леса, утопающие в цветущей зелени сады и молчаливые горы, душистую сирень и кричащих журавлей, пролетающих над равниной, рвущийся душой ввысь – к звездам – алмазным очам ночи; он – Вивальди русской поэзии, ликующий и грустящий со всеми временами года – цикл стихов  «Весна. Лето. Осень. Снега».
Весна с ее зацветающей землей, поющими ручьями и воздухом, напоенным ароматом благоухающих цветов, вселяет в душу человека стыд за его мелочные мирские заботы и жажду творчества, любви и молитвы:

Пришла, - и тает все вокруг,
Все жаждет жизни отдаваться,
И сердце, пленник зимних вьюг,
Вдруг разучилося сжиматься.

Заговорило, зацвело
Все, что вчера томилось немо,
И вздохи неба принесло
Из растворенных врат эдема.

Как весел мелких туч поход!
И в торжестве неизъяснимом
Сквозной деревьев хоровод
Зеленоватым пышет дымом.

Поет сверкающий ручей,
И с неба песня, как бывало;
Как будто говорится в ней:
Всё, что ковало, - миновало.

Нельзя заботы мелочной
Хотя на миг не устыдиться,
Нельзя пред вечной красотой
Не петь, не славить, не молиться.

                Знойное лето с душистыми ветвями лип, золотящимися нивами и скрипками стрекочущих кузнечиков откликается в душе поэта мелодичными строками:

Как здесь свежо под липою густою -
Полдневный зной сюда не проникал,
И тысячи висящих надо мною
Качаются душистых опахал.
А там, вдали, сверкает воздух жгучий,
Колебляся, как будто дремлет он.
Так резко-сух снотворный и трескучий
Кузнечиков неугомонный звон.
За мглой ветвей синеют неба своды,
Как дымкою подернуты слегка,
И, как мечты почиющей природы,
Волнистые проходят облака.

                В осеннюю пору с ее ненастным и хмурым небом в сердце просится хандра, но бывают и дни, когда безотрадность сменяется изумлением от роскоши «золотолиственных уборов» и стыдливая печаль замолкает:

Как грустны сумрачные дни
Беззвучной осени и хладной!
Какой истомой безотрадной
К нам в душу просятся они!
Но есть и дни, когда в крови
Золотолиственных уборов
Горящих осень ищет взоров
И знойных прихотей любви.
Молчит стыдливая печаль,
Лишь вызывающее слышно,
И, замирающей так пышно,
Ей ничего уже не жаль.

                В поэзии и миросозерцании Фета особое место занимает порой суровая и унылая, но всегда родная сердцу картина северного пейзажа – сугробы, возникшие за ночь, словно воздвигнутые зимними ветрами снежные мавзолеи, занесенные снегом поля и сады, однообразная панорама, навевающая философские мысль о смерти и скоротечности жизни, метели, словно поющие заупокойную песню, и проносящаяся сквозь нее русская тройка – все, как заметил Лотман, противопоставляется полуденным пейзажам Греции и Италии, и свидетельствует о любви поэта к родному краю:

Я русский, я люблю молчанье дали мразной,
Под пологом снегов как смерть однообразной,
Леса под шапками иль в инее седом,
Да речку звонкую под темносиним льдом.
Как любят находить задумчивые взоры
Завеянные рвы, навеянные горы,
Былинки сонные – иль средь нагих полей,
Где холм причудливый, как некий мавзолей,
Изваян полночью, - круженье вихрей дальних
И блеск торжественный при звуках погребальных!

                Афанасий Афанасьевич Фет – русский поэт, он любит Россию с ее раскинувшимися полями и селами, дворянскими усадьбами и белыми петербуржскими ночами – любит страстной и лирической любовью. Душе его дорога родная природа с «горным хрусталем» ее зимы, с разливами Днепра и плакучими ивами, склоняющимися над прудом, с бескрайними степями, грустящими о чем-то березами и ветрами, реющими меж златистых нив. В чудных стихах он уверяет своего друга – русского европейца Тургенева в том, что и его сердце навеки отдано России и ее красотам:

Ты наш. Чужда и молчалива
Перед тобой стоит олива.
Иль зонтик пинны молодой,
Но вечно-радужные грезы
Тебя несут под тень березы,
К ручьям земли твоей родной.
Там все тебя встречает другом,
Черней бразда бежит за плугом,
Там бархат степи зеленей,
И, верно, чуя, что просторней,
Смелей и слаще, и задорней
Весенний свищет соловей.

                В поэтическом мире Фета человек неразрывно связан с природой: он внимательно наблюдает за жизнью птиц и внимает их серенадам, учится стойкости духа у могучего дуба и стойкой березы, ощущает свое родство с далекими звездами и летним закатом, с томительным трепетом сидит на берегу моря, спящего под луной, наслаждается сладким ароматом яблок, задумчиво смотрит, как зеркальный месяц, словно изящный корабль, плывет по лазурной пустыне, находит в бурно цветущем и печально увядающем мире природы созвучия своим душевным переживания. Анализируя стихотворения Фета, В.П. Боткин по силе лиризма ставил Фета в один ряд с Пушкиным и Лермонтовым, замечая, что необыкновенная чуткость его к природе и тончайшим, едва уловимым движениям души – изумительна, самые обыденные вещи вызывают у него эстетический отклик, кроме того в его стихах мелодичность сливается с ароматностью и русским колоритом, что делает его лирику – изящной и роскошной. Вся природа для Фета не только музыкальна, но и жива, она исполнена бурных переживаний и нежных чувств, а человек – микрокосм, он – малый мир, теснейшим и глубочайшим образом взаимосвязанный с макрокосмом – вселенной, он наделен душой, может мыслить и страдать, плакать и сиять от счастья, отчаиваться и хранить надежду в сердце, находя отражение своих душевных переживаний в природе. Созерцание красоты природы рождало в душе Фета веру в Творца и ощущение Его одухотворяющего присутствия в мире. По проницательному суждению Т.А.Кошемчук, особенно глубоки и проникновенны поэтические молитвы Фета к Пресвятой Богородице, стихи о звездах и Ангелах, а духовная тональность его творчества – радость и благодарение Богу за красоту творения, богомольное преклонение перед святыней красоты и ее великолепием. Быть может, из всех русских поэтов именно Фет наиболее глубоко умел  прозревать отблески райской красоты в красоте земного мира – звездного неба, лунной ночи, безмятежного моря, цветущей весны с ее благоухающими садами, он – поэт-молитвенник с поющим сердцем, наделенный Богом высоким даром созерцания – как и М.Ю. Лермонтов, он  мог видеть Бога в небесах, сияющих как нетленный Рай:

Пойду навстречу к ним знакомою тропою.
Какою нежною, янтарною зарею
Сияют небеса, нетленные, как рай,
Далеко выгнулся земли померкший край,
Прохлада вечера и дышит и не дышит
И колос зреющий едва-едва колышет.
Нет, дальше не пойду: под сению дубов
Всю ночь, всю эту ночь я просидеть готов,
Смотря в лицо зари, иль вдоль дороги серой…
Какою молодой и безграничной верой
Опять душа полна! Как в этой тишине
Всем, всем, что жизнь дала, довольная вполне,
Иного уж она не требует удела…

                В представлении Фета поэт – созерцатель красоты, а высшее назначение лирической поэзии – восхваление красоты Божьего мира, что созвучно мыслям Гоголя, убежденного, что поэт несет миру благую весть и откровени о красоте и ее силе, возвышающей души людей: «Поэт только тот, кто более других способен чувствовать красоту творения. Потребность поделиться своими чувствами воспламеняет его и превращает в поэта. В минуту такого превращения она освящает и очищает самую душу, потому что самое желание заставить и других чувствовать красоту Божьего творения есть уже желание высокое, воспоряющеее его и дающее ему силу». Вся красота материального мира с его звездным небом, морем и временами года – книга о величии и премудрости Творца. В поэтическом мире Фета весь мир – небо и земля, создан Творцом, что роднит миросозерцание поэта с христианским вероучением: «Нельзя с  безбрежностью творенья…», «…за жизнь Творца благодаришь…», «Творец мольбе скитальца внял…», «…полным благодатной силы цветку расцвесть в руках Творца…». Над померкшим краем земли – скоротечной красотой земного мира, Фету открывается сияющие звездами небеса, нетленные как Рай – вечная красота горнего мира, пред которой померкло все на земле, и душа его вновь наполняется безграничной верой в Бога и вечность любви, добра и красоты. В миросозерцании Фета некоторые исследователи находили отчетливо звучащие ноты пантеизма, ибо человек у него – детище природы и малая часть вселенной, подвластный ее законам – жилец земли бессильный и мгновенный, «добыча суеты», но вместе с тем он – носитель небесного огня, что выше времени и пространства, и это делает его причастником духовного мира – мира Ангелов, возвышая над материальным бытием. Вслед за Державиным с его великолепными и глубокомыслеными строками – «Я царь – я раб, я червь – я бог!» и Тютчевым, чье трепетное сердце «билось на пороге, как бы двойного бытия», Фет ясно осознает антиномичность человека, его принадлежащего двум мирам – духовному и материальному, наделенного богоподобием, и в то же время являющегося грешным и смертным созданием, ограниченным и даже несчастным, не способным вырваться из власти времени и пространства. В богословском аспекте Фет в стихотворении «Не тем, Господь могуч, непостижим…» блестяще поэтически развенчал сабеизм – языческое поклонение звездам как живым о одухотворенным существам, преданное анафеме на пятом Вселенском Соборе: у звезд нет души, «солнце – мертвец с пылающим лицом», зажженный Творцом, а малый и мгновенный человек – сотворен по образу и подобию Божиему, он – надмирное и надприродное создание, он выше солнца и звезд, ибо, если светила освещают своим пылающим факелом сумерки материального мира, то человек, подобно Ангелам, носит в себе дыхание Всевышнего, и призван к духовной жизни – молитве, творчеству, любви и созерцанию. Благой и предвечный Бог могуч, непостижим и велик как Творец не только вселенной, но и человека:

Не тем, Господь, могуч, непостижим
Ты пред моим мятущимся сознаньем,
Что в звездный день Твой светлый Серафим
Громадный шар зажег над мирозданьем
И мертвецу с пылающим лицом
Он повелел блюсти Твои законы,
Все пробуждать живительны лучом,
Храня свой пыл столетий миллионы.
Нет, Ты могуч и мне непостижим
Тем, что я сам бессильный и мгновенный
Ношу в груди как оный Серафим
Огонь сильней и ярче всей вселенной.
Меж тем, как я –  добыча суеты,
Игралище ее непостоянства,
Во мне он вечен, вездесущ, как Ты,
Ни времени не знает, ни пространства.

                В стихотворении «Светоч» у Фета возникает дантевский образ земной жизни как темного леса, где блуждает человек, но у него в руках светоч – огонь, зажженный от молнии, слетевшей с небес, и пусть светоч не может развеять сумрак ночи – отменить горести и скорби существования, но его пламя, как величавый факел, освещает путь. Святитель Григорий Богослов говорил, что ум – это светильник, данный Богом человеку, и есть все основания полагать, что фетовский светоч имеет именно это значение. В понимании Фета человек есть существо эстетическое, с восторгом созерцающее красоту; он может услышать  и увидеть прекрасное в окружающем его мире, но только поэт может поведать о ней: «Мир во всех своих частях равно прекрасен. Красота разлита по всему мирозданию и, как все дары природы, влияет даже на тех, которые ее не сознают, как воздух питает и того, кто, быть может, и не подозревает его существования. Но для художника недостаточно бессознательно находиться под влиянием красоты или даже млеть в ее лучах. Пока глаз его не видит ее ясных, хотя и тонко звучащих форм, там, где мы ее не видим или только смутно ощущаем, - он еще не поэт... Итак, поэтическая деятельность, - заключает Фет, - очевидно, слагается из двух элементов: объективного, представляемого миром внешним, и субъективного, зоркости поэта - этого шестого чувства, не зависящего ни от каких других качеств художника. Можно обладать всеми качествами известного поэта и не иметь его зоркости, чутья, а следовательно, и не быть поэтом... Ты видишь ли или чуешь в мире то, что видели или чуяли в нем Фидий, Шекспир, Бетховен? «Нет». Ступай! ты не Фидий, не Шекспир, не Бетховен, но благодари бога и за то, если тебе дано хотя воспринимать красоту, которую они за тебя подслушали и подсмотрели в природе». У всех людей есть эстетическое чувство, но только поэт – человек с чуткой душой и творческими талантами, способен ухватить связь между духовной и душевной жизнью и музыкальностью природы. Размышляя о тайне творчества, Фет пришел к мысли, что она – одна из самых изумительных и непостижимых тайн, непроницаемых для разума: «Художественное творчество есть самая изумительная, самая непостижимая, самая таинственная тайна... Вы жаждете проникнуть в тайну творчества... в таинственную лабораторию, в которой целое жизненное явление претворилось в совершенно чуждый ему звук, краску, камень. Торопитесь спросить художника, еще не остывшего над своим вдохновенным трудом. – Увы! ответа нет. Тайна творчества для него самого осталась непроницаемой тайной». В диалоге «Ион» Платон писал, что когда Музы вдохновляют поэтов, то они становятся одержимы наитием свыше – божественным вдохновением: «Все хорошие эпические поэты слагают свои прекрасные поэмы не благодаря искусству, а лишь в состоянии вдохновения и одержимости; точно так и хорошие мелические поэты: подобно тому как корибанты пляшут в исступлении, так и они в исступлении творят эти свои прекрасные песнопения; ими овладевают гармония и ритм, и они становятся вакхантами и одержимыми». Вслед за Платоном, русский пиит провозглашает, что поэты – это существа легкие, крылатые и священные, они как пчелы собирают мед поэзии в садах и рощах Муз, и могут творить великие вещи только в порыве вдохновения. Когда Фет сказал, что лириком не могут быть тот, кто не готов с непоколебимой верой броситься вниз с седьмого этажа, то многие с иронией и насмешками отнеслись к его словам, впоследствии ставшим «притчею во языцах», но в них он метафорически говорит: тайна творчества – это вдохновение, а истинные поэты – священные безумцы, творящие в исступлении, и кто не имеет вдохновения, тот никогда не сможет быть поэтом. Мысль Платона о священном безумии поэтов оказала мощное влияние на романтиков – от Новалиса до Шеллинга, убежденных, что творчество – это таинственный процесс, сопряженный как с восторгом и наитием, так и с мукой – «муками творчества», оно проистекает из бьющей ключом жизни со всеми ее образами  явлениями и из неисследимых бездн внутреннего мира, оно требует ограненного таланта, тончайшей эстетической восприимчивости и проницательности, но самое главное – вдохновения, ибо, где его нет, там не будет ни философской мудрости, ни великого искусства. В исповедальных стихах Фета творчество – это горение, оно захватывает поэта целиком и обжигает его сердце, требует, чтобы он возложил на алтарь служения всю свою жизнь. В  миросозерцании Фета между жизнью со всей ее пошлостью, со всеми тяготами и страданиями, и между искусством – царством красоты,  лежит непреодолимая бездна. Для него поэзия и жизнь несовместимы, ибо жизнь безжалостно разрушает «идеальный мир» людей, развенчивает их идеалы и ниспровергает мечты – «кумиры прежних лет», наполняет наше существование будничными делами и заботами, губит влюбленных и их надежды на счастье, невыносимо томит и мучает душу. Но вдохновение возвышает человека над прозаичным существованием, оно дарит ему духовные крылья и возносит над землей, дает увидеть красоту мира–  узреть серебряную ризу Божию в безбрежном океане, что очень напоминает строки из Псалтыря, где вселенная образно именуется ризой Господней:

Я потрясен, когда кругом
Гудят леса, грохочет гром
И блеск огней гляжу я снизу,
Когда, испугом обуян,
На скалы мечет океан
Твою серебряную ризу.
Но просветленный и немой,
Овеян властью неземной,
Стою не в этот миг тяжелый,
А в час, когда, как бы во сне,
Твой светлый Ангел шепчет мне
Неизреченные глаголы.
Я загораюсь и горю,
Я порываюсь и парю
В томленьях крайнего усилья
И верю сердцем, что растут
И тотчас в небо унесут
Меня раскинутые крылья.

                Величие и мощь стихий потрясла душу поэта, соприкоснувшуюся с неземным, а выражение «неизреченные глаголы» отсылает нас к Библии – к посланиям апостола Павла из Нового Завета, который «был восхищен в Рай и слышал неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать» (2 Кор.12:4). В поэтическом созерцании Фета вдохновение окрыляет поэтов, Музы влагают в их руки священную хоругвь искусства, вдыхают в них умение в стихах шепнуть о самом дорогом для сердца, о том, что высказать бессильна наша речь, дают силы развеять томительный сон, овладевший людьми и сделавший их одномерными обывателями:

Хоругвь священную подъяв своей десной,
Иду, и тронулась за мной толпа живая,
И потянулись все по просеке лесной,
И я блажен и горд, святыню воспевая.
Пою – и помыслам неведом детский страх:
Пускай на пенье мне ответят воем звери, –
С святыней над челом и песнью на устах,
С трудом, но я дойду до вожделенной двери!



Одним толчком согнать ладью живую
С наглаженных отливами песков,
Одной волной подняться в жизнь иную,
Учуять ветр с цветущих берегов;
Тоскливый сон прервать единым звуком,
Упиться вдруг неведомым, родным,
Дать жизни вздох, дать сладость тайным мукам,
Чужое вмиг почувствовать своим;
Шепнуть о том, пред чем язык немеет,
Усилить бой бестрепетных сердец –
Вот чем певец лишь избранный владеет!
Вот в чем его и признак и венец!

                Высокое предназначение поэта – заставлять трепетать равнодушные сердца, пробуждать в людях чувство прекрасного, тем самым возвышая их души, но вместе с тем, Фет, как истинный романтик, выступал за духовную аристократичность искусства, исповедовался в стихах Музе – «нетленной богине с задумчивой улыбкой на челе», что никогда не звал к ней непосвященных, булл уверен в том, что низменной толпе не доступно высокое искусство, о чем писал в письме В.И. Штейну: «Если у меня есть что-либо общее с Горацием и Шопенгауэром, то это беспредельное их презрение к умственной черни на всех ступенях и функциях… Мне было бы оскорбительно, если бы большинство понимало и любило бы мои стихотворения: это было бы только доказательством, что они низменны и плохи». В рассказе Фета «Кактус» блистательно излагается критика рационализма и идея о том, что истину надо искать не у ученых, а у поэтов и художников: «Боже! Думалось мне, какая томительная жажда беззаветной преданности, беспредельной ласки слышится с этих тоскующих напевах. Тоска вообще чувство  мучительное: почему же именно эта тоска дышит таким счастьем?  Эти звуки не приносят ни представлений, ни понятий; на их трепетных крыльях несутся живые идеи. И что, по правде, дают нам наши представления и понятия? Одну враждебную погоню за неуловимой истиной. Разве самое твердое астрономическое понятие о неизменности лунного диаметра может заставить меня не видать, что луна разрослась на востоке? Разве философия, убеждая меня, что мир только зло, или только добро, или ни то ни другое, может заставить меня не содрогаться меня от прикосновения безвредного, но гадкого насекомого или пресмыкающегося, или не слушать этих зовущих звуков и не чуять этого аромата? Кто жаждет истины, ищи ее у художника». Для Фета интуитивное познание мира через искусство, стоит выше, чем рациональное миропознание через науку, и в этом он схож с Шопенгауэром и Баратынским, но в то же время поэт считал, что наука не противоречит искусству: «Сущность предметов доступна для человеческого духа с двух сторон. В форме отвлеченной неподвижности и в форме своего животрепещущего колебания, гармонического пения, присущей красоты... К первой форме приближаются бесконечным анализом или рядом анализов, вторая схватывается мгновенным синтезисом всецельно. Приведем, наглядное, хотя несколько грубое сравнение. Перед нами дюжина рюмок. Глазу трудно отличить одну от других. Избрав одну из них, мы можем задавать ей обычные вопросы: что? откуда? к чему? и т. д., и если мы стоим на высоте современной науки, то получим самые последние ответы насчет физических, оптических и химических свойств исследуемой рюмки, а математика с возможной точностию выразит ее конфигурацию. Но этим дело не кончится. Восходя все выше по бесконечному ряду вопросов, мы неминуемо приведем науку к добросовестному сознанию, что на последний вопрос она в настоящее время еще не знает ответа. Этого мало: так как сущность предметов сокрыта на неизмеримой глубине, а восходящему ряду вопросов не может быть конца, то сама наука не может не знать, - a priori - что ей никогда не придется сказать последнего слова...». С нравственным пафосом поэта-романтика А.А. Фет в минуты вдохновения ощущал себя «верховным жрецом» искусства и культа красоты, созерцал жизнь служителя Муз как крестный ход со священной хоругвью в руках, проклинал обыденную пошлость и бездушный холод жизни и грустил из-за бедности обыденной речи, утверждал, что жить – значит задаваться идеалами и отстаивать их, мечтал о свободном искусстве, не связанном с житейскими заботами и «злобой дня». Из всех русских поэтов именно Фет является по преимуществу лириком, ограждавшим свой поэтический мир от гражданской тематики и социально-политических проблем, всколыхнувших общественную и философскую мысль его исторической эпохи. В студенческие годы властителями дум Фета были Шиллер и Байрон с его «Каином», Лермонтов с его стихами и бесподобным «Героем нашего времени», а чуть позднее его увлекли Гейне и Шекспир, и нет ничего удивительного в том, что он пришел к идее «чистого искусства, что же касается гражданской поэзии с ее этическим пафосом и вопросами о правах и достоинстве человека, столь мощно звучавшей в пронзающих сердце стихах Некрасова, то «идеально-восторженный лирик» сознательно поставил в средоточие своего поэтического творчества вечные чувства и переживания человека, запальчиво и непреклонно критикуя всякую тенденциозность в области искусства:  «вопросы: о правах гражданства поэзии между прочими человеческими деятельностями, о ее нравственном значении, о современности в данную эпоху и т. п. считаю кошмарами, от которых давно и навсегда отделался». В жизнеощущении Фета поэзия – это убежище от житейской суеты и скорбей, в том числе и гражданских, глоток свежего воздуха, потому неслучайно Полонский призвал в нем «чистокровного поэта» и с нотками восхищения отзывался о его лирическом даре: «Моя поэзия – не без примеси рефлекций. Поэзия Майкова – не без примеси чего-то поучающего – дидактического и патриотического… ты один pur sang –  чистокровный поэт –  и по преимуществу лирик. Выходя за пределы лиризма, в драму или в эпос, - ты уже вне дома. Стих твой тяжелеет – не поет – и в особенности не умеет разговаривать. – Тут уж извини, брат, - мы оба тебе не уступим». «Внутри Вергилия, Горация, Овидия, Теренция, Марциала – и других - сидит гениальный римлянин – отчего же он не перешел в тебя, несмотря на то, что ты с ними беспрестанно беседуешь? – Не потому ли, что тот идеально-восторженный лирик, который сидит в тебе, никого чужого к себе не подпускает». Афанасий Фет – восторженный лирик, вслед за Пушкиным, провозглашающий, что не для житейского волненья, корысти и битв рождены поэты; он – апологет искусства для искусства, для него поэзия – это язык богов, а его Муза – прекрасная богиня, небожительница и вестница иного мира с пылающим факелом вдохновения в руках, внушающая коленопреклоненному поэту трепетные и музыкальные стихи:

Надолго ли опять  мой угол посетила,
Заставила еще томиться и любить?
Кого на этот раз собою воплотила?
Чьей речью ласковой сумела подкупить?

Дай руку. Сядь. Зажги свой факел вдохновенный.
Пой, добра! В тиши признаю голос твой
И стану трепетный, коленопреклоненный,
Запоминать стихи, пропетые тобой.

Как сладко, позабыв житейское волненье,
От чистых помыслов пылать и потухать,
Могучее твое учуять дуновенье,
И вечно девственным словам твоим внимать.

Пошли, небесная, ночам моим бессонным
Еще блаженных слов и славы и любви,
И нежным именем, едва произнесенным,
Мой труд задумчивый опять благослови.

                С неистовой верой жреца чистого искусства А.А. Фет обрушился на нигилистов и сторонников гражданской лирики, утверждая, что общественные и философские вопросы, и идеологические споры неприемлемы в поэзии. Рассуждая о поэзии Горация и Шекспира и полемизируя с утилитаристами, он пытался отстоять идею романтиков, Канта и Шопенгауэра о возвышенной «бесполезности искусства» и его колоссальном нравственно-духовном значении: «Под именем пользы Гораций преимущественно разумеет те общие высоконравственные изречения, которыми блистала древняя драма и которые были только следствием ее высокого строя и внутреннего богатства, а никак не целью. (То же у Шекспира)». «Гораций, очеркивая догомерическое проявление поэзии, ясно указывает на высокое значение, которое придавали древние этому вечному элементу человеческого духа, до того родственного элементу религиозному, что от Орфея до Лютера люди, как только начнут молиться и возвышаться духом, - начинают петь, и наоборот. Действительно, нужна почти нечеловеческая грубость и тупость, чтобы после всего этого отвергать благотворное действие искусства или приискивать ему еще какой-то внешней полезности». Если гневные тирады Фета – образец блестящей критики нигилистов, которым невозможно доказать и объяснить красоту тончайших стихов Пушкина или изящество мраморной статуи богини Венеры Милосской, то в отношении философской и гражданской лирики, поэт был явно несправедлив, ведь лучшие стихи высоко ценимых им Державина, Лермонтова и Тютчева – философские и религиозные, а по силе воздействия на читателя проникнутые скорбью строки Некрасова нисколько не уступают фетовским лирическим воздыханиям.  Душа Фета лирически отзывчива, он умел тонко чувствовать красоту в произведениях искусства – например красоту Сикстинской Мадонны Рафаэля, которой он посвятит стихотворение: «Когда я смотрел на эти небесные воздушные черты, мне ни на мгновение не приходила мысль о живописи или искусстве; с сердечным трепетом, с невозмутимым блаженством я веровал, что Бог сподобил меня быть соучастником видения Рафаэля. Я лицом к лицу видел тайну, которой не постигал, не постигаю и, к величайшему счастью, никогда не постигну». Как литературный критик, он – пламенный поклонник и ценитель поэзии Тютчева за ее лирическую мощь, сравнивавший чтение его лучших стихов с созерцанием звездного неба, тонко рассуждающий о различии философской и поэтической мысли, находящий тютчевскую зоркость – изумительной, а его чувство природы – необычайно одухотворенным. Но вместе с тем, Фет с едкой иронией отозвался о романе Чернышевского «Что делать?», как о произведении скудном по идеям и беспомощно корявом по языку, не сумел понять драматургию Чехова, заснул от скуки, слушая чтение «Обломова», не мог понять смысла романа «Отцы и дети» Тургенева, не находил самобытности в лирике Фофанова и с базарной бранью и неприкрытой завистью, недостойными поэта, клеветал на поэзию Семена Надсона – одного из самых глубокомысленных, вдохновенных поэтов России, чей духовный и творческий диапазон был гораздо шире фетовского, а религиозность – неизмеримо более глубокой. Апологет чистого искусства и поэт-романтик, Фет преклонялся перед Львом Толстым как писателем и художником слова, но он совершенно не мог понять его духовных исканий и философских раздумий, и не скрывал своего разочарования в письме Полонскому от 23 января 1888 года: «Я никому не уступлю в безграничном изумлении перед талантом Льва Толстого, но это нисколько не мешает мне с величайшим сожалением видеть, что он зашел в терния каких-то полезных нравоучений, спасительных для человечества… Философия целый век бьется, напрасно отыскивая смысл в жизни, но его - тю-тю, а поэзия есть воспроизведение жизни, и потому художественное произведение, в котором есть смысл, для меня не существует». Литературный критик Писарев великолепно  сумел раскрыть однообразие лирики Фета и его ограниченность его поэтического мира в сравнении с невероятными и невообразимо многогранными мирами Шекспира, Данте, Байрона и Гете: «…поэт может быть искренним или в полном величии разумного миросозерцания, или в полной ограниченности мыслей, знаний, чувств и стремлений. В первом случае он – Шекспир, Дант, Байрон, Гете, Гейне. Во втором случае он – г. Фет. В первом случае он носит в себе думы и печали всего современного мира. Во втором – он поет тоненькою фистулою о душистых локонах и еще более трогательным голосом жалуется печатно на работника Семена...». Ратуя за свободу творчества, полемизируя с отъявленными нигилистами  и защищая чистое искусство, Фет отказал в творческой свободе поэтам, обращающимся к темам гражданским, философским и религиозным, на что проницательно обратили внимание Достоевский и Тургенев. Справедливо указав на то, что к высшему идеалу красоты обращено не одно чистое искусство, но и гражданская поэзия, Достоевский заметил, что в жизни людей и целых народов бывают такие трагические события, когда лирические стихи, как «Шепот, робкое дыханье, трели соловья…», не только неуместны, но и оскорбительны. Провозглашая, что служение искусству требует отказа от гражданских тем и философского мышления, Фет отказал в свободе творчества и вдохновения многим поэтам, имеющим право на свободу мысли, молитвы и Богохваления, и начал проявлять замашки фанатика и инквизитора от искусства, о чем в письме от 10 октября 1865 года ему откровенно заявил Тургенев: «Поэт, будь свободен! Зачем ты относишься подозрительно и чуть не презрительно к одной из неотъемлемых способностей человеческого мозга, называя ее ковырянием, рассудительностью, отрицанием, - критике? Я бы понимал тебя, если бы ты был ортодокс, или фанатик, или славянофильствующий народолюбец – но ты поэт, ты вольная птица… Ты чувствуешь потребность лирических излияний и детской радостной веры – качай! Ты желаешь под каждое чувство подкопаться, все обнюхать, разорить, расколотить, как орех, - валяй! Главное, будь правдив с самим собою и не давай никакой, даже собственным иждивением произведенной системе оседлать твой благородный затылок! Поверь: в постоянной боязни рассудительности гораздо больше именно этой рассудительности, перед которой ты так трепещешь, чем всякого другого чувства. Пора перестать хвалить Шекспира за то, что он – мол, дурак». Для справедливости надо сказать, что критикуя воинствующих утилитаристов во имя свободного искусства и независимость творчества, Фет был убежден, что именно искусство – и прежде всего музыка и поэзия,  являются мощнейшими двигателями духовного, нравственного и эстетического развития человечества, напоминая о древних временах, когда искусство заключало в себе и выражало собой религию, нравы, философию, ценности, язык, науку, правосознание и жизнь целых народов: «Лучшие проявления духа до того в корне своем срослись с поэтическим восторгом, что все это вывело людей из троглодитов в состояние гражданского общества, как то: религия, гражданские законы, социальные отношения, политическое устройство, науки и т. д., у всех первобытных народов выражались в поэтической форме стихами, и поэты – сеятели всех этих благ – причислены к лику богов». По верному умозаключению Лотмана «стремясь «развести» поэзию с политикой, наукой, практической деятельностью человека, с философией, Фет, хотевший выявить специфику искусства и «защитить» его, фактически его обеднял, умаляя его социальное значение, отгораживая искусство от питающих его интеллектуальных истоков. Однако многие крайние суждения Фета, возмущавшие современников, не воплотились в его творчестве… ни от философии, ни от современных умонастроений Фету не удалось полностью укрыться в лирике... В поэзии он выражал чувства и мысли современного человека, волнуемого философскими вопросами и таящего в глубинах сознания боль и скорбь своей эпохи, но утоляющего се в общении с природой, в гармонии природного существования. Эта особенность поэзии Фета сделала возможным обращение его к философской поэзии, которую он принципиально отрицал с позиций эстетики «чистого искусства». Философские вопросы по существу составляли неотъемлемую часть духовной его жизни во все ее периоды».
                Обычно А.А. Фета изображают как жизнерадостного певца любви и природы, восторженного лирика, но за плечами поэта был громадный трагический опыт, он мучительно переживал разлад между мечтой и действительностью, между художником, беззаветно верным идеалу, и пошлой и бездушной толпой, непонимающей порывов его души, глумящейся над всем возвышенным и прекрасным. Миросозерцание Фета трагично, он не верит в преображение мира и с грустью заявляет, что идеалы нельзя воплотить в нашей будничной действительности, но искусство – это исход из пошлой жизни с ее суетой корыстью и злобой, бегство от мира, лежащего во зле, к красоте, разлитой во всем мироздании, как кадильный фимиам в литургическом пространстве храма. Для него искусство – это освобождение от тягот земного существования и служение красоте, уход из мира социальных пороков в «в блаженный мир любви, добра и красоты» – область лирических мечтаний и эстетических созерцаний, поэтому он так непримиримо отстаивал свободу творчества и независимость поэзии. Высокая миссия поэта – жреца искусства, заключена в поклонении красоте, а красота в поэтическом мире Фета никогда не бывает коварна, жестока и мучительна, напротив, она – человечна и  непорочна, словно не было грехопадения. Исповедуя эстетический идеализм Шиллера и Жуковского, давно развенчанный Н.В. Гоголем в повести «Невский проспект», Фет, словно не замечает, что в отрыве от Бога и нравственности красота может прельщать и губить – демон может принимать обличье Ангела света, за внешней красивостью – у Дориана Грея, Ставрогина, лермонтовского Демона – таится зло, коварный ум, растленное сердце. В книге Бытия описывается, как свобода от Бога оказалась той ложной, прельщающей красотой – прелестью, духовным обманом, которая соблазнила Еву, а вслед за ней и ее мужа – Адама: «увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что оно приятно для глаз и вожделенно» (Быт;3:6). Если бы Фет преодолел эстетический идеализм, то он бы стал мыслить о красоте столь же глубокомысленно и парадоксально как Лермонтов, Кьеркегор, Гоголь и Достоевский, и смог бы воскликнуть с Шарлем Бодлером: «Скажи, откуда ты приходишь, Красота? Твой взор – лазурь небес иль порожденье ада?» В религиозно-философском романе «Братья Карамазовы» Ф.М. Достоевский наиболее глубоко раскрыл тайну двух образов красоты – небесной и инфернальной: «Красота – это страшная и ужасная вещь. Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя, потому что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречья вместе живут». «Перенести я притом не могу, что иной, высший даже сердцем и умом человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы». «Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей». С точки зрения А.А. Фета, заявляющего, что в поэзии не должно быть ничего утилитарного, что искусство совершенно независимо от нравственности и веры, противопоставляющего поэтическую мысль философскому мышлению, художнику должна быть дорога лишь одна грань всего существующего – красота: «Я никогда не мог понять, чтобы искусство интересовалось чем-либо помимо красоты». Русский религиозный поэт и христианский философ Семен Надсон, отчасти сочувствовавший идее свободного искусства, очень ценил лирику Фета за ее мелодичность, глубокомыслие и искренность чувств, но вместе с тем ясно понимал, что «его поэзия из трех элементов – Истины, Добра и Красоты – служит только одной Красоте». Древние мудрецы и богословы Церкви учили, что всемогущий Бог Вседержитель открывает Себя миру в трех аспектах: Высочайшее Благо, Абсолютная Истина и Неизреченная Красота. Тайна личности А.А. Фета как лирика – это его поэтическая зоркость к прекрасному в мире и это великий дар Божий, но односторонняя устремленность к красоте, идея независимости и несопряженности искусства от религии и нравственности, пренебрежение к литургической жизни Церкви, ее заповедям и вероучению неизбежно отстраняли его душу от христианства, вели от романтизма к ницшеанскому пониманию искусства. В философском стихотворении «Добро и зло», написанном в 1884 году, умудренный летами многоскорбной жизни Фет, провозглашает «два равноправных бытия»: окружающий мир с его заботами и трудами и иной мир – мир искусств с их святынями, заявляя, что «всезрящий и всесильный поэт», отринувший «невольничьи тревоги», способен возвыситься не только над мирской суетой и пошлыми суждениями толпы, но и над основополагающими нравственными категориями добра и зла, стряхнув их «как прах могильный», и в этих строках, к сожалению, отчетливо слышатся ницшеанские ноты  учения о сверхчеловеке, стоящем по ту сторону добра и зла, что показывает, насколько поэт был далек от христианской морали:

Два мира властвуют от века,
Два равноправных бытия:
Один объемлет человека,
Другой – душа и мысль моя.

И как в росинке чуть заметной
Весь солнца лик ты узнаешь,
Так слитно в глубине заветной
Все мирозданье ты найдешь.

Не лжива юная отвага:
Согнись под роковым трудом –
И мир свои раскроет блага;
Но быть не мысли божеством.

И даже в час отдохновенья,
Подъемля потное чело,
Не бойся горького сравненья
И различай добро и зло.

Но если на крылах гордыни
Познать дерзаешь ты, как бог,
Не заноси же в мир святыни
Своих невольничьих тревог

Пари всезрящий и всесильный,
И с незапамятных высот
Добро и зло, как прах могильный,
В толпы людские отпадет.

                Если поэт, музыкант или художник созерцает красоту видимого мира с его красками, мелодиями и чудесами как песнь и гимн во славу Божию, прозревая за мимолетной земной красотой вечную и нетленную красоту духовного мира, то он  может быть христианином. Но если поэт, музыкант или художник рассматривает скоротечную и преходящую красоту материального мира как высшую ценность, независимую от Бога, то он не является христианином. С позиции христианского миросозерцания зрения Красота – одно из имен Божиих, а Сам Господь – всемогущий Творец всего прекрасного на небе и земле. Со времен грехопадения Адама все в земном мире смертно и тленно – увядают цветы, иссыхают моря, рушатся царства – смерть не щадит никого, но существует вечная и неумирающая красота, ее отчизна – духовный мир, лежащий за гранью земного существования. Существование красоты, ее тайна, великолепие и мощь – от Бога, она – вестница Господня, вдохновляющая нас на прославление любви, могущества и премудрости Создателя. Если бы мир, сотворенный Богом, не был прекрасен, то он оказался бы недостойным своего Творца, напротив – в книге Иова, на страницах Псалтыря и книги Притчей Соломоновых Ангелы и люди изумляются красоте вселенной и прославляют ее Зиждителя. Вся истории мира и жизнь человека протекают на фоне вечности, а земная красота – это отблеск нетленной и неумирающей красоты горнего мира, проблеск из вечности. В красоте Фет находил оправдание многоскорбной жизни – эстетическую витадицею и даже теодицею, отчасти напоминающую теодицею Плотина и Августина Блаженного, в минуты восторга признаваясь: «Не я, мой друг, о Божий мир богат…». Но далеко не всегда он возлагал венец на святое чело нетленной «богини красоты» – духовной красоты, зачастую кадя фимиам лирических воздыханий лишь «в зеркале ее изображенью» – преходящей красе материального мира. Русский поэт ясно понимал, подобно преподобному Иоанну Дамаскину и Шекспиру, что земная красота – это хрупкий цветок, но он не верил в духовное преображение мира, а устремление к созерцанию духовной и нетленной красоты теснейшим образом переплеталось в его стихах с желание увековечить неуловимый и зыбкий образ преходящей красоты, которую ощущает его чуткая душа в дуновении ветра, бегущего через поля, в порхании бабочки и мотылька, в старинном саду, залитом лунным сиянием и благоуханием цветов, в нежнейших, тончайших и едва уловимых душевных переживаниях. В поэтическом мировосприятии Фета красота апофатична: искусство – это ее отражение, а что таит в себе один взгляд богини красоты, «того поэт пересказать не может» – великолепие и тайна красоты неизреченна и невыразима. Красота живет там, где нет муки и горечи, а высокое назначение поэта заключается в том, чтобы увидеть прекрасное в неотчетливом, неизъяснимом и мимолетном, поймать миг скоропреходящей и тотчас исчезающей красоты, увековечить ее, пока прекрасное, осенившее нашу горькую жизнь, навсегда не исчезло из земного мира – из этой «голубой тюрьмы»:

Сердце трепещет отрадно и больно,
Подняты очи, и руки воздеты.
Здесь на коленях я снова невольно,
Как и бывало, пред вами, поэты.

В ваших чертогах мой дух окрылился,
Правду провидит он с высей творенья;
Этот листок, что иссох и свалился,
Золотом вечным горит в песнопеньи.

Только у вас мимолетные грезы
Старыми в душу глядятся друзьями,
Только у вас благовонные розы
Вечно восторга блистают слезами.

С торжищ житейских, бесцветных и душных,
Видеть так радостно тонкие краски,
В радугах ваших, прозрачно-воздушных,
Неба родного мне чудятся ласки.

                «Бессильный и мгновенный» человек носит в своей груди «огонь сильней и ярче всей вселенной» – свободный дух, родственный надзвездной жизни Херувимов и Серафимов, он выше солнца – «мертвеца с пылающим лицом», ибо оно – безжизненно и бездушно, в его сердце Творец и Вседержитель вложил жажду свободы и  вечности. Если душа человека – это целая внутренняя вселенная, а его дух возвышается над материальным миром с его категориями времени и пространства, то по мысли Фета он может  научиться смотреть на мир поэтически – «смотреть из времени в вечность», пережить соприкосновение с вечностью уже в земной жизни – в легком, как сон, дуновении счастья, в тихой молитве, столь же таинственной, как звездное небо, в любви, животворящей сердце и неизгладимой из памяти. Среди «невольничьих тревог» нашего мира, метафорически названного Фетом «голубой тюрьмой», что с одной стороны указывает на его красоту – мир Божий полон красот и тайн, а с другой – на трагичность жизни падшего человека, ибо он – невольник суетного мира, обреченный влачить жалкое существование, постоянно испытывать нужду и ощущать себя царем, облаченным в лохмотья нищего, лишившимся своего царства – своей занебесной и надзвездной отчизны. В представлении Фета назначение искусства – одоление времени и смерти: «неблекнущие розы» Горация, «неувядающая краса» Венеры Милосской свидетельствуют, что настоящий поэт – борец со временем и смертью. В известной статье Н. Недоброго Фет метко назван «времеборцем»: «Торжество искусства над временем звучит во всяком Фетовом гимне искусству». Оправдание этого заветного поэтического убеждения Фет нашел в книге Шопенгауэра «Мир как воля и представление», где немецкий философ утверждал, что поэт, музыкант и художник – творец искусства, «выхватывает объект своего созерцания из потока мирового течения». Вся явления земной жизни преходящи, они подвластны времени и смерти, о чем так проникновенно в стихах писал В.С. Соловьев – «смерть и время царят на земле», но искусство выхватывает на лету мгновение из неудержимого потока, дабы запечатлеть его в красках, звуках, мраморе, и словно останавливает колесо времени – рано или поздно роза увянет навсегда, но в стихах поэта она всегда будет благоухать. Это романтическая вера в то, что искусство освобождает нас от оков времени, возносит из царства тления и смерти в мир вечной и непреходящей красоты, блестяще выраженная в крылатом поэтическом изречении А.С. Пушкина: «Нет, весь я не умру, душа в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит…». Но с течением лет Фет становился мудрее и наивная вера романтиков –  от Шиллера до Жуковского и Пушкина – в победу искусства над временем и смертью, в бессмертие прекрасного мгновения все более улетучивалась, сменяясь трезвыми и глубокими философскими раздумьями Байрона, Лермонтова и Державина с его предсмертной одой «На тленность». Нет ничего удивительного, что в письме Л.Н. Толстому от 12 апреля 1877 года Фет высказывает не только убеждение в том, что миссия художника – увековечить миг прекрасного, но горькое осознание, что победа искусства над смертью и временем – это мнимая победа: «Художники увековечили момент красоты, окаменили миг. А разве можно задержать вне времени живущее во времени?» Подобно тому, как древний поэт и музыкант Орфей не смог вывести Эвридику из мрачного царства Аида, так и искусство не вернет Фету юношеские дни, оно не воскресит его несчастную возлюбленную Марию Лазич, не наполнит жизнь вечным смыслом и не спасет мир. Если бы поэт вдумчиво вчитывался в книгу Екклесиаста, то он бы гораздо раньше осознал, что обоготворение искусства – это эстетическое прельщение и изощренное идолопоклонничество, что нельзя ставить искусство на место Бога – единственного Победителя смерти и Ада, что возложить жизнь служителю Муз надлежит не на алтарь чистого искусства, а на алтарь христианской веры и священного, религиозного искусства.
В сердце Фета билась жажда вечности, он искал ее, но не находил на земле с ее улетучивающимися моментами красоты, поднимал взор к далеким звездам, смотрящим с небес «многозначащими очами», побеждающим тоску и злобу людей, веющим на их души целебной силой. В поэтическом мире Фета звезды – это образ вечности. Вот почему поэт так благоговеет перед Богом Творцом, раскинувшим звездное небо над нами как шатер, и изумляется их великолепию подобно псалмопевцу Давиду и немецкому философу Канту, восхищавшемуся звездным небом в «Критике практического разума». В одном из своих великолепнейших стихотворений – «Среди звезд», поэт описывает свое общение со звездным небом и образно сравнивает скоротечную жизнь смертных людей с мигом, а существование звезд – с вечностью:

Пусть мчитесь вы, как я покорны мигу,
Рабы, как я, мне прирожденных числ,
Но лишь взгляну на огненную книгу,
Не численный я в ней читаю смысл.

Венцах, лучах, алмазах, как халифы,
Излишнее средь нужд земных,
Незыблемой мечты иероглифы
Вы говорите: «Вечность – мы, ты – миг,

Нет нам числа. Напрасно мыслью жадной
Ты думы вечной догоняешь тень;
Мы здесь горим, чтоб в сумрак непроглядный
К тебе просился беззакатный день.

Вот почему, когда дышать так трудно,
Тебе отрадно так поднять чело
С лица земли, где все темно и скудно,
К нам, в нашу глубь, где пышно и светло».

                Беспощадное время грызет могучие горы, грандиозные дворцы и неприступные замки, иссушает реки и моря, властвует над лесами и пустыней, но когда наступает ночь, мы поднимаем взор к небесам и видим звезды, то мы как будто смотрим на алмазные очи вечности. Но власть времени настолько велика, что и звезды гаснут в небесах, и мы, быть может, наблюдаем свет далеких и уже угасших звезд, идущих до нас сквозь необозримое космическое пространство десятки и сотни тысяч лет. А если и величественные звезды, сверкающие во храмине ночи, угасают и гибнут, то есть ли надежда у человека на победу над смертью и временем, и не станут ли стихи поэта лишь мимолетным призраком вздоха?

Долго ль впивать мне мерцание ваше,
Синего неба пытливые очи?
Долго ли чуять, что выше и краше
Вас ничего нет во храмине ночи?

Может быть, нет вас под теми огнями:
Давняя вас погасила эпоха,-
Так и по смерти лететь к вам стихами,
К призракам звезд буду призраком вздоха!

                В девятнадцатом веке литературные критики в один голос утверждали, что, несмотря на тонко развитое поэтическое чувство грации, духовный мир Фета не отличается ни многогранностью, ни глубокомыслием содержания, что в его лирике запечатлены лишь едва уловимые движения души человеческой, но когда я читаю его «Элегии и думы», то ясно понимаю, что он настолько же глубоко мыслящая натура как Шекспир, Пушкин и Тютчев, и столь же бьющаяся над разрешением великих и вечных загадок бытия как Баратынский, Лермонтов и Надсон. Со всех сторон человек окружен неисследимыми Божьими тайнами и эти неотразимые, горькие, дивные и захватывающие тайны – тайны любви и природы, времени и вечности, жизни и смерти – неудержимо рвались в душу Фета, побуждая его философствовать: «Только человек, и только он один во всем мироздании, чувствует потребность спрашивать: что такое окружающая природа? Откуда все это? Что такое он сам? Откуда? Куда? Зачем? И чем вы¬ше человек, чем могущественнее его нравственная природа, тем искреннее возникают в нем эти воп¬росы». Известно, что Фет хоть и был романтиком и идеалистом по своему мироощущению, но до самой смерти своей не любил философскую поэзию, о чем писал в письме Полонскому от 19 января 1891 года, а в статье о поэзии Тютчева он четко разделял поэтическую и философскую мысль: «Как самая поэзия – воспроизведение не всего предмета, а только его красоты, поэтическая мысль только отражение мысли философской и опять-таки отражение ее красоты; до других ее сторон поэзии нет дела. Чем резче, точнее философская мысль, тем вернее обозначена ее сфера, чем ближе подходит она к незыблемой аксиоме, тем выше ее достоинство. В мире поэзии наоборот. Чем общей поэтическая мысль, при всей своей яркости и силе, чем шире, тоньше и неуловимей расходится круг ее, тем она поэтичней. Она не предназначена, как философская мысль, лежать твердым камнем в общем здании человеческого мышления и служить точкою опоры для последующих выводов; ее назначение – озарять передний план архитектонической перспективы поэтического произведения или тонко и едва заметно светить в ее бесконечной глубине. Нет в мире предмета без соответственной ему идеи в душе человека, нет перспективы без озаряющего ее света, нет поэтического созерцания без поэтической мысли. Поэтому, приступая к произведению истинно прекрасному, напрасно с такой настойчивостью требуют мысли. Если требования относятся к мысли в чисто философском значении, то от подобных требований надо лечиться, а еще лучше того родиться так, чтобы различать две совершенно различные вещи. Если же поиски за мыслью поэтической, тогда нужно вглядываться в поэтическую перспективу». Но с годами поэзия Фета становилась все более метафизичной, он размышлял в стихах о вечных вопросах, занимающих умы Платона, Плотина, Гегеля и Шеллинга, брался за философские сюжеты, подобно Шекспиру, Байрону и Баратынскому.
                Размышляя об основных элементах лирики Фета, Б.В. Никольский указал на то, что, несмотря на неприязнь к философской поэзии, Фет объединяет в себе философствующего поэта и лирического философа, по мироощущению своему он – мистик, невообразимо далекий от вульгарного материализма, ищущий свободу и вечность, находящий красоту, грацию и великолепие в недолговечных и мимолетных явлениях, но, вопреки Никольскому, содержание фетовской поэзии не один жизнеутверждающий гимн во славу красоты, но и грустные песни о несбывшемся счастье, о несчастной любви, пронзающая душу исповедь и покаянные молитвы, проникнутые острым чувством греховности и личной вины. В литературной критике А.А. Фет долгое время считался восторженным лириком, певцом любви и природы, далеким от гражданских волнений и тяготеющим к созерцательности, но поэтический мир его далеко не идилличен. Земная жизнь с ее бессмысленной армейской службой, с ее тяготами и разлуками, нуждой и пошлой повседневностью – все это ранило душу утонченного лирика, и хоть искусство и открывало иной мир – царство возвышенного и прекрасного, но поэт признавался с грустью, что «невозможно долго оставаться в разреженном воздухе горных высот поэзии».  Драматичный жизненный путь, суровый разлад мечты и действительности, мучительно переживаемый каждым романтиком, углубленное изучение безотрадно-мрачной философии Шопенгауэра окрасили миросозерцание Фета в трагические тона. Немецкий мыслитель Шопенгауэр – разочарованный романтик, поклонник Платона, Якоба Беме, Канта и древнеиндийской философии – Упанишад и буддизма, непримиримый критик Гегеля, создатель оригинальной философии жизни, оказавшей огромное влияние на всю мировую философскую мысль – от Ницше и Соловьева до Бердяева и экзистенциализма. В основе философии Шопенгауэра лежали волюнтаризм и пессимизм: все вещи и весь мир порождены бессознательной мировой волей, а потому мир не может быть рационально познан, исторический процесс не имеет никакой цели и представляет собой смену случайных событий, а жизнь человека – абсурдна и бессмысленна: «Пробудившись к жизни из ночи бессознательного, воля видит себя индивидом в каком-то бесконечном и безграничном мире, среди бесчисленных индивидов, которые все к чему-то стремятся, страдают, блуждают; и как бы испуганная тяжелым сновидением. Спешит она назад к прежней бессознательности». Переосмысливая шопенгауэровский волюнтаризм в христианском духе, А.А. Фет затрагивал богословскую проблему соотношения свободы человека и Божественного Провидения, утверждал, что вопрос  свободе воли – один из основных вопросов философии: «Не дает ли всякая человеческая жизнь, при внимательном обзоре, наглядного ответа на один из капитальнейших вопросов – о свободе воли? Вопрос этот связан с другим, а именно: что является почином в природе – разум или воля? Во избежание упрека в злоупотреблении отвлеченностями, придержимся выражения о главенстве воли в христианском учении, что без воли Божией волос с головы вашей не спадет. Не ясно ли из этих слов, что какова бы ни была личная воля человека, - она бессильна выступить за круг, указанный Провидением». «Мысль о подчиненности нашей воли другой высшей, до того мне дорога, что я не знаю духовного наслаждения превыше созерцания ее на жизненном потоке». В фетовских рассуждениях истинна мысль о том, что абсолютной свободой обладает один всемогущий Господь, ибо Он – Абсолютная Личность, а все сотворенные Богом разумные создания – Ангелы и люди, хоть и наделены свободой воли, но свобода их не беспредельна, в то же время в высказываниях Фета ощущается нотка провиденциального фатализма глубоко чуждого Православной Церкви и более характерного для Августина Блаженного, Кальвина и Лютера и всех тех, кто исповедует концепцию предопределения, чем для святоотеческого богословия с идеей синергии – содействия двух воль – Божественной и человеческой. В одном из писем В.И. Штейну в 1887 году Фет признается, что в философии Шопенгауэра он нашел целое откровение и «возможный человеческий ответ на те умственные вопросы, которые сами собой возникают в душе каждого». Несмотря на все заявления советских и российских исследователей творчества поэта о том, что «в поэзии Фета нет и тени той философии пессимизма, ощущения безысходного ужаса бытия, переживания жизни как нескончаемой цепи страданий, что составляет пафос шопенгауэровской философской системы» (Д.Благой), «поэтический мир Фета, несмотря на глубину страданий, горечь утрат, в целом оптимистичен, нередко даже приподнято, вдохновенно оптимистичен» (Л.Роземблюм), в поздних фетовских стихах – например «Ничтожество» и «Никогда», отчетливо звучит пессимистический  мотив шопенгауэровского мировосприятия:

Тебя не знаю я. Болезненные крики
На рубеже твоем рождала грудь моя,
И были для меня мучительны и дики
Условья первые земного бытия.

Сквозь слез младенческих обманчивой улыбкой
Надежда озарить, сумела мне чело,
И вот всю жизнь с тех пор ошибка за ошибкой,
Я все ищу добра – и нахожу лишь зло.

И дни сменяются утратой и заботой
(Не все ль равно: один иль много этих дней!),
Хочу тебя забыть над тяжкою работой,
Но миг – и ты в глазах с бездонностью своей.

Что ж ты? Зачем? – Молчат и чувства и познанье.
Чей глаз хоть взглянул в роковое дно?
Ты – это ведь я сам. Ты только отрицанье
Всего, что чувствовать, что мне узнать дано.

Что ж я узнал? Пора узнать, что в мирозданьи,
Куда ни обратись, - вопрос, а не ответ;
А я дышу, живу и понял, что в незнаньи
Одно прискорбное, но страшного в нем нет.

А между тем, когда б в смятении великом
Срываясь, силой я хоть детской обладал,
Я встретил бы твой край тем самым резким криком,
С каким я некогда твой берег покидал.
(«Ничтожество»)



Проснулся я. Да, крыша гроба. – Руки
С усильем простираю и зову
На помощь. Да, я помню эти муки
Предсмертные. – Да, это наяву! –
И без усилий, словно паутину,
Сотлевшую раздвинул домовину.

И встал. Как ярок этот зимний свет
Во входе склепа! Можно ль сомневаться? –
Я вижу снег. На склепе двери нет.
Пора домой. Вот дома изумятся!
Мне парк знаком, нельзя с дороги сбиться.
А как он весь успел перемениться!

Бегу. Сугробы. Мертвый лес торчит
Недвижными ветвями в глубь эфира,
Но ни следов, ни звуков. Все молчит,
Как в царстве смерти сказочного мира.
А вот и дом. В каком он разрушеньи!
И руки опустились в изумленьи.

Селенье спит под снежной пеленой,
Тропинки нет по всей степи раздольной.
Да, так и есть: над дальнею горой
Узнал я церковь с ветхой колокольней.
Как мерзлый путник в снеговой пыли,
Она торчит в безоблачной дали.

Ни зимних птиц, ни мошек на снегу.
Все понял я: земля давно остыла
И вымерла. Кому же берегу
В груди дыханье? Для кого могила
Меня вернула? И мое сознанье
С чем связано? И в чем его призванье?

Куда идти, где некого обнять,
Там, где в пространстве затерялось время?
Вернись же, смерть, поторопись принять
Последней жизни роковое бремя,
А ты, застывший труп земли, лети,
Неся мой труп по вечному пути!»
(«Никогда)»

                Человек входит в обитель земного бытия с болезненным криком страдания. Вся его жизнь – мученичество, смерть неотвратима, она – возвращение к ничтожеству, к бездне небытия. Надо совершенно не понимать лирику А.А. Фета, ее элегическую тональность и трагические мотивы, игнорировать его жизненную и религиозную драму, чтобы всерьез полагать, что, несмотря на все печали и страдания, он – один из самых жизнерадостных поэтов России, а общая настроенность его лирики – восторженно-радостная. В философии Шопенгауэра русский поэт нашел не только романтический культ гениев, возвышающихся над обезличенной толпой и эпохой, но и критику оптимизма – от обывательского до метафизического у Лейбница, учение которого лорд Байрон блестяще опроверг в своей величаво-трагической манере, а остроумный Вольтер высмеял в своем «Кандиде». Для Шопенгауэра оптимизм – это бессмысленные речи плоско мыслящих глупцов, самый безнравственный образ мыслей, оправдывающий всякое злодейство и преступление, цинично называющий зло – добром; это горькая и злая насмешка над всеми несказанными страданиями рода человеческого. Размышляя о жизни и натуре людей, Шопенгауэр приходит к печальным  умозаключениям:  «Забота о ближних и борьба за счастье угнетенных то и дело оказываются на поверку искательством собственной выгоды, патриотические призывы – маской своекорыстного национализма, парламентская болтовня – прикрытием самого беззастенчивого группового и личного эгоизма, выспренная демонстрация религиозных чувств – маскировкой ханжеской бессовестности. Большинство философов стремятся не к тому, чтобы обнаружить истину, но лишь к тому, чтобы утвердить свое материальное благополучие, и ради этого они приобретают показную эрудицию, демонстрируют мнимую оригинальность, а больше всего стараются угодить вкусам публики. Они готовы пресмыкаться перед государством и церковью. Жизнь людей в обществе полна нужды, страха, горя и страданий. Тревоги чередуются с разочарованиями, а отделяющие их друг от друга моменты удовлетворения своих желаний мимолетны и приносят затем скуку и новые страдания». Безотрадный, мрачный, но беспощадно честный шопенгауэровский взгляд на жизнь был глубоко созвучен мыслям Фета о «безобразии всего хода нашей жизни» и отразился на его лирике, где жизнь определяется как «тюрьма» и «базар крикливый Бога», она – кошмарный сон (образ жизни как сновидения перекликается со схожими высказываниями из древнеиндийской философии и драмы Кальдерона «Жизнь есть сон»), «мгновенный лед», а за ней – как «океан безданный» разверзается непроглядная вечность. По словам Шопенгауэра «смерть – поистине гений-вдохновитель философии; оттого Сократ и определял последнюю как «приуготовление к смерти». Мучительный вопрос о тайне жизни и смерти волновал и Фета, что нашло отражение в его поэтических произведениях – в стихах о смерти:

Когда, измучен жаждой счастья
И громом бедствий оглушен,
Со взором, полным сладострастья,
В тебе последнего участья
Искать страдалец обречен, -

Не верь, суровый Ангел Бога,
Тушить свой факел погоди.
О, как в страданьи веры много!
Постой! Безумная тревога
Уснет в измученной груди.

Придет пора – пора иная:
Повеет жизни благодать,
И будет тот, кто, изнывая,
В тебе встречал предтечу рая,
Перед тобою трепетать.

Но кто не молит и не просит,
Кому страданье не дано,
Кто жизни злобно не поносит,
А молча, сознавая, носит
Твое могучее зерно,

Кто дышит с равным напряженьем, -
Того, безмолвна, посети,
Повея полным примиреньем,
Ему предстань за сновиденьем
И тихо вежды опусти.


«Я жить хочу! – кричит он, дерзновенный. –
Пускай обман! О, дайте мне обман!»
И в мыслях нет, что это лед мгновенный,
А там, под ним, - бездонный океан.

Бежать? Куда? Где правда, где ошибка?
Опора где, чтоб руки к ней простерть?
Что ни расцвет живой, что ни улыбка, -
Уже под ними торжествует смерть.

Слепцы напрасно ищут, где дорога,
Доверяясь чувств слепым поводырям;
Но если жизнь – базар крикливый Бога,
То только смерть – его бессмертный храм.


Я в жизни обмирал и чувство это знаю,
Где мукам всем конец и сладок томный хмель;
Вот почему я вас без страха ожидаю,
Ночь безрассветная и вечная постель!

Пусть головы моей рука твоя коснется
И ты сотрешь меня из списка бытия,
Но пред моим судом, покуда сердце бьется,
Мы силы равные, и торжествую я.

Еще ты каждый миг моей покорна воле,
Ты тень у ног моих, безличный призрак ты;
Покуда я дышу – ты мысль моя, не боле,
Игрушка шаткая тоскующей мечты

                Последние строки стихотворения А.А. Фета «Смерть» 1884 года – это поэтическое переложение философских размышлений Шопенгауэра о смерти: просвещенный философией человек «спокойно смотрит в лицо смерти, прилетающей на крыльях времени и видит в ней обманчивый мираж, бессильный призрак, пугающий слабых, но не имеющий власти на тем, кто знает, что сам он есть та воля, объективацией или отпечатком которой выступает весь мир; кому поэтом во всякое время обеспечена жизнь…». Для Шопенгауэра смерть – это итог и цель жизни, наглядно демонстрирующая, что жизнь само по себе не является ценностью, ибо в противном случае у врат исхода из нее не нужно было бы ставить такого грозного привратника как смерть со всеми ее ужасами. Немецкий философ утверждает, что не существует никакого всеблагого Бога и бессмертия души, жизнь со всеми ее радостями не стоит мучений хотя бы одного загубленного существа, а неотвратимая смерть – это возвращение в небытие, освобождение от тягот земного существования: «Человек при зачатии возникает из ничто, он и со смертью обращается в ничто». В лирических раздумьях Фета образ смерти двойственен: с одной стороны она – суровый посланник Бога, тушащий факел жизни, наставник поэтов и мудрецов, утешитель, избавляющий страдальцев – «тех, кто не молит и не просит» от невыносимой тяжести земного существования, она – «бессмертный храм» Бога; с другой стороны – смерть есть безличный призрак, она – враг всех живущих, безжалостный палач любви, надежд и грез, и подобно Сократу, Платону и Плотину, русский поэт провозглашает, что не боится смерти и небытия. Если шопенгауэровская философия отчаяния однозначно отрицает бессмертие души, то в лирике Фета я нахожу как мотивы блаженного исчезновения в небытии – «скорей, скорей в твое небытие», так и христианскую веру в бессмертие души – «вневременной повеем жизнью оба, и ты и я – мы встретимся – теперь!» Тема смерти и бессмертия пронизывает философскую лирику Фета и можно вспомнить слова Полонского, сказанные Фету: «Да кто в него не верит, пусть и не читает стихов твоих!» «Что ты за существо - не постигаю. Ну скажи, ради Бога и всех Ангелов Его – и всех чертей Его, откуда у тебя берутся такие елейно-чистые, - такие возвышенно-идеальные, - такие юношественно-благоговейные стихотворения, - как «Упреком, жалостью внушенным». Стихи эти так хороши, что я от восторга готов ругаться. Гора может родить мышь, - но чтобы мышь родила гору, - этого я не постигаю. – Это паче всех чудес, тобою отвергаемых. Тут не ты мышь, - а мышь – твоя вера, ради которой Муза твоя готова

...себя и мир забыть
И подступающих рыданий
Горячий сдерживать порыв.

                Какой Шопенгауэр, - да и вообще, какая философия объяснит тебе происхождение или тот психический процесс такого лирического настроения! – Если ты мне этого не объяснишь, - я заподозрю, что внутри тебя сидит другой – никому не ведомый – и нам, грешным, невидимый человечек, окруженный сиянием, с глазами из лазури и звезд, и – окрыленный. – Ты состарился, а он молод! – Ты все отрицаешь, а он верит! – Ты видишь в женщине –  как бы ни была она прекрасна, - нужник –  а он видит в ней красоту души и упивается ее чистотою! – Ты презираешь жизнь, а он, коленопреклоненный, зарыдать готов – перед одним из ее воплощений – перед таким существом, от света которого Божий мир теперь в голубоватой мгле». С проницательностью знатока душ Полонский указал: 1) на двойственность Фета – с одной стороны он хозяйственник, утилитарист и «непреклонный атеист» в жизни, с другой – идеалист и романтик, творец одних из лучших шедевров русской религиозной лирики; 2) на отчаянную борьбу веры и неверия в его душе; 3) на колоссальную разницу между ним и Шопенгауэром, что понимал и сам орловский поэт, противопоставлявший соломоновой мудрости, столь ценимой Шопенгауэром, христианское вероучение: «Великолепный Соломон в сущности ничего не противопоставляет открытой им жизненным опытом истине. Постигнув суету мира, он не вышел из этой суеты и даже не подозревает из нее исхода. В его положении его логика неотразима. Все это суета, но мы родились, живем и умрем в этой отрадной нашим прирожденным чувствам суете и потому: «Пей. Ешь и веселись сколько душе угодно» Не такова сущность, не таково учение христианства, которое не могло бы приобрести такого всемирного значения, если бы повторяло исторические зады чужих учений. Будучи учением откровенным, оно не приходит к истине путем мучительного самоуглубления и анализа, оно прямо обладает ею. Оно не подчиняется ей, а всесторонне властвует над нею. Оно знает, что мир, с его физическими, гражданскими и социальными законами есть мир неизменных фактов, связанных вечною цепью причинности и в этом смысле к нему понятия добра и зла не приложимы. Но что по отношению к духу человеческому, по отношению к голосу непосредственной совести, эгоистические нити, связующие душу человека с окружающим миром, превращают его в губительное, исконное зло, которое встает беспощадным князем мира сего. Христианство не учит насильственно порывать эти естественные связи, оно учит их ослаблять, в тайнике души настолько, чтобы они не тревожили вечно бодрствующую совесть». Вера в бессмертие души с могучей силой раздается в стихотворении Фета «Вздох»:

Но будет жизнь за жизнию земною,
Где буду нов и светел и любим,
Где заблещу прославленный звездою,
Где я сольюсь с дыханием твоим!

                В поэтическом мире А.А. Фета особое место занимают философские и религиозные стихи, которые можно поставить в один ряд с духовными стихами Ломоносова и Державина, Жуковского и Веневитинова, Тютчева и Баратынского, и потому невозможно вслед за Е. Эткиндом, Бухштабом и В.В. Кожиновым утверждать, что Фет был принципиальным атеистом, а Бог для него – символ космоса. Профессор Е. Эткинд думал, что атеизм совместим с «высочайшей нравственностью» и утверждал – Генрих Гейне и Фет были романтиками и поэтами-атеистами. Но высказывание Эткинда – это суждение дилетанта: Ф.М. Достоевский заметил, что высокая нравственность предполагает веру в Бога и бессмертие души;  немецкий поэт-романтик Генрих Гейне в молодости пришел из иудаизма к лютеранству, а после – долгие годы, испытывая физические и духовные страдания, спорил с Богом, и потому он – богоборец, а не атеист. В одном из писем Страхову в 1880 году Фет открыто писал о своей религиозности: «Ни я, ни Шопенгауэр не безбожники, не атеисты. Не заблуждайтесь, будто я это говорю, чтобы к Вам подольститься. Я настолько уважаю себя, что не побоялся бы крикнуть Вам: Таков, Фелица, я развратен». Эти исповедальные строки – свидетельство о мучительных размышлениях Фета и его глубоко выстраданной вере. Достоевский в знаменитом письме Н.Д. Фонвизиной говорил о себе: «я – дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных». По мысли Н.А. Струве, обратившего внимание на то, что в своей восхитительной лирике Фет не только воспевал любовь и красоту природы, но и писал стихотворения глубоко религиозные – изящный сонет «Мадонна», навеянный картиной Рафаэля, и в отличие от эпикурейца А.С. Пушкина, религиозное сознание Фета более зрелое – он не смешивает мимолетную земную и вечную Божественную красоту, а потому «назвать Фета атеистом можно лишь по недоразумению. Своим направлением, своими религиозно-философскими элегиями и думами Фет примыкает к великой, христианской, духоносной традиции русской литературы, начатой Пушкиным и Гоголем, продолженной Тютчевым, Достоевским, Соловьевым». На страницах поэтических творений Фета отразилась мучительная борьба веры и неверия: в отличие от Шопенгауэра он признает волю Божию, держащую вселенную, верит в существование Ангелов и горнего мира, в то, что смерть – это возвращение в вечность, но вместе с тем в иных стихах его глубокие религиозные прозрения сменяются безотрадным и опустошающим скепсисом.  В лирически изящных, мелодичных и исповедальных стихах Фета мощными аккордами звучит не одна его жизнерадостность – ликующее созерцание мира, но и элегическая печаль романтика, удрученного низкой прозой земного бытия, не одни сомнения Гейне и печальные раздумья Шопенгауэра, но и жажда веры и религиозное чувство. «Врожденный запрос бесконечного» есть одна из отличительных черт духовного мира А.А. Фета – это жажда горнего, искание Бога и вечности, ибо согласно Августину Блаженному Господь создал нас для Себя и сердце наше не имеет покоя, пока не наполнится Его любовью. Как лирик, принадлежащий великой традиции русской поэзии с ее христианскими мотивами,  Фет не только взывает в стихах к Пресвятой Деве Марии – «Владычица Сиона», «Ave Maria», «Ночь тиха. По тверди зыбкой...», что отсылает нас к «Мадонне» А.С. Пушкина и молитве М.Ю. Лермонтова «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…», но и обращается к библейским сюжетам – например к евангельской истории об искушении дьяволом Сына Божиего, Иисуса Христа в пустыне по время Его многодневного поста:

Когда Божественный бежал людских речей
И празднословной их гордыни,
И голод забывал и жажду многих дней,
Внимая голосу пустыни,
Его, взалкавшего, на темя серых скал
Князь мира вынес величавый.
«Вот здесь, у ног Твоих, все царства, – он сказал, –
С их обаянием и славой.
Признай лишь явное, пади к моим ногам,
Сдержи на миг порыв духовный –
И эту всю красу, всю власть тебе отдам
И покорюсь в борьбе неровной».
Но Он ответствовал: «Писанию внемли:
Пред Богом Господом лишь преклоняй колени!»
И сатана исчез – и Ангелы пришли
В пустыне ждать Его велений.

                В великолепном стихотворении «Когда Божественный бежал людских речей…» Фет предвосхитил размышления Ф.М. Достоевского и В.С. Соловьева и изобличил соблазн славы, власти и земного царства – искушение римской церкви из «Чтений о Богочеловечестве» и Великого Инквизитора в романе «Братья Карамазовы». В стихотворении Фета Сатана предлагает Христу ради владычества над всеми царства мира «сдержать на миг порыв духовный» и преклониться пред ним, но Сын Божий указал падшему Херувиму на возвещаемое в Священном Писании – «Пред Богом Господом лишь преклоняй колени!», выдержав искушение и не поддавшись дьявольскому соблазну мирового владычества. В стихотворении «Измучен жизнью, коварством надежды…» Фет ассоциирует земную жизнь с ее муками и разочарованиями с мраком вседневным, но созерцание звездного неба увлекает поэта в бесконечную бездну эфира, и он смотрит «из времени в вечность» и видит «солнце мира», аналогичное соловьевскому «неподвижном солнцу любви». Фетовский образ «солнце мира» – это Сам Христос, пророчески именуемый в Ветхом Завете «Солнцем правды», согревающее и оживляющее всю вселенную любовью. Живой алтарь мироздания – это Христос, Он – Первосвященник и живой Жертвенник. Как сказал святой Дионисий Ареопагит «Божественный Жертвенник наш есть Христос». Вселенская жертва Иисуса Христа, принесенная за всех и за вся – это Голгофа, курящий ладан над алтарем мироздания – Божественная Литургия, а бескровная жертва, вечно совершающаяся – Евхаристия. В одном из стихотворений поэт обращается к евангельскому эпизоду казни Иисуса Христа: настал час искупительной жертвы – Иуда предел Спасителя, не простив Ему любви безбрежной, простирающейся на все народы и на всех людей, а далее – распятие Сына Божиего, которое превращается в высочайшее торжество – победу Христа Богочеловека над грехом и смертью:

День искупительного чуда,
Час освещения креста:
Голгофе передал Иуда
Окровавленного Христа.

Но Сердцеведец безмятежный
Давно, смиряяся, постиг,
Что не простит любви безбрежной
Ему коварный ученик.

Перед безмолвной жертвой злобы
Завидя праведную кровь,
Померкло солнце, вскрылись гробы,
Но разгорелася любовь.

                Изумительные стихи Фета «Не тем, Господь, могуч, непостижим...» и «Я потрясен, когда кругом…» глубоко религиозны и приоткрывают интимное отношение поэта к Богу, то, что сердце его верит в Творца и ощущает Его в великолепии природы – океан есть серебряная риза Божия, в искусстве – оно отражает красу двух миров – духовного и материального, уподобляет человека Богу через творчество, наконец, сам человек, сотворенный по образу и подобию Вседержителя, несет в себе духовное пламя, роднящее его с Ангелами. Переосмыслив шопенгауэровское учение о мировой и бессознательной воле, Фет говорит, что в основе мира лежит разумная и всемогущая воля непостижимого для ума Бога Вседержителя. Ощущая себя висящим над бездной вечности, Фет ощущает, что его удерживает в жизни могучая десница всемогущего Бога. В стихотворении «Ночь тиха. По тверди зыбкой…» поэт обращается к евангельскому сюжету о Рождестве Христовом, оно начинается с изящного описания ночного звездного неба, затем обращается к земле – к прекрасному и осененному благодатью лику юной Девы Марии и яслям с Богомладенцем, к пастухам, радующимся рождению Мессии вместе с Ангелами, которые «в вышних славят Бога»  – цитата из Евангелия от Луки. В поэтическом мире Фета звезды трепетно слушают Ангелов, поющих о Боге, и восхищенный ангельским славословием звездный хор славит Творца вселенной как в Псалтыре – «хвалите Его солнце и луна, хвалите Его, все звезды света. Хвалите Его небеса небес…» (Пс.148:3-4), славит Его надмирной хвалой горних духов – «Вечный Свят, Свят, Свят!» – это молитвенное песнопение, звучащее на Божественной Литургии и восходящее к таинственному видению из книги пророка Исайи, где Серафимы в священном трепете взывали к Святой Троице – «Свят, Свят, Свят Господь Саваоф! вся земля полна славы Его!» (Ис.6:3), – и отсылающее нас к незабвенным строкам Апокалипсиса – «Свят, Свят, Свят Господь Бог Вседержитель, Который был, есть и грядет» (Откр. 4: 8). В одном из самых проникновенных своих религиозных стихотворений Фет обращается к евангельской притче о блудном сыне, иносказательно повествующей о падшем человеке, с раскаянием возвращающемся к своему Отцу Небесному – Богу: Отче! Я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим (Лк 15:21). В двух стихах Фет сравнивал себя с библейской фигурой блудного сына: «В саду» – «Стою как блудный сын перед лицом отца, и плакать бы хотел – и плакать не умею», и в своеобразном поэтическом переложении евангельской притчи:

Когда кичливый ум, измученный борьбою
С наукой вечною, забывшись, тихо спит,
И сердце бедное одно с самим собою,
Когда извне его ничто не тяготит,

Когда, безумное, но чувствами всесильно,
Оно проведает свой собственный позор,
Бестрепетностию проникнется могильной
И глухо изречет свой страшный приговор:

Страдать, весь век страдать бесцельно, безвозмездно,
Стараться пустоту наполнить – и взирать,
Как с каждой новою попыткой глубже бездна,
Опять безумствовать, стремиться и страдать, -

О, как мне хочется склонить тогда колени,
Как сына блудного влечет опять к Отцу! –
Я верю вновь во все, - и с шепотом моленья
Слеза горячая струится по лицу.

                В религиозной лирике А.А. Фета ощущается мощное духовное искание, неутоленное желание встречи с Богом и молитвенного общения с Ним, мучительные колебания – борьба сомнений и веры. После вдумчивого прочтениях религиозно-философских стихов Фета невозможно согласиться ни с Лотманом, считавшим, что обращения поэта к Богу имели лишь поэтический, а не религиозный смысл, ни с Дунаевым по-дилетантски утверждавшим, что Фет был «религиозно индифферентным» лириком, в стихах своих искажавшим библейскую мудрость священных книг. Всю жизнь христианская вера боролась в душе Фета с отчаянными сомнениями в бытии и благости Бога Вседержителя, бессмертии души и существовании духовного мира, «кичливый ум» боролся с доводами сердца – как было у Паскаля и Кьеркегора, душа поэта разрывалась между холодной рациональностью и молитвенным порывом. По заветному убеждению Фета на путях рационального мышления невозможно познать Бога и разрешить вековечных вопросов, стоявших перед мудрецами, пророками и поэтами, ибо «Бог сидит в чувстве, и если Его там нет, разум Его не найдет». Если Достоевский уверовал во Христа и нашел в Нем – высочайший нравственный идеал и Спасителя, то вся духовая жизнь Фета протекала в колебаниях до последних дней жизни, сомнения ума боролись с верой сердца, но в счастливые минуты его мятущаяся душа ощущала мощь и любовь Божию и уста его восклицали: «Я верю вновь во все — и с шепотом моленья слеза горячая струится по лицу». В этих фетовских строках звучит драматичное библейское признание человека, жаждущего верить в Бога и верить Богу: «Верую, Господи! Помоги моему неверию». Несмотря на то, что поэзия А.А. Фета изобилует отсылками к Библии – к Ветхому и Новому Заветам, к жизни Иисуса Христа от Рождества до Голгофы и Воскресения, его нельзя назвать православным поэтом в строгом догматическом и нравственном смысле, но невозможно отрицать его паскалевской религиозности, его жажды веры и христианских мотивов многих его стихотворений, являющихся драгоценными жемчужинами русской религиозно-философской лирики, его духовного поиска Бога и молитвенных обращений к Нему, о чем свидетельствует и переложение молитвы «Отче наш», напоминающее по своей композиции пушкинское переложение великопостной молитвы преподобного Ефрема Сирина:

Чем доле я живу, чем больше пережил,
Тем повелительней стесняю сердца пыл,
Тем для меня ясней, что не было от века
Слов, озаряющих светлее человека:
«Всеобщий наш Отец, Который в Небесах.
Да свято имя мы Твое блюдем в сердцах,
Да приидет Царствие Твое, да будет воля
Твоя, как в небесах, так и в земной юдоли.
Пошли и ныне хлеб насущный от трудов,
Прости нам долг: и мы прощаем должников,
И не введи Ты нас, бессильных, в искушенье,
И от лукавого избави самомненья».

                Всю жизнь Фет боролся за возвращение своей фамилии, за богатство и литературное признание, но когда он получил все эти сокровища мира сего, то не почувствовал себя счастливым, ведь «идеальный мир» его души был давно разрушен и самое святое – любовь, принесена в  жертву. Монах Лазарь (В.В. Афанасьев) утверждал, что Фет искал Бога и нашел его, но чем глубже я вчитываюсь в его последние стихотворения, чем глубже вдумываюсь в трагический и неоднозначный финал его жизни, тем больше прихожу к мысли, что искренняя вера, живущая в сердце поэта, до последнего вздоха боролась с отчаянными сомнениями его ума. С годами трагическое мироощущение Афанасия Фета нарастало, земная жизнь с ее тяжкими трудами, тоской и страданиям стала для него невыносимо тягостной, искусство не могло исцелить его измученной души и его телесных недугов – резкого ухудшения зрения, «грудной болезни», сопровождавшейся мучительными приступами удушья. И вот 21 ноября 1892 года «полуразрушенный, полужилец могилы»», отослав жену и оставив предсмертную записку – «Не понимаю сознательного приумножения неизбежных страданий. Добровольно иду к неизбежному», решился на самоубийство. Схватив стальной стилет, лежавший на столе, Фет пытался убить себя, но секретарша сумела вырвать его, поранив себе руку. В отчаянии поэт бросился к буфету, где лежали ножи, но здесь его неожиданно настигла смерть от разрыва сердца. С формальной стороны самоубийство Фета не состоялось, но из его предсмертной записки ясно, что поэт имел твердое намерение убить себя из-за невыносимых духовных, душевных и телесных страданий – совершить тяжкий грех, лишающий человека надежды на покаяние. Советский исследователь жизни и творчества А.А. Фета Д. Благой полагает, что обдуманное и решенное самоубийство – это проявление «железной фетовской воли», но я вижу здесь не силу духа, а отчаяние и безысходность. В предсмертной записке Фета не нашлось места молитве и надежде на милость Божию, там изложен трагически-пессимистический взгляд на жизнь и шопенгауэровское оправдание самоубийства – для страждущего поэта стало невыносимо «страдать, весь век страдать, бесцельно, безвозмездно, стараться пустоту наполнить и взирать, как с каждой новою попыткой глубже бездна, опять безумствовать, стремиться и страдать». Смерть Фета овеяна тайной и очень символична, ибо умирая от разрыва сердца, он словно увидел нечто страшное и рука его поднялась для крестного знамения, но тотчас опустилась. Суд и милость в руках Бога, а Его высокая правда выше наших представлений, а потому только вечность откроет обрел ли Фет спасение за гробом, нам же надлежит молиться за душу этого самобытного и музыкально непревзойденного лирика, воспевшего вечную любовь и мимолетную земную красоту, оставившего миру драгоценные бриллианты своей поэзии, много страдавшего, сомневающегося и колеблющегося, но искавшего Бога. Пусть поэтическая лира А.А. Фета умолкла, но в сердцах ценителей искусства его лирические стихи всегда будут звучать прекрасной и духовно-утонченной, но элегически-грустной мелодией, вдохновляющей и побуждающей задуматься о вечном.


Рецензии