БЕГ
Мать и сын сидели на скамейке, на берегу пруда.
Говорили по-французски. Медленно, уставив рассеянный взляд на мелкую рябь водной поверхности, мать со вздохом произнесла:
– Сандр... ты уверен что все продумал?
– Да.
– Предположим, что ты оказался в Австрии, дальше что будешь делать?
– Не знаю. Буду вызывать жену с дочкой и тебя.
– Они нас не отпустят. Ты знаешь.
– Знаю. Но когда-нибудь же закончится их власть...
– Я не доживу... Как я надеялась на это, когда умер Сталин. Все думала, что в нем одном дело, что стоит только упырю сдохнуть, то все вернется... потихоньку, но вернется. А ничего не изменилось.
– Но я не могу уже ждать...
Женщина долго-долго смотрела на воду, качала головой:
– Да, ты прав. Надо хоть что-то пытаться делать. Ладно, Сандр... денег я тебе дам... на этот круиз...
Сын довольно улыбнулся, обнял за плечи:
– Спасибо, Сара!
Но она никак не отреагировала на благодарность, все так же печально-недоверчиво качала головой.
У Сары всегда есть деньги, несмотря на преклонный возраст. Бывало и много денег, хотя пенсия ее составляла какой-то смешной мизер, такой, что меньше уже не дозволяла платить советская власть. Всю жизнь к ней ходили люди, всю жизнь она их лечила. Дать сыну на дорогой круиз по Черному морю не было большим обременением для ее кошелька. Собственно, и та сытая жизнь, какой наконец-то зажила ее семья вместе с сыном, его женой и внучкой - заслуга старухи, на зарплату Сандра, учителя средней школы и Анюты, плановика на заводе, особо не разгуляешься. Старая женщина зарабатывала больше, чем они вместе взятые. Своими руками. Многие называли ее руки чудотворными, только вот эти волшебные руки уже болели нещадно, по ночам вздрагивала от острой, пронизывающей боли в запястьях, старалась не глотать таблетки, но разве можно это терпеть? Глотала. Приходилось вынимать заветный пузырек и запивать водой пилюлю, привезенную откуда-то издалека.
План сына был глупый, совсем дурацкий. Но, возможно, именно это качество и могло бы помочь.
Так сын думал. Просто не знал, что подобным образом рассуждает не только он. Но сейчас уже поздно сокрушаться. Слишком поздно.
На каждом большом пассажирском судне, совершающем многодневные круизы, есть одна или несколько "кают", клеток, где по приказу капитана можно содержать арестантов. Находятся эти «номера» обычно на уровне нижних трюмов, оборудованы, звуконепроницаемы, надежно защищены от ненужных глаз и охраняются обученным персоналом.
Наверное, недалеко от камеры, где как раз и пребывал Александр Беккер, находилось машинное отделение: стоял постоянный, изматывающий нервы шум турбин. Вентиляция не справлялась с изнуряющими трюмными ароматами, пахло дизельным топливом и гнилыми мешками. Да еще шныряли крысы, не обращавшие, впрочем, никакого внимания на сидельца, у них был гораздо более вкусный источник еды, нежели этот сидящий, плачущий временами от боли в почках человек, с лихорадочно блестевшими глазами. Постоянно хотелось пить, глотал мутноватую, пахшую хлоркой воду, от нее становилось только хуже, после недолгого пребывания в желудке вода сама собой выходила обратно.
Сердце работало как-то чересчур активно, а даже сердито, сидящий арестант слегка раскачивался в такт его биению. Жизнь казалась глупой, никчёмной, не имела уже ровно никакого смысла и если бы сейчас была возможность умереть, то только обрадовался этому. Хватая сознанием обрывки этой горько-сладкой ускользающей мысли, более всего на свете хотелось, чтобы всё закончилось. Сознание в такие моменты трансформируется в нечто легкое и высоко-парящее, но одновременно и давящее, как под прессом. Мысли гнетуще-кристальные, несмотря на боль в теле.
Арестант думал о том, что жизнь, в сущности, и есть тюремное заключение в свое тело: дух мается в телесной оболочке как в клетке и только во сне может вдохнуть чистого воздуха свободы, улететь куда-то, жаль только, что ненадолго. Дух тоже страдает оттого, что телесная клетка терзается и ноет от болезней.
«Дух, заключенный в тело - это и есть его тюремное пребывание. Разве нет? Непонятно только: кто он, этот затейник? Тот, кто посадил в этот вонючий трюм известен. Но кто посадил меня в эту телесную оболочку?
Впрочем, какая разница, как его зовут... Разве это важно?
"Бог наказал!"- говаривал отец.
"Бог? - думал тогда мальчик Саша, но если он бог, то почему наказывает? Разве бог - может наказывать? Тогда какой же он бог? Разве больше некому наказывать, кроме него? И почему я должен его любить, если награждает страданиями непонятно за что?"
Детские вопросы возникали часто, но все безответные. То невнятное бормотание, что предлагали родители или другие взрослые не убеждало и не отвечало ни на что. Подспудно зрела уверенность, что взрослые и сами ничего не знают.
"Человеку мало его телесной тюрьмы, он помещает себе подобных в еще одну, уже человеческую, в железную клетку".
– Тюрьма, сидящая в тюрьме! - произнес тихо Александр неожиданно для себя.
Этот образ показался ему забавным.
"А если в тюрьме помещают в карцер? Тогда тройная тюрьма получается!"
Улыбнулся.
Стремление к свободе, в сущности, и есть основа любого духа. В чем вина вина человека, любого человека, если он хочет вырваться из места своего заключения? Из "страны победившего счастья", например? Впрочем, и сейчас ответов нет, как не было и в возрасте, когда эти проблемы не должны возникать.
Высокого роста, плечистый матрос с буравящим взглядом принес какую-то еду на погнутом, видавшим виды аллюминиевом подносе. Молодой человек, исполняющий роль охранника, смотрел на арестанта враждебно, давая понять: с ним шутки плохи!
Выглядело комично.
Еда же, принесенная еще в прошлый раз, осталась нетронутой.
– Доктор нужен? - матрос произнес это, стараясь быть строгим и наглым.
– Нет, благодарю вас - подчеркнуто вежливо, немного даже подтрунивая над матросом такой учтивостью, ответил арестант.
Теплоход пришвартовался к причалу одесского пассажирского порта. Судя по времени, проведенном в трюме и по турбинам, внезапно стихшим, долгое время не подававшим жизни, это конечный пункт его круиза по Черному морю. Только через двенадцать часов за ним прибыл «воронок», на нем Александра привезли на железную дорогу и через сутки в специальном вагоне доставли в областной следственный изолятор КГБ.
В тесной камере содержались всего три человека. Они не говорили друг с другом, погруженные в свои думы. На деревянных нарах, свернувшись клубочком, спал молодой парень, иногда вскрикивая во сне, в углу сидел, прикрыв глаза, временами тяжко вздыхающий, лысый человек, которого можно принять за бухгалтера.
Третий Александр Беккер, доставленный из Румынии. Дверь камеры отворилась, зашел сержант, держащий в руках бумагу:
– Александр Беккер!
– Я.
– На выход.
Сержант рывком поставил арестанта к стене, закрыл за ним дверь, и очень доходчивым, спокойным тоном ввинтил в Александру уши:
– Ведите себя разумно, бежать отсюда невозможно, да и некуда. Руки за спину! Пошел вперед!
По всем повадкам сержанта виден профессионал. "Такой вырубит быстро и качественно" - пронеслось мельком в сознании.
В кабинете сидела молодая женщина чрезмерной упитанности, на голове красовался шиньон.
Женщина равнодушно поздоровалась, пригласила:
– Присаживайтесь, гражданин Беккер...
Порылась в каких-то бумажках, что-то с чем-то сравнила.
– Вы находитесь в следственном изоляторе комитета государственной безопасности.
Три последних слова она произнесла с легким нажимом.
– Меня зовут Нина Михайловна Конова, я дознаватель, веду сейчас ваше дело. Жалобы есть?
– Нет.
– А почему вы ничего не едите?
– Аппетита нет. Кроме того, у меня почки болят.
– Ну вот, а говорите, жалоб нет. Значит есть?
– Мои жалобы не помогут. Ваши румынские коллеги постарались, усердно постучали по почкам.
– Меня это не интересует, - резко оборвала Нина Михайловна.
Александр кисло усмехнулся:
– Ну вы же спросили про жалобы - я и ответил.
– Вы предали родину, гражданин Беккер...
– Это не так...
устало ответил сидящий на стуле небритый мужчина.
– Я только выпил вина и решил искупаться в море. А тут подоспели румынские секуритате на моторке... дальше вы знаете.
– А вы всегда купаетесь по ночам?
– По ночам тоже... Перед сном полезно, спится хорошо - усмехнулся арестант.
– Александр Эрнстович, - глаза дознавателя сузились, - давайте перестанем шутить! В стенах этого учреждения над шутками не смеются... Пожалуй, даже наоборот: шутки вызывают обратную реакцию.
Последняя фраза была произнесена с некоторой язвительностью:
– Поэтому оставьте ваше чувство юмора для жены и матери. Про ребенка я уж не говорю: ваша дочь этого не поймет. Судя по всему, ваша шутка затянется лет на десять... крытки! Знаете что это - "крытка"?
Арестант опустив голову и не поднимая глаз, отрицательно покачал головой:
– Нет.
– Это тюрьма особого режима. Для государственных преступников.
– Но я не совершал преступления, – Александр поднял голову.
– Это решает суд! – иронично, со смешком отозвалась Нина Михайловна, – но... вернемся к вашему купанию... В ваши плавки был вшит закленный в водонепроницаемую пленку паспорт. На ваше имя. Вы всегда носите свой паспорт в трусах?
– Там был не только паспорт, но и деньги. Я вообще боюсь оставлять документы и деньги без присмотра. Украдут же, - с некоторой долей насмешки отозвался мужчина на стуле.
– Вряд ли суд вам поверит, - с улыбкой откликнулась на это следователь, – Скорее наоборот: это будет расценено как доказательство ваших намерений о бегстве, а значит и о предательстве родины! Александр Эрнстович... Ну, вы не первый, кто вот так...
дознаватель усмехнулась:
– ...объясняет свой паспорт в трусах!
– Но ведь я не нарушал границу СССР!
– Кто это вам сказал?! Ошибаетесь! Борт судна - это государственная граница страны! Неужто вы об этом не знали? Не-ет! Вы об этом прекрасно знали, и даже расписывались, что проинформированы! А даже если и нет, то незнание закона не освобождает от ответственности.
Произнесла всё это с насмешкой, нарочито поучительным тоном.
Александр знал об этом, конечно. Это первое, что с самым серьезным видом сообщали всем, прибывающим на круизный теплоход по Черному морю.
– Вот тут нам... румынские товарищи докладывают... что вы угрожали им ножом, в момент задержания.
Александр вскинулся в недоумении:
– Я!? Этого не было!
– Вот это, - Нина Михайловна потрясла листом бумаги - официальный документ! Документ работников государственной безопасности Румынской Народной Республики! В нем излагается, что гражданин Беккер Александр, был задержан при попытке пересечения границы СССР в скобках: круизного судна теплохода и угрожал работникам службы безопасности пассажирского порта при задержании оружием, в скобках - нож. В результате чего, в момент задержания, к Беккеру А.Э. пограничной службой и работниками Секуритате были применены спецсредства. Это к вопросу о ваших почках.
Нина Михайловна долгим неприятным вглядом смотрела на подследственного, убедившись, что произвела нужный эффект, молвила:
– Знаете что это? - сделала основной упор на слово "что", тщательно, с паузами, для вящей убедительности разделяя слова,
– это тяжкое государственное преступление. От десяти до пятнадцати лет или...смертная казнь.
Глаза арестанта покраснели и наполнились страданием:
– Но у меня не было никакого ножа! Это неправда! Румыны написали неправду!
"Поплыл, голубчик", удовлетворенно подумала дознавательница.
Нина Михаловна смотрела на растерянного и готового расплакаться мужчину, попыталась успокоить, впрочем, весьма язвительно:
– Александр... ну что вы! Плакать станете? Я хоть и сотрудница КГБ, но все-таки женщина! Самому-то не стыдно?
Нина Михайловна налила воды из графина, вздохнула:
– Попейте водички... Еще раз. Если не было ножа, все стало бы проще, но нож - это оружие, отягчающее обстоятельство, основное доказательство вашей вины, с ножом всё гораздо хуже. Оч-чень хуже!
– Да не было у меня ножа! - Александр вскричал, слезы показались на его глазах. Он вскочил на ноги.
Приказала властным тоном:
– А ну-ка сядьте! И успокойтесь!
Женщина с шиньоном на голове на мгновение перешла на "ты":
– Ведешь себя как баба! Повторяю: статья шестьдесят четыре УК РСФСР, измена родине путем бегства за границу, от десяти до пятнадцати лет лишения свободы. А применение оружия серьезно отягощает вашу вину. Так что... все очень кисло, Александр Эрнстович.
Нина Михайловна была опытным сотрудником.
По выражению лица, глаз, по обертонам голоса арестанта догадывалась о чем думает и мечтает это глупое "бревно", - так называли у них в конторе людей, пытающихся бежать из СССР вплавь, по воде. Она знала также: подследственный хочет сейчас одного, умереть. Обещанные ему тюремные мучения были столь длинными и бессмысленными, что об этом мечтают практически все, кому впервые предстоит окунуться в жестокий тюремный мир СССР.
После некоторой паузы, выдавила нечто холодное:
– Но на высшую меру не надейтесь, этого сейчас уже нет, времена не те! Да и смерть слишком легкое наказание для таких предателей как вы! Придется помучаться, Александр Эрнстович! Но я только дознаватель, на этом моя функция закончилась, передам вас другому сотруднику, следователю, он будет решать что с вами делать дальше.
Нина Михайловна взяла со стола маленький клочок бумаги, написала на нем несколько слов и пододвинула арестованному, тот прочел: "Саша, соглашайся! Иначе твоя жизнь будет адом".
Потом быстро взяла этот клочок и сожгла в пепельнице. Закончив манипуляции, кнопкой вызвала охранника.
Арестанта увели, Нина Михаловна вошла в кабинет, за столом сидел мужчина в гражданском костюме:
– Ну что, он твой!
– Потёк?
– Да!
Добавила со смешком:
- А ты говорил не потечет!
– Записку написала?
Нина Михаловна, игриво:
– А то! Всё как учили! Материал готов к разработке.
– Ладно, завтра займусь.
На следующее утро:
– Здравствуйте, Александр Эрнстович! Меня зовут Полесов Виктор Васильевич. Я ваш следователь от комитета государственной безопасности. В принципе нам всё ясно, остались только формальности - ваша подпись под протоколом допроса.
Комната для допросов была прокурена, Полесов, недовольно морщась, подошел к окну и отворил его:
– Чертов Кукозин, накурит как паровоз, проветривай после него...
Виктор Васильевич пододвинул листы бумаги мужчине, обросшему после злоключений последнего месяца.
– Можете прочесть и подписать.
Александр сидел, безучастно сложив руки на коленях.
– Ну? Что ты замер? Либо читай и подписывай, либо я напишу, что подследственный отказался от подписи документа. Но для суда это неважно. Ваша вина, гражданин Беккер, уже установлена следствием, улики налицо, нож фигурирует в деле. Кроме того, гражданин Беккер, если вы хотите сделать чистосердечное признание своей вины, то можете это тоже написать собственноручно. Но ты везунчик, Шурик! У тебя появился выбор! Сейчас время такое... мир, дружба, жвачка... Никсоны приезжали...разрядка на зарядке... Вот только сегодня пришла разнарядка, на негласных сотрудников, из числа подследственных. У меня есть право, дарованное партией - спасать таких заблудших овец, как ты. Хотя, если быть точным, то ты баран. Потому что только бараны могут бежать из нашей страны. Так что выбирай: либо ты пишешь признание своей вины и тогда свобода твоя близко, либо...
Сквозь открытое зарешеченное окно врывались ароматы сентября. К ним примешивался сладковатый запах сгоревшей картофельной ботвы, значит уже выкопали картошку и жгли сухие стебли. Этот запах щемяще узнаваем.
– Александр Эрнстович... На одной чаше весов ваша жизнь... Порядочный кусок жизни, пятнадцать лет! И неизвестно: выживете вы там или нет... Все же, в таких строгих тюрьмах сидят отпетые уголовники и ваша роль в камере изначально известна. Либо убьют, если откажетесь делать то, что прикажут блатные, либо... под шконку. Шестеркой. Конечно, размолотят твою жопу. Парни там, как правило молодые, резвые.
– Где подписать?
– Нигде. Сидишь и пишешь сейчас явку с повинной, о том, что ты намеревался сбежать и предать родину.
– Ничего писать не буду.
– Как хочешь. Ты свою судьбу сам выбрал.
Подумав немного, Александр Беккер взял бумагу, писал. Полесов встал, презрительно кинул подследственному:
– Приду через полчаса, чтобы все было написано. С места не вставать.
Вышел из кабинета, щелкнул замок.
Наконец, когда чистосердечное признание написано, арестант безучастно сложив руки на коленях еще два часа ждал, пока вернется Полесов. Когда тот зашел в кабинет, быстро прочтя написанное, убрал листы бумаги в черную папку:
– А теперь пиши под мою диктовку... Я, Александр Эрнстович Беккер, находясь на круизном судне, пришвартованном в румынском городе Констанца, вечером пятнадцатого августа тысяча девятьсот семьдесят пятого года, выпил четыреста граммов, нет, это много, триста граммов водки, отчего мне стало плохо, почувствовав позывы к рвоте, вышел на палубу, перегнувшись через перила, засунув два пальца в гортань, пытался очистить желудок. Не справившись с вестибулярным аппаратом, я упал в воду. В беспамятстве пытался куда-то плыть, куда не помню, но появились румынские пограничники, вытащили из воды, погрузили в свою моторную лодку и всю ночь я провел в их изоляторе. Наутро после допроса меня забрали работники круизного судна. У меня не было намерений бежать или каким-то иным образом предавать родину, все произошло как цепь нелепых и трагических случайностей. Дата, подпись...
Полесов удовлетворенно читал бумагу:
– Но это не все, дорогой гражданин Беккер...Сейчас идешь в камеру, а завтра с утречка, мы с тобой будем тщательно и внятно говорить на тему службы родине. О том, что долги за ее хорошее к тебе отношение надо возвращать... О том, что теперь ты себе не принадлежишь, что не дай бог тебе ослушаться твоего куратора от КГБ. Кстати, знаешь как расшифровывается КГБ? Контора глубокого бурения! И теперь отстаток жизни наша организация будет тебя бурить. Глубоко и с чувством!
Следователь нажал на кнопку, вошел охранник и проводил в камеру.
1915.
Новоиспеченные супруги весело хохотали, вспоминая свои парижские гуляния, покачиваясь в неторопливой пролетке, медленно тряcясь по мощеным улицам маленького польского города Оценде. Раньше городок назывался Остенде и принадлежал Восточной Пруссии, но всё преходяще в этом мире.
Ветерок развевал конец белого длинного шарфа на точеной шее красавицы, а парижская шляпка делала ее наряд изящней, совершенней. Спутник явно любовался своей женой, та была в самом расцвете женской красоты.
От счастливой и влюбленной женщины исходит сияние. Откуда струилось оно, впрочем, непонятно. Материалисты хотя и подвержены влюбленностям ровно в той же мере, что и нематериалисты, предпочитают объяснять химией. Cущества более восторженные склонны называть это чувство подарком небес.
Мужчина носил строгий черный сюртук хотя и выглядевший скромным, но из очень хорошей, тонкой шерсти. Волевой подбородок, ясные глаза, в которых, к тому же, чувствовалась энергия и мужественность, короткие темные волосы, прямая посадка спины выдавали в нем человека, воспитанного в протестантской традиции.
Перед пролеткой внезапно возник казачий разъезд. Усатый донской казак, судя по бляхе на его длинном облачении, ленивым движением правой руки с плеткой приказал экипажу остановиться, левую же руку он положил на тыльник сабли:
– Макументы!
Время тогда было уже вполне военное, русские императорские полки проходили через городок, казачьи части патрулировали улицы на предмет возможных непорядков среди немцев, а их тут жило большинство.
Эрнсту не хотелось вступать в разговоры по-русски, иначе это продлится долго, казаки вообще любили покрасоваться своей властью: долго качали головами, потирали усы, потому мужчина в черном сюртуке ответил по-немецки:
– Простите, что?
Казак крикнул кому-то:
– Есаула позови!
Через некоторое время супруги оказались в местной полицейской части, а ее дополняли еще и новоприбывшие войсковые чины.
Казачий офицер, внимательно рассматривал документы Сары:
– Вы еврейка, фрау Беккер?
Сара вскинулась удивленно:
– Я немка.
– Хорошо, спрошу иначе: вы иудейка?
– Я не принадлежу ни к какой конфессии.
Эрнст посчитал своим долгом вмешаться:
– Я извиняюсь, господин офицер: а какое это имеет значение?
Офицер усмехнулся, подкрутил ус и браво вымолвил:
– Да нет, никакого! Просто спросил.
– Теперь мы свободны?
– Не думаю. Господин Беккер, вы ведь недавно стали мужем фрау Сары?
– Да.
– Согласно указу его императорского величества, все подданые из числа немцев, проживающих на территории Великого княжества Польского, на период военных действий, во избежание возможных недоразумений, должны быть временно переселены вглубь России, на Волгу.
Сара:
– Но почему? Я подданная Германской империи!
– Вы можете ехать обратно, в Пруссию. А вот господин Беккер, ваш муж, имеющий паспорт Российской империи, поедет в Россию. Впрочем, у вас есть выбор! Вы можете поехать с мужем. Временно, фрау Беккер, временно! Я думаю, что это недоразумение между Германией и Россией не продлится долго. Уверен, что скоро всё будет как прежде и два кузена Николай и Вильгельм снова обретут понимание друг друга! И мы будем опять дружить и улыбаться!
Есаул выглядел неувереным, мялся, очевидно, хотел сказать что-то такое, что выходило за пределы его служебной инструкции. Но Эрнсту, привыкшему к ясным и недвусмысленным установлениям всей его жизни, его учебы, его нынешней работы и в голову не могло прийти, что проблема отъезда на Волгу, в Россию могла быть решена. Причем, решена быстро и просто: надо только «отблагодарить» казачьего офицера и можно было ехать в сторону, обратную от востока, на Берлин.
Невдалеке стоял урядник примерно сорока лет, левое ухо посверкивает золотой серьгой в виде полумесяца, ободряюще улыбается Эрнсту. Вероятно, он и есть передаточное звено.
Эрнст задумался ненадолго, потом твердо произнес:
– Возвращайся в Берлин, Сара.
– Но я не хочу покидать тебя, Эрни! У меня предчувствие, что если я уеду, то никогда уже тебя не увижу!
– Пожалуйста, я тебя прошу...
Но Сара улыбнулась и очень твердо, хотя и с юмором возразила:
– Нет, Эрнст Беккер. Теперь ты от меня уже никуда не денешься!
И засмеялась тем смехом, который всегда делал Эрнста мягким как пластилин.
Молодые люди поженились сразу же после того, как Сара закончила университет в Цюрихе, получив свидетельство о праве работать врачом - специалистом по дамским болезням. В те времена титул "доктор", употребляемый в отношении женщины, был все еще нонсенсом: лечение людей - мужская профессия.
Сара пока не выбрала места работы, но в Германии для нее мало шансов, кайзер Вильгельм - убежденный противник женского проникновения в традиционно мужские сферы жизни. А вот Польша, страдающая от нехватки докторов, особенно женских, представлялась хорошей перспективой для нее.
Эрнст же закончил берлинскую высшую сельскохозяйственную школу с уклоном в агрономию. Любовь, семья и прекрасные профессии сулили убаюкивающее будущее: все еще впереди, всё самое лучшее! Великие в ту пору технические изобретения внушали головокружительные перспективы: началась новая жизнь! Теперь можно накормить гораздо больше народу, чем раньше. Автомобили, трактора, электричество, аэропланы.
Мешали только какие-то досадные глупости, вроде убийства эрцгерцога Фердинанда и последовавшей за этим никчемной войны.
Ну, в самом деле: зачем Германия и Россия должны воевать из-за наследника престола совсем другой империи - Австро-Венгрии? Эрнст же отвечал Саре нечто маловразумительное, вроде того, что высокая политика диктует свои резоны. Но очаровательной и умной молодой женщине, привыкшей за годы обучения в Швейцарии к простым и ясным решениям, к преодолению проблем столь же простыми и ясными способами, было непонятно. А теперь еще и путешествие на Волгу.
Никакие уговоры Эрнста на жену не действали, она отказывалась ехать в свое берлинское семейное гнездо. Потому получив твердое «я еду за своим мужем», казачий есаул вздохнул и изъял оба паспорта, запечатал в конверте сургучной печатью:
– Документы будут вам выданы в саратовском жандармском управлении. Вот расписка и адрес в Саратове.
Из поезда, следовавшего в сторону Саратова, было любопытно наблюдать поражающие их обоих после Швейцарии полусгнившие, серые, деревянные постройки по обеим сторонам дороги, они соседствовали с какими-то новыми строениями, а в развалинах этих жили люди, копошились дети. Дисгармония поначалу пугала, потом путешественники привыкли. Европейские представления о размерах стран не соответствовали тем просторам, которым им пришлось удивляться, следуя железной дорогой России.
А начиналось всё в Генте. В 1913 году, в Бельгии случилась всемирная выставка. На летние каникулы Сара приехала из Цюриха к своему старшему брату Оскару, служившему тогда смотрителем павильона Голландии, каковая выставила свои новейшие технологии сельского хозяйства и ими чрезвычайно гордилась: даже Франция, славившаяся в те времена успехами в сельском хозяйстве не могла сравниться с тем, что показали голландцы. Оскар пригласил сестру письмом, оговорив, что на выставке будет много интересного, в частности, Германия представит новые хирургические инструменты, разработанные специально для родовспоможения. Это обстоятельство перевесило все другие вместе взятые, поставив окончательную точку в решении Сары посетить выставку, заодно и повидаться с братом. Проблема правильной помощи при родах всегда актуальна, если же учесть острый интерес ее именно к тому поприщу, что она избрала, то будущей фрау доктор следовало бы навестить выставку даже если в Генте и не было никакого брата.
Город встретил солнечно и радушно, Оскар, конечно, еще издали увидел сестру на вокзале, весело махал шляпой, потом надел ее, сделал строгое лицо, подкрутил усы, шутливо совершая прусское военное приветствие еще времен Фридриха Великого: правой ладонью дважды слегка прихлопывая свой головной убор. Так более ста лет назад, в дни праздненств Сан-Суси, "прихлопывали" свои треуголки преданные "старому Фрицу" такие же старые солдаты-ветераны, проходя мимо в потрепанных военных мундирах, на полусогнутых ногах, половина с костылями, приветствуя своего короля.
Это был также и их с Оскаром знак: когда брат с сестрой встречались, то всегда совершали этот шутливый жест даже издали. Сара, радостно засмеялась, видя своего братца, и ответила точно так же, дважды прихлопнув свою дамскую шляпку. Оскар любил, когда сестра делала это: вытягивая во фрунт тело, немного изгибая его вправо, получалось у нее как-то особенно залихватски и молодцевато, вместе с тем, по-женски очаровательно. Братец с сестрицей обнялись: не видели друг друга вот уже более шести лет, с тех пор, когда Сара покинула Берлин.
Оскар сопроводил сестру на свою большую съемную квартиру, там оказалось много места и для Сары, оставил ее до вечера, сославшись на заботы выставки. Весь следующий день она провела одна, рассматривая хирургические инструменты, сиявшие хромом, другое медицинское оборудование, с которым ей, возможно, придется работать. И то, что Сара видела все эти инструменты в самом начале, давало ей, возможно, некоторую фору по сравнению со своими коллегами.
"Будет чем похвастаться перед профессором Штайнером", - он вел гинекологию и был академическим руководителем Сары фон Люк.
Брат пару раз подходил к ней и интересовался, не надо ли помощи, но Сара не обращала на ближайшего родственника ни малейшего внимания, бесцеремонно кидала:
– Поможешь, если удалишься к черту...
Вовсю что-то записывала в большую тетрадь с твердым переплетом, помыкала фотографом, суетящимся рядом, заставляя снимать крупным планом нужные инструменты на фотокарточки, которые позже будут ей присланы в Цюрих. Подробно расспрашивала находившихся там специалистов, полчаса могла вертеть в руках какой-нибудь мудреный прибор, представляя его в действии. Все, что было на выставке хоть сколько-нибудь профессионально интересным, осматривала самым тщательным образом, записывала просила фотографировать. Особенно заинтересовал прибор, выполненный из блестящего металла, он расширял выход младенца из утробы матери, облегчая и помогая таким образом природе. Эта железяка казалась ей такой простой и вместе с тем такой необходимой, что невольно у Сары возникал вопрос: «Как же до этого раньше не додумались?»
Следующую половину дня провела в "Женском павильоне искусств", разглядывая дамские, главным образом, живописные работы. Украшения ее интересовали слабо, хотя некоторые, безусловно, - произведения искусства. Сара ненадолго застревала у какого-нибудь браслета, представляя его у себя на руке и даже просила примерить у служителя, что тот дозволял с большим удовольствием, ибо трудно отказать девушке, излучающей уверенность вкупе с сияющим очарованием.
Уже после полудня прибыла в голландский павильон Оскара, где выставлены новейшие технические средства для земледелия. Брат беседовал с молодым человеком серьезной наружности, в черном сюртуке. Незнакомец внимательно слушал, иногда кивал, заглядывая в проспект, что держал в руке.
Сара чинно поздоровалась с обоими собеседниками, сдержанно улыбнулась им.
– Позвольте вам представить мою сестру Сару, –
отрекомендовал молодому человеку Оскар.
– Господин Эрнст Беккер, управляющий сельскохозяйственным кооперативом в Польше, точнее в восточной Пруссии.
– Именно в Польше, дорогой фон Люк, поскольку эта часть Пруссии теперь номинально принадлежит Российской империи, –
отозвался интересный господин в котелке.
Эрнст Беккер понравился Саре тотчас же: серые живые глаза, в которых чувствовалась жилка юмора, достоинство и манеры производили приятное впечатление.
– Сара, Эрнст мой однокашник, мы вместе учились на аграрном отделении. И вот видишь, он уже достиг определенных успехов! И даже покупает некоторые механизмы, которые мы привезли на выставку! Так что наша дружба с ним оказалась еще и выгодной!
Оскар улыбался, стараясь самым лучшим образом отрекомендовать своего приятеля, к которому и правда относился очень хорошо.
Господин Беккер улыбнулся так же широко:
– И в честь нашего знакомства я приглашаю вас обоих на обед, сейчас у тебя, кажется, обеденное время, Оскар?
– С удовольствием, Эрни, но в другой раз, сейчас важная встреча, я не могу ее пропустить. Но вы оба с сестрой можете манкировать мной и отобедать вдвоем, если Сара не возражает!
– Сара не возражает!
Лучезарная улыбка девушки служила лучшим подтверждением, что ей будет приятно общество нового знакомого.
Они зашли в уютный, производящий впечатление не показной роскоши ресторан, располагавшийся недалеко от выставки. Эрнст помог ей снять летнюю накидку, с некоторным удовольствем отметив большие груди Сары - это первое, что бросилась ему в глаза. Впрочем, такие выпуклости всегда притягивают взгляды мужчин, Сара привыкла к этому, а даже и выставляла их чуть напоказ, когда шаловливое настроение, когда хотелось внимания мужчин, а сейчас было именно такое состояние.
Захотелось понравится этому слегка чопорному, нет не чопорному! Слишком серьезному, даже ответственному мужчине, а он слегка терялся и отводил глаза от ее бюста, стараясь выглядеть воспитанным. Но щеки его порозовели, глаза выглядели чуть смущенными, что было лучшим свидетельством: «Я ему понравилась...». Это она отметила с некоторым удовольствием.
Эрнст усилием воли пытался привести в порядок свое лицо, отчаянно делая его спокойным и улыбчивым, что ему в конце концов и удалось.
Отдельно отметил господин Беккер и то, что Сара неприхотлива в еде и выбирала блюда даже не задумываясь. Потом они гуляли по Генту, наслаждаясь воздухом, а он казался им вовсе не летним, а каким-то особенно весенним. Эрнст развлекал Сару рассказами из обычаев восточной Пруссии, о своем деле, перемежал шутками.
Расставшись, они каждую неделю писали друг другу.
А через год, в университете Цюриха, в новом великолепном здании, выстроенном Карлом Мозером, состоялся тот долгожданный праздник: наконец-то выпускники медицинского отделения получили свидетельства о присвоении им докторской степени. Настроение профессуры и новоиспеченных докторов было радостным и приподнятым, академический год удался, альма-матер с гордостью выпускала в мир своих питомцев.
По старой университетской традиции первым вызывался тот, кто за все время обучения набрал наибольшее количество оценочных баллов и показал лучшие результаты экзаменационных испытаний.
Сара фон Люк вызывалась третьей.
Ее учитель, профессор Штайнер даже прослезился, глядя на свою любимицу, та продемонстрировала блестящие способности, внушавшие уверенность в таком же блестящем будущем, несказанно ею гордился.
Кроме прочего, Сара получила золотой медальон с выдавленным университетским гербом, где была выгравирована римская цифра III и 1914 - год университетского выпуска.
В числе приглашенных на церемонии присутствовал и серьезный молодой человек, его Сара фон Люк представила профессору Штайнеру как Эрнста Беккера, управляющего кооперативным хозяйством в Польше.
Сразу после университетских формальностей, необходимых бумаг и прочих хлопот доктора медицины, молодые люди уехали в Париж.
Жизнь прекрасна, она лежала перед Сарой и Эрнстом как начало волшебной сказки, как нежнейший пирог, как поток радости, который обязательно будет приносить только счастье, удовольствие и исполнение всех мечтаний.
Париж очарователен, несмотря на начавшуюся войну!
Бульвар Сен-Мишель уже украшен первыми листьями, в Люксембургском саду гуляют пары, семьи с детьми, светит ласковое солнце и лето опять кажется весной, влюбленные даже ощущали этот весенний запах.
Запах счастья.
Воскресный день, парижане что-то праздновали на Елисейских полях, впрочем, Париж умеет праздновать и искусство это возведено в вид национального достоинства. Бесчисленные лотки с товарами самыми разнообразными, вино со всей Франции, разливаемое тут по самым доступным для всех от маркиза до клошара ценам, небольшие винные бочки менялись быстро: народ жаждал удовольствий. Кроме прочего, со всех сторон заманивали аттракционы всевозможных увеселений, в центре красовалось сооружение, где главной, громадной изюминкой возвышался монгольфьер, шар, поднимающийся в воздух вместе с людьми. Шар не мог улететь, был крепко привязан тросами к земле, мог только подниматься ввысь над Парижем, чтобы шесть человек, усаженных кругом, лицами наружу, могли обозреть с высоты птичьего полета чудесный город. Монгольфьер управлялся человеком, сидящим в центре корзины и включавшим нужные сопла с горящим газом. Шар медленно кружился на приличной высоте вокруг собственной оси, поворачиваясь всеми красотами каждому туристу-воздухоплавателю, хорошо пристегнутому, тем не менее, во избежание ненужных случайностей.
Сара удивилась этому относительно новому аттракциону, ей сразу же захотелось увидеть Париж с высоты, Эйфелево строение все же пониже, подумала, что другого такого шанса у нее уже не будет. Отстояли с Эрнстом довольно длинную очередь, и когда она подошла, оказалось, что есть только одно свободное место. Эрнст, конечно же, уступил место своей спутнице, сославшись на то, что он не только видел Париж с высоты, но даже и летал над ним на движущемся аппарате, уверял, что ему будет приятно подождать внизу, пока Сара развлекается.
Когда все шестеро воздухоплавателей пристегнулись, а в центр уселся усатый механик в кожаном шлеме, когда распорядитель полета, командовавший на земле, вытащил и махнул зеленым флажком из десятка воткнутых на его командорском пульте, шар стал медленно подниматься силою горячего нагретого воздуха из сопел газовой горелки. Воздушное судно уменьшалось по мере подъема, крики восторга шестерых наверху становились тише.
Эрнсту пришла в голову забавная мысль, он о чем-то поговорил с распорядителем полета, вытащил купюру из бумажника, вручил ее, а тот быстро вытянул из пульта два флажка: черный и красный, помахал ими механику в воздухе.
Сара слегка дрожала от такой высоты, будучи уверенной, что ничего плохого не может произойти из давно уже отработанного, столетней давности способа подъема в воздух.
Ее восторги прервал механик в центре корзины, подвешенной к шару, мрачным, трагическим голосом сообщив, что произошла поломка механизма спуска, и теперь никто не знает сколько времени им придется висеть в воздухе, а возможно даже, что шар упадет на землю. Две дамы, сидящие рядом, истошно закричали, к ним быстро присоединилась и третья, мужчины, их сопровождавшие, выглядели тоже слегка растерянными, хотя и старались внушить своими лицами оптимизм. Невозмутимым оставался только капитан их корабля: увлеченно крутил какие-то вентили, дергал за рычаги, но шар остановился и никуда не двигался: ни вверх, ни вниз.
Сара стала пугаться, ей вдруг нестерпимо захотелось в туалет, казалось, ее мочевой пузырь не выдержит этого внутреннего давления. Сделала несколько глубоких вдохов, медленно выдыхала, этому ее научил профессор Штайнер, знакомый с восточными практиками управления собственным телом и духом. Испуг стал потихоньку уходить, а вместе ним и то дикое желание, каковое следует, во избежание конфуза, сдерживать всеми силами.
Воздухоплавание ей уже не казалось таким увлекательным, а даже и лишним: «Вот зачем я залезла в эту посудину? Могла бы и обойтись без приключений, вечно суюсь в какие-то места, без которых вполне можно жить!»
Представила испуг Эрнста внизу, стало пронзительно себя жалко, если разобьется...
«Жизнь только начинается, а меня уже не будет! Хорошо ему там, внизу! Интересно, будет ли он плакать, если я погибну?» - все же возник откуда-то сбоку сознания любопытный вопрос.
На глазки навернулись предательские слезки: «Бросил меня! Одну! И теперь я в опасности!»
Но после десяти минут болтаний в воздухе, резких дерганий, от которых все обитатели корзины кричали, кроме механика-пилота, шар стал опускаться.
Механик даже улыбался, как показалось Саре. От этой улыбки пришло спокойствие, хотя она и не понимала, чему лыбится этот усатый дурак!
Внизу стояли зрители и аплодировали воздушным смельчакам. Эрнст стоял в толпе, так же улыбался и хлопал в ладоши. Наконец корзина коснулась земли, первыми из нее выскочили все четыре дамы и с выпученными глазами убежали куда-то к стоящим невдалеке шатрам с надписью «TOILETTE» Мужчины хоть и не были такими же торопливыми, но, улыбаясь через силу, направились туда же.
Наконец, умиротворенная и спокойная Сара спросила своего улыбчивого спутника:
– Чему ты смеешься?! Мы чуть не погибли!
– Чуть не считается, Сара. Это было шоу, не было никакой поломки! Разве ты не поняла?
Эрнст все же умолчал, что виновником сариного приключения был он сам, сговорившись с командором внизу. На всякий случай умолчал, ибо девушка выглядела сильно расстроенной.
– Поняла! - буркнула Сара, но тут же засмеялась:
– Эрни! Ну, какая ты сволочь! Тебе правда было меня не жалко?!
Сара произносила это на смехе, конечно. Потом успокоилась, задумалась, сказала твердо:
– Хочу есть! Я голодна как львица!
– Душа моя, это легко исполнимо: сейчас мы зайдем в ресторан и я закажу тебе живого ягненка! Разорви его, съешь за все сегодняшние обиды и переживания!
– Сам ешь живого! – рассмеялась львица, - а мне, пожалуйста, хорошо прожаренного! Причем, тут часть, которую я сама выберу!
– Тебе трудно возражать! - на смехе отвечал Эрнст.
После обеда, а затем долгого, слегка утомительного хождения по Сене, после прогулки по Тюильри, вышедши на Вандомскую площадь, спустя совсем малое время, Сара и Эрнст оказались на rue de la Paix, на той самой, знаменитой улице ювелиров, куда устремлялись мечты многих гостей Франции, где от выставленных украшений даме вдруг перестает хватать парижского воздуху, если она роняет взгляд на какой-нибудь особенный предмет, от которого ее сердечко ёкает и куда-то сладко проваливается.
Именно на этой улице мужчины бывают восхитительно щедрыми, а дамы восхитительно счастливыми, именно там наступает тот самый момент, когда проверяются чувства, мечты, будущее.
Ах, любезные друзья, гоните прочь унылых и глупых резонеров, утверждающих, что браки совершаются на небесах! Любой парижский гаврош подымет их на смех, швырнув свое насмешливое «нет», и потом повторит его многократно! Потому как часто браки совершаются там, в манящем переливе красок, в сочетании черного бархата и буйного разнообразия золотых форм, вкусов, полета фантазии, щедро залитым завораживающим сверканием ограненных камней.
Вот в одной из этих лавок и оказались вдруг счастливые путешественники.
Надобно все же простить повествователю это «вдруг»: совсем не случайно они там оказались. Эрнст сознательно вел ее на эту улицу, в эту лавку, отзывы о которой слышал от многих ранее.
Схитрил слегка Эрнст Беккер!
Сара же мгновенно забыла о своей усталости, когда алмазное великолепие брызнуло на нее свои волшебные световые осколки.
Нет-нет, ее не интересовали очень дорогие вещи, с пугающим количеством каратов, указанных на ярлыках, напротив: глаз ее точно выхватывал вещицы небольшие, изящные, без излишеств и отягощений, где форма и смыслы были главным мотивом полета фантазии, где одна, небольшая и недорогая бусина или серьги из обыкновенного стекла могут пробудить целую гамму ощущений и восторгов.
Хотя это и не стопроцентный рецепт, но женщину бывает весьма просто проверить - хочет ли она замуж: надобно прогуляться с ней по ювелирному салону. И если ее будут живо интересовать обручальные кольца, можете смело делать свое робкое предположение о том, скажет ли она заветное «Да!» на ваш сумбурный вопрос, заданный плохо ворочающимся во вдруг пересохшем горле языком.
Сара смотрела на кольцо не отрываясь. Небольшой, но чистый бриллиант удачно оправлен в несколько совсем крошечных, они все вместе сверкали и переливались живым, холодным огнем.
Прошло довольно времени. То есть, Эрнсту казалось что много, спутница его, кажется, о нем позабыла.
Любезный хозяин лавки тут же предложил примерить это кольцо, быстро и точно определив профессиональным глазом размер ее пальца.
Эрнст смотрел на возлюбленную, та же не отрывала взора от чудесного алмаза, замыкал этот треугольник взглядов ювелир, как можно незаметней разглядывающий Эрнста, оценивающий его платежеспособность.
Сара же вздохнула с упоительной грустью:
– Ты не хочешь спросить: нравится ли мне это кольцо?
– Нет.
– Почему?
– Я и так знаю, что оно тебе нравится. Ты вот уже пару минут глаз от него не отрываешь!
Голос Эрнста слегка дрожал, он старался сделать его спокойным. Сара же с сожалением и чуть виноватой улыбкой протянула кольцо хозяину, но ее спутник твердо сказал:
– Я его покупаю...
Сара в первое мгновенье не поверила, прелестные глазки слегка вылупились, зрачки расширились, вздохнула полной грудью, да так и осталась в растерянности:
– Но Эрнст...
А тот уже достал бумажник и расплачивался с хозяином.
Заискрились переливы счастья в женских глазах, сравнимые разве что с теми самыми камушками чистой воды:
– Хитрюга! Обманщик! Ты специально завел меня сюда!
– Да!
только и мог ответить ее спутник.
– И хотя мой подарок ни к чему не обязывает, но я прошу вас, милостивая госпожа, стать моей женой.
Из счастливой обладательницы кольца вырвалось какое-то радостное и... простим это счастливой Саре, простоватое «Ы-ы-ы!», сопровождаемое резким жестом удивления, она, как показалось хозяину лавки, хотя и самую малость, но излишне сильно обняла дарителя, поцеловала нежно. Потом собралась, в глазах заискрились лучики, приняла театральную позу благороднейшей дамы из средних веков, обыкновенно изображаемых на старинных полотнах. Улыбнулась как Джоконда, сложила ладони на животе, гордо подняв голову, произнесла делано скучным тоном:
– Я подумаю над вашим предложением, мсье! Ответ вы получите...
Потом не выдержала своего актерства и переполнявшего буйства чувств, закричала, опять же, несколько излишне громко, по оценке того же ювелира:
– Прямо сейчас! Да!
Они уже собрались к выходу, но предупредительный продавец поинтересовался у Эрнста скромно и внятно:
– Не желает ли любезный мсье подобрать себе какое-нибудь кольцо. Ну так, на всякий случай, вдруг пригодится?
Молодые люди расхохотались громко и счастливо, что извинительно: не каждый день приходится покупать обручальные кольца.
– Да! Да!
Выбор мужского обручального кольца оказался совсем легкой задачей.
Эрнст улыбался, походил на растаявшее мороженое, впрочем, наверное, большинство мужчин в такой момент имеют одинаково глупый вид.
Сара же смотрела на него, сейчас Эрнст нравился ей стократно больше, она уже представляла его отцом своих детей, ей перестало хватать воздуху, останься они одни в ювелирной лавке, содрала бы с него одежду и оседлала первую попавшуюся стеклянную витрину.
Потом, в отеле задыхались друг от друга, не думая более ни о чем и ни о ком.
По приезду в маленький альпийский городок в Швецарии, влюбленнные тут же отыскали магистрат и следующим утром мэр городка совершил гражданский акт бракосочетания, проговорив все приличествующие случаю слова, выдав все необходимые бумаги, присовокупив, тем не менее: не желают ли молодожены сходить в местную церковь и скрепить свой союз духовной, так сказать, небесной печатью. От какового предложения оба со смехом отказались, уверяя мэра, что им будет достаточно его подписи. И что хотя господин мэр Блинклер не похож на всевышнего, они с равным удовольствием будут почитать его земную печать небесной.
Наняв местного извозчика, еще два часа поднимались по извилистой дороге наверх, к девственной альпийской природе, где только коровы, козы и собаки, где люди добры и серьезны одновременно.
Эрнст телеграфировал заранее и хотя телеграмму доставили только на вторые сутки в этот одиноко стоящий, крепкий, каменный дом, к приезду молодоженов все было готово. Милое шале находилось в полукилометре от хозяйских строений и производило приятное впечатление.
Спальня убрана в стиле еще донаполеоновских времен, прекрасная ампирная мебель, кажется, полностью вывезена из Франции, зачем-то доставлена сюда, в предгорье Альп. Внутри шале пахло этим непередаваемым ароматом, что бывает в старых музеях еще не тронутых новым временем, с тем антуражем, каким обладал при создании такого музея. К тому прибавлялся едва заметный запах хорошо пропаренной древесины, такой бывает в старых банях. Все производило впечатление основательности, чего-то очень настоящего. Впрочем, всё чисто и аккуратно.
Это был блаженный уголок, отгороженный от мира, а именно уединения сейчас искали Сара с Эрнстом.
Продукты и нужные предметы им приносил мальчишка - сын хозяина поместья, но молодожены не обращали особенного внимания на еду, они жаждали сейчас других занятий и удовольствий. Дни проходили в неге.
Сара всегда просыпалась рано и смотрела на спящего мужа как мать смотрит на своего ребенка, с нежностью.
И вот теперь, спустя пару месяцев ехали на Волгу, будучи формально сосланными, хотя нельзя назвать это ссылкой в полном смысле, у них не было конвоя, никто не запретил бы им выйти из вагона и убежать, уехать совсем в другую сторону. Правда, без паспортов: русские жандармы их отобрали и выдали взамен какие-то временные бумажки.
Сара все же сомневалась: ехать ли? Но разве может быть причиною расставания с любимым какая-то война? Разве дойдет она до саратовской глуши, до бескрайней степи? Разве продлится она долго? Да и война ли это? А возможно, очень даже и не война, а дурацкий розыгрыш!
Какие войны могут быть в начале двадцатого века, когда все серьезные конфликты уже закончились, а остались одни только недоразумения перед всеобщей свободой и счастьем?
Но если не ехать сейчас, то потом будут большие проблемы с профессией, с карьерой, с будущим в Польше: русские чиновники не дадут работать ни Эрнсту, ни Саре, а им так нужна сейчас возможность творить там, где это сулило наилучшие перспективы, какие только можно представить.
Реализовать профессиональные мечты, а их у обоих во множестве, и все проекты эти амбициозны и смелы!
Для женщины-медика это вообще профессиональный рай, читала в швейцарских газетах, что в последнее время в глубинке России стали появляться медицина и образование Самые активные врачи и учителя империи, подвижники, выпускники университетов ехали в дикие и необустроенные области, где нет ничего и самоотверженно, как миссионеры несли новую веру, новую конфессию человечества - науку. И вытекающие из научных исследованией технологии, производства.
Это был новый бог, новый европейский кумир, казалось, пройдет совсем немного времени и к людям уже не вернутся голод, войны, эпидемии.
Медицина- часть этой новой цивилизации, очень важная часть в будущем радостном и мирном человеческом сообществе, построенном по принципу свободы, мира, самовыражения и изобилия.
Это вера в логику, здравый смысл и уверенность в собственных силах. Имя этому богу - Научное Созидание.
Старая монархическая Европа обречена под напором новых открытий в философии и естествознании, о них ранее даже не мечталось. Развитие общественной мысли, технологии, науки требовали переосмысления и устройства социума на новых, справедливых началах, исключающих всякие империи - старый монархизм приговорен как тормоз общественных отношений.
Это понимали Сара с Эрнстом.
В долгих беседах обсуждали будущее Европы, Эрнст выглядел убежденным сторонником свободы, в том числе женской, Сара чувствовала это и любила его приверженность к раскрепощенности, к свободе вообще, свободе в либеральном смысле.
Для Эрнста Восток есть то место, где можно осуществить свои планы по обустройству сельского хозяйства: он уже видел в мечтах поля, производства и продукты, выращенные там. Буйные просторы России делали эти мечты волнующими и осуществимыми: нет ни одного серьезного резона, могущего помешать этим планам.
Разве не ясно, что проблему пшеницы, постоянно возникающую в Европе и Америке, можно решить и решить легко?
Для Эрнста это очевидно.
Разве не лежит на поверхности простенькая мысль, что всю продукцию, производимую на земле, надо там же, на месте, по возможности перерабатывать в приемлемый продукт и отдавать рынку хотя бы...почти готовым? Изобретение холодильника решало, пожалуй, самую серьезную проблему человечества: сохранение еды, ее консервацию.
К изобилию все готово. Осталось только сделать это.
Кроме того, для молодоженов это еще и увлекательное приключение: пожить в том волнующем мире, где сливается Восток и Запад, образуя Русь. Где до сих пор лечат шаманством и заговорами. Где о медицине слышали только то, что она где-то есть.
Путешествия - вообще приятная штука, особенно в воображении. В детстве оба запоем читали приключенческие книги о Востоке и вот сейчас восток сам приближался к ним, Волга была средоточием волнующего и загадочного.
После полудня молодожены прибыли, наконец, в Саратов, оставив вещи в камере хранения, отправились прямиком к жандармскому начальнику, ведавшему приемом немецких переселенцев из западных областей империи.
Все непонятно и слегка дико для новоприбывших, некоторые обычаи удивляли и забавляли, некоторые огорчали.
Например, необязательность чиновников.
Двери жандармерии оказались запертыми, никто не отвечал на стук или звонки медного колокольчика. Пока наконец кто-то из прохожих не посоветовал им прийти завтра, с утра, к десяти часам, потому как после полудня приходить сюда бессмысленно.
Устроились в местном отеле, называемом гостиницей. Номер пылен, в нем давно уже не убирали, вероятно, постояльцы не баловали отель своим вниманием. Цены же вполне европейские, но отелей только три в округе, этот ближайший и производил впечатление солидности своею архитектурой, напоминавшей Баден-Баден. Вероятно, хозяин здешнего заведения бывал в этом бойком южно-германском городке и даже скрупулезно воссоздал один из доходных домов.
Потом гуляли по оживленному центру. Несмотря на то, что империя воевала, дамы жеманничали с кавалерами, впрочем, как везде и всегда. Дети играли, носились друг за другом, смеясь, громко вскрикивая, щеки торговок цветами напомажены какой-то красной краскою, вероятно, для привлечения внимания покупателей.
Восточный этот город показался Саре слегка вычурным, чуть напоказ, чересчур.
Пообедали в трактире, заманившим их таки запахами чего-то вкусного, там подали русские блюда, оказавшиеся очень съедобными, хотя супруги поначалу недоверчиво ковырялись в яствах.
Наутро следующего дня, придя к десяти часам, путешественники обнаружили, что в жандармском управлении двери так же, как и накануне закрыты. Сара и Эрнст еще с полчаса стояли у входа, ожидая, что на них обратят хоть какое-то внимание.
Изредка Эрнст звонил в колокольчик. Наконец кто-то отворил изнутри, их впустили. Равнодушный мужчина в мундире служащего, но с лицом лакея так же безучастно осведомился, что им угодно. Посмотрев мельком их бумаги, сонным голосом просил немного обождать.
Обождать пришлось около двух часов, пока не прибыл здешний жандармский начальник, вероятно, весьма недовольный внезапными посетителями, отчего разговаривал коротко, неохотно, междометиями, глядя куда-то в сторону.
Когда жандарм все же поднял на посетителей взор, Эрнст окончатльно удостоверился в причине его блуждающего взгляда: красные, припухшие глаза офицера. Мешки под этими глазами оставляли мало вариантов для предположений: отчего чиновник столь же недоволен, сколь и нерасторопен.
Вероятней всего, него болела голова. И болела порядочно. И происхождение этой боли известно.
– Да ведь эшелон из Польши ожидается на будущей неделе! Нешто вы своим ходом прибыли?
– Да, своим. Мы вчера приехали.
Дабы не задерживать делопроизводство, жандарм предложил семье Беккер временное место жительства – немецкая колония Аннендорф, что находилась от Саратова в пятидесяти километрах или верстах как тут именовали расстояния. Предложение супруги приняли, Эрнст сопроводил его сухой благодарностью. Получив свои паспорта, наняли извозчика и отбыли на новое место.
1924
Сара очень быстро заговорила по-русски, особенно по первости прочла много русских книг, некоторые ей показались восхитительными. Вначале плохо понятный язык постепенно стал доставлять удовольствие, упивалась Толстым и Достоевским, находя в них что-то совсем иное, отличное от европейской литературы. Хотя иные места вызывали недоумение: читая «Анну Каренину», Сара холодным глазом врача отмечала такие казалось бы мелочи, как все более учащающийся героиней прием опиума. Это вызывало много профессиональных вопросов и к концу романа у читательницы сложилась стойкое убеждение, что история вовсе не о любви Анны к Вронскому. О чем-то другом: презрение Толстого к Карениной сквозило между строк во всем, как бы автор этого не скрывал.
В бытность свою на учебе в Швейцарии, стараясь не пропускать ни одной лекции, Сара восхищалась блестящим профессором цюрихского университета Ойгеном Блейлером. Он, собственно, и ввел в мировую психиатрию термин «шизофрения». И сейчас бывшая студентка с изумлением читала у Толстого течение болезни героини, будто автор присутствовал на тех же лекциях, а потом описал это у Карениной, настолько схожим был анамнез. Впрочем, скорее, могло быть наоборот: это Блейлер прочел «Анну Каренину», роман написан раньше, гораздо раньше.
Но все же скучать доктору не приходилось, свалилось столько работы, что иногда хотелось поменьше. Настоящий клиницист учится в процессе лечения, именно там обретает практику, подкрепляя полученной теорией, пытается получить новые знания: чем больше пациентов, тем больше опыт. Жители местной округи, прослышав о враче из Европы, о том, как помогала роженицам, волнами накатывали на ее больницу, а та была, конечно же, неспособна принять стольких больных, приходилось брать самых тяжелых, у кого был шанс. Появилось откуда-то чудом взявшееся оборудование для лечения зубов, с креслом, с инструментами, сделали в ее деревенской больничке кабинет дантиста, да только работать там было некому. Приходилось доктору постигать новую стезю: удалять зубы, до лечения она, правда, еще не доходила. Крепко пригодилась литература о лечении зубов, зачем-то привезенная сюда из Европы. И теперь стало понятно зачем.
Везли детей отовсюду, откуда только можно, слава распространяется быстро. Приезжали на лошадях за сто верст, прослышав о докторе Саре и ее золотых руках. Одна беда: общине приходилась содержать больницу на свои средства, налоги, собираемые советской властью тратились на что-то другое. Управа несколько раз обращалась в Саратов с просьбами о помощи, но те оставались без ответа: зачем тратить деньги на то, что и так работает?
Потом писать перестали: бессмысленно. Пришлось ввести сборы с каждого двора Аннендорф и с каждого, кто обращался. Совсем уж бедным помогали бесплатно. Больничная аптека почти всегда пуста, лекарства быстро раскупались, только непонятно откуда их брать в таких непростых условиях. Поездки мужа в Саратов спасали больницу, Эрнст привозил скудные медикаменты. Жители колонии Аннендорф, оплачивая свою деревенскую медицину, не желали платить в пользу тех, кто не участвует в ее содержании. Была, была тут большая головная боль: не помочь нельзя, это противоречит врачебной этике, но как помочь, если пациенты, главным образом, из окрестных русских деревень, норовили заплатить за лечение вовсе не деньгами, а яйцами, курами, кусочком сала, мешком овса?
– Куда мне столько яиц и овса? Что я с этим буду делать?
со смехом говорила Эрнсту, он забирал эти «приносы натурой» в свой кооператив, хотя потом и компенсировал сколько мог деньгами для больницы.
За себя прижимистые немцы Аннендорф платили честно и сполна, но только за себя, оплачивать содержание пришлых ни в какую не хотели. Именно это огорчало Сару ; нежелание помогать близким в их беде.
Впрочем, соседи не сильно баловали помощью и немецких колонистов, норовя потравить посевы своими стадами, часто делая это вовсе не потому, что негде пасти скот, а из зависти: «слишком хорошо вы живете немчики, не худо бы вас подровнять».
Как-то раз наведалась из дальнего русского села худая старуха лет восьмидесяти, с длинными, плохо вымытыми седыми космами, убранными сзади в подобие жгута.
Сара только что закончила обход и писала в карточке роженицы.
Разумеется, спросила что у нее болит, но старуха не ответила, а только продолжала пристально глядеть в упор на молодую женщину в белом халате, что-то жуя при этом.
Потом улыбнулась... не то чтобы зловеще, но и не по-доброму. Сара успела заметить: у старухи целы зубы, что в таком возрасте признак крепкой человеческой породы.
– Дай-ка мне твою руку, – неожиданно низким голосом попросила гостья.
Просьба странная, но Сара все же протянула ладонь. Старуха схватила докторские пальцы не так как это делают гадалки, глубокомысленно разглядывающие линии внутри ладони, а тыльной стороной, рассматривая и прощупывая пальцы, суставы пальцев, кости у запястья. Не поднимая глаз спросила:
– Говорят, ты на доктора училась?
– Да.
Старуха резко отбросила руку:
– У тебя тут мальчик, у него на ноге рожа.
– Да, – несколько удивленно подняла брови доктор,
– Это ваш внук?
– Нет. Он мне не внук. Он мне никто. Веди к нему.
Два дня назад к Саре в больницу, из соседней русской деревни и вправду привезли семилетнего мальчика с очень запущенным рожистым воспалением: оно опоясало правое колено и выглядело настолько агрессивным, что очень быстро увеличилось, даже за эти два дня пребывания под врачебным присмотром. Впрочем, первые уколы принесли ребенку некоторое облегчение, но потом болезнь стала быстро прогрессировать. Мази, что накладывала доктор на пораженный участок не помогали ничуть, юного пациента привезли уже с начинавшимся некрозом тканей, будущее его казалось плачевным, постоянный жар не оставлял надежд. Противовоспалительные порошки, бывшие у нее в наличии, также помогали скверно: лечение начато слишком поздно. Сара понимала, скорее всего, ребенку суждено умереть, причем в ближайшие пару-тройку дней: стептококковая инфекция долго не раздумывает.
Когда вошли в палату, лежащее на кровати тельце накрыто двумя теплыми одеялами, дрожало. Старуха уселась на стул рядом с маленьким пациентом, ласково попросила:
– Давай, золотой, покажи мне свою ножку...
Испорченными артритом длинными пальцами взяла колено и внимательно осмотрела.
– Закрой глазки...
Мальчик послушно сомкнул веки. Голос старухи отдавал в хрипотцу, хотя его обладательница и старалась смягчить интонационно.
Гостья трижды проделала одно и то же: над воспаленным коленом, правой ладонью водила в воздухе кругами, будто закручивала какую-то невидимую спираль, шептала при этом что-то, а после каждого шептания трижды дула на пораженную кожу.
– Я через день приду к тебе, еще раз.
Кряхтя, встала еле-еле со стула, посмотрела пристально на докторшу, сдерживающую улыбку, явно хотела что-то сказать, но передумала, нахмурившись, не говоря более ни слова, не попрощавшись, вышла из больницы.
Было в этом старухином визите что-то идиотское, не поддающееся логике, медицине, всему, чему учили в университете. Но состояние юного пациента безнадежно, вряд ли старухины пассы могли чем-то навредить, потому Сара и отнеслась довольно безучастно: мальчик все равно приговорен.
На следующем утреннем обходе фрау доктор осмотрела юного пациента и слегка удивилась: проявилось небольшая ремиссия, воспаление выглядело чуть меньше. Разумеется, она никак не могла связать это со вчерашней визитершей: не принимать же всерьез эти дикие причуды дикого общества...
«Вероятно, включились внутренние силы организма».
Как и обещала, появилась странная старуха через день.
– Здравствуй, Сара!
Безмолвно прошли к мальчику, он уже не дрожал, с любопытством разглядывал двух женщин: старую, страшную, похожую на бабу-ягу и другую в белом халате, молодую, крепкую и красивую.
– Ну, как твоя нога, богатырь?
Старуха улыбалась своей пронзительной и оттого немного хищной улыбкой, длинный ее висловатый нос смотрелся как клюв коршуна.
Но страха у юного пациента перед старой ведьмой не было, с готовностью показал колено.
Старуха так же, как и в прошлый раз, трижды повторила шептания, дула на пораженную ногу.
– Сейчас поспи, мой хороший.
Баба-яга как можно ласковей говорила мальчику, погладила его по плечу, а тот как-то сразу и заснул.
– Пойдем Сара.
Это было странно: старуха обращалась с шефиней местной больницы как начальница, слегка повелительно, но самолюбие главного и единственного врача заведения ничуть тому не противилось.
Вышли на улицу. В отдалении стояла телега, на ней сидел знакомый крестьянин из Аннендорф, учтиво поздоровался с докторшей.
– Вот что я тебе скажу, дорогая моя, – негромко начала косматая собеседница
– Мне уже скоро будет пора уходить... Совсем уходить.
Старуха показала пальцем в землю.
– Но пока я не передам... это... меня отсюда не отпустят. У тебя есть всё, чтобы принять дар. Хочу тебе сказать все же, что это тяжелый подарок, не столько дар, сколько воз. И ты как лошадь, до самой смерти будешь тянуть его. Но он всегда может тебя прокормить. И защитить. До тех пор, пока ты владеешь им, тебя будут хранить.
Старуха говорила медленно, ее язык почему-то сильно отличался от крестьянского, к которому Сара привыкла уже в своих пациентах:
– Я хочу передать тебе способность лечить людей не так, как ты привыкла. У тебя есть для этого всё. К тому же ты врач, хотя твой диплом тут не имеет значения. Но если будешь владеть не только своим, медицинским знанием, но и этим, то тебе не будет цены. Я долго искала тебя.
Сара сперва растерянно заулыбалась, потом ее разобрал смех:
– Это шутка?
Старуха же была сама серьезность, смотрела внимательно, пристально, и как-то очень весомо, но слегка огорченно в глаза молодой докторши:
– Я послезавтра приеду.
Уже на следующий день стало ясно, что мальчик резко пошел на поправку, язвы стали засыхать, а воспаление внушать оптимизм. Но вряд ли это старухина заслуга:
"Не могу же я, выпускница лучшего медицинского факультета Европы верить в шептания, в дурацкую магию! Это бред какой-то! Чепуха! Это вполне может быть объяснено научно."
Но тут внезапно в ее внутренний монолог вторгся какой-то чужой, странный, противный голос сознания, насмешливо спросивший:
«А чего ж ты не вылечила ребенка до старухиного прихода? Ты же видела, что у мальца рецидив с быстрой динамикой? И все твои лекарства бессильны?»
Растерянный дипломированный доктор пыталась парировать этому голосу:
«Но есть вещи, которые не могут быть объяснены, просто в силу недостатка информации!»
Насмешливый гость в ее сознании не унимался, иронизировал еще развязней:
«А почему ты считаешь, что метод старухи не может быть именно той информацией, которой ты не обладаешь? Возможно, что и лечение русской ведьмы объяснимо научно, просто ты, в силу своего невежества этого не понимаешь!»
Этот гнусный голос, нет, не голос, какая-то голосо-мысль, казалось, издевалась над доктором, но формально логика казалась безупречной.
Докторша раздраженно подумала: «Кто ты такой, черт возьми? И почему ты лезешь в мое сознание?»
Но голос только усмехнулся и более не приходил.
Это нечто новое: чужие, наглые мысли в сознании.
Очень возможно, Сара и вправду чего-то не понимала или знала однобоко, только со своей, доступной ее разуму и опыту точки бытия.
Нет, разумеется, надо сомневаться во всем, как советовал ее кумир Декарт, сомнение стало второй натурой, даже в вещах простых часто одергивала себя, если это принимало комические формы.
Но тут ситуация, когда полученные знания опровергались всем, что видела собственными глазами, но никак не могло быть объяснено рассудочно.
Можно, конечно, прикинуться дурочкой и тупо твердить о совпадении, только внезапное исцеление мальчика вопреки прогнозам всех умных книжек и медицинских справочников холодно и ясно констатировало факт. А с фактом спорить бесполезно, а даже и глупо.
Разумеется, Сара слышала о таких случаях на лекциях в Цюрихе, большинство профессоров над этим смеялось, говоря будущим врачам, что настоящий доктор пользуется только логическими категориями и не верит в бабкины сказки, заговоры и прочую ненаучную чушь. Лишь только один профессор Штайнер, ее академический руководитель, не смеялся никогда. Он, справедливости ради, и не утверждал обратного, уходя от темы, а только призывал учиться у всего, что врач видит и ощущает, каким бы парадоксальным или невероятным ему это ни казалось:
– Человек слишком мало знает, чтобы считать себя царем природы, парадоксальное - всего лишь не понятая ортодоксальность.
Сейчас Сара с теплотой вспомнила своего учителя и даже представила его назидательно поднятый указательный палец:
– Учись, Сара. Учись всю жизнь, учись у всего, что может принести тебе знание. Познание часто бывает неожиданным, приходит внезапно, иногда из мусора, иногда во сне, но оттого не становится менее ценным. Возможно, именно там, в куче дерьма лежит алмаз. Ищи его, даже если твои поиски будут казаться бесполезными и глупыми, даже когда будет противно. А главное - доверяй себе!
Трудным было это решение. «Полезно любое знание, даже фальшивое, ибо как еще можно отличить настоящее от ложного? Только путем сравнения. Если я попробую и у меня не получится, значит ли это, что старая ведьма - мошенница? Нет... пожалуй нет, скорее я чего то не знаю и не умею.»
Сидела за завтраком над нетронутой тарелкой, рассеяно смотрела куда-то в угол. Эрнст спросил с улыбкой:
– Что-то случилось? Ты уже который день сама не своя. Надеюсь, у меня нет соперника?
Муж шутливо пытался ободрить жену. Саре пришлось рассказать о своей проблеме.
– Разве ты что-то теряешь?
– Эрни, а как быть с самоуважением? Как ты представляешь меня в роли шарлатанки? Черт возьми! Что за... задачки подкидывает судьба...
– Думаю, самоуважение тут ни при чем. Делай так, как подсказывает тебе чутье. Твое женское чутье.
Наконец, в третий раз старуха приехала, на той же телеге что и прежде, с тем же возницей. Теперь уже Сара с нетерпением ждала ее, встретила у входа. Старуха внимательно посмотрела на улыбающуюся докторшу:
– А ты умнее, чем я думала! Вижу, ты приняла решение?
– Да...
Сара на выдохе произнесла это слово, ноги сделались слегка ватными, подкосились, голова закружилась, но быстро с собой справилась.
Старуха проделала те же самые пассы, что и прежде, сопровождая шептаниями у ноги мальчика, повернулась к Саре:
– Всегда делай это не менее трех раз. Даже если видишь, что двух раз довольно. Три раза - это важно и не спрашивай, почему. Я и сама не знаю.
Они расположились в кабинете, доктор отпустила домой девушку, помогавшую в больнице в качестве медсестры.
– Пиши... Все, что я тебе скажу, ты должна выучить наизусть.
Старуха более часа диктовала быстро записывающей "ученице" тексты заговоров. Каждая такая "молитва" соответствовала какой-то болезни или дисфункции. Некоторые были смешными, если не сказать глупыми: "от головной боли," например. Или «от живота».
Словом, Сара писала и не верила себе самой! Но приходилось верить.
– А теперь самое главное... Запомни Сара: то, что заговариваешь - не безобидно. Ты берешь на себя болезнь, пропускаешь сквозь себя же, а потом выплескиваешь прочь. У каждого это бывает по разному, как будет у тебя, я не знаю - поймешь сама. Перед заговором, если можешь, с утра ничего не ешь, это будет легче переносить. Также нельзя заговаривать в месячные. И никогда! Слышишь? Никогда не делай это, если ты немного выпила вина или пива. Иначе ты себя погубишь.
Последнее - лишнее, Сара почти не употребляла алкоголь.
Перед уходом старая ведьма обняла докторицу, внимательно, как бы запоминая, смотрела в глаза:
– И еще одно. Никогда не отказывайся от благодарности, любой благодарности тех, кого ты лечишь. Даже если тебе это не нужно - выбросишь потом. Отдашь кому-то...
Старуха подняла палец:
– Но никогда ничего не проси! Сами дадут, если хотят, это же их здоровье. Ты только посредник между даром и людьми. Остальное поймешь сама. Я скоро умру, но то, что тебе передала не может исчезнуть, если захочешь помереть, ты должна тоже передать это кому-то. Потом. Иначе долго будешь мучаться на этом свете... как я...
Последние слова старухи снова посеяли в сознании доктора медицины насмешку: «Глупо это все... и я дура, что дала себя вовлечь».
Сара пока что не понимала того, что приняла в свою жизнь, в свою душу, в свою сущность. Старая же ведьма с нежностью смотрела на докторшу, казалось, взгляд одухотворен, глаза внезапно увлажнились, но отчего-то старуха резко развернулась и поковыляла к повозке.
Возможность проверить свою новую стезю представилась очень быстро. Уже на следующее утро пришла молодая пара, новорожденный, двухмесячный ребенок их кричал не переставая вот уже вторые сутки подряд. Сара внимательно обследовала крошечного пациента, долго прослушивала стетоскопом, осторожно щупала животик, проверяла реакции других органов, но причины так и не обнаружила.
Давать младенцу успокоительное опасно до тех пор, пока не будет ясного диагноза. Собственно, в этой ситуации ей ничего и не оставалось, как применить старухин метод.
– Подождите меня немного...
Из приемного доктор зашла в свой кабинет, быстро прочла пару раз нужный текст. Память отменна, слова запоминаются как песня...
На глазах ошеломленных родителей, никак не ожидавших такого, дипломированный доктор медицины трижды прошептала заговор, делая круговые движения ладонью и так же как старуха трижды дула на ребенка. Сара взволнована, руки слегка подрагивают, ибо труден первый шаг.
Результат же превзошел ожидания: не прошло и двух минут, как детеныш заснул.
Сказать, что молодые родители изумились - не сказать ничего. Папа стоял с открытым ртом и хватал воздух. Мама плакала. Потом счастливые родители ушли.
Часы пробили одиннадцать, а Сара сидела на стуле, в своем кабинете, чувствуя страшную усталость, будто провела сутки на ногах. Внезапно в желудке что-то забурчало, творилось неладное. Пронизали рези, какие-то газы рвались наружу и вдруг они вышли. Эти газы не могли ниоткуда взяться, этого просто не могло быть!
Но это было. Через широко открытый рот, в пароксизме изрыгала из себя воздух, похожий на тигриное рычание, низкое и глухое.
Стали явственны старухины предупреждения, что надо пропустить через себя чью-то болезнь и выбросить прочь.
А старуха умерла в тот же день. Примерно в это же время, что двумя днями позже повествовал возница. Бубнил что-то про бессмертие дара, передавая последние слова старой ведьмы.
Более всего Сару испугало слово «бессмертие».
1933
Стало понятно вполне, что никакие уговоры на крестьян российских не действуют. Немецкие колонисты так же с усмешкою отказывались вступать в колхозы, отдавать свою живность, свои механизмы, инструменты, десятками лет заботливо собираемые, свою собственность и строения, продолжая обычную жизнь. И тогда советская власть перешла к решительным действиям.
Год выдался снова неурожайный, а поскольку никаких методов у советской власти кроме «отнять» нет, то действие это и произвели со всем пролетарским рвением.
У большевиков уже не оставалось вариантов, кроме насилия. Необходимо всем, всей стране показать, что неприятие сталинской модели обобществленной экономики означает только смерть, крестьянам не оставили выбора: либо ты вступаешь в колхоз, либо умрешь.
"Стальным кулаком загоним человечество в счастье".
Сара с Эрнстом давно уже хотели уехать из страны победившего пролетариата, но всегда что-то мешало: в гражданскую войну невозможно передвигаться на дальние расстояния, грабили и убивали всех и вся, понятно только одно: сиди на месте, может быть и уцелеешь.
Потом пришло послабление для крестьян, всем казалось, что самое плохое позади и сейчас будет только хорошее. Такое часто бывает с человеками: после того, как обезумевшая смерть отступает,выкосив на войне людей, принеся страдания, трагедии, слезы, обществу кажется, что наступило счастье. Что можно трудиться на земле, пользоваться результатами своего труда, растить детей, радоваться простым вещам и называть это милостью божьей.
Казалось бы: до войны всё то же самое, но это не воспринималось как высшее благо.
Вот только одна серьезная проблема в этой обманчивой свободе и наслаждении жизнью: границы наглухо закрыты.
Когда же Сталин решил создать колхозы, стало совсем поздно. Разумеется, сейчас уже ни о каком бегстве из страны не могло быть и речи: кордон окружен плотным кольцом пограничных застав, пересечь границу тайными тропами практически невозможно. Всех жителей, кто обитал в приграничных областях к западу от Москвы, обязали под страхом всяческих кар, вплоть до смертельных, сообщать о подозрительных чужаках, шастающих в округе. Одновременно, за информацию такого рода ОГПУ поощряло жителей приграничных сел деньгами, продуктами, отдавали пустующие дома тем бездомным, кто изъявлял желание помогать органам. Многие отцы даже снаряжали своих шустрых мальчишек следить за проселочными дорогами, тропами, и сразу же сообщать, если заметят что-то подозрительное: на этом можно в то время неплохо прожить, ибо вознаграждение за информацию о бегунах выдавали весомое. Около пограничных застав тех лет стали популярны голубятни, любимое занятие местных пацанов. Но хобби, поощряемое властями, имело вполне практическое значение: голуби - дешевое и быстрое средством связи, если надо что-то сообщить, мальчишка, наблюдающий за тропинкой, отпускал птицу, с привязанным к лапе номером, когда кто-то из незнакомцев, хотя бы за несколько километров двигался в сторону границы. И тогда пограничники знали - где ловить нарушителя.
Советская власть быстро смекнула, что дешевле создать сеть стукачей, которые в голодной, разоренной стране не за дорого будут помогать пограничной службе. Официально же за несанкционированный переход границы в ту пору грозила смертная казнь, это называлось государственной изменой. Угроза расстрела - главный мотив, если кто-то собрался в бега. Если расстреляют, то все равно где. Свобода или смерть. Многие, из тех, кому грозила смерть, пытались обрести свободу, чаще всего с трагическим результатом.
Контрабандистов и промышлявших тайным переводом людей за кордон таким действенным стукаческим способом быстро вылавливали на «живца» - переодетого сотрудника ОГПУ и, не раздумывая особо, без суда и следствия расстреливали. Оформляли как нарушителей границы, против которых применено оружие - любой нарушитель в те времена мог быть застрелен в "особой зоне", перед кордоном. Чуть позже это явление даже, ставшее на некоторое время практически безразмерным,"творчески" расширили: частенько сотрудники ОГПУ, а потом НКВД привозили к границе тех, от кого было нельзя избавиться "законным" порядком, да и заморачиваться недосуг, расстреливали их прямо на границе, составляли протокол о неизвестных нарушителях, начальник заставы подписывал и как бы "передавал" тела гостям-чекистам, быстро и без хлопот закрывая дело. Впрочем, после 1934 года уже не требовались такие мудреные способы внесудебных казней и к тридцать седьмому году ситуация предельно упростилась: не надо изображать "пролетарскую законность".
На Волге все, кто жил в это время в сельской местности, могли покинуть ее, только если едут в город, на заводы, по планам индустриализации.
Но Эрнст сидел в тюрьме, Сара должна его дождаться: пытаться устроиться на работу с плохой анкетой практически невозможно, да и вызвало бы только неприятности: принадлежность к дворянам, да еще немецким, означало в лучшем случае лагерь по надуманному обвинению. Хотя, скорее всего, быструю смерть.
План ее представлялся простым: уехать на завод, в одну из западных областей страны и оттуда попытаться переправиться через кордон.
Домой.
Потому сидела и терпеливо ждала мужа.
И дождалась. Тридцать третьего года.
Когда советская власть, не желая ждать проявления добровольности несознательных крестьян Поволжья, решила устроить стране показательную порку.
Это происходило не только в Поволжье, но и на Украине, в южной Сибири, на Дону, везде, где были хорошие условия для крестьянской жизни. Надо наглядно показать этим глупым, несознательным мелкобуржуазным недобиткам дорогу в их светлое будущее.
На Русь вернулось крепостное право, отмененное менее века назад. Вернулось в худшем виде, чем было к моменту реформы Александра Освободителя.
Трагедия в истории не всегда повторяется как фарс, часто она возвращается в виде еще большего горя.
Никогда в истории России свое население не уничтожали специально, ради самого уничтожения. Безумный Петр Первый не думал сколько крестьян ему надо кинуть в топку войны, но даже у него не возникало мысли убивать свой народ ради убиения.
Для решения этой показательной задачи отдельные сельские регионы страны были окружены войсками, у жителей насильно отняты и вывезены все продукты, пшеница, рожь, домашний скот. Входы и выходы, дороги, тропинки блокировались солдатами ОГПУ. Официально же объявили, что некоторые районы Поволжья, Украины, Дона охвачены эпидемиями тифа, холеры, а значит, входы и выходы из районов эпидемий подлежат безусловной блокаде. Разумеется, никаких эпидемий не существовало и в помине, это только предлог.
В первую очередь выбирались те местности, где можно отрезать выход естественными преградами, реками, а в нужных местах разместить воинские части. Солдаты без всяких разговоров открывали огонь при попытке приближения кого-либо со стороны приговоренных к смерти жителей. Красноармейцев, простых неграмотных крестьян проинструктировали, что если со стороны деревни будут приближаться носители смерти, и если солдаты их не убьют, то самих солдат убьет эпидемия.
Потому неграмотные красноармейцы не думали, стреляли как только видели полуживую человеческую фигуру, приближающуюся к ним.
Деревни, окруженные таким способом, обречены на умирание, это искусственно созданный голод.
Вот в таком-то районе, которому советская власть предписала тотальную смерть, и оказалась Сара.
Аннендорф окружили красноармейцы, пришли ночью. Под утро у каждого дома стоял солдат с оружием и не выпускал никого за ворота.
Здоровяк Альфред Шуппе легко отстранил худенького красноармейца, перегородившего ему выход, но тот щелкнул затвором винтовки, выстрелил Альфреду в спину, прямо в сердце.
Альфред, незлобивый, всегда улыбчивый Альфред, никому и никогда в жизни не сделавший зла, лежал в луже крови. Дергались в конвульсиях ноги и руки. Тот самый Альфред, которого никто не мог победить: он был знатный и опытный борец на праздничных состязаниях в Аннендорф. Когда требовалось выставить кого-то от их общины для перетягивания пальцев, старинной немецкой мужской забавы, звали Альфреда.
Существовало такое в старые времена колонистов: двое мужчин хватали друг друга за согнутый крючком средний палец руки, упирались ступнями ног и тянули изо всех сил. Побеждал тот, чей палец остался неразогнутым. Альфи был непобедим, а для смеха брал по два пальца соперника, а своим одним, могучим средним разгибал.
Альфред работал на мельнице, а поскольку там мололи муку одновременно три пары жерновов, то и приезжали на мельницу в Аннендорф, бывало, по три деревни сразу.
Сохранялась тогда еще традиция в этих местах: на мельничный помол стекались крестьяне со всей округи, хвастались силой своих односельчан, выбирая самого крупного и сильного, а уж он должен был занести мешки наверх, по узкой лестнице и засыпать в тюрик, большой деревянный ковш для зерна.
Силачи брали по одному или по два больших мешка, тащили наверх, перед тем взвесив их на массивных мельничных весах. Это была непростая задача, кроме силы крестьянин должен обладать и ловкостью.
Побеждала та деревня, чей силач занес по мельничной лестнице в тюрик самый тяжелый груз. После этих мужских развлечений проигравшие должны угощать победетелей.
Но с Альфредом Шуппе никто из приезжих и не собирался тягаться, знали, что без толку: он легко брал под руки по мешку, третий ему грузили на плечи, да для смеха сажали мальчишку сверху.
Он оставался непобедим.
А теперь лежал на мощеных камнях у своего дома, застреленный в спину юным прыщавым красноармейцем в будёновке. Услышав выстрел, из дома выбежала его жена Лидия. Задыхаясь от внезапного ужаса, склонилась над телом своего, дергавшегося еще в агонии Альфи, но красноармеец так же, в спину, застрелил и ее.
Сначала пришельцы принялись за кирху. Искали золото. Невдомек им было, что протестанты не украшают золотом свои храмы. Тем не менее, все, что было в их церкви сколько-нибудь ценного, посуду, утварь, загрузили на подводы и вывезли. То же самое произошло и в местной управе.
Из деревенской больницы на десять коек, которой и управляла Сара Беккер, где лежали две роженицы, несколько детей и старик, выгнали всех, вытащили медикаменты и инструменты, как попало покидали в ящики, и также загрузили на повозки. Затем больницу забросали сухим хворостом, дровами от близлежащих домов, подожгли. Сгорела быстро, хотя и сложена из кирпича, окна и двери распахнули для притока воздуха, потому горело весело.
Чуть позже, всех до единого жителей, со стариками и детьми, согнали на площадь, объявили карантин. Уверенные мужчины в кожаных куртках подробно рассказали, что в округе бушует эпидемия холеры, что она обязательно придет и сюда, что всякий, кто выйдет за пределы Аннендорф, будет расстрелян, дабы не распространять заразу.
А потом началась основная операция: вывезли все запасы еды, вывезли вообще всё, что могло быть съедобного и несъедобного. Солдаты и люди в кожанках по плану заходили в дома и выгребали из них муку, зерно, угоняли скот, били птицу, грузили всё в подводы. В домах не оставалось ничего съестного.
После этого колонистам стало всё окончательно понятно.
Андрея Мауля, опекавшего Сару и Эрнста с момента приезда в Россию, их работодателя и друга, расстреляли. Вместе с женой, прекрасной души Лизбет. А она слыла добрейшим человеком, уравновешивая сурового своего мужа, уговаривала не делать чего-то, что могло кому-то повредить и почти всегда побеждала в спорах с ним.
Пришедшие искали золотые монеты в доме. Андрей, то есть Генрих Мауль - враг, согласно новым порядкам, кулак, вместе с сидящим теперь в тюрьме Эрнстом управлял кооперативным хозяйством, что за семь лет превратилось в процветающее сельское производство.
Мауль самый богатый колонист, торговал зерном, возил его на ярмарки. Выстроил внушительный каменный дом о двух этажах, большая семья с детьми и внуками, покупал все лучшее, современное, расплачиваясь при необходимости золотом. Его то приезжие чекисты и пытались найти.
Но так и не нашли: Генрих Мауль умел прятать свое золото, не посвящая никого, даже жену. После недолгих пыток несколько красноармейцев расстреляли на заднем дворе Генриха, Лизбет и двух их сыновей.
Кооператив процветал во многом благодаря знаниям, уму Эрнста Беккера и опыту Генриха Мауля, сумевших организовать жизнь колонистов по-новому, на европейский манер, насколько это было возможно.
Именно Эрнст предложил сельчанам Аннедорф понятные и эффективные формы: продавать как можно более обработанный продукт их хозяйств. Для реализации больших планов в складчину построили небольшой кирпичный завод. Сразу после окончания гражданской войны Эрнст написал своим бывшим партнерам в Голландию и те прислали основные узлы для сыроварни, сопроводив подробными инструкциями, эта сыроварню построили тоже кооперативным способом. Теперь была решена проблема лишнего молока, так часто возникавшая в округе. Работала и своя мельница, давно уже, еще до революции. Кооператив выкупил ее, оборудовал новейшими механизмами, а они позволяли молоть муку быстро и с меньшими потерями. Реально работающее кооперативное хозяйство, именно то, что и задумывалось большевиками как колхозы.
С одним отличием: большевики сами хотели владеть и распоряжаться плодами трудов. Областные власти присылали в Аннедорф экскурсии из будущих колхозников, чтобы "перенять опыт". Но из этого ничего не вышло, ибо все приезжавшие настроены только на одно: как "отнять и поделить", как создать им неинтересно. Понятие собственности, намертво впаянное в европейское сознание, не вписывалось в их пролетарский дух. Вероятно, это непонимание принципов собственности тянулось еще оттуда, из крепостного права: разве может раб уважать чужую собственность, если у него нет своей?
В 1930 году из Саратова в Аннендорф приехало губернское начальство уговаривать Эрнста Беккера. Власти намеревались создать на базе немецкой колонии Аннендорф образцовое колхозное хозяйство, но которое во всем подчинялось бы советской власти. Эрнста уговаривали стать председателем этого колхоза, а качестве партийца предложили участника гражданской войны, бывшего кавалериста, тоже российского немца с Волги.
Эрнст отказался: непонятно, зачем колонистам надо отдавать свою собственность? Ради чего? Если их кооперативное хозяйство и так работает и приносит налоги в областную казну, какой смысл что-то менять? Начальство же в ответ на эти простые вопросы что-то громко кричало лозунгами и обещало защиту.
– Защиту от чего? – с тем же недоумением спрашивал Эрнст.
– Защиту от контрреволюционных элементов, – отвечали люди в кожаных куртках, уверенные в силе всепобеждающего марксистско-ленинского учения.
В конце концов комиссар пригрозил Эрнсту, что если тот откажется, у него возникнут серьезные проблемы.
И проблемы возникли.
Менее, чем через год, после крутого поворота страны на рельсы коллективизации.
Сотрудники саратовского ОГПУ приехали на двух автомобилях в Аннендорф и арестовали Эрнста Беккера за контрреволюционную деятельность, выразившуюся в "создании чуждых пролетарской революции капиталистических производственных отношений в колонии Аннендорф".
В этот приезд чекисты привезли еще одну новость: по постановлению областных властей было решено переименовать Аннендорф в село Красногвардейское.
Но сегодня Эрнсту Беккеру крупно повезло: сидел в тюрьме, а его непременно расстреляли бы за компанию вместе в Генрихом Маулем.
Их с Сарой кирпичный дом выглядел еще крепким, но без догляда, без хозяйской мужской руки уже видны следы разрушений: окна и двери давно требовали покраски, штукатурка обваливалась, крыша нуждалась в ремонте.
Когда строился дом, Сара попросила мужа соорудить для своих, дамских предметов, немногочисленных золотых украшений, небольшой неприметный шкафчик с тем, чтобы он ставался невидим и недоступен для детей. А даже если тайник они и обнаружат, не смогли бы открыть его. Украшения привезены еще из Европы тогда, семнадцать лет назад, иные были удивительной красоты. В числе прочего был там именной золотой медальон выпускницы цюрихского университета, с докторским титулом и третьим местом, которое Сара заняла по сумме своих результатов.
Медальон оставался предметом ее гордости. Никакое другое украшение она не хранила так, как эту безделушку, золотую пластинку, напоминавшую ей о том, что женщина далеко не всегда последняя в гендерной иерархии, которую мужчины выстроили для себя за прошедшие века. Там же хранилось ее обручальное кольцо с великолепным, чистой воды бриллиантом. По стоимости это, без сомнения, главная ценность ее тайника. В маленьком семейном сейфе хранились также и некоторые медицинские препараты, склянка с настойкой зёрен снотворного мака: опасно было оставлять ее на виду у детей.
Проводившие обыск два большевистских активиста не нашли этого шкафчика, да и не могли найти: он был искусно встроен в подоконник спальни и открывался только при помощи тайного рычага.
Активисты размахивали револьверами, кричали, будучи уже порядочно пьяны, ходили по дому, простукивали стены, заглядывали везде, куда только можно, требовали сдавать золото.
Долго куражились, угрожая ее изнасиловать, но поняв, что женщина не реагирует на угрозы потому, вероятно, что не говорит по-русски, успокоились. Немного погодя обыскали подвал, но хозяйства, коровы, кур или свиней у Сары не было, ей, врачу, хватало содержания, выделяемого общиной на деревенскую больницу. Все необходимые мясные или молочные продукты, выпеченный местной пекарней хлеб ей привозил кооператив, оставляя у калитки в специально выстроенном ящике, потом удерживая стоимость провианта из ее жалования.
Разумеется, никаких съестных припасов, кроме пары мешков муки и пары сахарных голов у Сары в подполе не обнаружили.
Муку и сахар, конечно же, забрали еще раньше, когда производили тотальный грабеж Аннендорф, в тот момент, когда жителей согнали на площадь и дома пустовали. Всех собак застрелили. А в это время множество активистов ОГПУ, среди которых и бывшие уголовники, батраки, разного рода перекати-поле, которых районные чекисты собирали специально для цели освобождения крестьян от их собственности. Они заходили в дома и выносили оттуда все сколько-нибудь ценные вещи, вроде швейных машин или граммофонов, грузили в подводы.
Подонков общества проверяли таким образом: как они себя ведут на экспроприациях, насколько подвержены воровству, послушны ли приказам. По результатам такой "работы" их могли рекомендовать в ОГПУ.
Много отребья попало туда этим путем. Но почти все они оказались расходным материалом: позже, в годы большой чистки тридцатых годов, этих сотрудников массово уничтожали или отправляли в лагеря. У начальства всегда рыльце в пушку, часто чекисты, занимавшиеся экспроприациями, накапливали килограммы золота, закопанного, сваленного где-нибудь в старом сарае. А те сотрудники, что и приносили конфискат, посвященные в их тайны, подлежали устранению: они сделали свое дело и должны быть уничтожены.
На их места приходили молодые люди, комсомольцы с вычищенными мозгами и совестью, не обремененные ничем, кроме выполнения приказов партии. Советская власть не собиралась морочить себя такими глупостями как гуманность, изначально относясь к людям как к простым, возобновляемым природным ресурсам, как к домашним животным, призванным выполнять свою функцию: давать шерсть, мясо, молоко. И как только люди утрачивали свою полезность для идеи всеобщего счастья, их списывали за ненадобностью, расстреливали, ссылали в лагеря.
Воины в буденновках вывезли все и оставили деревню.
Потянулись долгие дни без еды. Через три недели заболела старшая дочь, Мария. Вероятней всего - пневмония, скорее всего стрептококковая, это Сара определила тотчас же. Возникла болезнь у Маши внезапно и быстро. Разумеется, в доме никаких лекарств не осталось, люди со красными звездами на лбах все что могли, увезли с собой, остальные же медикаменты, назначения которых не понимали, сожгли, не позволив взять Саре даже свои личные вещи.
Быстрота течения болезни дочери говорила также и о том, что на воспаление легких наложился какой-то другой недуг, возможно, пневмония вторична. Но без анализов определить заболевание невозможно, а в этих условиях тем более.
Врач с блестящим медицинским образованием не смогла спасти своего ребенка. Не помогло ничего: ни мед, ни зверобой с полынью, засушенные и чудом сохранившиеся в подвале, ни другие травы.
Началась последняя стадия заболевания. Дочь бредила:
– Отец, ты кричишь как цыган! Цыган!
Потом приходила в себя и хриплым, севшим голосом просила Сару:
– Не плачь, мама...
И гладила Сару по руке.
Девочка сгорела за пять дней.
Мать пыталась несколько раз применить способности, полученные от старухи, но они ничего не дали.
Дар старой ведьмы действовал только на чужих. Почему-то.
А может быть, та ярая страсть, с которой Сара пыталась вылечить свою доченьку, была причиной? И что старухин подарок действовал только в спокойном состоянии?
Кладбище находилось за пределами деревни, за рекой, но выходить туда равносильно смерти: пост с вооруженными красноармейцами - самый сильный аргумент, солдаты стреляли без предупреждения. По дороге, вдоль реки постоянно курсировала тачанка с пулеметом.
Сара закрыла в доме трехлетнего Сашу и отнесла тельце дочери в прихожую, запеленав в белую простыню: ничего, что могло бы послужить гробом не было.
Да и не нужен гроб.
"Разве сейчас есть смысл в деревянном ящике?"
На углу их участка торчал из земли большой камень, он, собственно, и служил межевым ориентиром для границы приусадебного надела. У этого камня и похоронила Марию.
Обращаться к соседям за помощью уже бесполезно: все обреченные в деревне еле двигались и никто не пришел бы. Не потому, что не хотел, а просто не смог: все обессилены. Умерших членов семей выносили в дальние сараи, трупы уже и не хоронили.
Сара рыла могилу. Сил не хватало, часто, подолгу отдыхала, потом, сжав в кулак волю, снова принималась за работу. Сначала попадались большие камни, плохо вылезавшие из земли, их приходилось окапывать, со стонами, ломая ногти, вытаскивать и выкатывать на поверхность. Потом пошел слой плотной глины, стало легче. Копала целый день, с раннего утра, долго-долго отдыхая, к вечеру кое-как выкопала. Это не могила в обычном смысле, скорее, трапецевидная яма полутораметровой глубины.
На сооруженных кое-как полозьях привезла тельце.
Сара не смотрела на трупик дочери, на вечно застывшую маску с оттенком испуга, боялась не выдержать, взгляд ее рассеян, в никуда.
Нельзя терять времени, скоро начнет темнеть, и довольно быстро тельце завалила землей.
Потом сидела на коленях, над свежей могилкой.
Ее девочки, ее смысла жизни, ее надежды, ее безмерной любви больше нет.
Лицо Сары выглядело совершенно спокойным, будто ничего и не произошло, будто жизнь идет своим чередом и смерть маленького кусочка родной плоти - обыденное явление. Это продолжалось довольно долго...
Мыслей и вовсе нет, только обрывки вдруг возникших неуместных гимназических воспоминаний, причудливо прерывающихся улыбкой Эрнста в Париже, потом опять что-то из детства, перо отца, старательно скрипевшее на письменном столе, красивые облака, розово освещенные восходом солнца, крестьянская телега, доверху груженая грушами, виденная в раннем детстве.
Но это продолжалось недолго: при всем опустошающем, оглушающем спокойствии, звенящем в душе, при бухающих в ушах тупых, гулких ударах сердца, вдруг, от промежности, по холодному животу и по спине стал взбухать жар, он медленно поднимался все выше, вызывая легкое дрожание, казалось, огонь сжигает все внутри. Понемногу начинало трясти, все больше и больше, будто от лихорадки. Если тут находился бы сторонний наблюдатель, он увидел искаженное судорогой тело, безумные глаза, растерзанные ведьминские, клоками волосы. Состояние тела и духа становилось похожим на падучую, в уголках губ белая пена, только женщина эта в полном сознании, вытянув шею, стоя на коленях, подняв к небу лицо и чуть раскинув в стороны руки.
Несколько секунд Сара без единого звука дрожала, расширенными от ужаса или дикого гнева зрачками уставившись в серое, низкое, повечеревшее небо. Внутренний огонь дошел до головы и из горла стоящей на коленях ведьмы вырвался страшный, низкий рык.
Рык шел прямо в небо. Просто крик, без слов, без смысла, без цели. Несколько мгновений она яростно рычала, обратив свою лютую ненависть туда, вверх. Это не было гневом Сары, это кто-то другой, чужой будто внезапно завладел сознанием и телом.
Дрожание прекратилось. Исчез звук пульсирующего сердца, убивающий мозг, исчез и огонь, и тело перестало дрожать, хотя оставалось по прежнему напряжено.
Высохли и слезы.
Сара в глубине души даже слегка удивилась этой внезапной вспышке сознания, такое она ощущала впервые в жизни.
Потом как-то сразу, мгновенно, накрыла тяжелейшая, смертельная усталость. Казалось, тело вместе с костями плотной жидкостью стекало на землю.
– Мы выберемся отсюда, доченька, – шептала, низко опустив голову, глядя на маленький холмик.
– Я клянусь тебе, солнышко, мы выберемся отсюда... Прости меня... прости... я не смогла тебя укрыть от этого мира, прости...
Утром проснулась от холода.
На могиле Маши.
Голод не только лишает сил, но и отупляет сознание, делая его легким и бесстрастным, как бы замыкая человека на самом себе. В какой-то момент желание еды пропадает совсем, голод не чувствуется. Организм начинает подбирать то, что «плохо лежит», а потом «съедать» внутренние органы, лишая их обычных функций.
Сара уже не ела толком около двух месяцев. Все, что находила на огородике, все, что чудом сохранилось, отдавала сыну. Оказался с самого начала очень вовремя и к месту туес старого меда, три года назад закопанный под вишневое деревце Эрнстом. Тогда это больше походило на шалость, шутку. Но стало спасением.
С нижегородской ярмарки муж привез туесок примером русского способа сохранения меда: выполненный из тонких липовых дощечек, наполненный отвердевшим, побелевшим медом, запечатанный особым воском, смешанным с узой или прополисом. Мед мог храниться долгие годы, весь туесок тщательно обработан таким образом. Старый пасечник уверял, что мед может тридцать лет лежать в сухой земле и ничего с ним не будет. Сара же возражала мужу, что тридцать лет это даже мало, сохранялись и более древние меды, столетием стоявшие в сухих каменных склепах. Мед использовался во все времена как прекрасное лечебное средство. Супруги с шутками и прибаутками зарыли туесок под вишней, условившись, что выкопают его с появлением первого внука.
– Или внучки, - добавила Сара с лучезарной улыбкой.
И помог этот четвертьпудовый туесок. Крепко помог. Медовая водица из него поддерживали силы на протяжении долгого времени.
Странная эта судьба. Ее прихоти кажутся нам глупыми, но иногда пустяк, мелочь, шутка спасает жизнь. Что важного в том меде? Ничего, кроме сладости... А теперь эта сладость позволяла не умереть. Но туесок закончился, как бы тщательно Сара не экономила.
Мама отскребла последние, едва различимые остатки на стенках. Все остальное ребенок вылизал языком: пришлось сломать березовый туес. Но немного меда все же отложила, сразу еще, как только выкопала его из-под вишни.
Наконец настала эта ночь.
Небо в низких тучах, темно, лучшее время для побега. Для этого и припасла немного меда, он предназначался для нее, не для сына. Трехлетнему малышу Сара размешала в воде несколько капель опийной маковой настойки, той самой, что хранилась в тайнике, подумав, добавила в раствор и немного медовой водицы.
Пару дней назад попробовала действие мака на ребенке. Чтобы спал и не заплакал случайно в серьезной передряге. Настойка действовала прекрасно.
Маме сейчас требовалось много сил и внимания для этой самой важной, самой трудной, самой опасной операции в жизни: спасения себя и сына.
Твердый мед не хотел растворяться в холодной воде.
Пришлось съесть его так. Сара давилась, но глотала эти белесые сладкие кусочки, разжевывая и запивая. Мед казался в тот момент невкусным, несъедобным, противным.
Впрочем, особенно и не обращая внимания на вкус,будучи поглощенной мыслями, планами, выстраивала в уме возможные ситуации, могущие привести к катастрофе.
Воздуху не хватало. Дрожала. Дрожала от предстоящего бегства, от глубоко прятавшегося страха. Оттого, что никогда и ниоткуда еще не убегала.
От неизвестности.
От этой чертовой жизни.
От этой чертовой смерти.
От этой чертовой власти, швырнувшей ее за грань бытия.
От этой чертовой судьбы, отобравшей дочь.
Сыну же соорудила сумку на спине: прорезала дыры для ножек в старом заплечном мешке, покрепче стянув лямками, привязала к спине.
Окинула взглядом в последний раз жилище, что сама строила.
Семнадцать лет жизни.
Плакать захотелось...
А плакать нельзя, эмоции отнимают силы, так нужные сейчас силы.
«Только не реви, дура! Не смей! Сделай семь глубоких вдохов... медленно выдыхай...»
Успокоение пришло, дрожать перестала.
Уже за полночь, через два-три часа начнет светать.
Именно такое время самое трудное, в эту пору хочется спать больше всего, притупляется внимание у солдат в оцеплении.
Надо использовать.
Взяла с собой самое необходимое: остаток своего сокровища, остатки меда. Документы, другие, менее значимые «богатства», золото да камушки.
Они еще пригодятся.
Нельзя идти тропинками.
Именно там будут их ждать.
Надо идти самым трудным путем, где хуже всего охраняют.
А путь только один, самый тяжелый путь – через болото. Трясина опасна, утонуть легко, если не знаешь болота.
А Сара знала его изрядно: часто собирала для своей больницы лекарственные травы, в изобилии там растущие. Ориентировалась по знакомым ей приметам. Заранее приготовила шест, прощупывать глубину.
Обувь обвязала тряпьем, чтобы мягче ступать, чтобы не треснула предательская ветка под ногой, тряпки скрадывают звук.
Первая же небольшая трясинка вызвала панику: тряпки на ногах намокли, отяжелели... Скинула их, стало легче.
В середине болота есть небольшой островок, добраться бы до него...С островка в сторону востока уже можно надеяться на счастливый исход.
Иногда прислушивалась к чаду за спиной: оно сопело и ни на что не реагировало.
«Только хватило бы действия мака... только сын не закричал бы...»
Провалилась все-таки, благо, яма неглубокая, вдруг перед глазами поплыла панорама темного леса и наступила чернота.
Быстро очнулась. Или думала, что быстро, она не знала сколько времени прошло без сознания, помнила только, что валилась вперед, на живот.
Всеми силами - пред тем как потерять сознание - упасть на живот, ибо на спине ее единственный оставшийся смысл.
Доползла до острова.
Это было мучение, била себя по щекам, чтобы не впадать в забытье от нехватки сил. Но била. Кусала губы. Прерывистым шепотом звала на помощь своего ангела:
– Помоги мне! Если ты есть, умоляю, помоги мне!
И он, кажется, помог.
Ангел ли помог? Но сил и вправду прибавилось, уже не падала в обморок, наверное, включились те самые последние резервы организма, которые тот приберегает перед смертью.
На острове сняла заплечную свою ношу, в темноте ощупала ребенка, приложилась губами ко лбу, проверяя нет ли жара, но все в порядке, Сандр спал.
И сама провалилась в глубокий иссушающий, мучительный сон. Проснувшись через мгновение (мгновение ли?), вытащила остаток меда и медленно, стараясь языком растворить его в гортани, проглотила.
Еще один рывок и на свободе, та уже близко.
Надо только, чтобы везение чуть продолжилось.
Сара приехала в Аннендорф из Европы, на бричке, сзади тащилась телега с чемоданами парижской одежды, с ящиками новейших медицинских инструментов, с верой в то, что начало ее профессиональной карьеры будет успешным, впечатляющим и мощным. Весь ее молодой задор кричал в ухо, что в стране, объявившей у себя свободу, равенство, братство, обязательно наступят эти чудесные и справедливые установления!
Так долго добивавшиеся женщины получат искомую свободу и равенство в полной мере!
И вот теперь убегала, уползала из Аннедорф как загнанный зверь сквозь красные флажки.
Уползала волчицей из логова. Навсегда. Неся на загривке часть себя.
1941
Вот уже три года Сара работала медсестрой в Энгельсе, в местной больнице.
Конечно, ничего она там не сообщала про свое образование, наоборот тщательно скрывала: поиск врагов в те годы -любимая забава НКВД, Лубянка требовала борьбы с вредителями, диверсантами, шпионами, а потому сообщить при поступлении на работу, в 1939 году, что она немка, из Берлина, да еще закончила университет в Цюрихе, означало подписать себе смертный приговор за шпионаж.
Арестовывали за меньшее, гораздо меньшее.
Взяли медсестрой без образования, усталый главврач даже поморщился вначале, услышав, что просительница не имеет документов, но, наблюдая как стaрательная Сара легко и непринужденно справляется с работой, моментально перевел ее операционной сестрой.
А уж потом не пожалел ни разу, видя как точно, без напоминаний и просьб подает хирургу необходимый инструмент, исполняет другие обязанности медсестры. И даже что-то в ее действиях такое, чего не понимал хирург, но всегда выходило лучше – – Ты прирожденный медик, - пошутил он однажды, - скоро тебе можно будет самой оперировать!
Знал бы он, как Саре иногда хотелось поправить его во время операции, выхватить инструмент и сделать по-своему, но, конечно, сдерживала себя, только улыбалась в ответ. Работы много, а персонала не хватало.
А домой к Саре приходили женщины, она их лечила. Приходили к ней и жены партийных начальников. Удивлялись эти дамы тому как бедно живут Сара с Эрнстом, с восторгом нахваливали ее «золотые руки», но практически не платили, хотя у них то денег в избытке.
Советская партийная знать, быстро возникшая после революции, принимала бесплатное как должное. Простые женщины по сравнению с партаппаратными женами понимали гораздо больше и всегда старались сунуть хоть какую-то копейку.
Но Сара никогда, ничего, ни у кого не просила.
Даже не реагировала, когда задавали этот вопрос.
И только если настойчиво переспрашивали, отвечала: «сколько хотите».
Кто-то быстро доложил в органы о тайном абортарии, который устроила у себя дома крестьянка из саратовской глуши.
Разумеется, быстро выяснилось, что это ложь, Сара никогда и никому не делала абортов. Ее забрали в НКВД, но так же быстро выпустили: слава о чудодейственных руках целительницы распространялась моментально. А постольку она не делала ничего предосудительного, даже не брала платы за свою работу, а многие партаппаратные дамы, среди которых и очень влиятельные, могли воздействовать на своих мужей, то и кончилось это ничем.
Молоденький лейтенант НКВД недоумевал на допросе:
– А почему ты ничего не берешь за лечение?
– Мне нельзя...
Это удивило следователя:
– Как это нельзя?! Кто запретил?
Подумала несколько секунд:
– Сама себе. И дар.
– Какой еще дар?!
– Дар... его мне передала старуха, которая научила... Она и предупредила, что я ничего не должна просить за лечение.
Лейтенантик удивленно поморщился:
– Совсем ничего?!
– Совсем.
– Тогда зачем ты это делаешь?
Сара только пожала плечами. Трудно было объяснить это материалисту. Тем более, советскому материалисту.
У следователя на столе уже лежало распоряжение высокого начальства отпустить Сару, что он и сделал, присовокупив какие-то то строгие слова о недопустимости самовольного лечения, о соблюдении социалистической законности, хотя ясно, что это всего лишь проформа.
Эрнст работал грузчиком на речном грузовом причале, после тюрьмы его никуда не брали. Только мешки таскать.
Потом пришел этот день в середине сентября сорок первого года, перевернувший жизнь.
Точнее, окончательно сломавшей ее.
Семью Беккер, как и сотни тысячи других советских немцев обязали собраться в двадцать четыре часа.
Тот самый указ Калинина, выселявший российских немцев, предписывающий организованно ехать в безопасное, как им сказали место.
Судьба опять смеялась над Сарой и Эрнстом, уже во второй раз насильно переселяла их, но теперь еще дальше - в Сибирь.
Причина та же, что и в первый раз: только потому, что они умели говорить по-немецки.
Потому, что их угораздило родиться в семье с немецкими традициями.
Первое переселение из Польши - почти добровольное, можно легко избежать его, если немного напрячься, включить волю.
Тогда это было слегка опасным путешествием, заманчивым и будившим фантазию, греющим кровь и внушающим перемены к лучшему.
Приключение, где вся жизнь впереди. И вот теперь, спустя более четверти века их опять переселяли и тоже на восток. Сейчас никто не интересовался их мнением, никто не предлагал Саре выбор: домой, в Берлин или остаться с мужем.
Но на этот раз уже ни малейших иллюзий.
Только мрак и беспросветность.
Везли в эшелоне около месяца, в телячьем вагоне, в маленькой теплушке, как его называли, поместив туда более двадцати душ.
На большой скорости вагон опасно раскачивался из стороны в сторону, казалось, что еще немного быстрее и опрокинется на бок.
Потому большею частью пути ехали медленно, да и спешить некуда.
В средине теплушки стояла буржуйка, на ней чей-то громадный чайник, так что с кипятком проблем могло и не быть, если бы не постоянная нехватка топлива.
Уголь подбирали на стоянках по крупицам, искали вдоль пути куски, упавшие с поездов, деревяшки, которые можно было еще сжечь.
Повезло.
На одной из долгих стоянок, машинист встречного поезда, ни говоря ни слова, открыл люк и на землю высыпалось много угля.
Потом также безмолвно закрыл, махнул рукой: «Подбирайте, мол, пока я добрый».
Разобрали этот уголь мгновенно.
Два больших семейства из семи человек, остальные по трое-четверо ехали в их теплушке.
Семья Оскара и Греты из трех детей и обоих родителей мужа, но те были уже совсем старые, неспособные к жизни.
Старики недоумевали: зачем их везут куда-то?
Отец Оскара все повторял: «Лучше бы дома убили, расстреляли... зачем я не умер там?» и качал головой из стороны в сторону.
Он вообще смотрел на все с удивлением, будто только что, сию минуту попал на этот свет, все выглядело для него горьким недоумением. Иногда бурчал неразборчиво немецким, по-русски говорил только одно слово: «Плёхо!», повторял его часто к месту и ни к месту, особенно когда видел охранников эшелона: «плёхо, плёхо...», отрицательно качая головой. Ему казалось, что солдаты могут ответить на его вопросы.
Старуха плакала в углу, звала негромко своего Михаэля, они что-то шепотом, неторопливо обсуждали, потом плакали оба, Эмма гладила его ладонь, вероятно, вспоминали свою жизнь, молодость.
А спустя две недели там же, в углу Эмма и померла. Михаэль выглядел еще крепким, но после смерти жены впал в тихое помешательство, уже не говорил ни с кем, не слышал, даже если ему Оскар в ухо кричал, будто слух потерял.
Не ел, только воду пил. Трясущимися руками подносил к давно небритому лицу деревянную кружку и жадно глотал, острый небритый кадык на тонкой шее ходил ходуном, вверх-вниз, руки при этом дрожали, сын заботливо поддерживал отцу кружку, чтобы вода не выплескивалась наружу.
Не ел старик не потому, что не хотел, пытался, жадно хватал куски, да только сразу начинал страшно, нутряно кашлять: пища не лезла в горло, все вокруг него было в крошках, особенно на одежде. Грета с мягкой улыбкой очищала эти крошки с лица, а потом кормить и вовсе перестали: бесполезно, да он и сам не просил.
Сара, слушая кашель старика, только качала головой. После смерти его Эммы, Михаэль смотрел куда-то сквозь всех, не видя ничего и никого, голова у него постоянно тряслась, и, кажется, тряска эта с каждым днем усиливалась, а через неделю тоже затих навсегда.
По правилам, объявленным еще перед погрузкой, если кто-то умирал, вагонные обитатели на стоянке, на ежедневном обходе должны бить три раза деревянной колотушкой в дверь, чтобы труп забрали солдаты. Те забирали и куда-то уносили. Хотя и редко закапывали: негде, да и незачем.
В щели вагона по ходу поезда было видно иногда, как валяется в стороне человечье тело, как кружили над ним стаи черных птиц и даже не дрались за добычу, не кричали, видно, всем хватало еды.
И птицам, и зверям.
Много позже, десятки лет спустя, железнодорожные рабочие находили скелеты на метровой глубине, если копали какие-то ямы у насыпи: видать, погребальная команда из выселенных немцев все же хоронила трупы, хотя бы на полметра в землю.
Никто не составлял списков умерших, отчитывались скупыми строчками докладов:
«За время следования эшелона за номером <...> с выселенными немцами Поволжья, согласно указу Президиума ВС СССР от 28.08.1941, естественная убыль спец. контингента составила <...> человек».
Вот и весь памятник усопшим.
Сара негромко сказала сыну в ухо:
– Смотри Сандр и запоминай, мы с отцом, может быть, и не выживем, кто ж знает, что там ждет... впереди. А ты еще можешь. Не забывай этого.
Мальчик испуганно обнимал мать.
Дети Оскара на удивление послушны: не ревели, не капризничали, а младшему мальчику нет и трех лет. Две старшие девочки-погодки, хотя и застенчиво, но улыбались чужим людям, с которыми делили этот кров на колесах. Мать мягко что-то им шептала на ухо, а они послушно исполняли просьбы.
Пока не было туалета, женщины сильно стеснялись.
Эрнст с Оскаром оказались самыми деятельными из всего вагона: перво-наперво соорудили туалет в углу. Эрнст продолбил дыру в полу, потом, при помощи конвойных раздобыли вместе с Оскаром на стоянке несколько досок, маленькой ножовкой построили нужник. Ржавую ножовку эту Эрнст подобрал на откосе, когда еще стояли перед погрузкой, в пути отчистил ее, сумел даже наточить небольшим надфилем, который всегда носил с собой, искусно спрятанный в обуви. Опыт отсидки вместе с уголовниками в саратовской тюрьме оказался полезным: расслабляться нельзя, а напильник, кроме полезных качеств, служил еще и оружием, которым при случае можно защититься. Блатные знали это, хотя никаких причин для конфликтов у них не было: Эрнст выглядел спокойным и рассудительным, не лез на рожон, но и в обиду себя не давал.
Из старой ножовки получился вполне сносный инструмент, мужчины отделили этот уголок вагона соломенной циновкой, валявшейся тут же. По окончании «строительных работ», сияющая Сара обняла шею мужа вытянутыми локтями, даже чмокнула в нос, не обращая внимания не только на чужие взгляды, но и на собственного сына: для нее отсутствие нужника - серьезное испытание.
Раз в сутки конвойные отворяли дверь, оставляя небольшую щель, просовывали несколько буханок хлеба на всех, хвосты селедок, также на всех и воду в котелках. По мере убывания обитателей, хлеба и селедки становилось меньше, а потом и вовсе только хлеб остался.
Воды сначала не хватало, после селедки хотелось пить. Эрнст с Оскаром собирали дождевую воду, проделав небольшое отверстие в потолке, благо, что осенью шли дожди.
Семью Оскара Беренца выселили из их крепкого крестьянского дома, они взяли с собой много еды: всю ночь перед этим женщины варили мясо, пекли хлебы, дабы хватило его как можно дольше, хотя и объявила советская власть, что дорога будет быстрой, а путешествие временным, война скоротечной, ибо, как утверждалось, Красная Армия всех сильней, а потому приказали много провианту с собой не брать. На три дня, не больше.
Потом будет победа.
Но верить этим обещениям не приходилось, слишком часто врала советская власть, взяли с собой как можно больше. А потом радовались этому, ибо это оказалось самым правильным.
А вот у Беккеров еды мало, просто неоткуда взять: перед всеобщей немецкой катастрофой не было у них хозяйства. А что можно взять с собой, если из магазинов давно уже все исчезло сразу же после объявления войны?
За неделю перед выселением, Эрнсту за огромные деньги, чудом удалось купить шмат соленого свиного сала на рынке.
Грета и Оскар часто потом делились с Беккерами своей едой, когда это сало закончилось. Эрнст с женой понимали, что попадали в непростую ситуацию, у Греты с Оскаром трое детей, а у них один. Потому старались лучшие куски отдать сыну, часто отнекивались, краснели, когда уж совсем есть хотелось, брали еду.
Дважды за время пути объявляли воздушную тревогу, налет немецких Люфтваффе, но оба раза ничего не случилось: германские летчики не бомбили отчего-то их эшелон.
Может быть, знали, что там едут выселенные немцы?
А может быть, потому, что не выпускали из вагонов никого, а только одни солдаты-охранники быстро разбегались по сторонам и прятались кто где мог, бросая вагоны закрытыми?
Конвойные на стоянках, говорившие между собой, уверяли, что немецкие летчики почему-то знали, что в эшелоне везут «русских немцев», чему радовались.
Было ли это так - трудно сказать, но похоже на правду: самолеты дважды кружили стаей, а потом улетали.
Первый раз было страшно и узники приготовились к смерти.
В этот налет Сара и Эрнст сидели с ровными спинами, между ними Сандр, Сара крепко держала сына за правую ладонь, Эрнст за левую.
Повернулась к мужу и ободряюще улыбнулась, тот постарался ответить ей такой же «беспечной» улыбкой, впрочем, у него она вышла хуже. Сара прикрыла глаза и улыбалась чему-то своему, вероятно, давно минувшему и радостному.
Сара улыбалась прожитой и беспечной своей жизни, воспоминаниям о Париже, который обожала, картинам своей швейцарской жизни, всему хорошему, что не мотивированно всплывало в ее сознании.
Эрнст же опустошен этой улыбкой жены, никогда не мог бы представить себя улыбающимся перед гибелью, которая случится через минуту.
Не то чтобы так сильно боялся умереть, нет.
Но Сара, его Сара улыбалась и оттого на душе стало спокойно, в сознание влетела непонятно откуда взявшаяся мысль: «Смерти нет».
А самолеты улетели.
После этих двух случаев, воздушную тревогу не объявляли, видно, отъехал эшелон далеко на восток, туда уже незачем летать германцам.
Случилась потом и еще одно несчастье.
Дизентерия.
Малолетний Карл, сын Оскара Беренца заболел. Дети вообще сильнее страдают этой напастью, чем взрослые, положение ребенка очень серьезно.
Сара тотчас предположила дизентерию, наблюдение за мальчиком показало, что так оно и есть.
Спросили у конвойных, те ответили, что уже пол-эшелона ею мучается.
Сразу же накопала на стоянке корней калгана и поила юного Карла отваром, строго запретив двум сестрам прикасаться к братику, пить только кипяченую воду, и поила отваром трав весь вагон, для профилактики. Делала все возможное, дабы не распространялась зараза дальше.
Росло у дороги много спорыша, и его собирала Сара, тоже резала мелко, заваривала в чай, уже непонятно: то ли чай это, то ли крепкий настой с кашицей.
Мальчик сильно мучался, состояние ухудшалось: на другой день проявился сильный жар, термометра нет, но дар держался, около сорока градусов, судя по внешним признакам, обметанным, белым губам, сильной лихорадке.
Сама дизентерия не вызывает смерти, но у детей до четырех лет может осложниться пневмонией или перитонитом, ухудшение быстро возникло в эту сторону - появились хрипы.
Саре не оставалось ничего другого, как прибегнуть к своему последнему «врачебному» средству.
Выгнала всех из этого угла, осталась с заплаканной Гретой, приказала маме освободить от одежды живот ребенка, на несколько секунд задумалась, вспоминая что-то.
Потом стала делать пассы рукой, шепча заговор «от живота», повторив трижды, трижды же и дула на детский животик.
То ли спорыш с калганом помог, то ли организм юного Карла самостоятельно взялся за дело, оказавшись сильнее, чем предполагали взрослые, но через пару часов пациент успокоился, перестал дрожать, жар стал спадать, хрипы исчезать.
А спустя совсем непродолжительное время после своих пассов, докторша вдруг выпучила глаза, забилась в угол и издавала оттуда громкие, страшные звуки, будто рычала как медведица.
В голове Эрнста слегка звенело, через этот занозливый звук ему то ли послышался чей-то голос, то ли само сознание бормотало: «не за эти ли рычащие звуки сжигали ведьм в средние века?»
Обе девочки испуганно глядели на Сару, прижимались к матери, но у нестрашной этой колдуньи всё быстро прошло.
Потом доктор улыбалась, счастливая Грета рыдала на груди у нее, а та легонько похлопывала по плечу, уверяла, что все позади, настоятельно просила всех обитателей вагона самым внимательным образом относиться к своему здоровью, не пить первую попавшуюся воду, чаще протирать руки подорожником, благо, он в изобилии рос на остановках, ставших длинными, иногда по несколько дней стояли в чистом поле без движения.
К началу третьего дня малыш оказался вполне здоров.
У девочек тогда тоже проявлялись позывы к дизентерии, и бегали часто в туалет, но быстро задавили концентрированным травяным чаем.
Больше никто и не пострадал. Воду на стоянках с тех пор тщательно кипятили в большом котелке, который Беренцы везли с собой.
В других вагонах было сильно хуже: несколько детей и еще больше стариков умерли, так сказал конвойный.
За эти длинные стоянки Эрнст быстро приноворился ловить сусликов, устраивал им ловушки, а за Эрнстом другие стали делать то же самое: суслики жирные.
Это была еда. Потом эта способность к адаптации добрую службу Эрнсту сослужила.
Уже в сибирской тайге, в трудармии.
Поезд остановился.
Вагоны распахивали солдаты, зычно приказывая всем выходить, крича, что дальше эшелон не пойдет.
Красноармейцы ходили по настежь открытым телячьим вагонам и зачем-то протыкали штыками всё, что могло казаться хоть сколько-нибудь подозрительным. Внутри поезда работало только несколько молодых, крепких женщин, вероятно, из числа местных, убиравших и чистивших: отскребали мусор, все, что накопилось за время этой утомительной поездки.
Стояло оцепление вокруг эшелона, новоприбывшим запрещено влезать в вагоны. Поезд, служивший им домом, теперь распахнут, вывернут наизнанку, как освежеванное тело громадного цепня.
Отдельно в стороне лежала пара десятков завернутых в тряпки трупов, по всему, эти люди умерли совсем недавно. Для стариков поездка оказалась благом, ибо блажен тот, кто отдал жизни долги, кто отмучился и закончил свой путь, исходя из долгого опыта "самого справедливого в мире рабоче-крестьянского общества", понимая, что дальше будет только хуже.
Впрочем, это ясно всем: что еще можно ждать от советской власти?
После небольшой, временной передышки собрали всех мужчин, женщин, детей, выкинутых из эшелона в степь, рядом с казахским аулом Тохтабай.
Долго шли пешком куда-то, наконец перед взорами их открылось большое пространство, квадратом огороженное колючей проволокой.
Судя по всему, раньше это был загон для скота, о чем говорила старая изгородь из деревянных жердей.
На двух диагональных углах этого квадрата высились наспех сколоченные вышки, там по двое ходили солдаты с винтовками.
Колючая проволока все же непонятна: куда можно убежать в этой незнакомой, бесконечной степи?
И зачем?
Это было их временное пристанище под открытым небом.
Природа пока жалела переселенцев, дни в октябре стояли ласковые, нехолодные и безветренные.
Следующим ранним утром прибыли два десятка солдат, ими командовал офицер на гнедой кобыле.
Объявили, что мужчины будут отделены от своих семей,
На прощание с близкими дали пять минут. За эти минуты мужчины должны взять все свои личные вещи, запасы белья, все, что могло пригодиться в будущем. Всем мужчинам приказали уйти к одной вышке, а остальных, женщин, стариков, детей, солдаты прикладами, ругаясь матерно, гнали к другой.
Сара как могла, старась не плакать, но все же не выдержала и зарыдала. Вслед за ней заплакал и сын.
– Боже, зачем мы здесь? Как мы сюда попали? За что?
Сара говорила это себе, не обращаясь ни к кому, глядя куда-то в сторону, энергично качая головой. Потом обняла своего Эрни и еще сильнее завыла:
– Неужели мы больше не увидимся? Неужели нас всех убьют?
– Нет, Сара... Для убийства не надо везти нас так далеко на восток.
Эрнст пытался улыбаться:
– Все будет хорошо, Сара! Я надеюсь. Прости меня, я виноват перед тобой...
– В чем, Эрни?
– В том, что привез тебя в эту страну, втянул в эту беспросветную жизнь... а может быть, и смерть. Я виноват перед тобой. И никогда себе этого прощу... Я люблю тебя, готов отдать свою жизнь за тебя и за Сандра, но не знаю как...
– Мне не нужна твоя смерть, Эрни... Постарайся выжить, насколько это будет возможно. Мне, кроме тебя, никто не нужен. Постарайся выжить, Эрнст! Прошу тебя! Постарайся!
Солдаты так же, прикладами согнали ничего не понимающих мужчин в три колонны.
По одному подходили к трем сержантам, записывающим в толстые книги и изымающим документы, кидая их в деревянные ящики из-под патронов.
Молодых и работоспособных мужчин, от семнадцати до шестидесяти лет загоняли в отгороженный колючкой угол, старых и малых отправляли обратно, к женщинам и детям. Потом, не раздумывая особо, построили опять в три колонны, офицер скомандовал и под звуки плача, криков детей и женщин, мужчин погнали обратно, судя по всему, к железной дороге.
Следующим утром те же солдаты таким же образом отделили женщин с детьми старше трех лет, и так же погнали их к железной дороге.
Остались только старики, да женщины с малыми детьми.
Как ненужный балласт. Большинство их потом умерло от голода и болезней: не до них было, кого-то успели определить в казахские семьи, но те отказывались брать на свой скудный паек стариков и детей, своих нечем кормить.
Голод на Волге, организованный большевиками в 1933 году, умертвивший десятки тысяч поволжских немцев, уже тогда лишил всякой надежды, а уж во время войны с Германией, с немцами, с "фашистами", их и вовсе не оставят в покое.
В голодный 1933 год сломали хребет привычной, во многом патриархальной жизни немецких колонистов. Через восемь лет, насильное переселение немцев в Сибирь и Казахстан ставило окончательную печать, окончательный вердикт на хотя бы какой-то видимости свободы, отныне слово "немец" становилось синонимом слова "раб", в самом прямом его значении. Приговор, по которому их обращали в рабство, звучал страшно и безразмерно:
"По достоверным данным, полученным военными властями, среди немецкого населения, проживающего в районах Поволжья, имеются тысячи и десятки тысяч диверсантов и шпионов, которые по сигналу, данному из Германии, должны произвести взрывы в районах, населенных немцами Поволжья".
Этот указ, подписанный Калининым, пропитанный глупостью, бессмысленной хлестаковщиной, не нуждался в комментариях, если бы не жестокость его, бесчеловечность и цинизм не вели прямиком к общей братской могиле.
Менеджер планеты Земля, именуемый богом, равнодушно посмеялся над этим народом, в числе которого так хотели стать знаменитые русские генералы вроде Ермолова, всего-то сотню лет назад.
– Как вас наградить, генерал?- спросил Ермолова российский император.
– Сделайте меня немцем, государь! –
в шутку отвечал герой Кавказской войны, явно намекая на то, что именно немцы, живущие в Российской империи, имеют преимущества в продвижении по службе, в благоволении к ним власть предержащих. Именно немцы добивались успехов, иногда не имея к этому достаточных оснований, часто имея, в силу национальных традиций и воспитания. Только вот природа неумолима и беспощадна в своем равнодушии: недрогнувшей рукой приводит в порядок чаши весов, если равновесие по каким-то причинам нарушилось.
С высот одного из российских народов «на первых ролях», немцы перешли в разряд самый низший: бесправных.
Отребья. Самый презираемый: «фашисты, предатели, диверсанты».
И, казалось, это качание весов столь резкое, что чаша опрокинется и вот-вот вдребезги разобьет содержимое.
Переселенцы жили с душевной обреченностью.
Будущего не существовало, оно покрыто мглой, теплилось лишь одно чувство: постоянное, подспудное желание смерти. Тупое, зудящее чувство никчемности и бессмысленности приводило мысли только к этому.
Крепко держа за руку Сандра, Сара безучастно брела по пыльной дороге, тело гудело от тяжести, вот только сознание кристально-чисто, парит где-то высоко в облаках, умозрительно, отстраненным сознанием она даже видела себя и сына откуда-то сверху, с высоты птичьего полета маленькими точками, бредущими по степи:
«Смерть самый сильный символ сущего.
В разном возрасте она воспринимается по разному, но присутствие ее никуда не исчезает, начиная с первых самостоятельных мыслей, меняясь с годами, с обстоятельствами, со здоровьем, с опытом прожитых лет, с заботой о детях.
Дамокловым мечом висит, напоминая о себе.
Большинство боится смерти, другим она безразлична. Третьи хотят ее, ищут, приближая своими поступками, бретерством, безрассудством и наркотиками, пьянством и притупленным чувством бытия, подчас даже не отдавая себе в этом отчета. Люди, находящиеся в тяжелых условиях существования, даже в самых рабских обществах не могут не ощущать своей личной смерти, ее дыхания.
Смерть бессознательно чувствуется где-то рядом, она тут, за твоей спиной: кажется, обернись резко и успеешь углядеть ее.
Постоянное присутствие, постоянное напоминание о смерти отупляет раба, лишает рассудочных функций, низводя к животному, оставляя только инстинкты.
На смерти построена вся религиозность мира, любая конфессия:
«А что там, за волнующим событием, когда твое тело превратится в тлен?»
Именно это дает возможность жреческой касте, паразитирующей на смерти, водить за нос миллиарды людей. Они вещают: «Слушайтесь нас и ваша кончина придет позже! Идите туда и вы забудете про свою смерть!
Несите золото нашему богу и он сделает вашу жизнь легкой, смерть радостной, а вы попадете в благое место, где этой старой, ненавистной суки-смерти нет вообще!
А не станете внимать нам, кончина ваша будет долгой и мучительной, вы попадете прямо, ровнехонько в эту самую смерть, будете частью ее, будете умирать вечно, вместе с ней.
Но разве общества, построенные на культе любого божества, не поклоняются смерти, как фундаменту веры?
Разве смерть не есть бог?
Тот, самый?
Полностью бесправные легчайшим образом вводятся в состояние спящего разума страхом zero: чем сильнее это пугает лишенного воли, чем сильнее подавлен в нем рассудок, тем охотней он будет рабом.
Смерть превращает в стадо жалобно блеющих овец общность homo sapiens, еще час назад считавших себя свободными, смерть опрокидывает свободное сознание, лишая не только воли, но и способности думать.
Из смерти создают символ ужаса, говоря нищему духом: «твоя жизнь несовершенна, но она благо! А вот если ты умрешь, то тебе будет гораздо хуже, живи - пока мы даем тебе эту прекрасную возможность».
Объятый страхом человек, говорит себе:
«Да! Моя жизнь невыносима! Я хочу уйти из нее, но если я сам лишу себя жизни, где уверенность, что это злое существо на небесах не поместит меня сюда снова?!
А я не хочу сюда опять!
Боже, не посылай меня снова на эту жестокую землю!
Пожалуйста!
Я вытерплю любые муки, только не помещай меня, потом, после смерти, на этот проклятый свет!»
Это и есть тот самый, искомый философами, наилучший способ проверки – веришь ли ты в высшую силу или атеист, как сам себя уговариваешь?
А я точно атеистка?
Способна ли я намыленной веревкой или чем-то подобным подвести черту под своей жизнью или все же предполагаю за это мучения где-то там?
Попасть в ад где-то там? Или ад где-то тут, на земле и как Будда существовать потом тысячу лет в виде баобаба?
А если я боюсь, то какая же я атеистка? Я верующая...
Верующая, что там, за чертой смерти есть что-то.
И этого страшусь до ужаса. Даже сама не знаю чего...
Внутренне свободный человек гораздо чаще предпочитает несвободе смерть, но та обыкновенно проходит мимо.
Беда в том, что и у внутренне свободного человека та же проблема.
И рассуждает он точно так же.
И точно также он не знает что там, за роковой чертой.
И точно так же нет у него выбора.
Но я то почему боюсь?
Сын. Потому ты и боишься, Сара.
А если бы не было сына, убила бы себя?
Да или нет?
– Хитри-ишь, Сара...
Сама не заметила как произнесла это вслух.
– Что, мама?
– Ничего, сын. Все хорошо.
Одиннадцатилетний мальчик и его пятидесятитрехлетняя мать брели по проселочной дороге со своими двумя чемоданами и двумя узлами.
Под конвоем солдат, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками, их как преступников вели куда-то в степь.
Будто на расстрел.
Особенно обидными Саре казались чудесная погода, ласковое солнце и приятный, напоенный осенью воздух. Такая осень для радости и мирной жизни, уборки полей и садов, предчувствия зимнего отдыха и тихой, наполненной радостью ощущения жизни.
Конвойные вскрикивали матерно, когда кто-то из девушек или женщин отставал.
Впрочем, вели недолго: дорога через пару километров пошла вниз, перед взором открылся карьер, рудник, на нем работали только женщины. Мужчин среди них почти нет, но все с оружием, вероятно, охрана лагеря для карьерных работ.
Здесь добывали руду. Женщины покрепче и помоложе долбили породу отбойными молотками, другие в потрепанной одежде махали кирками, третьи в таких же лохмотьях грузили эти камни в тачки и по дощатым настилам везли к стоящим неподалеку открытым железнодорожным вагонам. Руду эту потом отвозили на горно-обогатительный комбинат. Что делали из этих камней никто толком не знал, да особо и не интересовался, ибо эту информацию объявили секретной.
Хотя кто-то знающий говорил о марганце.
Колонну новоприбывших женщин привели в длинные приземистые строения, служившие когда-то лагерем для осужденных врагов народа, сюда ссылали массово в 1937-38 годах.
Остальные, небольшие здания: двухэтажное для начальства, выгодно отличающееся от всех, выстроенное из камня, с толстыми решетками на окнах, со свисающим у центрального входа в ленивую, почти безветренную атмосферу лагеря красным флагом.
Хозблоки, столовая и прочие постройки, с необходимым для большого скопления людей назначением.
Новеньких по одному взрослому заводили к начальнику лагеря.
Это был молодой, мордатый, хотя и рано облысевший мужчина в форме капитана, с маленькими, оттого кажущимися свиными глазками. Отхлебывал чай из серебряного подстаканника с причудливо переплетенными звездами, серпами и молотами.
Сидящий в углу солдат-очкарик, записывавший в карточку и в толстую книгу, спросил тоном, в котором чувствовалось превосходство, густо замешанное на хамстве:
– Фамилия, имя, отчество...
– Сара Фридриховна Беккер, – начал отвечать Саша за свою мать.
– Стоп-машина! Отставить! – властно подал голос толстый капитан,–
– Тебя кто-то спрашивал? Ты почему за мать отвечаешь? Она немая, что ли?
– Она почти не понимает по-русски, – ответил Саша.
Начальник жевал разломанную сушку, четвертинки беря с блюдца, заинтересованно смотрел в карточку и документы:
– Немка? Сара? А почему имя еврейское?
Сара смотрела на начальника ровно, чуть улыбаясь, в глазах была доброта и снисхождение.
Саша спросил мать по-немецки, та ответила, мальчик потянулся немного вперед:
– Можно ответить? У нас, у лютеран-простестантов, много библейских имен.
– Какие к черту протестанты? –
снова вскричал толстый начальник, чай пролился ему на форменную одежду, пробормотал чуть сокрушенно:
– Вот бля... рубаху изгваздал, – потом вернулся к теме,
– У нас в стране бога нет! Развели тут, понимаешь, антимонию!
Через паузу рявкнул:
– Профессия!
Мальчик испуганно отвечал:
– Мама врач. По женским болезням.
Капитан поначалу замер со стаканом в руке, потом заметно оживился:
– Слава богу! Наконец хоть кто-то появился!
Капитан отставил чай, встал из-за стола:
– Где училась?
Начальник уже обращался не к матери, а к мальчику.
– В Цюрихе. В Швейцарии.
Кинул писарю:
– Пятьдесят восьмая?
Писарь ответил сразу же:
– Нет! Только указ 28.08.41!
– Ага. Эт хорошо!
Толстяк заинтересованно потер руки, обратился к писарю:
– Что, правда, что ль, Швейцария?
Тот ответил чуть удивленно:
– Так точно, вот диплом, написано Цурих. Только фамилия другая: фон... фон Лук.
– Фон Люк, – поправил мальчик. – Мама закончила университет до того, как вышла замуж за моего отца.
– А отец где? – спросил уже начавший сопеть, вспотевший от неподдельного интереса толстый капитан.
– Не знаю, – глядя куда-то в сторону, ответил мальчик, –
Его увезли и даже не сказали куда...
Капитан еще с минуту шагал вокруг мамы и ее замершего в испуге сына, потом протянул бодрым тоном:
– Та-ак! Направляю тебя в санчасть! Медсестрой. Завтра утром примешь пациентку. Это моя жена, поняла? Переводи! - приказал мальчику.
Тот перевел.
– Ты живешь при матери. В комнате при санчасти. Будешь всё переводить. Понял? Там нужна санитарка, так что будешь санитаром. От школы я тебя освобождаю. Временно! Всё, свободны! В пределах лагеря!
Глазки начальника радостно блестели.
Комната оказалась подвальным помещением, да еще расположенным под лестницей. Там хранился разный хлам, инструменты, сломанные механизмы и прочее. Все вытащили и вселили в эти девять квадратных метров, отделенных от остального подвала наспех сколоченной из горбыля стеной. Принесли два одинаковых деревянных топчана, стол и старый, металлический, во многих местах проржавевший медицинский шкаф. В эту прекрасную по меркам лагеря комнату и вселилась дипломированный гинеколог Сара Беккер и сын ее Александр.
Сара лукавила, конечно, причем, вместе с Сандром: русский язык она знала порядочно, но задачей было далеко не отпускать от себя мальчика, по возможности, используя его как переводчика. Потому перед начальником они и разыграли сцену непонимающей немки. Тут еще и должность санитара подвернулась, а это прибавка к пайку.
Так что, складывалось все пока что неплохо.
На руднике действовала школа для детей, прибывших с матерями. Формально это восьмилетка, но даже минимального объема знаний она не давала, нужных учителей нет, дети предоставлены себе, хотя номинально и находились в школе, вроде как учились. Многие не умели читать и писать.
Начальник рудника, капитан Самойленко, освободивший подростка А. Беккера от учебы, следовал своим резонам, школа была для него только досадным обременением. Пусть парнишка поработает переводчиком-санитаром...
Следующим ранним утром, в семь часов, трудармейка Беккер вместе с сыном поднялась наверх, в санчасть. Там уже шаркал старик-фельдшер, двигался медленно.
– Guten Morgen! – Сара выдерживала свою легенду.
– Morgen, - оживленно отозвался старик.
– Сара, – женщина протянула ему руку.
Фельдшер усмехнулся, глядя на ладонь, все выдавало в ней женщину европейского склада. Но руку все же не пожал:
– Руки дезинфицированы, собираюсь вскрывать нарыв...
– Вам нужна моя помощь?
– Отчего бы и нет, пойдем, Сара.
– Кстати, меня зовут Франц Иоганнович. Можно Франц Иваныч.
У девятилетней девочки было сильное воспаление на спине, у затылка. «Вероятно, натерла одеждой, попала инфекция», - меланхолически откомментировало профессиональное сознание.
– Ты, как говорят, врач?
Сара кивнула безмолвно.
– Тогда тебе и скальпель в руки!
Вымыла тщательно ладони, пальцы, спросила:
– Анестетики?
Франц Иванович усмехнулся, отрицательно покрутил головой:
– Только для начальства, в сейфе у коменданта.
Девочка лежала на животе, Сара внимательно осмотрела воспаление, оно выглядело столь агрессивным, что грозило перекинуться на внутренние органы, потому оперировать надо срочно.
Быстро выхватила со стола операционной чистую медицинскую салфетку, туго обвязала голову, еще раз продезинфицировала раствором пальцы рук.
Безмолвно показала обоим мужчинам, старому фельдшеру и юному санитару на руки девочки, очень жестким, недвусмысленным жестом приказав крепко держать руки и ноги тщедушной пациентки.
Операция прошла столь быстро, что удивилась собственной сноровке: вскрыла нагноение и четверть часа еще чистила что-то внутри, обрабатывала, останавливала кровь.
Девочка кричала, плакала, вырывалась, но мужчины крепко держали. Сандр волновался, на лбу выступили крупные капли пота, держал руки ребенка так сильно, что доктору захотелось умерить его пыл, не отрывая глаз от вскрытой раны, по-французски, жестким тоном кинула сквозь маску в сторону сына:
– Держи выше локтей! Ты ей запястье сломаешь!
Сосредоточенная женщина, с туго стянутыми на затылке волосами, склонившаяся над тельцем, время от времени что-то ласково ворковала девочке в ухо, не обращая особого внимания на крики, визг, кровь.
Быстро зашила рану, поставив дренаж, и уже усталым движением сняла мокрую повязку с головы. По окончании всего действа глаза Франца Ивановича увлажнились:
– О готт! Спасибо, что послал мне Сару! Я был уверен, что девочка умрет, у нас почти нет медикаментов. Все лекарства на фронте...
Потом вытер платком слезы на глазах, помедлил и добавил:
– Теперь ты будешь моей шефиней, с удовольствием подчинюсь, что бы там ни говорило начальство. Я буду звать вас доктор Сара. За много лет, впервые вижу врача. Настоящего.
И с чувством пожал шефине руку.
Саре было приятно. Знакомство состоялось.
После полудня в медпункт пришла жена начальника лагеря.
Сара приняла ее в кабинете Франца Ивановича, рядом находился Саша, переводил.
Дама, одетая в меховую никидку, с уложенными волосами, с ухоженными ногтями весьма холодно, а даже презрительно рассматривала новоприбывшую докторицу, та стойко отвечала доброжелательной полуулыбкой.
Помолчали. Дама спросила:
– А ты и правда в Швейцарии училась на женского врача?
Сын перевел, Сара, не меняя взятого тона, безмолвно кивнула.
– У нас с мужем нет детей. Не знаю почему. У него был ребенок... раньше.
Дама нахмурилась, потом взяла себя в руки, повесив на лицо прежнее презрительное выражение, с которым пришла сюда:
– Я хочу, чтобы ты меня посмотрела. Может быть, дело во мне.
У доктора не менялось выражение лица, все так же по-доброму она улыбнулась, хотя внутри уже закипало:
– Может быть, дело пойдет успешней, если мы обе будем говорить друг другу «вы». Или «ты», но обе.
Невольникам редко говорят «вы», впрочем, первое впечатление при знакомстве с рабовладельцем во многом зависит от самого раба.
Дама вспыхнула, но быстро успокоилась, прекрасно понимая, что не она тут командует, и что с докторицей лучше дружить. Мало ли что.
– Ладно. Будем на «вы».
– Ложитесь на кушетку... нужно оголиться полностью, до груди.
Сын стоял со слегка вытаращенными глазами.
– Сандр, зайди за ширму, будешь оттуда переводить.
Деловито командовала пациенткой:
– Колени вертикально вверх, живот расслабленный...
Закатала рукава, обильно, до локтевых суставов намылила руки, длинными пальцами долго и цепко водила по животу пациентки, сидя на табурете с закрытыми глазами, что-то тщательно прощупывая, сантиметр за сантиметром, в течение десяти минут. Потом кинула ей полотенце:
– Вытирайте и одевайтесь.
Дама сидела за столом, с ее лица полностью исчезли холод и презрение, сейчас там было сильное смятение от того, что может сказать ей Сара.
Доктор помолчала пару минут, давая пациентке время немного прийти в себя от волнений:
– У вас загиб матки.
Сын вышел из-за ширмы, встрепенулся непонимающе.
Тогда Сара уже по-русски, с акцентом повторила это, для виду заглянув в словарь, лежащий на столе:
– Закип матки.
И уже по-немецки продолжила:
– Вылечить можно. Массаж ежедневно, два раза в день. До массажа три часа ничего не есть. Массаж буду делать я. Курс лечения - минимум месяц. А там посмотрим.
Сара спокойным тоном отдавала короткие приказы, как опытный капитан перед штормом командует своими офицерами, а дама отчего-то вдруг разревелась:
– Вы меня не обманываете?!
Доктор сидела с прямой спиной, была так же доброжелательна, спокойна, но уже властна:
– Я ничего не могу обещать, но попробую исправить. Делала это раньше, надеюсь, выйдет и сейчас. Хотя тут нет гарантий. Вы должны полностью и без всяких капризов, вопросов, отговорок выполнять то, что я вам рекомендую, это очень важно. Вам все понятно?
Гостья уже не походила на всесильную жену начальника лагеря, скорее, на школьницу, перед тем как учитель объявит ей результаты экзамена:
– Понятно! Я буду все делать!
- Как вас зовут?
- Нина Васильевна! Нет, зовите меня просто Нина! А вы Сара?
– Да. Я доктор Сара.
Сденлала легкий нажим на слово "доктор", не смогла все же отказать себе в этом маленьком удовольствии.
1942
Собрали их, около ста мужиков, умеющих держать свои чувства на замке, но телом еще крепких, насколько можно быть крепким тогда. Везли сперва на грузовиках, потом несколько часов тряслись по узкоколейке куда-то в тайгу, далеко, в темную, непроглядную гущу громадных сосен. Потом снова вели в тайге под конвоем, и конвоиры уже устали как черти, оттого злились и подло вымещали злобу на трудармейцах.
Наконец, уж поздним вечером пришли в лагерь. Все странно выглядело там: не было охраны у ворот, вышки пустовали, никто не суетился, не бегал, не слышалось звуков. В глубине виднелась добротная высокая изба, по виду начальственная.
"Нету никого что ли?" Куда ж они делись? – в мозгу измученного от бесконечной ходьбы Эрнста Беккера было равнодушное удивление.
– Стоять всем! – зычная команда майора Метелицы долгожданна. Тело ныло и гудело от усталости, хотелось одного: свалиться с ног на что-то теплое и так замереть. Вылететь в сон из этой испитой почти до дна обрыдлой жизни.
Все стояли с точно такими же чувствами, они сквозили из глаз худых оборванцев. Ничего не выражали эти глаза, кроме одного: муки и желания отдыха.
Зажгли несколько факелов. Наконец из начальственной избы вышел человек. Он был в форме офицера НКВД, но без ремня, пьян и растрепан. Лицо давно небрито, глаза мутны. Голова как-то странно подрагивала из стороны в сторону, мелко так, будто человек одержим душевной болезнью и не контролирует себя. Странный офицер полотенцем, висевшим у него на шее, быстрыми, излишне нервными движениями массировал свой затылок, будто сильно вытирал его, отчего голова переставала дергаться на некоторое время.
"Видать, у парня была знатная пьянка", - усмехнулся Эрнст, - технический спирт уже неделю хлещут, не меньше."
– Курамшин! – зловеще процедил майор Метелица – Да растудыт твою едрит! Пошел вон с моих глаз!
Курамшин, пошатываясь, посверкивая безумным глазом, так же дергая головой, повернулся медленно, чтобы зайти в избу, сначала махнув пятерней у виска, изобразив нечто вроде отдания чести.
Майор Метелица приказал пришедшим занять свободный барак и располагаться там, затопить печь, хотя бараки свободны. Благо, что дров много: дрова заготовлены раньше.
Послышался голос сержанта Гребенюка из барака:
– Товарищ майор! А что с мертвяками делать?
– В любой соседний барак все трупы! Давай, Гребенюк, живо!
Трупы уже вовсю пованивали. Охранники стояли в отдалении, хмуро наблюдая за выносом тел, кутаясь в свои тулупы. Еще с пару часов трудармейцы по двое таскали при свете нефтяных факелов отстанки отмучавшихся счастливчиков-немчиков из этого барака в соседний. На лицо им выдали маски из двухслойной марли, внутри прошитая вата.
И все это воняло чем-то химическим. Справились быстро, хотя и работали сильно уставшими, - оттого, вероятно, что пределы человеческих сил огромны и плохо объяснимы. Ломом поддевали примерзшие тела, отдирали их с одеждой, а даже с кусками мертвой плоти от пола, от нар, подчищая потом это место железной лопатой.
Другие в это время затопили большую каменную печь посреди барака, от печи шло приятное тепло, запах дыма и скорого отдыха.
Третьи разделывали два огромных, замороженных медвежьих окорока, уставшие трудяги уже предвкушали скорый ужин с медвежатиной.
Старшина, руководивший всеми работами в бараке, распорядился медвежатину рассчитывать только на заключенных, а для охраны и начальства готовил что-то сам, отдельно. На столе у него лежало несколько банок тушенки, полученной от местных: еду они с собой не везли.
Десятник Маркус Плейтер, опасливо спросил старшину:
– А вы не будете с нами медвежатину?
Старшина нарочито грубо кинул:
– Не положено! Мы обязаны жрать свой паек!
Маркус не уходил, мялся, хотел еще что-то спросить, наверное.
Старшина еще больше рассердился, глядя на маячившего трудармейца, уже рявкнул:
– Что ты здесь мнешься?! Свободен! Давай!
Огромный черный, изрядно помятый котел на печи клокотал, выдавая мясной дух.
Потом сели за стол, и заметно обрадовались, заулыбались, в предвкушении еды и отдыха, и получил каждый миску этого варева, и было оно с удовольствием съедено. Ложку и миску каждый трудармеец носил с собой.
Вилли так радовался этой медвежатине, улыбался в перерыве между очередным опрокидыванием ложки в рот, приставал с разговорами с Эрнсту:
– Дядя Эрнст! Я за два месяца первый раз мясо ем! А медвежатину вообще первый раз в жизни! М-м-м... как вскусно! У нас же на Волге медведей нет! Я только на ярмарке, в Марксе видел косолапого!
Эрнст не отвечал ему ничего, даже не глядел в его сторону. Ел медленно, наслаждаясь. Растягивая удовольствие. Чем длиннее обед, тем больше приятного.
«Жизнь вообще состоит из простых удовольствий: вкусной еды, отдыха, жарких объятий женщины, хорошего, умного разговора. Вкусных запахов, свежего воздуха и воды, смеха детей. А поскольку из всего перечисленного была только еда, то чем дольше ты ешь, тем дольше твои удовольствия».
Поутру отдохнувшие «враги советского народа и предатели родины» хмуро бродили, осматривая ближайшую территорию. А там лежали два застреленных медведя, один из них без задней части туши...
– Хорошо у них тут – Вилли крутил в руках какую-то деревянную безделушку . Можно опять медвежатинкой сегодня побаловаться!
– Это людоеды, Вилли, – вяло отозвался Эрнст.
– Не понял? Медведи-людоеды?
– Да... Они трупы жрут. Лесозаготовки их потревожили, вот косолапые вылезли из берлог, а тут много мороженного человеческого мяса в тайге валяется...
– Ах, готт! – воскликнул Вилли... – да ведь... медвежатину эту нам теперь нельзя есть!
– Почему?
– Ну как почему, дядя Эрни? Они же людей жрали! Трупы. Получается, что мы тоже людоеды?!
– Нет, не получается.
– Ну как же? Они съели людей, потом мы съедим этого медведя?
– Ну мы же не людей едим, а только медвежатину. А медведь, сожравший человека, ничем не отличается от медведя, сожравшего зайца.
Вилли смотрел на своего старшего товарища со слегка вытаращенными глазами, замер на несколько секунд, потом сокрушенно помотал головой, перешедши внезапно на немецкий:
– Нет, я не буду есть медвежатину.
– Не будешь и не надо... – так же по-немецки, вяло парировал ему Эрнст, смотря куда-то ввысь. Тут деревьев много. Ешь кору. Она полезна...
– Хватит, дядя Эрни!- на глазах мальчика уже видны слезы.
Из-за их спины послышался голос охранника:
– Что, блять! Расстрелять вас?! Обоих!? Забыли, что по-немецки запрещено? А? С-с-уки!
Эрнст вскинулся, встав по стойке "смирно", рапортовал бодро:
– Гражданин начальник! Мы молитву читали! Молитву же можно! А по-русски мы не знаем молитвы! Это у нас с детства!
Но охранник уже снизил градус, не так строг, цедил насмешливо:
– Я вам, блять, помолюсь... отстрелю яйца обоим, будете у меня волами работать. Чтоб я не слышал больше немецких молитв! Как тебя там... Беккер! Тебя в первую очередь касается! Этот пока что маленький, дурачок. Недавно мобилизованный. Так... Беккер! Натаскай дров к штабной избе! Прямо ко входу!
Приказ новоприбывшим последовал простой: собирать трупы и стаскивать их в ров, еще раньше вырытый теми, умершими.
Это и была цель их приезда: очистить лагерь для приема будущих немцев-трудармейцев. Закопать трупы. Поддерживать в порядке лагерь.
А в тайге о эту пору медвежий пир. Мяса - жри не хочу. Медведи не брезгуют падалью, а даже наоборот, прикапывают добычу на некоторое время, чтобы мясо чуть завоняло. Медвежья еда буквально валялась в тайге, причем, сладкая - человечинка.
Вот люди, непонятные существа! Ходят по лесу, убивают медведей, а потом убивают своих же, людей и кидают их медведям! Зачем?
Вот зачем медведей убивать? Любой косолапый свихнулся бы, будь у него хоть капля человеческих резонов. Но человек - царь природы, как утверждает самая передовая в мире марксистско-ленинская наука.
А у царя, как известно, свои причуды. Царские.
В этом лагере умерли все без исключения трудармейцы, из начальных четырех тысяч не осталось никого. Охранники же напротив, все живы, даже если кто-то и помер, то по естеству, вроде перепоя. Значит, никакой заразы, никакой эпидемии тут нет. Это успокаивало. Эрнст утром, таская дрова к начальственной избе, слышал, как майор Метелица орал на кого-то, сквозь распахнутую форточку шел теплый пар, изба жарко натоплена. В форточку несся мат:
– У тебя было четыре тысячи трудмобилизованных! ****ый в рот! Приказ из главка - вот он! Увеличить твой отряд до шести тысяч немецких спецпоселенцев! А у тебя они все сдохли! Все до одного! Что ты все башкой своей тупой дергаешь?!
Послышался грохот падающего тела и уже не такой яростный голос майора Метелицы:
– Черт... пена пошла... Селиванов! Он, кажется, с ума сошел. Оформляй ему госпиталь. А может и помрет еще!
Через паузу, вздохнув:
– Хорошо бы, меньше мороки... Позови старлея...
Через минуту снова заголосил майор Метелица:
– Старший лейтенант! Что у вас тут произошло? Почему все трудмобилизованные умерли?
Из форточки вываливался густой бас старшего лейтенанта:
– Товарищ майор, капитан Курамшин приказал не кормить спецпоселенцев.
– Как не кормить? Почему?
– Он прочитал перед строем стих... аль там, я не знаю что... в общем, там все время, повторялось "убей немца".
– Ну? Дальше!
– Потом он говорил, что партия и лично товарищ Сталин борется не только с немцами на фронте, но и с немцами-предателями в тылу. И что вас, вроде как... фашистов, надо убивать. И что от этого советское государство станет чище. Но патронов на вас жалко тратить, они на фронте пригодятся, поэтому сами с голоду и холоду подохнете, мол...
– А почему ты не доложил об этом в штаб?
Дык... товарищ майор, капитан Курамшин сказал, что это и есть приказ из штаба! Что ситуация на фронте серьезная, и что Ставке некогда возиться с предателями. Что у нас у всех будут свободны руки, а мы все теперь поедем на фронт. Воевать.
– Дальше...
– Ну... а что дальше... За неделю мы их всех заморозили, тех кто остался. Кого-то привязали, кто-то уже не двигался. А всего год назад, с самого начала, было четыре тысячи, неделю назад больше тысячи.
– Точнее?!
– Тысяча триста восемьдесят пять. На двадцатое марта. За год умерло около двух тысяч шестисот, остальных мы за эту неделю в бараках заморозили.
– Мудак на мудаке! Мудаком погоняет! – опять вонзался в мозг переходящий в визг голос Метелицы – ну вы же умные люди, неужели вы не поняли, что он ****улся?
– Нет, товарищ майор, я не могу сказать, что он был сумасшедшим... Орал, кричал, как всегда... Приказы не обсуждаются же, товарищ майор. Нам каждое утро читали сводку, что положение на фронте тяжелое, вот мы и думали, что нас всех на Сталинград кинут. Капитан Курамшин каждый день на политинформации кричал, что мы, все как один, должны отстоять город Сталина. Потом собрал всех и строго, медленно так... зачитал приказ из штаба. Он даже номер приказа прочитал. Что спецконтингент ввиду тяжелого положения на фронте, подлежит ликвидации... Что способы ликвидации определяет капитан Курамшин.
Майор Метелица опять кричал бешено, покрывал матом всех и вся, рассудительный старлей же спокойно слушал и не возражал: начальство поорет-поорет, да успокоится.
– Ну что, отстояли? Город Сталина?
Метелица из фляжки налил в стакан спирта, размешал его водой, половину отлил в другой стакан, пододвинул старлею:
– Давай... за Сталина...
Покосились оба на стенной портрет и опрокинули влагу внутрь себя.
Немолодой уже Андрей Христофорович Кригер не имел отношения к поволжским, происходил из остзейских немцев, приехавших в Россию еще с Анной Иоанновной служить под началом Бирона.
К удивлению, хлипкий с виду профессор отличался не присущей людям такого рода занятий выносливостью, по утрам первое время делал физзарядку, несмотря ни на что. Потом, когда от голода и тяжкой работы сил перестало хватать даже на необходимые телодвижения, трудармеец Кригер оставался, тем не менее, полон юмора и какого-то не показного, настоящего оптимизма. Даже в условиях нечеловеческого выживания шутил, и хоть юмор его звучал с изрядным оттенком черноты, становилось немного легче.
В ленинградском институте растениеводства темой научной работы Андрея Кригера были средства уничтожения вредителей растений, с начала тридцатых годов еще работал с Николаем Вавиловым по способам химического воздействия на насекомых, даже создавал вместе с великим растениеводом какую-то специальную научно-исследовательскую станцию защиты растений недалеко от Ленинграда, выросшую потом в институт.
Разумеется, после ареста Вавилова, арестовали и Кригера, содержали в Крестах, лишили всех званий, судили скорым судом и этапировали в сибирский лагерь. С началом войны лагерь расформировали и предуготовили для немцев-трудармейцев, многие сидельцы пошли на фронт, «смывать вину кровью», а поскольку Андрея Христофоровича по причине национальности лишили такой привилегии, то и остался там же.
Можно сказать, был старожилом, вместе с семнадцатью еще такими же немцами, большинство попало по делу вымышленной «Трудовой крестьянской партии». И хотя лиц, имевших высшее образование, формально освободили от трудовой повинности, это всего лишь мелочь для лагерного начальства.
Они то и рассказывали новоприбывшим, что раньше здешних заключенных кормили гораздо сытнее, чем формально свободных трудармейцев. Даже в условиях тотального воровства продуктов, оставалось для зэков достаточно еды. Эти правила хотя бы старались соблюдать, дабы не вызывать бунтов заключенных.
Для трудармейев же не были и не могли быть выработаны даже и малейшие правила содержания. А с учетом реплики Сталина «выселить с треском», которую тот произнес, поручая Калинину издать указ о выселении в Сибирь и Казахстан, многие из высокого начальства восприняли слова вождя как завуалированный приказ об уничтожении советских немцев.
Потому старались сделать жизнь людей адом, хотя на бумаге немцы оставались свободными. В действительности же это - худший вид заключения, худший вид лагеря, сравнимый разве что с лагерем уничтожения.
В самом полном смысле слова «уничтожение».
В первую зиму 1942 года по самым скупым подсчетам умерло шестьдесят процентов мужчин-трудармейцев.
Подавляющее большинство их погибло от элементарного: приходя с тяжелой работы, валки леса, им негде было высушить свою одежду, мокрая и холодная, она быстро вызывала смерть от переохлаждения, воспаления легких.
Сейчас, с высоты лет, непонятно как остались еще живы те, кто не умер в ту страшную зиму 1942 года, они должны были умереть все.
Но выжили. Двужильные. Сообразительные. Молодые, с запасом сил.
Эти полгода оказались самыми опустошительными для российских немцев.
И только осознание того, что человеческий скот можно хотя бы с горем пополам использовать для победы над врагом, остановил конвейер смерти.
В редкие часы, когда бойцы таежного фронта не спали и не занимались своим бытом, можно поговорить о чем-нибудь, Эрнст и Андрей беседовали. Изголодались по хорошим разговорам. Это их душевное отдохновение, ибо много общего у обоих: земля и желание накормить как можно больше людей, как основная идея. Впрочем, трудармия такое место, где все разговоры так или иначе сведутся к хлебу.
Андрей Христофорович своеобразно отзывался обо всем, что касалось человеческого сообщества, не конкретно советского, а в общем смысле:
– Войны, вообще войны, войны как таковые всегда проистекали из одной главной причины: недостатка еды. Недостаток женщин в первобытных племенах все же вторичное. Еда на первом месте. Сегодня ведь та же история, люди нисколько не изменились, воюют за вкусную еду, за лучшие ресурсы. За комфорт.
– Ну, это уж перебор: разве усатый нуждается в еде? Или Гитлер? Или их свиты? Им нужна власть. Вряд ли они думают о хлебе.
– А что такое власть? По большому счету, это и есть возможность гарантировать себе и своему окружению, охране еду и все что с ней связано. Оттого, насколько вождь племени может организовать отъем пищи у других племен и отдавать своим, настолько он и силен!
– ...или уничтожить ненужную часть...
– Сущая правда! Зачем жить тем, для кого еды не предусмотрено? Вот нам, например? Правда, и тут власть хочет выжать из нашего уничтожения как можно больше выгоды, заставляя работать там, где добровольно не будет никто. Но это издержки нашей беспомощности в форме абсолютного рабства. Конечно, им удобней, если мы все сдохнем. Впрочем, власть везде такова, хоть в Европе, хоть тут.
– Нет, Андрей... не могу согласиться: в Европе, несмотря на Гитлера, сдерживает что-то цивилизационное, какая-то традиция.
– Ах, Эрнст! Это только традиция. Если восточная власть, не буду называть ее...своим именем, а то тут стукарь к нам прислушивается, пожирает собственный народ, то западная хочет переварить соседний. Вот и все различие.
Иногда Андрей в местах опасных переходил на французский, дабы те многие «добровольные помощники» администрации, стучавшие за еду, за облегчение работы или лагерного режима не могли понять:
– Именно потому любимая тема всех людоедов, что тех, что этих – патриотизм: если ты не с нами, то ты не патриот, а значит приговариваешься к путешествию по пищеварительному тракту, независимо от того, принадлежишь ли ты к нашему племени, или к соседнему. Отличие в том, что сегодня съедение свелось к простому уничтожению. Я вообще думаю, что первая империалистическая война, как ее называют, это не только и даже не столько ломка старых империй Европы, сколько...
Профессор задумался, а Эрнст подхватил:
– … народу родилось слишком много. Образовалось много голодных ртов. Чего было делить двум кузенам-императорам: Вилли и Ники? Очевидно, они хотели таким образом решить проблему избыточного населения в своих странах.
– Да! Совершенно верно! Зачем им ломать голову как накормить, чем занять свои народы? Легче убить часть. Лишнюю часть. В какой-нибудь глупой войне по пустяковому поводу. И тогда на всех остальных хватит еды! Это всегда так решалась, задолго до этих двух усатых.
– Один все же был с бородой...
– Я не про венценосных, а о нынешних. Вот поэтому люди, вроде нас с тобой, пытающиеся накормить, не нужны никому. Накормить, Эрнст! Это очень важно понять! Это шверпункт. Противоположная парадигма, другая цивилизационная установка. Разве им нужен Вавилов? Гениальный генетик, способный накормить миллионы? Нет! Он их враг, поскольку переводит проблему из привычной, людоедской в гуманную, а она чревата непредсказуемостью. Не еда им нужна, а равновесие, которое сохраняет власть.
– Ну... еда все равно нужна, даже тем, кто останется.
– Нужна, конечно! Неважно для кого: хоть для немцев, хоть для русских. Важно, что власть, чиновное семя, при первом удобном случае тянет назад, в людоедство.
– Да ты анархист!
– Не-ет! Я не предлагаю упразднить власть, а только ставлю диагноз! Самое забавное, что даже сами властители тут не властны.
– Как это?
– Ну как? Если все вожди всех племен и всех времен действуют по одной и той же схеме, то не логично ли будет предположить, что этот алгоритм придумал для них кто-то третий? Кто их... э-э-э... курирует?
– Ты о боге?
– Да нет... Видишь ли...
Андрей задумался:
– Наш мир подобен голландской теплице, где выращивают клубнику.
– Не понял.
– Что конкретно тебе непонятно?
– При чем тут теплица?
– Ну хорошо, а что такое земля, земной шар? Что такое природа на этом шаре и что такое мы, люди, как часть природы? Ведь когда начинаешь разбираться в условиях задачки, получается, что нас, людей, зверей, растения, поместили на какую-то удивительно удобную планету! Нас защищает атмосфера с многими слоями, на планете есть воздух, на планете есть солнечный свет, причем, света у нас ровно столько, сколько надо, ни больше ни меньше, заметь! Вот чуть больше ультрафиолета, например - и мы все погибнем от ожогов! На Земле есть вообще много того, о чем мы пока и не догадываемся, но что помогает существовать. У нас тут настолько хорошо, удобно, даже несмотря на наше сегодняшнее рабское состояние, что считать это совпадением - быть большим оптимистом! Или дураком. Что часто одно и то же...
– И какой вывод?
– А то, что не правильней ли будет предположить, что кто-то очень сильный и всемогущий это устроил?
– Ты опять о боге?
– Да нет же! Не о боге. Точнее, не о боге в привычном его понимании, как абсолютного господина всего сущего, того, кому надо поклоняться и кому надо безоговорочно верить. Правильней будет назвать его садовником!
– Если я не вижу этого садовника, а он меня видит и не отвечает, то говорить о нем бессмысленно.
– Отчего ж?! От чего ж, друг мой? Смысл есть всегда, даже если говоришь сам с собой!
Кригер засмеялся штуке, показавшейся ему удачной.
– Мир - большая теплица! Хм, как просто...
– Ну...не так уж и просто, Эрнст, но принцип, полагаю, таков. Так, как ты устраиваешь в своем кооперативном хозяйстве парник, как ты выращиваешь в нем клубнику, точно так же и нас кто-то выращивает.
– Ха! Тогда возникает простенький вопрос: зачем? Зачем он нас выращивает.
Андрей рассмеялся:
– А зачем ты выращиваешь клубнику?
– Чтобы съесть.
– Не-ет! Это понятно! «Чтобы съесть» - не ответ. Вот ты мне скажи: зачем ты хочешь съесть клубнику? Что ты хочешь получить от съедения?
– Да ничего... просто вкусно...
– Вот! Во-от!
Андрей опять засмеялся, поднял в небо правую руку:
– Тебе просто вкусно. Значит, не сама клубника тебя интересует, не витамины, в ней заключенные, тем более, что там и витаминов особых нет, тебя интересует только и исключительно вкус!
– Да.
– Вот ты и ответил на свой вопрос: зачем строишь голландскую теплицу, укрываешь ее стеклом, удобряешь землю, защищаешь от холодных ветров, тратишь огромное количество энергии, средств! А ради чего? Ради одного: вку-са! Ты только вдумайся в это! Какой-то неуловимый ничем вкус! А потрачено на него так много тебя...
– Ты хочешь сказать, что глобальный садовник точно так же нас поместил в эту теплицу, называемую Землей, и точно так же выращивает нас для вкуса?
– Ты сообразителен!
– Не язви...
– Извини... Но разве ты не видишь прямых аналогий? Мы сейчас вовсе не о том, что теплица по имени Земля устроена в миллионы раз сложнее, чем мы устраиваем свои сооружения для клубники, но разве ты не видишь общего логического признака?
– Пожалуй, ты прав, в этой теории что-то есть, но для чего же этот садовник-бог нас выращивает?
– А для того же! Для чего ты выращиваешь ягоды? Сам же сказал, для вкуса!
– Ну да... не тело же ему наше надобно?!
– Нет, конечно!
Бывший профессор смеялся:
– Чем является для нас вкус клубники? То есть, то, ради чего ты выращиваешь это лакомство? Ты же сам сказал – ради вкуса?
– Да.
– Тогда задай себе вопрос: вкус клубники – это...
Андрей сделал театральную паузу, хитро улыбнулся:
– что?
– Вероятно, одно из качеств.
– Одно из качеств, как ты верно заметил, но для тебя это качество не только главное, но и единственное, в силу того, что другие свойства клубники тебя не интересуют.
– И?
Кригер вздохнул:
– Ладно, зайдем с другой стороны... Опиши мне вкус клубники! Можешь?
– Нет.
– И я не могу. Однако другие качества клубники описать можно: содержание сахара, количество витаминов, энергетическая ценность и прочее. Все можно измерить и описать, систематизировать и подвергнуть логическому анализу, кроме одного: вкуса.
Андрей вдруг раскричался, как на лекции:
– Мы даже объяснить толком не можем: что такое вкус! У нас нет необходимых, даже приблизительно точных терминов! Мы не знаем от чего оттолкнуться в этом описании! Это нечто эфемерное и неуловимое! Вообще говоря, из всех пяти чувств человека, обоняние и вкус - самые загадочные, их нельзя измерить никак!
– Погоди ... Ты хочешь сказать, что вкус клубники - это и есть душа клубники?
– Вот! Я подтверждаю свою реплику, ты на редкость сообразителен... Если мы выращиваем клубнику ради ее вкуса, и вкус этот невозможно описать решительно никоим образом, ибо он не поддается измерению, то его можно назвать душой клубники. Некий глобальный садовник выращивает уже нас, людей как клубнику. И ровно так же ему нужен вкус, то есть наши души! Но ему, будем дальше называть его садовником, нужен не просто вкус, ему нужен хороший, качественный вкус! Ради такого вкуса он постоянно уговаривает нас, человечков, не совершать изложенных в заповедях грехов, вероятно, от них вкус портится.
Андрей хихикнул:
– Будет справедливо предположить, что ограничения, которые окружают человеков, и есть те правила выращивания души товарного качества, которое требуемо нашему садовнику!
– Твоя теория несомненно стройна, но в ней есть несколько изъянов...
– Например?
– Например, почему он не участвует в процессе выращивания?Ну, если он садовник? Согласись, клубника стала бы вкуснее, если бы он сам регулировал весь процесс созревания. А то ведь получаются вещи взаимоисключающие: он хочет качества «не убий», а сам махнул рукой... Чего же он так равнодушно наблюдает за убийством людей друг другом? Не знаю... у меня возникает сомнение в этом садовнике! И это твоя фантазия. Ты противоречив.
– Отнюдь нет, мой друг! Отнюдь нет! Качество «не убий», о котором ты упомянул, должно возникнуть у каждого само. Понимаешь? Само! Изнутри. Если тебе его навязывает кто-то со стороны, правило не работает. Если одна ягода подавит другую, рядом растущую, то это будет естественный отбор. Ну вот сравни вкус лесной земляники, выросшей самостоятельно, без вмешательства человека и вкус клубники, которой ты в теплице занимался. Что бы ты предпочел?
– Ты хочешь сказать, что вкус души только тогда настоящий, когда он вырос без вмешательства бога?
– Стоп! Давай договоримся: мы не о боге, о садовнике. Бог - это другая система координат, мы же пытаемся разъять гармонию алгеброй, правда? Да... Так вот, ягода, возросшая на грядке без участия человека, гораздо более желанна и вкусна, чем ягода, которую ты поливал, защищал от вредителей, укрывал от снега и так далее. Понятно?
– Ну... в общих чертах.
– Эрни, ну это же на поверхности: мы собираем в лесу землянику, выросшую естественным образом, наслаждаемся ее душой, то есть вкусом, точно также мы хотим, чтобы ягода эта была не зеленой, твердой и кислой, а созревшей, сладкой. Точно так же мы хотим, чтобы ягода была не увядшей, не пораженной насекомыми. Мы хотим продукт такого качества, который нас устраивает. Чтобы земляника выросла сама, Эрнст! Сама! Это очень важно. Это наше условие. И чем хуже, чем труднее будут условия роста земляники, тем слаще, тоньше будет ее вкус! Глобальный садовник выращивает нас ровно по тому же принципу: дает возможность самостоятельно произрасти, набрать свою сладость, свой вкус, свою индивидуальность.
Эрнст иронично продолжил тем же тоном:
– Засовывает нас в лагерь, кормит отбросами...
– Именно, мой друг! Твоя душа должна быть вкусной и нежной перед подачей на стол, поэтому ты должен страдать, и чем сильней ты страдаешь, тем нежнее и вкуснее твоя душа! Конечно, он мог бы вмешаться в твои мучения. Навести порядок. Поместить тебя в идеальные условия. Но тогда ягода по имени «эрнст» на выходе будет пресной и водянистой! А ему нужен изысканный аромат!
Собеседник так же со смешком вклинился:
– Да-да! А если я употребляю землянику ради ее души, а мою душу употребит садовник, то человеческая душа всего лишь звено пищевой цепочки!
– Получается так даже и безо всякой иронии. В природе вообще все взаимосвязано, прости за банальность, иногда строго иерархически. Тело только формирует вкус души, отмирая потом и отбрасывая его как гусеница отбрасывает кокон, превращаясь в бабочку. Но главное вовсе не в теле, а в духе, точнее во вкусе этого продукта, называемого душой.
И хотя мне было бы приятно авторство этой теории, все же должен признаться, друг мой, эта мысль принадлежит Николаю Вавилову, великому экспериментатору... Однажды в подобной дискуссии он выдал нечто гениальное: можно верить богу без остатка, тогда он и останется для тебя последней инстанцией, тогда твое сознание окажется законсервированным в банке и ты никогда не выберешься из этого замкнутого пространства. Будешь вариться в своем соку, пока не кончатся мысли и идеи. А вот если он не бог, а садовник, то садовнику можно в чем-то и не верить! С садовником можно не соглашаться, даже если он тебя может стереть как пыль с подоконника! С садовником можно дискутировать, предлагать свои варианты решений. Садовник позволяет держать банку открытой! И пусть он смеется над нами, как над малыми детьми, тут важен не результат, а направление движения. Именно на этом построена наука. У меня какое-то подспудное чувство, давно уже, впрочем, что ученые, что верят в садовника-бога, часто не соглашаются с ним. Даже не признаваясь себе. Если великий Декарт призывал все подвергать сомнению, то разве не распространяется это и на законсервированные истины?
– Да ведь его за это Рим и гонял...
– Если мысль материальна, разве душа не имеет свое, физическое выражение, непонятно какое, впрочем. Но это пока непонятно...
Эрнст улыбался, качал головой:
– Да... Глубоко копнул! Сейчас ты скажешь, что душа потом возвращается в тело другого, предварительно отдав садовнику свой вкус?
Эрнст весело хохотал.
– Возможно, отчего бы и нет?
– Черт возьми, твоя теория поставила в тупик...даже не знаю, что возразить. Хотя... Если смотреть на мир с этой точки зрения, то многое, что непонятное начинает укладываться в общую картину. По крайней мере, если твой садовник хочет наслаждаться вкусом наших душ, будет справедливо, если я с этим не соглашусь... Не хочу быть чьей-то клубникой...
Андрей хихикал:
– А тебя разве кто-то спрашивает? Ну вот ты сильно интересуешься мнением твоей клубники, которую выращиваешь?
– Нет... Но тут вырисовывается еще одна мысль: возможно, садовник и сам провоцирует нас не соглашаться с ним?
– Талантливая мысль! Ты хороший ученик!
Зазвучали удары в рельсу, Кригер вскочил, оптимистично вскрикнув:
– Но несмотря на оригинальность и свежесть твоего предположения, отвлечемся от сравнительного анализа вкусов, кажется, нас зовут на безвкусную баланду. И она покажется прелестней любой воображаемой клубники...
1943.
Сегодня прибыло пополнение.
Правительство проявило великодушие и позволило, то есть приказало, брать на трудовой фронт немцев-мужчин от пятнадцати до пятидесяти пяти лет, хотя до того действовало правило - с семнадцати до пятидесяти.
В основном новоприбывшие состояли из юношей-подростков и мужчин гораздо старше, после пятидесяти.
Тех, кого смогли набрать из последних.
Других не нашли, они вымерли еще тогда, зимой сорок второго.
Пригнали, среди прочих, полковника-фронтовика, который каким-то чудом остался служить после нападения Германии на СССР, воевал до конца 1941 года под началом своего командира, генерал-лейтенанта Ефимова, погибшего после неудачной Ржевско-Вяземской операции в апреле сорок второго года.
Полковник Виктор Вебер командовал пехотным полком 33-й армии, с первых дней войны участвовал в сражениях, в декабре 1941 года во время ликвидации Наро-Фоминского прорыва тяжело ранило, оперировали в Москве и санитарным поездом отправили в госпиталь Новосибирска, где он и пролежал около полугода, пока не вылечился.
Ни о каком возвращении на фронт не могло быть и речи по причине окончательно понятной: немец.
Ранение спасло полковнику жизнь, ибо события, предшествующие гибели его друга и однокашника генерала Ефимова оказались трагичными: в Новосибирске, в госпитале его допрашивал майор-особист, специально для того и прилетевший с оказией из Москвы, дотошно выяснял, с кем обсуждал Вебер детали того сражения, какие документы и карты имелись в его распоряжении.
Что-то вскользь говорил о врагах внутри штаба армии.
Разумеется, Виктор Вебер выпал из числа подозреваемых, в момент сражения под Ржевом уже несколько месяцев стонал на больничной койке.
– Повезло тебе, полковник. Если бы в декабре не ранили, то в апреле точно расстреляли...
– За что?
– Кто-то передавал врагу планы Ставки, в штабе был предатель, и первый, кому намазали зеленкой лоб стал бы ты. Как немец. Усек?
Виктор знал, конечно, о смерти Миши Ефимова, не знал только, что он застрелился, чтобы не сдаваться в плен, это ему шепотом сообщил майор. В газетных сообщениях сообщалось только, что «генерал-лейтенант М. Г. Ефимов героически погиб, сражаясь до последней капли крови, защищая Москву».
Больной Вебер вдруг покраснел, взгляд обессмыслился, стал рассеян, особисту даже пришлось пощелкать пальцами у его лица, выводя из сомнамбулы.
Миша был настоящим другом. Как только началась война, особый отдел армии стал проверять советского немца Вебера на предмет связей с врагом, а не нашедши таковых, давил на генерала, чтобы тот отправил полковника с подозрительной фамилией в тыл.
Ефимов слишком давно и слишком хорошо знал Витьку Вебера и не сомневался в его порядочности: вместе участвовали еще в Брусиловском прорыве, в Галиции, поручик Вебер, взводный командир соседней роты однажды спас ему жизнь, когда из укрытия вдруг возник неприятель, намеревавшийся картечью из пушки, с прекрасной позиции расстрелять взвод Ефимова. В трофейный бинокль Вебер вовремя заметил врага, вопреки приказу своего ротного командира скомандовал пулеметному расчету сменить позицию, уничтожив пушечную обслугу австрийцев. Генерал никогда не забывал этого, напоминая при случае, считал себя должником Виктора.
Полковник Вебер был единственным подчиненным офицером, за которого генерал Ефимов мог поручиться как за себя.
Немец Виктор Вебер, родившийся в немецкой колонии петербургского пригорода Стрельна, уже второй раз воевал против немцев из Германии и не было ни одного основания полагать, что на сей раз изменит свои убеждения. Его родина тут. На этой несчастной, терзаемой всеми северными ветрами земле.
Когда ретивые контрразведчики стали давить, грозить жалобой в Ставку, генерал в извращенной словесной форме направил особиста Дорогана в том направлении, куда обычно сами не ходят:
– ...пошел... отсюда! Я в моей армии сам знаю: кто может быть предателем, а кто нет!
Эта фраза сильно не понравилась Г. Жукову, он тогда командовал Западным фронтом.
Полковник Вебер - командир отдельного пехотного полка, образцового, отборного, укомплектованного самым новым оружием. Бойцы его состояли из тех, кого принято называть «оторви-головами», прямой прообраз войск, их тогда еще не называли десантными.
Когда в сражении становилось совсем худо, генерал Ефимов бросал на горячий участок боя свой самый крупный козырь: полк Вебера. Он знал, витькины орлы выполнят приказ, даже если все погибнут. Точнее, он знал тактические способности полковника, его чуйку.
Да и на слово Виктора всегда можно положиться.
В последней операции, когда солдаты отдельного полка Вебера встали на лыжи и участвовали в уничтожении прорыва вермахта, пользуясь тактикой финских воинов, Виктор и на сей раз не подвел друга-генерала. За два дня перед боем Вебер потребовал от своего командарма снабдить достаточным количеством белого хлопкового материала и всю ночь его бойцы шили белые масхалаты, смазывали лыжи, пристреливали снайперские винтовки, подгоняли снаряжение, командиры обсуждали места засад.
Опыт, даже позорный, не бывает бесполезным, поражение в войне с Финляндией принесло свои плоды: накануне войны с Германией Виктор внимательно изучил финскую тактику ведения боя, применив все это уже против вермахта.
Вот только самого командира полка, по своему обыкновению находившегося на передовой, тяжело ранило в грудь, задев легкое. Спасло то, что среди его бойцов оказался недоучившийся врач, сумевший остановить кровь. Сам же полк отделался небольшими потерями, выполнив задачу.
А нудный и настырный особист просил Виктора назвать фамилии офицеров армии, кто мог быть предателем.
Вебер отказался строить догадки, чем вызвал неудовольствие майора из всесильной службы.
– У меня нет предположений. Потому что нет фактов.
– Ну... нет так нет...
И вот теперь офицера, без единой укоризны служившего сперва царской, а потом советской России, лишили воинской службы и отправли валить лес.
Полковничьего звания Вебера лишить не могли, формально трудармецы не осуждены, то есть на бумаге оставались свободными людьми.
Но только на бумаге.
В трудармию бывший комполка прибыл в сопровождении еще семнадцати советских немцев-фронтовиков, также воевавших в разных частях на передовой, все они подлежали направлению на лесоповал. С самого начала держались вместе и лидером их считался, конечно же, трудмобилизованный Виктор Вебер.
Как старший по званию.
Кроме того спокойный, рассудительный капитан Иван Клинк, военный летчик. Огромный, шумный, слегка глуповатый детина-старшина Рудольф Рау, не отходивший от своего командира, всегда стоявший за его спиной и совсем юный рядовой Отто Гнаде, снайпер.
Отто вырос в сибирском селении немцев, в тайге. Еще при Екатерине Великой немецких колонистов, поселившихся в свободных, необжитых тогда степях Поволжья, сильно донимали набеги диких племен кочевников, грабивших колонии, убивавших мужчин, уводивших в полон немецких женщин. И тогда остатки разоренных набегами немцев-колонистов ушли в сибирскую тайгу, основали там что-то вроде комунны, выжигали участки тайги, занимались сельским хозяйством. Те же, кто не склонен к работе на земле, пошли еще дальше в тайгу и основали в безлюдном, красивом месте горного Алтая небольшую немецкую колонию охотников. За сто лет их маленькая община при немецком трудолюбии, смекалке и прекрасных охотничьих угодьях превратилось в богатое село, где они сами добывали пушнину, сами же ее обрабатывали, поставляя в Берлин и Париж уже готовые, выделанные меха русских соболей, которые всегда ценились в Европе.
Отто Гнаде, выросший в этом селе, сызмальства умел стрелять, белку в глаз бил. С семи лет вместе с отцом ходил на недельные, а то и месячные зимовья, наравне добывал зверя, умел обращаться с ловушками.
Тайга ему служила родным домом. Мог переночевать в мороз, на хвойном лапнике, под открытым небом и не простудиться.
Собаки-лайки его почему-то слушались. Даже незнакомые, а это у охотников всегда вызывало уважение к мальчику: такое бывает очень редко. Однажды лайка одного из охотников, пришедших из тайги сдавать пушнину взбесилась. Никого к себе не подпускала, даже хозяина. Тот уже собрался пристрелить свою суку, даже загнал патрон в ствол ружья, но десятилетний подросток Отто подошел к лайке на опасное расстояние, присел на корточки, с полминуты смотрел в глаза собаке и та быстро успокоилась. На глазах животного появились слезы, натуральные слезы, повизгивая, подпозла к ногам хозяина, крупно работая хвостом. Просила прощения.
А Отто после этого стал знаменитым среди охотников, даже воспитывал щенков, что ему приводили. Но потом и сам уходил в лес, его рабочие собаки были лучшими в зимовьях, помогали хозяину добывать столько зверя, сколько не было ни у кого.
Перед войной Отто мобилизовали на армейскую службу. Командир полка сразу заприметил бойца, так метко стрелявшего, что снайперу стоило давать свои, особые задания. Правдами и неправдами, нажимая то на генерала Ефимова, то на приятеля-интенданта, выбил четыре английских винтовки Enfield, с оптическими прицелами, отличавшихся прекрасным, точным боем, сформировал небольшую снайперскую группу из непьющих «наркомовские сто грамм» молодых парней с пока еще хорошим зрением.
Правда, оптику пришлось быстро снять: на морозе она быстро запотевала, замерзала и толку от нее не было.
Попал туда и Отто. Сначала как стажер, а когда стало понятно, что он лучший стрелок полка, командир использовал его талант на самых важных заданиях. Совсем юный мальчик учил опытных стрелков-ворошиловцев как надо стрелять в мороз, чтобы не выдать себя врагу паром изо рта: непосредственно перед выстрелом брал в рот немного снега, охлаждая гортань, делая невидимым белый пар на выдохе. Этому приему Отто научил его дед, а тот в тайге, охотясь на крупного зверя, всегда так делал. Здесь же зверь был другой, страшный и опытный, надо было применять максимум смекалки: немецкие снайперы не раздумывая стреляли на выдохи пара.
Отто также научил бойцов своей группы оборудовать в снегу снайперское лежбище, чтобы оно было не только удобным, но и предельно скрытным: полностью зарытый в снег, восемнадцатилетний юноша как заправский матерый снайпер заливал водой то непосредственное место, где был ствол винтовки, откуда вылетала пуля, это было слишком важно: рыхлый снег разлетается после выстрела, а враг это хорошо видит. А замороженное, залитое водой подобие ледяной трубы, не могло демаскировать стрелка. Этот опыт тоже был из Сибири: там подобные приемы веками оттачивались.
Его старшие коллеги только удивлялись знаниям и смекалке парня, хотя поначалу относились насмешливо. Но после того, как погибли два снайпера из их специального отделения, насмешки как рукой сняло: жить хочется всем, а единственный снайпер, по которому немцы не открывали ответный огонь - этот мальчик. Сибирский паренек с каким-то магнетическим взглядом.
Группа ночью, накануне боя оборудовала места засад и когда германские части шли в наступление, уничтожала в первую очередь офицеров, штабистов, группы артиллерийского наведения и прочих.
Офицеры вермахта и СС быстро смекнули, что их блестящие воинские знаки - верная смерть и маскировались под простых солдат.
На личном счету Отто было двадцать три убитых, двадцать три зарубки на его винтовке.
Но потом партия велела избавиться от немцев в армии.
Чтобы вдруг не перебежали.
Отто демобилизовали с фронта, направили в Новосибирск для «дальнейших указаний». Там он и пришел к своему командиру в госпиталь, случайно узнав от медсестры о каком-то полковнике, раненом под Москвой.
Вебер сначала не узнал юношу, а когда тот представился, расцвел. Ведь именно Отто со своей группой во многом обеспечил успех той операции, ликвидации немецкого прорыва, быстро и точно «снимая» офицеров СС, которые были хорошо видны в прицельной планке, сея панику среди наступавших, давая такое нужное для перегруппировки и контратаки время основным силам.
Для немца Отто в прорези его винтовки не существовало никаких немцев. Были враги. Припершиеся в его страну...
Но это в какой-то уже далекой, прошлой жизни. Совсем другой жизни. Сейчас начиналась новая.
Прибывших в лагерь построили отдельно, в две шеренги. Майор Метелица верхом, на гнедой кобыле гарцевал перед строем, в стременах лаковые сапоги. На голове фуражка, хотя еще морозно, охранники кутались в тулупы, в меховых рукавицах держали оружие.
Майор же «держал форс», показывая всем, что плевать он хотел на холод.
Но это именно форс: больше десяти минут не красовался, быстро что-то пролаивал людям, дрожащим на сибирском морозе, лошадь его, покрытая попоной, так же величественно, рысью удалялась вместе с ездоком в сторону натопленного административного здания.
Начальник лагеря приказал построить новичков так, чтобы впереди стояли молодые парни, а сзади уже те, кто постарше.
Старики его интересовали мало, все равно быстро вымрут: привезенные с собой болезни на фоне тотального голода, холода, психологическая подавленность, недостаток сил выкосят почти всех, кому уже больше пятидесяти.
А вот молодежь, полную жизни, бесшабашную и легкомысленную можно еще погонять во славу партии и лично товарища Сталина.
Впрочем, и это обманчиво: часто именно молодые парни погибали под поваленными деревьями, прежде всего, из-за недостатка опыта, из-за юношеского задора, неумения долго распределять свои силы.
Майор Метелица металлическим, высоким голосом четко артикулировал, хлестко выплескивал фразы:
– Вы прибыли сюда, чтобы смыть кровью свой позор! Только полноценным трудом можете вернуть себе честное имя, свободу и будущее. Сбежать отсюда невозможно. Но это вам расскажут свои же. Все новоприбывшие идут в бараки и занимают свободные места, согласно приписанной колонне. Каждому будет выдан номер, каждый должен носить его на своей одежде!
Остановился в конце шеренги там, где стояло несколько человек в военной форме.
Недоуменно уставился на старшину:
– Селиванов! Это что?! Что за таежные войска?
Старшина Селиванов подскочил к стоявшему в первой шеренге Отто Гнаде и хотел с помощью ножа сорвать нашивки с солдатской шинели, но стоявший сзади здоровяк Рудик Рау схватил старшину за шиворот, приподнял над землей:
– Только пискни курёнок, и я тебе шейку матки вырву...
Не подававший до этого звуков серьезный мужчина с полковничьими знаками отличия негромко сказал майору Метелице:
– Майор... Нас здесь никто званий не лишал, а мы сюда с фронта прибыли... С фронта... понимаешь?
Метелица сначала побледнел от такой наглости, но потом взял себя в руки, чуть дрожащим голосом пробомотал:
– Здесь не положено носить воинские знаки отличия никому, кроме охраны.
И добавил уже хозяйским тоном, который, впрочем, давался ему с трудом:
– Полковник... сами срежьте... не положено. Есть приказ, он должен быть исполнен. И вы как бывший командир знаете это!
Отошел, потом, справивившись с минутной оторопью, зычно скомандовал всем прибывшим:
– Напра-во! Шагом... арш!
Это „арш“ прозвучало так смешно, что молодые парни в первых рядах засмеялись не сразу, а только через секунду, ибо по-немецки «Arsch» звучит как-то совсем неловко.
Майор Метелица знал, конечно, что для немцев означает это слово, но специально произносил, дабы выявить самых смешливых в отряде, ставил их потом на тяжелые работы. Издевался.
Высокий юноша по-детски, заливисто хохотал, чем вызвал сожаление у Эрнста: «Эх, загубят парня...» .
Уже в бараке Эрнст подошел к мальчику, спокойно, участливо спросил:
– Как тебя зовут?
– Иоганн. Иоганн Шайбель.
– А меня дядя Эрни.
Эрнст покачал головой и без всякой паузы, несильно размахнувшись, легонько треснул мальчика по уху. Чтобы прочувствовал.
Удар был не силен, вышло же наоборот сильно и больно, Иоганн и впрямь прочувствовал:
– Что вы делаете?! За что?
Тон Эрнста был серьезен, голос глух и низок:
– Не смейся, Иоганн. Здесь, в лагере никогда ни над чем не смейся. А то будешь смеяться до кровавого поноса. Хотя и недолго. Он специально вас, новеньких провоцирует, не будь дураком.
Разумеется, то же самое можно сообщить юноше и без оплеухи, но Эрнст нутром понимал, что слова, не подкрепленные действием, скорее всего, парнишка быстро забудет, а в другой раз, когда захочет посмеяться, вспомнит: «наука» тотчас же всплывет в памяти.
В лагере смерти поучение, вовремя усиленное тычком, часто спасает жизнь, за неимением других способов. Точнее, объяснять будет долго, нудно и с неясным результатом. А тут - быстро, качественно и глубоко. До печенок.
Идеи свободы и ненасилия, любви к ближнему, в каковые он так искренне верил в свои первые тридцать лет жизни в Восточной Пруссии, учебы в Берлине, работы в Польше, сейчас казались чем-то далеким, смешным и наивным в таежном обществе рабов, построенном на тотальной несвободе и чудовищном, предельном унижении.
Все чаще европейские убеждения, почерпнутые из книг, услышанные в благообразных собраниях коллег, казались глупыми, пресными, немощными. Не может быть никакого ненасилия в жестоком, рабском микромире. Если хочешь выжить, конечно. Если не хочешь - можно перестать сопротивляться.
Все чаще в сознание возвращался назойливый вопрос: «Если Христос знал о том, что умрет на кресте, но упрямо проповедовал любовь и непротивление, то знал ли он и о том, что это непременно повлечет за собой не только его собственную смерть, но почти всех учеников его? Ведь пошедшие за ним приняли не просто смерть, а мученическую? А если понимал это - зачем проповедовал? Он мученическую смерть проповедовал?! Ну, если так хорошо все знал?». Но ответов все равно витали где-то далеко и высоко.
На утреннем разводе к Рудику Рау, обыкновенно стоявшему рядом со своим командиром, подошли два охранника с оружием, приказали выйти из строя.
Старшина Селиванов стоял поодаль, улыбался чему-то подленько, потирал руки: явно не мог простить Рудику унижения, душа требовала отмщения за тот инцидент в строю, по прибытии в лагерь.
Охраннники подняли винтовки, нацелив на Рудольфа.
– Лежать! – скомандовал Селиванов.
– Пошел ты... – отозвался Рудик.
– Я на тебе высплюсь, бугай! Проживешь ты недолго, но до смерти будешь мне ноги вылизывать! Между пальцами! В карцер! Трое суток!
Охранник сильно ударил прикладом Рудика в затылок, тот упал, с полминуты лежал не шевелясь, потом очнулся, попытался встать, загребая пальцами снег, сел кое-как, мутными глазами хотел что-то рассмотреть, понять произошедшее.
Старшина наклонился:
– Когда я говорю лежать, ты должна лежать, девушка! Встать!
Рудик был неподвижен.
Старшина Селиванов обвел длинным, торжествующим взглядом построенную колонну, готовую к отправке на работу, улыбнулся. Внезапно, пока сидящий на земле не ожидал этого, с разворота заехал сапогом по лицу.
Удар был силен, Виктору подумалось, что бедняга Рудик уже не выживет: голова сильно дернулась в сторону и вверх, казалось будут сломаны шейные позвонки.
Лейтенант Эрбе, бывший лейтенант, с расширенными от гнева зрачками хотел было кинуться на Селиванова, но стоявший сзади него Иван Клинк предупредил его порыв, удержав за воротник, выдохнув в ухо:
– Уймись, Миша...
Два здоровенных трудармейца из числа тех, кого не использовали на общих работах по заготовке леса, числящиеся во внутренней обслуге, на куске брезента повезли по снегу куда-то не шевелящееся тело Рау.
Не было его три дня. К утру четвертого приволокли Рудика под руки и бросили на земляной пол барака.
Ни к какой работе он был негоден, оставили на нарах, укрыли тряпьем.
Виктор склонился к Рудольфу:
– Как ты?
Но у того задрожали губы, судорожно вдохнул воздух, кадык дернулся на худой шее, отвернулся к бревенчатой стене.
Вебер с Клинком переглянулись, Иван покачал головой, Виктор спросил его через паузу:
– Думаешь?
Иван вторично покачал головой, показав на галифе лещащего, сзади испачканные засохшей кровью.
Не было никаких сомнений.
Рудольф был изнасилован.
Паек лагерный скуден.
Каша непонятно из чего, с мелкими щепочками, которые приходится выплевывать, с насекомыми, в обилии там пребывающими, со вкусом резины и машинного масла, что будто бы в насмешку над маслом съедобным добавляют туда.
Баланда, пахнущая протухшей рыбой, в которой плавает что угодно, кроме съедобного. По крайней мере, это кажется несъедобным для обычного человека, привыкшего хотя бы к простой еде.
Но даже это варево, с большой натяжкой называемое пайкой, с удовольствием съедалось тремя тысячами бедолаг, кинутых в топку огромной печи, в которую превратили мир чьи-то мелкие, неудовлетворенные страстишки, самолюбия, скрытые психические девиации, неодолимое желание славы и власти, трусость палачей, желающих выжить во что бы то ни стало, но не разделить участи тех, кого они топчут, убивают, давят как червей.
Превратить человека в животное легко. Впрочем, и сам человек от животного недалеко ушел...
Для Витора Вебера и его напарника Ивана Клинка вертухаи назначили самую «легкую» работенку: толстая лиственница.
Знающие понимают чем лиственница отличается от простой сосны. «Листва», как ее сокращенно называют, до сорока процентов состоит из тяжелой, выматывающей душу смолы.
За что и ценится, как древесина не гниющая долго. Но пилить ее - одно мученье.
Работая в паре с Иваном, Виктор остановил двуручную пилу прямо в середине ствола, смотря куда вверх, улыбнулся странно:
– Следующим буду я, Ваня...
– Надо что-то делать, Виктор...
Охранник, неотрывно наблюдавший за ними, крикнул:
– Работать!
Конвойный был явно приставлен к этим двум по приказу начальства.
Повалив лиственницу, напарники получили, наконец, возможность немного отдохнуть.
– Собери сегодня всех наших, Вань.... Но не раньше чем через час, как только умолкнут вертухаи...
– Есть, командир...
Иван оставался спокоен и серьезен. Было что-то такое в голосе бывшего полковника, что заставляло подчиняться.
Невыспавшихся, усталых бойцов трудового фронта поодиночке будил капитан Клинк, шепотом приказывал одеться потеплей и выходить в холодное помещение, где лежали инструменты. Дневальный сладко сопел в углу, уткнувшись подбородком в грудь.
Лучины не зажигали. Их было восемь. Тех, кто ходил на общие работы, в тайгу. Тех, кто оставался в лагере, не приглашали, опасаясь стукачей среди них, стукачи всегда оставались на облегченных работах, это дело обычное в сталинской системе лагерей. Три офицера и пять солдат, включая Рудика и Отто сели на корточки, кружком вокруг полковника.
Виктор тихо, шепотом начал:
– Знаете сколько было в этом лагере с самого начала?
Все напряженно слушали.
– Четыре тысячи. За первую зиму умерли все до одного. Нагнали сюда из разных лагерей, плюс мы, пополнение... А за эту зиму, она уже к концу идет, еще две тысячи. У нас нет шансов выжить, братцы. Мы все умрем, кто раньше, кто позже. Усатый на нас, немцев обиделся, решил под корень вырубить. Выжечь каленым железом... А потому - какая разница, как умирать... Я предлагаю захватить лагерь, перестрелять охрану. Могу сказать точно, что меня в покое не оставят, я смертник. Захватим оружие. А там... как масть ляжет.
Предложение вожака было неожиданным. Хотя они и предполагали услышать нечто подобное, но, все же слишком радикально и исчерпывающе по замыслу.
Через длинную паузу отозвался Клинк:
– Как, командир? У тебя есть план?
– Я тут прикинул... главная проблема - две вышки с пулеметами. Если пулеметами овладеть, все остальное легче, причем сильно легче. Надо снять пулеметчиков на вышках. Для этого нужен винтарь. Это первая и главная задача. Если мы ее решаем, есть у нас один парень, который легко перещелкает пулеметчиков.
Между вышками километр, нужно время для того, чтобы перебежать с винтовкой от одной вышки, к другой. Стрелять издали нельзя, рисковать не будем. Какие предложения?
– Командир! Я могу сделать из тряпок и полой трубки одноразовый глушитель. Я так делал дома, на добыче. За километр второй пулеметчик не услышит. А если услышит, то не поймет. Будет время перебежать.
– Нет... это риск. Что-то пойдет не так и ты промажешь... не потому что мазила, а потому что винтовка и с глушителем должна быть пристреляна. Так... Как только я залезу на вторую вышку... до половины... Отто из винтовки ликвидирует первого пулеметчика. Я залезаю наверх второй вышки и сниму пулеметчика. Вань... добудь мне хороший нож. Мой отобрали при обыске.
Виктор повернулся к Эрбе:
– … Но ты должен быть готов. После того, как Отто хрякнет пулеметчика, мухой взлетаешь и занимаешь позицию. Если мы это сможем - полдела сделано...
– Есть проблема, командир...
Это Рудик из угла подал голос:
– Там телефонный провод тянется, от одной вышки к другой...
– Вот ты его и рубанешь. Сможешь?
– Смогу, конечно. Топором сделаю.
– Но только после моей команды. Ты все равно на работу не пойдешь...
– Так... теперь Отто... Как только вышки будут наши, вся охрана выбежит и будет хреново. Поэтому ты сразу после того, как снимешь пулеметчика, лезешь на крышу пятого барака, там эти буквы из дерева...
– «Мы строим коммунизм» - быстро отозвался Миша Эрбе.
– Да. Вот из-за этих буковок ты, Отто, херачишь охрану. Постарайся прямо у выхода уконтропупить как можно больше. Как только выбежал вертухай, сразу бей его в лоб. Чтобы остальные нос наружу не казали. Можешь?
– Могу.
– В это время я снимаю второго, ты и ты...
Виктор повернулся к сидевшим сзади двум парням в солдатских шинелях
– ..лезете на вторую вышку к пулемету, усекли? Стреляли из пулемета?
– Я нет...
– Я пулеметчиком был.
– Вот ты один и лезешь. Как только я тебе махну рукой.
– Ваня... у меня к тебе особое задание. Возьмешь четырех орлов, только поговори сначала, проверь...Добудьте себе по винтарю, если Отто хорошо сработает, и надо сразу вязать Метелицу с его блатными офицерами. Отто, смотри своих не стрельни в темноте...
– Обижаете, командир...
Вебер улыбнулся:
– Ну...тебя обидеть трудно! Ты сам кого хочешь обидишь!
Но все произошло совсем не так, как планировал бывший полковник.
Накануне, после возвращения в лагерь с общих работ, долго стояли на морозе, пока охрана пересчитывала трудмобилизованных.
Делала она это медленно, охранники, словно специально оставляли для контроля только одного вохровца, тот нарочито неторопливо, будто желая, чтобы люди, пришедшие после тяжелой работы, подольше постояли на морозе, уходил, потом приходил снова.
Так же медленно считал «личный состав», потом сбивался, снова считал...
Нарочно издевались.
Охрана в своем жарко натопленном караульном помещении, вероятно, пила что-то спиртное, отчего глаза сменявших друг друга вохровцев сияли пьяной удалью, весельем, безнаказанностью и каким-то особенным, присущим вертухаям презрением к этому темному, безмолвному, трусливому стаду людишек, предназначенных на убой.
Праздновали что-то в лагере, даже и офицеров не видно, только вертухаи что-то пьяно хохотали в своей караулке, да доносился из начальственного здания звук гармошки, пели разудалые песни.
Через четверть часа одного сменял другой охранник, так же неторопливо делал вид, что считает, а на самом деле тянул время, похабно улыбался и специально морозил продрогших от холода и голода людей:
– Что, фашисты? Замерзли? Это вам не курорт! Ничо!Мороженое мясо не портится!
Трудармейцы, тем не менее, вдруг стали роптать, по толпе еле стоящих на ногах прокатился сначала шелест, потом крики, мольбы.
Охранника же это только подзадорило, снял с плеча винтовку, передернул затвор, крикнул в толпу:
– Кто кричал? Пять шагов вперед!
Люди тотчас же смолкли, никто не вышел, конечно, а бравый охранник так же пьяно и молодцевато выкрикнул:
– Я вас, ****ей, научу родину любить!
Виктор Вебер постепенно понял, что это именно тот шанс, и что другого такого уже не будет. Каким бы ни был он уставшим, но подозвал всех, с кем держал совет накануне, дал отмашку на начало.
Сложен человек.
Казалось бы, невозможно никому выжить в экстремальных условиях более недели, но к концу, в 1946 году, когда кончился этот ад, осталось всего пятая часть тех бедолаг, засунутых не в пекло, нет, не в пекло, в нечто противоположное: в холод.
Вдруг открылось у Виктора второе дыхание: так бывает, когда смерть вплотную дышит в затылок. Исчезла куда-то усталость этого жуткого дня, судя по всему, его сотоварищи спытывали примерно то же.
Охранник ушел в караулку, а на смену ему вышел другой, отдохнувший и сытый.
Но Виктор уже ждал его у выхода.
Охранник даже не успел увидеть человека, отработанным движением сломал ему шейные позвонки, крутанув голову. Вебер оттащил тело в неосвещенный угол, кинул винтовку подскочившему Отто, ждавшему команды. Тот, получив оружие, одним выстрелом аккуратно снял пулеметчика, высунувшегося со своей вышки и пытавшегося понять: что там внизу происходит.
На этот выстрел из караулки выглянул еще один караульный, но сверкнувший нож Виктора решил и эту проблему. В это время Миша Эрбе уже карабкался на вышку с той стороны, что была неосвещена, потом быстро занял место у пулемета. Меховой, нагретый телом пулеметчика длинный тулуп был самым большим подарком для парня.
Осталась еще одна задача: вторая вышка. Иван Клинк оказался хорошим летчиком: не только не боялся высоты, но быстро и навсегда «успокоил» спавшего в своем тулупе пулеметчика.
И тогда судьба лагеря была решена.
Длинная очередь с вышки по караульному помещению отрезвила надсмотрщиков, они выходили с поднятыми руками, ошарашенно вглядываясь в тьму, пытаясь понять: почему так зловеще молчит черная толпа рабов?
Винтовки охраны были очень кстати: с десяток человек во главе с Вебером ворвались в административное знание, быстро перестреляли всех, кто проявил хотя бы малейшее желание посопротивляться, а их было трое. Офицеры, старшина Селиванов, и еще пара сержантов были уже тепленькие и не способны к сопротивлению.
Миша Эрбе жестом приказывал кинуть оружие в кучу, Рудик и еще двое парней обыскивали и отводили в сторону.
Один из охранников оказался героем, рванул свой карабин, но не успел даже загнать патрон, как на его лбу, аккурат между глаз образовалось красное пятно, Отто был внимателен и аккуратен. Остальные потом даже не пытались сопротивляться, многие тряслись от страха, угодливо улыбались вчерашним рабам.
Все было кончено.
Лишь двух охранников не досчитались: они, вероятно, быстро все поняли и где-то пропали в черной сибирской ночи.
Мужчины, пришедшие с валки леса, еле стоящие на ногах, наконец ушли к себе на нары и только сорок семь трупов, замерзших бедолаг-трудармейцев, не выдержавших холода этого страшного вечера, остались лежать на снегу. Специальная команда утром их отволокла в трупную яму, куда обыкновенно скидывали отработанный человеческий материал.
Спать не хотелось совсем никому из тех, кто устроил эту заваруху.
Несколько добровольцев, молодых парней вызвались охранять офицеров в подвалах начальственной избы и охранников, запертых в пустующем лабазе: такие помещения для хранения еды строятся крепко.
Следующий день был пуст и скучен.
Всем трудармейцам было приказано оставаться в бараках, новое «начальство» их предуведомило, что работы на сегодня не будет, а будет день отдыха.
Ключи от оружейной комнаты открыли те запасы патронов, винтовок, холодного оружия, что там хранились. Среди прочего, в трофейном ящике и лежал тот самый нож, который так искал Виктор. Нож, подаренный генералом Ефимовым. И это не простой нож, а старинный, с какой-то странной арабской вязью на клинке. Но это было лучшее холодное оружие, которое когда-либо обладал Виктор. Оно будто сделано по его руке, не подводило никогда.
Полковник приказал старшине Рау застрелить всех собак на псарне, оставить только щенков. Взрослые псы лаяли злобно, бросались на клетку грудью, надеясь пробить толстую металлическую сетку, но с каждым выстрелом рычание и густой лай становились тише, все больше наполнялся загон тонким, протяжным предсмертным собачьим визгом и воем, потом и это стихло.
Осталась только одна старая сука, удивительно равнодушно лежала она на своем месте, в клетке, как бы наблюдая за смертью сородичей. Собака даже не подняла головы, не издала ни звука, когда методично уничтожали рвущихся за проволочным заграждением овчарок, натасканных на людей. Только дышала тяжело и прерывисто.
Рудик подошел к ее клетке, она была крайняя, сука посмотрела на него белесыми зрачками, вероятно, была совсем слепа уже, глаза ее тотчас увлажнились, потом животное сомкнуло веки, положило морду на пол, как бы говоря: «ну... стреляй».
Палец собачьего убийцы дернулся на крючке, но выстрела не прозвучало.
Что-то остановило Рудольфа Рау, ударило в грудь, бесплотное, но сильное.
Нечто тоскливо-узнаваемое увидел он во взгляде этой старой псины, натасканной на униженных людишек, дурно одетых, дурно пахнущих, трусливых и почему то не желающих сопротивляться.
Память его вдруг выплеснула из глубин настолько явную, реальную картинку из детства, швырнула ее в глаза Рудика, минуту назад расправлявшегося с собаками, что тот испугался.
Дрожь, холодная дрожь пробежала по спине: это были глаза его прабабушки, старой, уже тогда ничего не видящей, давным-давно умершей, когда Рудику было шесть лет. Маленьким ребенком он часто подходил к ней, та сидела с широко раскрытыми, белесыми зрачками и что-то жевала беззубым ртом. Мальчик трогал сморщенную кожу лица этой живой мумии, ногтями больно щипал ее, голова старухи дергалась, глаза увлажнялись от боли, маленький Рудольф смеялся довольно и убегал.
И вот сейчас он увидел у старой собаки глаза своей прабабки...
Но черт возьми! Эти глаза принадлежали вовсе не прародительнице его, а этой старой псине, охранявшей зэков, а теперь трудармейцев!
Как это?! Но сомнений не было: куда-то мимо смотрела его прабабушка Ирма.
По спине пробежал холод, ужаснулся своему виденью, голова закружилась, потерял равновесие, схватился за решетку, воздуху вдруг перестало хватать.
Опустошенно сел на пол, завороженно смотрел на старую суку с уже прикрытыми глазами, на вытекаюшие из уголков струйки слез, собака плакала так же, как его прабабка. Потом оглянулся, как бы вспоминая где находится...
Собака лежала с закрытыми глазами, только шерсть на холке крупно подрагивала от возбуждения и страха, наверное, просила своего собачьего бога: «Ну, сделай же это скорей, убивай... не мучай меня».
Рудик сидел, обхвативши голову своими огромными лапами и плакал.
Непонятными казались даже эти слезы: ну не старуха же, давно забытая и никогда не поминаемая, если не считать этого момента, была причиной? И уж, конечно, не эта слепая собака, тоже плачущая перед смертью. Тогда что?
В начальственную избу, вошел худой, седой мужчина.За столом сидела новая «администрация» трудармии, на столе скудная еда.
– Товарищ полковник... меня зовут Кригер. В прошлом профессор химии ленинградского университета.
– Что вы хотите, Кригер?
Виктор был слегка раздосадован, подумалось, что сейчас вошедший станет что-то просить. Кригер будто угадал мысли полковника:
– Нет, нет, я не за пайкой и не за помощью... Ничего не нужно, да и недолго мне, еще год не выдержу, силы не те, возраст... Но... Они вернутся и перестреляют всех. Я перестану себя уважать, если не поддержу вас.
– Почему я должен тебе верить?
– Можете не верить. И расстрелять, но...
Глаза пришедшего были опущены к полу:
– Мой дед... остзейский барон говорил... честь дороже жизни, сын мой...
Кригер остановился на миг, глядя рассеянно в угол, следуя своим воспоминаниям:
– Я приходился ему внуком, но он всегда называл меня «сын мой», представляете?! Здесь, в этом лагере звучит, наверное, глупо, но это слово... честь... для меня никогда не было пустым звуком. Я думал, мечтал о том, что найдется кто-то, хотя бы будет сопротивляться, но даже представить не мог, что все так случится... Пусть эти сволочи знают, что мы не овцы.
Что-то слишком много слез было в эту зимнюю ночь: заплакал все же и остзейский барон, не выдержал. Крупные слезины катились из глаз, Виктору стало жаль этого худого доходягу, хотелось ему сочувствовать.
– Тут три тысячи... крестьян с Поволжья, и все они имели детей, внуков, их держит кровь, родственная кровь. Они то как раз овцы, хотя их можно понять: необразованны, да и нравы прошлого века... Не виноваты в том, что такие. Сделайте так, чтобы их не тронули, не расстреляли.
– Ты хоть соображаешь, что мелешь?
Вебер сделал сильное ударение на слове «что».
– Как я это сделаю?
– Не знаю...
– И я не знаю. У тебя есть предложение, Кригер?
– Есть одно соображение...
Трудармейцы примерно знали - кто из основной массы стукачи, Вебер приказал доставить всех подозреваемых в доносительстве, устроил допрос с Иваном Клинком и двумя бывшими офицерами.
К удивлению полковника, из двадцати трех стукачей в их лагере, тех, кого сумели выявить, восемнадцать оказались членами партии. Той самой партии, большевиков.
Трудармейцы оставались формально свободными, их не выгоняли из партии за национальность, потому обязаны в порядке партийной дисциплины посещать собрания.
Забавно и то, что выжившие партийцы посещали лагерные партийные собрания, где заседали и офицеры из администрации, вот только вольные партийцы сидели отдельно, а рабы своей кучкой, под наблюдением конвойных.
Это всегда было предметом постоянного веселья и шуток, когда трудармейцы, члены партии шли на свой партийный сбор под конвоем:
– Стоять! Кто такие? Куда идете?
– Трудмобилизованные, ведем на партсобрание!
отвечал конвой, вохра хохотала.
Легкая ироническая улыбка судьбы с этим партийным членством. Капитан Иван Клинк сразу после начала войны подал заявление о вступлении в партию. И формально считался уже ее кандидатом. Но полковник только усмехнулся, когда Иван сейчас ему об этом доложил, шепотом на ухо:
– Я хоть и беспартийный, но считай, что исключил тебя из твоей партии. Тем более, что так оно и будет. И забудь об этом.
Вебер и три бывших трудармейца из офицеров, а также примкнувший Клинк до глубокой ночи допрашивали добровольных помощников администрации, стучавших за дополнительный паек и облегчения жизни.
Следующим ранним утром, новоявленный диктатор лагеря приказал построиться всем в форме каре.
Охранники были заперты в подвалах их же казармы, офицеров держали в административном здании, тоже в подвалах, благо те крепки и с зарешеченными окнами.
В карцере пребывал только майор Метелица со своим заместителем по оперативной работе, которого на зоне обыкновенно именуют «кумом».
Отдохнувшие за день бывшие крестьяне недоуменно и с явным одобрением смотрели на нового начальника, хотя и не понимали, зачем их выгнали из бараков, построили на морозе.
Полковник же приказал вывести двадцать три человека со связанными за спиной руками.
Их поставили перед строем, у стены, служившей для расстрела или показательной экзекуции трудармейцев. Сложенная из камня десятиметровая стена, высотою около двух метров, скрепленная цементом.
Почти все из выведенных к расстрелу трудармецы психологически подавлены, некоторые шли на полусогнутых ногах, плакали, просили пощады. Только малая часть оставалась равнодушна, замкнута в себе. Руки всех связаны за спиной.
Вебер шел вдоль их шеренги, всматривался в лица:
– Мне нужен один из вас. Он останется в живых...
Полковник тянул время, пытаясь предугадать реакцию обреченных.
– Но этот один расстреляет всех остальных стукарей. А потом может возвращаться на свое место. В барак. Всем понятно?
Громко, четко выкрикнул:
– Кто хочет остаться в живых - шаг вперед!
Гораздо более половины из двадцати трех торопливо шагнули навстречу жизни. Глаза их сверкали какой-то то ли радостью, то ли надеждой. Через пару секунд и остальные шагнули и только двое остались на месте: пожилой уже Штефан Мильх, бывший председатель колхоза в немецком районе Поволжья, воевавший в гражданскую на стороне красных. Рядом с ним стоял сошедший с ума доходяга Давидка, как все его звали, безостановочно то плакавший, то хохочущий и явно не понимающий, что происходит вокруг.
Всех, кто изъявил желание жить, Вебер приказал построить в одну шеренгу.
Ревевшего Давидку поручил попечению Отто, тот отвел его в барак, оставил плакать и смеяться у печки, стоявшей посредине низкой, длинной, бревенчатой полуземлянки. Сунул ему сухарь, бедолага увлеченно принялся его обсасывать беззубым ртом, внятно приказал находиться на месте, никуда не убегать. Кое-как добившись утвердительного ответа, Отто вернулся к своему командиру.
А там уже в середине каре стоял пулемет, направленный в сторону двадцати одного приговоренного.
Только Мильх не совсем понимал пока еще, чего от него хотят, почему он так одинок. Вебер вплотную подошел к понурому мужчине:
– У тебя есть шанс. Пожить еще немного. Но если хочешь, встанешь к ним. Выбирай... Выбирай что хочешь...
Было что-то трагикомическое в выборе полковника: жить останется тот, кто этого не захотел.
С полминуты еще Мильх открывал рот и хватал воздух, смотрел зачем-то в небо, тем не менее, пытался оставаться спокойным, давя в себе переполнявшие эмоции.
Потом как-то вдруг собрал волю, повернулся спиной к полковнику, вытянув назад связанные руки. Клинк разрезал веревки, а хмурый Мильх уже целенаправленно, не говоря ни слова, не глядя ни на кого, пошел к пулемету.
Вебер быстро остановил его:
– Стоять!
Подозвал Отто, находившегося поодаль.
– Рядовой Гнаде... если дернется, повернет пулемет хотя бы чуть-чуть в сторону, влепи ему пулю прямо в затылок. Мильх... ты меня понял?
Мильх сначала помолчал, потом кивнул все же.
Полковник переспросил, чтобы убедиться:
– Ты меня хорошо понял?
Отто отошел в сторону, встал наизготовку, передернул затвор винтовки, прицелился, облокотившись на коновязь.
Мильх же ничего не ответил на это полковнику, только усмехнулся, пошел к пулемету.
Остановился, не оборачиваясь, попросил хрипло:
– Пусть кучнее встанут...
Несколько вооруженных людей во главе с Рудиком согнали полураздетых стукачей в одну плотную кучку.
Отто поднял винтовку, прицелился в голову палача.
Тот не разглядывал людей, которых ему предстоит сейчас лишить жизни.
Голова опущена. Глаза долу. Руки чуть подрагивают.
Деловито подошел к пулемету, стоявшему на крепком, низеньком широком столе, обложенном мешками с песком.
Чуть дрожащими руками заправил пулеметную ленту в казенник, щелкнул затвором.
По всему видно, механизм этот ему знаком.
Встал на колени, прицелился и одной длинной очередью уложил на землю всех приговоренных.
Потом поднялся в полный рост, задышал как-то часто и коротко, пальцы при этом мелко дергались, затем, словно отдышавшись, встал на колени к пулемету и принялся снова. Вторая очередь пришлась на уже лежащие тела, многие еще шевелились, дергались, надо их добить.
Ему никто не сказал ни слова, никто не приказывал, сам знал что делать. Медленно, даже как-то мучительно медленно, суставы его явно больны и изношены, - снова поднялся с колен, потом, упираясь руками в стол, кое-как встал в полный рост.
Так же как и до расстрела Мильх не смотрел по сторонам, сосредоточенно смотрел перед собой, когда переводил его дальше, чем на метр, взгляд рассеивался.
Вероятно, ему очень подошел бы сейчас балахон, надевавшейся на голову средневековых палачей, скрывавший не только лица, но и, скорее всего, чувства.
Их глаза.
Их испуг.
Их наслаждение от убийства.
Подошел к лежащим телам, с остро отточенным пожарным, с загнутым крючком багром, внимательно смотрел на тела, если находил нужным, протыкал тело багром, некоторые тела дергались от этого действия.
Полковник кивнул Клинку, вывели охранников, издевавшихся над несчастными трудармейцами, тех, кто травил собаками. Избивал прикладами. Убивал ради потехи. Впереди всех шел офицер, тот самый кум.
Старшины Селиванова среди них не было.
К старшине Селиванову назначен свой палач. Личный.
Об этом попросил Рудик Рау и его просьбу с пониманием удовлетворили.
Это вторая очередь приговоренных к смерти.
Вообще-то охрана состояла из пятидесяти двух человек, тех, кто остался в живых после восстания. Но смерть сегодня обошла их своим вниманием: трудармейцы ночью, на допросах указывали только тех вертухаев, кто издевался и убивал.
На совете, собранном ночью, порывистый Миша Эрбе предложил пустить в расход всех охранников, но спокойный Иван Клинк убедил не делать этого:
– Пулю должен получить тот, кто заслужил. Они ведь тоже несвободны, в каком то смысле рабы... Но вертухай вертухаю рознь... Если виноват, должен получить сполна. Если нет, то почему?
И полковник с ним согласился.
Вебер зычно обратился к стоящим со связанными руками вертухаям:
– Служба родине это не убийство по желанию левой ноги. Вы все знаете, за что сегодня умрете. Есть вещи, которые нельзя прощать никому. Вы будете расстреляны.
Кучка бывших охранников загудела, завыла, кто-то упал на колени, кто-то молился, крестил себя быстро широким крестным знамением. Один из них оказался почему-то с развязанными руками, зайцем, петляя побежал в сторону сосен, но там стояла плотная масса трудармейцев, она сомкнулась перед ним.
Упал на землю и стал плакать, кричать «суки, суки!». Потом вдруг моляще:
– Я все скажу! Я про всех расскажу!
Капитан Клинк в шинели, на которую были уже пришиты обратно капитанские нашивки летчика, стоявший рядом с Вебером, вопросительно посмотрел на командира, мол, может быть, стоит его оставить для допросов?
Но тот только умехнулся и отрицательно покачал головой.
Трудармейцы в солдатских шинелях быстро связали руки несчастного за спиной, поставили обратно в кучу. К своим.
Мильх сидел на чурбане, курил, пальцы подрагивали.
Пулемет уже остыл и был снова готов к работе. Пулеметчик так же деловито заправил ленту, так же спокойно, очередью положил на землю сгрудившуюся, воющую массу раздетых до нижнего белья мужчин, еще двумя днями раньше считавших себя полубогами, а эту вонючую биомассу трудармейцев дерьмом. Точно также повторил манипуляции с багром.
Майор Метелица - последний.
Со связанными за спиной руками его вывели из карцера, щурился глазами, отвыкшими от света, белый снег слепил его, но все же увидел огромную массу безмолвствующего народа и наваленные кучей трупы у стены, отчего вдруг замер на месте, колени подкосились, поскользнулся, еле удержался на ногах.
Шатаясь, подталкиваемый со спины прикладами, шел майор в своих лаковых сапогах, впрочем, совсем уже грязных.
Подвели Метелицу к четырем офицерам-трудармейцам.
Майор дрожал от холода, заглядывал в глаза им, пытался понять: что произойдет сейчас.
Минуту еще смотрели на него, не произнося ни слова, четыре человека в центре каре, окруженном шелестящим шепотом.
Наконец, Вебер, как бы очнувшийся от своих мыслей, разлепил губы:
– Ты умрешь сегодня, майор. Но я даю тебе шанс... умереть как офицер.
Вытащил из кармана револьвер.
– Здесь один патрон. Оружие смазано, проверено, осечки быть не должно.
Кивнул в сторону Отто Гнаде, стоявшего с винтовкой:
– Видишь того парня с винтовкой? Он снайпер и очень умелый. Если повернешь револьвер хотя бы чуть-чуть в сторону, он влепит тебе пулю точно между бровей. Ты даже хрюкнуть не успеешь. Усек? На... Умри как офицер...
Майора Метелицу с негнущимися, ватными ногами подвели к трупам, лежащим у каменной стены. Посмотрел на тела вповалку, заплакал.
Небритое худое лицо исказилось, поднес револьвер к виску, потом немощно опустил. Высоким, бабьим голосом зарыдал.
Вырвало.
Успокоился.
Зачем-то массировал ладонью висок, в который собирался вогнать пулю.
Положил сверху, на правую сторону головы левую руку, на виске же оставались только два пальца.
Лагерь замер, взгляды трех тысяч человек впились в узкую полоску светлой кожи на виске: меж указательным и средним пальцами.
Просунул между этими пальцами ствол.
Револьвер задрожал крупно, но выстрел все же прозвучал, майор ватно, мешком упал.
Пару секунд никто не шевелился.
В воздухе стояла какая-то звенящая тишина, могильное умиротворение, тихая, глубокая тоска, какая бывает после чьих-то похорон, когда бытие кажется зыбким и ничтожным, вечность оглушающей, а плывущие облака в небе - красивыми и печальными.
Полковник же первым взял себя в руки, зычно продолжив день, обратился к стоящим, продрогшим трудармейцам:
– Кто хочет свободы - берите ее сами. Тайга большая, есть где спрятаться. Кто хочет уйти на волю - получит оружие, одну винтовку на несколько человек и немного патронов, немного провианта. На первое время хватит. Кто не хочет, оставайтесь здесь.
Охотников уйти оказалось удивительно мало: каждый понимал, что тайга только манит свободой, прожить в ней человеку неподготовленному, не знающему опасностей, будет невозможно. Да еще и зимой, в жутком холоде. Слишком свежи в памяти были примеры тех безумцев, уходивших в одиночку, по двое, по трое в тайгу, трупы которых быстро потом находили совсем недалеко от лагеря.
Охранники только посмеивались, предлагая рабам убежать в бесконечную толщу этих сосен, прекрасно зная, что выжить там нельзя.
А обученные, сытые и сильные собаки по следам и запахам отыщут любого беглеца.
Эрнст стоял в строю и первым его желанием было шагнуть вперед, на волю.
Как же ему хотелось отмучаться!
Как же обрыдла эта тягучая, ноющая заноза-мысль, не дающая покоя ни днем, ни ночью, задающая один и тот же вопрос:
«Зачем? Зачем тебе все это? Не лучше ли одним махом решить все проблемы?»
Не хотелось только принимать решение о своей смерти самому, кидать свою судьбу в волны... Хотелось, чтобы это сделал кто-то другой. Со стороны.
Хотелось оправдать свою почти неминуемую смерть обстоятельствами, что выше его, но глаза жены возникли вдруг сами собою в глубине сознания, он даже почувствовал ее сладкий, родной запах на миг, в груди заныло, это и остановило. Где-то внутри безмолвно плакала его Сара, отрицательно качала головой. «Нет, - говорила она. – Нет, Эрни!»
И он замер.
Не пошел.
Весь остаток жизни потом Эрнст ругал себя последними словами, корил себя за трусость, что не позволила ему сделать тогда такой простой шаг вперед, к свободе. Точнее к смерти.
Тем не менее, после призыва полковника, более ста человек из трех с половиной тысяч трудармецев, в основном молодых и бесшабашных, все же захотели уйти в черную пропасть зимних, густых, черных сосен.
Они вышли на средину каре, потом эту толпу отвели в складское помещение.
Наконец закончился день экзекуций.
Полковник сорванным голосом крикнул всем изрядно уже промерзшим трудармейцам:
– Так...повторять не буду. Слушай мою команду! Работа отменяется. Все сидят в бараках. Каждый!
Вебер добавил голосу изрядную порцию металла:
– Каждый кто выйдет валить лес, будет расстрелян! Из этого самого пулемета. Уразумели? Я спрашиваю: кто хочет быть расстрелян и выйти на работу - пять шагов вперед!
Все остались на месте.
Это и был тот самый замысел Кригера: три тысячи трудармейцев подчинились Веберу, якобы из-за опасения быть убитыми, тем более, что тот сегодня ясно и четко продемонстрировал свою способность отдавать такие страшные приказы.
– Вы все сейчас займетесь другим делом! Вымыть свои лежанки, обработать хлоркой, ее вы получите на складе, у каптерщика. Вымести бараки, вычистить отхожие места. Сейчас самое главное - чистота. Потом в каждом бараке устроить помывку и стирку. Вопросы? Тогда по баракам! Колоннами! Начиная с правой! Шагом... марш!
Отто Гнаде смотрел на своего командира и в глазах единственный вопрос: позволит ли Вебер уйти ему туда, где знал все и, конечно, свой среди зверей и деревьев.
Полковник медленно тянул слова:
– Сынок... Завтра ночью возьмешь с собой старшину Рау, всех молодых, кто хочет воли... Уходите как можно дальше, в тайгу. Вас будут искать, но я надеюсь на тебя. Ты парень сообразительный, будешь старшим, командиром над всеми. Как самый опытный таежник. Рудик будет тебе помогать. Вебер подозвал старшину Рау.
Старшина... теперь твоим начальником будет Отто. Ты пойдешь вместе с ним и станешь его тенью. Его заместителем. Постарайся уразуметь: чем дольше жив Отто, тем дольше будешь жив ты сам, и вся ваша ватага. Он - ваш шанс выжить.
Рудольф заметно обрадовался, появлялась реальная возможность: «пан или пропал».
– Он один может спасти вас, потому что знает как. Подготовь винтовки, выбери поновее, полушубки охраны, унты и валенки для всех. Мяса на леднике возьмите столько, сколько сможете унести.
Рудик козырнул и убежал.
– Живи, сынок... Если сможешь. Я буду просить судьбу, чтобы она тебе подсобила.
– Товарищ полковник, а вы? Пойдемте вместе!
– Нет... Я буду последней гнидой, если брошу всех тут, а сам смоюсь. Нет, Отто, мы тут уже покойники. К тому же, если я уйду, то меня с офицерами будут искать в тысячу раз тщательней, и обязательно найдут. А вас искать не будут. Ну, если только так... для близиру. Так что моя смерть означает вашу жизнь...вас спишут на естественную убыль, а мой труп надо будет предъявлять военной прокуратуре. Так что, готовься к тайге. И еще...
Полковник вытащил из-за голенища сапога лезвие с арабской вязью на клинке:
– Возьми. Больше подарить тебе нечего, а нож этот этот ты обязательно оценишь. Мне говорили, что это нож ассасина. Была на востоке такая бригада удальцов. И судя по тому, как этот нож служит, вещица действительно старая и надежная. Не расставайся с ним. Это твой лучший друг. Береги его, мне говорили, он приносит удачу и судя по многим событиям моей жизни - это правда.
По всему полковнику было жалко расставаться с любимым оружием, но в яме для мертвецов нож не нужен.
Молодые и свободолюбивые собрались в складском бараке. Сто двадцать семь человек, включая солдат, сидели кто на чем: на ящиках, на полу, подстелив под себя старую мешковину, кто-то стоял, притоптывая ногами и кутаясь в обноски. С оружием только Рудольф Рау и Отто Гнаде, да еще три парня в солдатских шинелях. У них за плечами болталось по винтовке.
Молодые ребята, коих большинство в этом разношерстном сообществе, улыбались, нервно всхохатывали, воля манила, будоражила воображение. Смерть для них - понятие гипотетическое, далекое.
Те же, кто постарше оставались серьезны и неразговорчивы, но так же нервны.
Полковник с пришитыми обратно на шинель воинскими знаками отличия вошел в сопровождении Ивана Клинка.
– Ну что, братцы мои... вам надо уходить отсюда. Здесь только в землю, другого пути нет. Выживут не все. Тайга зимой - могила... Для тех, кто ее не понимает. Но есть среди вас один человек, который жил в ней и знает как не умереть. Иди сюда Отто...
Парень вышел вперед, спокойно окинул всех взглядом.
– Это ваш командир. Причем, не просто командир, а ваш царь и бог. И хоть он моложе почти всех вас, предупреждаю: любой, кто не выполнит его приказа, будет без разговоров и уговоров пущен в расход вот этим здоровым парнем, иди сюда, Рудольф...
Сильно похудевший Рудольф Рау вышел под свет керосиновой лампы и очень внимательно, слегка оскалившись смотрел, давая понять собравшимся, что полковник говорит чистую правду. И что пристрелить кого-то из них, задача такой же легкости как пописать на сосну.
Молодые люди умолкли, до них постепенно доходило, что шутки кончились.
– Это старшина Рау. Его заместитель. Он сначала стреляет, потом думает, потому не советую вам иметь собственное мнение. Я повторяю... Любой, кто не выполнит приказа Отто, кто даже усомнится в этом, будет ликвидирован старшиной Рау. Приказы рядового Гнаде выполнять бегом. Вы идете на очень серьезное испытание. Может быть, самое главное испытание в вашей жизни. Сыны... Свободу не дают, ее берут. Только вот чтобы получить волю сполна, надо хотя бы на время, повторяю: на время! Полностью отказаться от нее. Если кому-то из вас расхотелось, идет обратно, в барак, на нары.
Полковник поднял вверх указательный палец:
– Но каждый, кто выбрал волю, может быстро умереть.
Виктор помялся немного, хотел еще что-то сказать этой массе униженных, испуганных душ, сказать, что свобода существует.
Еще есть пространства, где живо желание сопротивляться. Но сам то, конечно, плохо верил в то, что в тайге можно выжить зимой такому количеству народа.
– А теперь самое важное, слушайте и запоминайте. Важней этого сейчас нет... Если вы что-то скажете оставшимся трудармейцам о своем побеге отсюда, хоть самую малость, самую мелочь, то вас будут искать и найдут. И убьют, в этом можете быть уверены как в восходе солнца.
Выдержал паузу.
– Правду – никому не говорить! Вы сейчас идете в свои бараки собираете манатки, и говорите своим знакомым и родственникам, кто остается, что будете пробиваться к железной дороге. Вохра там вас и будет искать. Запомните!
Виктор крикнул:
– Вы идете к железной дороге! А в это время дуете в обратную сторону, в тайгу. Туда они... ну, если и пойдут, то недалеко. Да поздно им будет искать вас, вы выигрываете много времени. Повторяю: для всех оставшихся в лагере вы идете к железке. Это ваша единственная возможность остаться в живых. Другой просто нет. Не провороньте свою судьбу. Не будьте ротозеями и болванами! Ваша жизнь, в ваших руках. Командуй, Отто...
Юноша без всякого волнения негромко приказал, показывая рукой:
– Вы четверо - ко мне!
Четверо молодых парней не подошли, подбежали к Отто:
– Идете сейчас на псарню и берете с собой всех подросших щенков. Полугодовалых, до года. Будете за них отвечать и кормить. И помните, лучше самому остаться голодным, но собаку накормить. Она вам потом сторицей отплатит. На складе получите остатки мяса, но оно только для них, для щенков.
Продолжил, переведя взгляд левее:
– Еще двадцать человек ко мне. Идете вместе с ними, тащите сюда мясо застреленных овчарок. Головы, хвосты, лапы отрубить, там же освежевать, шкуры содрать, обрезать от костей, мясо волоките сюда, до утра замерзет. Это будет наша еда. На первое время. Рудик, иди вместе с ними, проследи.
Рудику не очень хотелось возвращаться к глазам старой овчарки, еще живой. Но возражать командиру - посеять сомнения в дисциплине, пришлось идти. Бодро. А даже излишне бодро.
Полковник подумал:
«Черт возьми... из Отто получился бы прекрасный офицер!»
Улыбнулся даже:
– Отто...возьмешь с собой всех, кто захочет ... из солдат. Из фронтовиков. Только решай сам кого брать... кто захочет. Не хочу их оставлять, надо дать шанс всем.
Победа пиррова, долго все равно не продержаться, подойдут войска с пулеметами, с легкой артиллерией и покрошат всех в фарш. Даже слишком хорошо это понимал, не зря же носил полковничьи погоны.
Потому важно, чтобы к основной массе трудармейцев якобы применили насилие, чтобы потом они согласованно, хором твердили прибывшим нквд-шниками одно:
«Мы не хотели, но полковник приказал под страхом смерти, обещал всех расстрелять».
Это единственная возможность остаться в живых.
Вебер оставался таким же спокойным:
– Вы сами прекрасно осознаете, что нас все равно убьют. Всех. Я их знаю. Сначала жилы на кулак намотают, кровь будут по капле цедить, а конец тот же... Но... Это каждый решает сам. Кто хочет, может уйти в тайгу, с молодежью. Вот только приказать вам умереть я не имею права. Могу только сделать это первым. Не советую оставаться в живых: будет только хуже. Ну... а кто трусит - могу помочь.
Лейтенат-пехотинец Миша Эрбе сидел согбенный, пытался подавить рыдания. Тер голову пятерней. Размазывал слезы по лицу. Всхлипывал.
– Миша... уходи вместе с Отто. А мы в твою шинель какой-нибудь труп нарядим... может, тебя и не будут искать. Давай, вали отсюда... Только помогай Отто... Он пацан еще, доверчивый... будь там начеку. Помогай ему, но сейчас он твой командир.
Лейтенант Эрбе направился к выходу.
– Стой! Шинельку то оставь... возьмешь на складе полушубок.
Иван Клинк был спокоен, но как-то мертвенно спокоен. Лицо расслаблено, даже слишком расслаблено, будто бы Иван уже умер, и это его посмертная маска, - так спокойны мышцы лица. Изредка подрагивали только крылья ноздрей.
– Ты хочешь уйти в тайгу, Ваня?
Клинк подумал немного и отрицательно помотал головой.
Прибывший оперативный полк НКВД обнаружил в административном здании лагеря трудмобилизованных двух покончивших с собой офицеров в военной форме с офицерскими нашивками и одного гражданского. Еще пятьдесят шесть трудармецев арестовали и расстреляли как террористов и пособников врагов советской власти. Также были обнаружены запертые в своих бараках трудармейцы и запертые в подвалах охранники лагеря.
Тело старшины Селиванова после долгих поисков нашли в подвале сильно истерзанным, голым, из ануса торчал черенок лопаты, но смерть наступила от перелома шейных позвонков. Был найден повешенным также и Штефан Мильх, по свидетельствам очевидцев, он не стал дожидаться расстрела прибывших карательных войск НКВД и покончил с собой.
Кроме этих, а также расстрелянных и умерших естественной смертью, никто больше не пострадал.
Командир специального полка НКВД срочно телеграфировал начальству предложение о начале немедленной операции по поимке примерно ста тридцати беглецов с трудового фронта, которые по оперативным данным направились в сторону одной из железнодорожных станций. Беглецы, как указывалось в сообщении, опасны и вооружены.
Одновременно, наркомат внутренних дел издал распоряжение, гласившее, что бывших военнослужащих-офицеров из числа советских немцев с настояшего момента запрещается использовать на любых работах в местах основной дислокации трудмобилизованных советских немцев, их следует собирать вместе и под конвоем этапировать в исправительные учреждения Магаданского края. Тех военнослужащих-немцев, кто имеет провинности перед советской властью, судить военным трибуналом по законам военного времени.
Через две недели бесплодных поисков прибывшее начальство, обязанное отчитаться об успехах в борьбе с саботажниками и врагами советской власти, отобрало сто тридцать трудармейцев, и расстреляло по-тихому, послав в Москву депешу, что беглецы все до одного найдены и после короткого суда, по законам военного времени уничтожены.
Много позже, через три года после смерти Сталина, когда для российских немцев отменили «вечное» спецпоселение, осудили культ личности, страна судорожно вдохнула воздуха свободы, души оттаяли, горожане уже не просыпались ночью от малейшего скрипа входной двери, прислушиваясь: не за ним ли пришли люди в синих шинелях?
Крестьяне тоже радовались, несмотря на то, что существовали как крепостные, прикованные к своему месту проживания, не имели паспортов и работали за трудодни. Хмель свободы и самогона кружил голову, небольшое послабление от рабства кажется счастьем!
Но ничего этого не было в тайге, куда полковник Вебер назначил Отто Гнаде главным спасителем ватаги молодых людей. Из ста двадцати восьми смельчаков, отправившихся на таежную волю, поставивших свою жизнь на кон, осталось всего тридцать два человека.
Через некоторое время после окончания войны, когда в тайге потеплело, когда свобода в полном смысле слова кружила голову, когда страшная морозильная камера под названием «трудармия» осталась где-то далеко в воспоминаниях, эта самая свобода подвигла отчаянные буйные головушки на то, чтобы избавиться от последнего ярма: требовательного Отто Гнаде и его верного телохранителя Рудольфа Рау.
Поначалу все беспрекословно выполняли распоряжения юного командира, наскоро оборудовали небольшие землянки под поваленными деревьями, в ямах строили из старых бревен настилы, покрывали корой, ветками и снегом, никто не задавал лишних вопросов, старшина Рау умел держать дисциплину.
От простуды, от пронизывающего до костей холода в первую студеную зиму и в затянувшуюся холодную весну умерло двадцать три парня. Потом научились сохранять тепло.
Летом большим неудобством в тайге были гнус и комары, полчищами набрасывающиеся на человеков, в остальном терпимо. Если знаешь как, в тайге-кормилице всегда можно добыть еды, обустроить быт.
Патроны берегли как зеницу ока, стараясь не расходовать, Отто сам выдавал патроны и только на самые необходимые нужды: охоту на крупного зверя. Ставили ловушки, коптили мясо и рыбу, собирали кедровые шишки, оборудовали лабазы на деревьях: высокие крытые шалаши из тонких еловых брусьев, чтобы крупный зверь вроде медведя не смог забраться и разорить припасы. Недалеко рыбное озерцо, ловили рыбу, Отто показал как плести сети из самых простых таежных растений, делать из крапивы леску для удочки.
Через три года, летом, встреченный в тайге охотник рассказал, что война закончилась, что фашисты повержены, многим из беглецов тотчас расхотелось жить в тайге, им казалось, что теперь можно вернуться к домой, к семьям. И никто уже не слушал голоса рассудка, никто не хотел думать о том, что нет у них никакого
будущего, дома, семей.
Нет у них ничего.
Российских немцев разметало как щепки после страшного шторма. А наивным этим щепкам казалось, что все обязательно вернутся на Волгу, в свои деревни, разве нет?
Ну, закончилась же война!
Победил же красный флаг, серпастый-молоткастый!
Не знали они о том, что советских немцев «навечно» выселили в Сибирь и Казахстан.
Крепко помогал им охотник: приносил беглецам соль, спички, что-то совсем необходимое, даже и патроны. Не без выгоды для себя помогал: беглецы от советской власти отдавали ему шкурки пойманных соболей, куниц и белок. А их было много в ту пору, даже, пожалуй, слишком много. На протяжении восьми лет еще приходил он домой с богатой добычей, на вопросы ошарашенных односельчан-артельщиков отвечал, что мол, есть у него хитрый способ добычи зверя, сам придумал, но делится не будет, потому что это его собственное изобретение.
Лукавил.
Но охотники-артельщики если и подозревали что-то нечистое, то предпочитали держать рот на замке: Лукьяныч один обеспечивал треть плана по заготовке пушнины. Денег получал, конечно, больше остальных, но перепадало и артели: снабжали ее централизованно, в зависимости от сданного меха. Да и не принято у сибирских охотников бездумно трепать языком о чем бы то ни было.
И вот пришла пора, лейтенант Эрбе собрал их более половины, отправились они оборванные к железной дороге, до которой было триста километров, по свидетельству того же охотника.
Плохо это было для оставшихся. Очень плохо.
Понимал Отто, что если кого-то одного и поймают, то быстро придет конец их таежной вольнице, пошлют сюда солдат.
А кого-то обязательно поймают... не могут не поймать.
Пришлось оставить свой обжитый стан, сниматься и идти еще дальше в тайгу.
Месяц шли. Через буреломы, через ручьи и реки, только подальше от сталинских соколов.
Много лет спустя уже узнал Отто, что большинство бедолаг, возжелавших людское общество, отловили, кого-то расстреляли, кого отправили по этапу на 20 лет.
Остались на свободе, в живых лишь те сотоварищи Отто, что сидели в тайге в самые лихие годы. Только после смерти Сталина пришла та самая свобода, когда можно не бояться за свою жизнь.
Смерть одного-единственного старого, психически больного человека на Ближней Даче, который отчаянно боялся этой самой смерти, дала чувство свободы для сотен миллионов, судорожно вдохнувших ее.
1943
Кроме всего прочего в обязанности Сары входил контроль за санитарным состоянием кухонного хозяйства.
Лагерная кухня разделена на две неравные части: одна, маленькая и чистенькая, для офицеров с охраной, другая, большая, для остальных пяти сотен трудмобилизованных женщин.
Точнее, это два отдельных помещения, разделенные всегда закрытой дверью, отворяемой только по надобности малой кухни.
Это были разные миры, с разными продуктами и кухонным инвентарем, разными запахами, кухонные части эти практически не сообщались друг с другом. Для офицеров и их семей еда самая лучшая, приготовляемая не только и даже не столько из тех продуктов, что получали централизованно с армейских складов и это не самая желанная часть их пайка. Начальство рудника устроило себе подсобное хозяйство: коровник, свинарник, птичник, конюшню. В хозяйстве, существовавшем исключительно для нужд начальства и вохровцев, работали, конечно, трудмобилизованные женщины.
Иногда солдат посылали в степь, чтобы добыть сайгаков или наловить сетью рыбы в озере, что располагалось в двенадцати километрах от лагеря.
Еда для офицеров и их семей готовилась отдельно, для чего выделен свой повар из вольнонаемных, кашеварил только для лагерной элиты, он же и в специальной тележке отвозил еду офицерским семьям в отдельных судках, красной краской подписанных каждому адресату.
Меню офицерской еды всегда разнообразилось, капитан Самойленко запрещал в пределах одной недели повторять блюда.
На малой кухне готовили и два других повара, уже из солдат, кашеварили для охраны. Котлы охраны стояли отдельно, с едой плохой по меркам мирной жизни, изрядно отличавшейся от офицерской, но все же несравнимой с третьей категорией обитателей рудника.
Для трудмобилизованных предусмотрен самый большой блок. В громадные трудармейские котлы попадали отбросы с малой кухни, ошметки зелени, мослы от обрезанного мяса, рыбные кости. Из всего этого, с добавлением часто испревшей, порченной насекомыми крупы варили суп для рабов, баланда часто несъедобна, но ничего не оставляли на дне вечно голодные невольницы. Дополнительно котел для каши, из такого же качества круп, третий для трав, заваривали в него что-то вместо чая.
«Взвар из сена» называли его вохровцы. В зарешеченном окне каждой женщине выдавали кусок вечно волглого хлеба, непонятно из чего выпеченного.
Сара по должности своей снимала пробу из всех котлов.
Следила за чистотой кухни. Никогда не пользовалась своей привилегией и не ела офицерских блюд, даже если повар предлагал. Капитан Самойленко знал, конечно, о странности местного медицинского светила, сначала недоуменно спрашивал: почему она отказывается?
Иногда только, когда к горлу подкатывали спазмы, ела из котла для охраны.
Офицерские жены, приходившие к Саре для решения своих, дамских проблем, часто оставляли ей какие-то вкусности от себя. В качестве благодарности. Беременная Нина всегда приходила не с пустыми руками и приносила для Сары, а точнее для Сандра рыбный балык, копченое мясо, пшеничные булки и даже пирожные. Практически все приносы мать отдавала сыну: растущий двенадцатилетний организм должен получать полноценную еду.
Прибежал мальчишка-рассыльный, бывший в услужении канцелярии и разносивший всякого рода начальственные указания, сунул клочок бумаги, предписывающий явиться в кабинет капитана Самойленко.
Скорее всего, это связано с беременностью его жены: Нина должна вот-вот родить, мечта капитана сбылась, «виновницей» чего и доктор Сара, вылечившая таки Нину, что не удавалось никому за восемь лет супружества. И все хорошо, благодаря догляду докторши, Нина сейчас лежала в больничке на сохранении, под наблюдением фельдшера, чтобы сразу быть готовыми.
С тех пор, как беременность состоялась, отношение к санчасти и ее обитателям резко поменялось, начальник выполнял сколько мог просьбы о снабжении лекарствами и материалами. Само собой, доктор Сара теперь заведовала больничкой. Ей без устали приходилось вести беседы с мужской частью рудника, охраной.
Именно охрана – главный источник головной боли начальника рудника, капитана Самойленко. Молодость и резвость охранников - причина освобождения от работы формально свободных немок, а фактически рабынь-заключенных, их заставляли работать там, где практически никогда еще женщины не работали: каменоломни это во все времена - чисто мужская привилегия.
Но жизнь бежит вперед, человечество развивается, идеи равенства завоевывают мир, только вот иногда извивы цивилизации принимают не совсем ожидаемые формы. Это существо на небесах, заведующее людьми, как бы говорит им:
«Вы хотите гендерного равенства? Прекрасно! Ваше стремление к свободе восхитительно и достойно самого искреннего уважения! Берите, сколько унесете. А если надоест, приходите опять, но обратный процесс будет несколько труднее, хе-хе!»
Единственное основание, по которому женщин могли освободить от неженского труда банальна: переизбыток мужских гормонов охраны.
Самойленко хватался за голову, когда узнавал от Сары, что еще несколько женщин надо освобождать от работы по беременности.
Высокому московскому начальству не до проблем каких-то немок где-то в казахской степи, любой ценой требовало марганцевой руды для производства танковой брони, присылало новых, но поток быстро оскудевал: когда партия жертвует миллионами солдат на фронтах, станет ли она думать о какой-то немчуре?
Хватали их, не считая, брали девочек, едва достигших шестнадцати лет, кидали на самые неженские работы, прекрасно зная, что сгинут эти несчастные, надорвутся от непосильной тяжести или погибнут от голода, холода, болезней.
Холеные, упитанные нквд-шники забирали и пятнадцатилетних девочек, со смехом приговаривая: «не боись... пока доедешь до лагеря - исполнится шестнадцать. Ты в долгу перед родиной, фашистка».
Начальник Самойленко метал громы и молнии:
– Опять? Опять восемнадцать трудмобилизованных беременны?!
– Да. Их надо освобождать от работы...
– Нет, ну это черт знает что! Старые умирают, молодые беременеют как кошки, а кто работать будет? Кто?! Так на руднике никого не останется!
Капитан зло вышагивал по кабинету, скрипя сапогами:
– Что делать-то?
– А что тут можно сделать? Только охрану поменять с мужской на женскую.
Капитал резко и зло взмахивал пятерней в воздухе:
– Сара, ты хоть понимаешь, что мелешь?! А? Как я это сделаю? Кто мне позволит это сделать?
– Но тогда так и будет...
– А можно делать им выкидыши?
– Евгений Васильевич... фактически это аборт. А аборты сторожайше запрещены. Вы знаете это лучше меня, это уголовная статья. Я этого делать не буду. И вам не советую так ставить вопрос...
Толстый начальник вздрогнул, замер, плюнул, снова вскричал:
– Ну, а делать то что?
Сара оставалась меланхолична.
– Предохраняться...
В глубине души радовалась этому этому жесткому и недвусмысленному запрету на аборты в государстве победившего социализма.
Ясное дело: если не война, «родное советское правительство» изыскало бы возможности отхода от норм охраны женского здоровья для отдельно взятой категории советских гражданок подозрительной национальности, но там, где все самые мелкие решения принимаются на верхнем уровне, пойти против закона равносильно смерти.
А упомянутый верхний уровень занят гораздо более важным делом. Не до того им, а значит следует использовать максимальную возможность для спасения молодых женщин. А там, глядишь, война и закончится.
Главное - выжить.
Потому Сара, хотя и не выказывала этого капитану Самойленко, с удовольствием освобождала беременных, с требованием о направлении их в места проживания родителей, престарелых родственников, тех, кто мог помочь потом с ребенком.
– Но как предохраняться?
– Как обычно. Презервативов у нас нет, но есть бараньи кишки, рудник все равно получает овец у местных казахов, надо не выбрасывать требуху, а учить солдат охраны пользоваться ею.
Начальник в последнее время все чаще советовался с Сарой, и не только по вопросам медицинским: она часто высказывала здравые суждения по самым разным поводам. По крайней мере, он иногда приглашал ее на совет, вероятно, стараясь выглядеть как Сталин, мудро беседующий со своими генералами.
– А может быть, приказать солдатам под страхом расстрела не вступать в половые связи с трудмобилизованными?
– На основании какого приказа, Евгений Васильевич? Вас свои же потом заклюют, не говоря о том, что для расстрела вохровца необходимы серьезные причины. А запрещать солдатам естественные мужские потребности, это...
– Ну пусть дрочат!
– Да это понятно... но как отследить их контакты с девушками? Это невозможно, степь широкая...
– Сара, все хочу тебя спросить: как ты успела за пару лет так хорошо выучить русский язык? Ты ж приехала сюда - ни бельмеса не понимала?!
– Это просто, Евгений Васильевич, наверное, у меня способность... С детства говорила на трех языках, а выучить четвертый - быстрее, чем вы думаете. Уже привычка.
– А я вот никак не мог немецкий выучить... учил-учил, ни хера в башку не лезло! А сейчас уже и не полезет.
Подошел к шкафчику, налил себе что-то из бутылки, выпил, стоя спиной к заведующей медицинской частью.
Крякнул. Подобрел. Потер ладони одна о другую. Даже улыбнулся:
– Ну, что делать то будем, а?
– Три вещи, товарищ капитан: профилактика, профилактика и еще раз профилактика...
– Эх... ну поговоришь ты с ними, ну предложишь надевать баранью кишку на свой...
Капитан замешкался, подбирая слово:
– ...на свой корешок, думаешь, они тебя послушаются?
– Хоть что-то... Надо же что-то делать!
– Вот ты и будешь им лекцию читать!
– Никак невозможно.
– Это еще почему?!
– Евгений Васильевич...Тут надо демонстрировать.
Самойленко искренне не понимал проблемы:
– И что?
Сара чуть улыбалась, нарочито наивно, впрочем:
– У меня нету... того самого предмету...
Сделала паузу, покрутила в воздухе ладонью, заулыбалась:
– ...на который надо баранью кишку надевать.
Самойленко шлепнул себя легонько по лысой голове:
– Тьфу, не подумал!
И засмеялся.
Сара продолжала осторожно, дабы не спугнуть:
– Кроме того, это должен показывать кто-то из авторитетных товарищей, а я, вообще-то, трудмобилизованная, несолидно им будет меня слушаться, смеяться будут. Издеваться.
– Я им, блять, посмеюсь! Зенки от хохота вылезут!
Сара едва сдерживала серьезное выражение лица:
– Может, вы им объясните как пользоваться, Евгений Васильевич?
Самойленко замер на секунду, глаза наливались яростью:
– Я?! Показывать? Ты в своем уме?
Начальник выглядел разъяренно-растеряннным. И очень серьезным.
Доктор уже полностью овладела своей смешливостью, с некоторой печалью в голосе, чуть растягивая слова:
– Ну... тогда не знаю...
Капитан походил, поскрипел сапогами, почесал затылок:
– Значит так... я сам буду присутствовать, при мне они смеяться не будут, а кто будет, бледный вид приобретет! А ты им все в подробностях расскажешь и покажешь! На деревянном макете.
Сара, делано недоуменно:
– А где ж его взять то, Евгений Васильевич? Макет?
– Ну, выстругать, из дерева!
– Тут мастер нужен... скульптор.
Начальник внезапно остановился, вероятно, вдумываясь в сказанное собеседницей, потом вскрикнул с подвыванием:
– У-уй! Да какой скульптор?! Что ты мне голову морочишь?! Ты и сама можешь из палки выстругать!
– Ой, вы такие вещи говорите, Евгений Васильевич, прямо срам какой-то... Засмущали вы меня...
Начальник наконец-то понял, что над ним посмеиваются, рявкнул:
– Ну да! Испугали бабу хером! Всё! Будет тебе макет! Иди отсюда!
И сам заулыбался.
Потом спохватился:
– Стой! Как там Нина?
– Нормально. Ждем.
– Когда?
– На днях. Или раньше.
– Ладно... ступай.
На руднике работали не только военные и трудмармейки, но и вольнонаемные.
Некоторые профессии были необходимы: откуда, например, среди женщин и девчонок возьмется хороший столяр?
А эта специальность ой как нужна на производстве, даже таком примитивном.
В этой должности на руднике трудился Иван Воронцов, сосланный в тридцатые как кулак, потом освобожденный, да оставшийся тут жить. Но теперь уже работал вольняшкой.
Начальник рудника вызвал к себе столяра Воронцова:
– Так... Михалыч... у меня к тебе будет дело государственной важности. Ты макеты умеешь делать?
– Каво?
– Каво-каво...
передразнил Михалыча Самойленко.
Ходил пару минут по кабинету, думал. Скрипел сапогами.
Начать нелегко. Надо объяснить Воронцову главную задачу по изготовлению качественного макета, но так, чтобы не уронить свое реноме, а вот это самое трудное. Как объяснить?
Не скажешь же напрямую старому дураку, что в целях улучшения добычи марганцевой руды, а значит и вклада в победу над врагом, надобно изготовить из дерева эррегированную копию мужского достоинства, со всеми первичными половыми признаками.
Не поймет ведь, старый дурень! Станет глупые вопросы задавать!
А поручать разговор своему заместителю - еще хуже, тот обязательно доложит в штаб, в управление по снабжению, а уж там все дружно станут хохотать и показывать пальцем на капитана Самойленко, который у себя на руднике самолично заказал деревянную игрушку в том виде, что лучше и не упоминать в приличном офицерском обществе. Если общество, конечно, с женами.
А как потом объяснишь этим штабным идиотам, что предмет нужен для дела? Что макет мужского члена - маленькая часть будущей большой победы? А им бы только поржать.
Наконец, одна мысль показалась интересной:
– Михалыч... ты тайну держать умеешь?
– Дык, эта... если оно надо, то и могем! Тайну держать! А чаво надо то?
– Так! Воронцов! То, что я тебе скажу - военная тайна! Это не смешно!
Начальник тяжело, разделив интонационно, жестом и паузой выделил «не смешно».
– За это я тебе выпишу пять кило муки и три кило сайгачины... Но сначала ты смастеришь макет. Втайне! Никому не говоря и никому не рассказывая! Даже своей бабе! Скажешь ей - она тут же разнесет, и тебя расстреляют. Понял? Никому! Иначе...
Начальник поднял вверх указательный палец и угрожающе растягивал последнее слово. Старик заметно обрадовался: мука и мясо сайгаков, которых добывали в казахской степи были не просто весомым, а самым убедительным аргументом для выполнения любого заказа начальника рудника и удержания этого в секрете: о таком подарке можно только мечтать.
– Помни, Михалыч, если ты хотя бы одной живой душе об этом брякнешь, пойдешь под трибунал, за разглашение государственной тайны! Само собой не получишь премии. Понял?
– Понял! А чего надо то?
После того, как Самойленко убедился, что вполне устрашил Михалыча всеми возможными карами за разглашение секретных военных сведений, приступил к разъяснению самого проекта и его параметров.
Михалыч поначалу таращил глаза, кашлял, подкручивал усы, всеми силами пытался не улыбаться, приводя лицо в серьезное состояние, потом не удержался, спросил на хохотке:
– Ай, шутник вы, ей-богу, гражданин капитан! А зачем оно вам надо, Гений Василич?
– На фронт тебя отправлю, будешь им немцев гонять! Вместо винтовки! –
сердито отвечал «генийвасилич».
– Ну, сделаю, чего ж не сделать?
– Только чтоб похоже было!
– Ай! А чего там может быть не похоже? Знамо дело, выточим, как живой будет! Лаком покрывать?
– Покрывай. Но через три дня макет должен быть готов! На подставке! Со всеми причиндалами!
– Маловато времени, лак плохо сохнет...
– Тогда без лака.
– Сделаем, гражданин начальник! С нашим удовольствием сделаем! Только уж и вы не позабудьте про мою награду!
– Не забуду. Но и ты помни: скажешь кому - пойдешь по этапу! В тундру!
– Ни-ни, Гений Василич! Ни божемой! Дык... все жки - длина двадцать сантиметров?
А поболе не хотите? Двадцать пять?
– Не слишком длинно будет?
– Ай! У мово деда, царствие ему небесное, и подлиньше был!
– А ты что, видел? У деда?!
– Да ить мальцом еще подглядывал, как они с бабкой в баньке то... жихались!
– А дед старый был?
– Шестьдесят, аль больше, ня помню...
– Двадцать пять санитиметров, говоришь... Ну, делай двадцать пять...
– Слушаюсь!
– И помни: никому! Только ты и я об этом знают! И товарищ Сталин!
Начальник покосился на портрет, висевший над столом, лица обоих собеседников внезапно посуровели. Последняя фраза прозвучала не то что опасно, но как-то лишне, потому начальник торопливо добавил:
– Потому что товарищ Сталин знает всё!
Михалыч хотел было перекреститься, даже руку дернул ко лбу, совершив начало крестного знаменья, но начальник вовремя рыкнул:
– Отставить! А то я тебя сейчас чернильницей по башке перекрещу!
«Да и то правда, лишнее оно, не по нашему, не по-пролетарски...» – мелькнуло в голове у Михалыча.
Политуправление НКВД давно уже своей секретной директивой строго-настрого запретило креститься на портрет Сталина, находя в этом разложение революционного духа и даже контрреволюцию. Этой же инструкцией предписывалось в моменты революционного подъема выкрикивать всей воинской частью, по сигналу командира: «Слава революции! Сталину слава!»
В это время Сара занималась тем, что изготавливала из овечьей требухи те самые предметы первой необходимости, о которых так долго твердил большевик Самойленко. Вместе с фельдшером обезжиривали кишки, вымачивали в чем-то, сушили, придавали форму.
Разумеется, Сандра от этих хлопот отстранили и даже близко не подпускали к производству будущего сексуального здоровья рудника, но юноша без того все знал и понимал, посмеиваясь над двумя взрослыми, пытающимися скрыть от него такую забавную продукцию.
Три дня трудилась санчасть, чтобы цивилизационно довести природу до ума и, наконец-то, на выходе получили тридцать штук слегка шероховатых предметов, призванных улучшить производственные показатели, сохраняя при этом ценные женские кадры.
К тому моменту стоял, прикрытый тряпками и вожделенный макет, передан из рук в руки столяром Воронцовым капитану Самойленко. На немой вопрос о награде, начальник отмахнулся:
– Позже, позже, через месяц. Если не проболтаешься. А сейчас держи язык за зубами.
Самолично отнес макет Саре в медсанчасть, накинув еще тряпья, конечно, озаботившись искомой секретностью:
– Сара... предупреждаю: я понятия не имею об этом макете. Придумай что хочешь. Скажи, что сама точила, долгими осенними вечерами. Но я к этому отношения не имею. Нинка узнает, позеленеет от злости, а ей нельзя, молоко потеряет.
– Ну, хорошо, Евгений Васильевич!
Сара старалась не улыбаться, но очень хотелось.
Капитан собрал охранников, не пребывающих на службе, примерно две трети от всего личного состава, кого удалось найти.
Самойленко смотрелся очень сурово. Вохровцы улыбались, шутили. Надо сбить с них веселье. А то плохо усвоят материал, что Сара должна им сообщить. Вскричал:
– Шакиров! Чо лыбишься как придурок? Наряд вне очереди! На кухню! Исполнять! Бегом!
Побледневший Шакиров, совершенно не ожидавший от капитана Самойленко такого зверства, убежал. Остальные быстро притихли и присмирели, поняли: разговор будет серьезный. А даже и жесткий.
Капитан же звонко артикулировал речь, слова вылетали из него как монеты из-под чеканного пресса:
– В последнее время, среди личного состава участились случаи болезни мочеполовой системы. Если коротко - триппера. Заведующий медицинским пунктом товарищ Сара Беккер сообщает о резком увеличении венерических заболеваний. Есть даже один случай сифилиса. К счастью, его удалось вовремя ликвидировать!
Самойленко тяжело и медленно произнес последнее слово.
– Но гарантий, что этого не повторится - нет!
Начальник сделал паузу, глядя на своих подчиненных, пытаясь понять, насколько глубоко на них подействовало сказанное. Лица были серьезны и напуганы. Это хорошо. Можно дальше стращать:
– Венерические болезни в военное время будут расцениваться как саботаж и предательство! С сегодняшнего дня каждый... я повторяю, каждый, кто что-либо подцепит на конец, пойдет под трибунал! А как смягчающая мера - на фронт! В штрафбат, в первые ряды защитников советского отечества! Кто хочет в штрафбат, поднять руки!
Никому не хотелось, лица солдат оставались бледны.
– Но есть и хорошая новость: для вас дураков правительство разработало систему предохранения от этих болезней. Потому как здесь вам не санаторий для сифилитиков и гонорейщиков! Здесь передний край снабжения фронта качественной танковой сталью!
Это Самойленко произнес особенно громко и торжественно.
– Потому приказываю: с этого момента, выполнять все предписания доктора Сары! Если у вас будут суксуальные контакты, ни в коем случае не производить их без мер предосторожности!
Сара едва заметно улыбнулась этой «суксуальной» оговорке начальника.
– Как? Это вам объяснит и расскажет товарищ Беккер. Ситуация очень серьезная! С завтрашего дня вы все, я повторяю все - пройдете первичный медицинский осмотр у доктора Сары, при необходимости сдаете кровь или мочу! Невыполнение предписаний доктора приравнивается к дезертирству с фронта и расстрелу, если это решит военный трибунал! Всем все понятно? Вопросы есть? Вопросов нет. Приступайте, доктор!
Сара вышла на место, с которого только что метал молнии капитан Самойленко, смотрела на сосредоточенные лица:
– Знаете что это такое?
Доктор подняла высоко над головой высушенный отрезок овечьей кишки, завязанный в узелок с одной стороны, а с другой на нем были длинные завязочки.
– Это ваше здоровье. Оно надевается на ту часть мужского тела, которая по латыни звучит как Penis. Кто знает что такое Penis?
Неуверенно, но руку поднял молоденький солдат.
– Вот вы и объясните значение этого слова своим товарищам, но уже по-русски.
Солдатик что-то шептал с удивленным лицом своим соседям, те также передавали значение латинского слова дальше, по цепочке. Во внезапно сгустившемся воздухе стоял стойкий шорох шипящих согласных.
– Мне нужен один из вас, доброволец. Есть смелый? Нету? Вот вы не хотите, молодой человек?
Сара смотрела на смазливого, наглого сержанта, сидевшего в первом ряду, он обыкновенно порхал вокруг молоденьких трудармеек. Тот отрицательно повертел головой, скривился в ухмылке, вероятно, хотел ответить докторше что-то разухабистое, но, покосившись на капитана Самойленко, раздумал, а Сара продолжала:
– Как же вы родину то будете защищать, такие несмелые? Если боитесь показать товарищам ваш самый ценный свой орган? А врагу вы тоже побоитесь его показать?
Охранники прятали глаза, опуская лица, кто-то давился смехом, вероятно, представляя этот процесс.
У Сары внутри включился тревожный звонок: «не перегибаю ли я палку?»
– Но на ваше счастье, в подвале обнаружен медицинский макет!
Самойленко удовлетворенно улыбнулся сметливости докторши, она подошла к закрытому белым полотенцем предмету на столе, быстрым движением фокусника сдернула его.
Молодые мужчины как-то все разом ахнули, потом захихикали, но капитан Самойленко не дремал:
– Молчать всем! На плац захотели? Я вам это живо организую! Перед отбоем полезно пару часов строевым шагом ходить, чтоб потом спалось сладко!
Сара снова подняла кусочек обработанной овечьей кишки:
– Это предохранит вас от инфекций. Они разные по длине и по толщине, когда вы пройдете личный осмотр, кондом вам будет подобран индивидуально! Так... теперь как пользоваться... Один конец завязан, как вы видите, второй нет... здесь тесемочки... Как только ваш... э-э-э... ваше оружие... готово к бою, затягиваете тесемочки покрепче, чтобы кондом не спадал!
Сара примерила на макет подходящего размера овечью кишку, повторила:
– Завязываете покрепче! Каждый из вас получит под роспись один такой предмет, вы должны его хранить как зеницу ока! Как солдатскую книжку! Как полковое знамя! И по мере надобности пользоваться. Хранить в чистоте. Стирать и ухаживать за ним, чинить, смазывать маслом, но не машинным! Если износится, этот предмет может быть заменен на новый, а вы должны сдать старый. Всем понятно? Судя по молчанию, - понятно. Расписание личных осмотров будет вам передано позже.
В дело снова вступил начальник рудника:
– Предупреждаю! Если кто-то из вас позволит неуважительное поведение в адрес доктора Сары - поедет на фронт! Я вам это обещаю! Чтобы ни-ни у меня! На ввереном мне руднике я никому не позволю трясти триппером и гонореей!
В дверь ворвался мальчишка-рассыльный:
– Товарищ капитан! Доктора Сару срочно в санчасть!
Начальник замер:
– Что случилось?
– Роды принимать!
Мальчик широким жестом, ладонью от живота вниз показал как рождается ребенок.
Праздник случился на руднике, у начальника родился сын.
И хотя в военное время открыто таких праздников не отмечали, но тайно Самойленко все же собрал своих офицеров, они изрядно напились. Брутальные мужские посиделки такого рода по устоявшейся традиции всегда заканчивались известно чем: поиском сексуальных приключений.
Недостатка в женщинах не было, старые умирали быстро, от непосильной работы и болезней, а начальство всегда присылало новых взамен «убывших», все больше молодых девушек.
Пьяный старлей похвалялся:
– Я на руднике всех шалав перепробовал! А кого не пробовал - еще спробую.
Шутник-начальник его подначивавал:
– Всех, да не всех! В санчасти есть ведьма, ты ее не пробовал!
– Дык! Она же старая!
– Ну, значит не всех! А ты говоришь всех!
Капитан заливисто хохотал. Старлей выкинул растопыренную пятерню:
– Так! Внимание! Сейчас будет фокус! Пошел к ведьме!
– Ну иди, чо! Она тоже баба, тоже небось хочется!
Старлей ввалился к Саре с сыном в комнату под лестницей.
Сашу выгнал, приказав ему таскать уголь к офицерским квартирам. Иначе пригрозил расстрелять за невыполнение приказа.
Сара, конечно же, сразу поняла чего хочет этот разудалый молодец, но оставалась спокойна.
– Раздевайся!
– Товарищ старший лейтенант, шли бы вы к себе...
– Ты плохо меня поняла?
– Слишком хорошо.
– Тогда чего ты выкобениваешься?
Схватил Сару за волосы, но та не сопротивлялась, а только улыбалась.
– Чего лыбишься, сука, - грозно прорычал в лицо.
– Да ведь жалко вас, офицер...
Женщина оставалась спокойной в этой неудобной позе с запрокинутой назад головой, будто бы мужчина ей волосы расчесывал, а она слегка улыбалась от этого удовольствия.
– Чего меня жалеть?
Сара ворковала:
– А у тебя больше не встанет...
– Это еще почему?
Мужчина хорохорился, пытался смеяться, но получалось неубедительно.
– А потом всю жизнь стоять не будет. Забыл кто я?
Сара произносила это бархатным голосом, почти ласково.
Пьяный гость заорал в бешенстве:
– Подохнуть хочешь, падаль?! Я тебя, ****во лагерное, на кусочки порву! Из спины ремней нарежу!
– Тогда у тебя точно отсохнет, это я тебе перед смертью устрою... Обещаю...
Сара почти шептала равнодушно, холодным тоном, лицо ничего не выражало, только глаза горели каким-то глубинным, темным огнем.
Спокойствие делало слова весомей, гораздо весомей, чем если бы кричала и плакала.
Гость медленно отпустил волосы Сары, та улыбнулась поощрительно как ребенку:
– Вилен Алексеевич... а если ты оставишь меня в покое, то помогу, если заболеешь. Все люди хворают. Могу помочь... а могу и не помочь...
Старлей уселся на табурет с вытаращенными глазами, смотрел на эту наглую, насмешливую, но спокойную «фашистку», неторопливо, а даже и с удовольствием, с немецким акцентом выговаривавшую русские слова:
– Ты меня можешь убить, конечно. Но кто тебя потом вылечит?
Это становилось похожим на гипноз, проникновенный голос Сары, казалось, убаюкивал искателя сексуальных приключений:
– Будь спокоен, Вилен... Будь спокоен... Ты чувствуешь, как хорошо тебе и спокойно... Иди к жене, Вилен... и никуда больше не заходи...
Старлей сомнамбулически встал с табуретки и направился к двери.
– Стой!
Вилен остановился, но не поворачивался. Сара ласково, но как-то властно продолжила:
– Не приходи сюда больше. И забудь о моем сыне... Ты меня понял?
Старлей кивнул, так же, не оборачиваясь.
– Или домой, Вилен...
Офицер вышел, медленно вышагивая, по-верблюжьи выкидывая вперед колени.
Сын стоял за дверьми, в руках держал топор для дров. На глазах слезы.
Мальчика била крупная дрожь.
Сара обняла Сандра, как бы невзначай, мягко выхватила колун из его рук, поставила железку в угол, улыбалась, ободряла:
– Не бойся, все хорошо! Всегда будь спокойным, как можно более спокоен. В любой ситуации. Бояться вообще глупо, запомни это, страх превращает человека в глупца. Сделай несколько глубоких вдохов, как я тебя учила... Вот, умница! Медленно выдыхай... Чувствуешь, как ты успокаиваешься? Всегда так делай, мой мальчик, глубоко дыши и медленно выдыхай, когда боишься. Если ты спокоен, то способен думать, а это самое главное для мужчины. Думать...
Потом сменила тон, он стал гораздо серьезней, тяжелей:
– А вот топор был лишним.
– Почему?
– Потому что если взял в руки оружие, ты обязан его применить. Обязан, понимаешь? Если же ты не собираешься никого убивать, никогда! Слышишь! Никогда не хватай ни топор, ни нож, ни ружье. Топором его не испугал бы, а он мог тебя застрелить. Оружие бери только тогда, когда собираешься совершить... это. Когда уверен в себе.
– Я боялся за тебя...
– Я знаю...
Сара прижала сына к себе и усилием воли сдержала рыдание.
Нельзя было показывать мальчику страх за его жизнь, страх, который только что опровергала, изгоняла из его сознания.
– Ты у меня будешь сильным, я знаю...
1949
Война перемолола, перемешала людские судьбы.
Почти никто ничего не знал о судьбе близких.
Сара искала своего мужа - Эрнста Беккера. Писала письма. Она не писала в государственные организации, знала, что ей в лучшем случае не ответят. В худшем - могли отправить куда-то далеко на север, такие случаи сплошь и рядом. Обращаться к власти опасно.
Писала всем тем выжившим мужчинам-трудармейцам, о которых хоть что-то известно. Писала их женам. Все свободное время, ежедневно, несколько часов проводила за изложением просьб хоть к кому-нибудь, кто мог знать что-то о ее Эрни. Хоть малейшее.
Сара искала мужа уже пару лет, с начала 1947 года, когда трудармейцев освободили от повинности работать в полностью рабских условиях, но сделали рабство менее изнурительным: всех советских, как тогда называли российских немцев, закрепили за их нынешними местами проживания. Формула, по которой их лишили передвижения и поиска лучшей жизни выглядела издевательской и в той же мере идиотской: "сосланные навечно". Кроме того, всех ссыльных "навечно" обязали раз в неделю, а потом раз в месяц отмечать в спецкомендатуре себя и всю семью. За неподчинение этому правилу полагалась уголовная статья. Это такое же "навечное" правило, но разве есть что-то вечное на этом свете? Не слишком ли много в истории тысячелетних рейхов, заканчивавшихся через десяток-другой лет?
Наконец пришел тот самый ответ, которого она так истово ожидала. Два года. Мужчина, прошедший сквозь трудармию, писал, что видел ее Эрнста в том этапе, который отправлся в лагерь. И дал еще адреса, куда можно писать.
Сара пыталась хоть как-то систематизировать информацию о лагерях-трудармиях, но держала это в голове: сведения такого рода строго секретны, ее могли расстрелять как шпионку. Побывавшие в трудармии мужчины и женщины, если оставались живы, в 1947 году давали подписку о неразглашении, информация приравнивалась к государственной тайне. А что бывает за разглашение такой тайны - слишком хорошо известно: неосторожно брошенная фраза могла привести к быстрому аресту и смерти.
А потом пришло еще одно долгожданное письмо, в котором сообщалось где живет Эрнст Беккер. Без указания адреса. В письме, кроме всего прочего, также говорилось, что Эрнст Беккер, похожий на ее описание, живет в Кемеровской области. Живет он с русской женщиной, в ее доме, фамилии не знает. Сара написала еще одно письмо, в котором подробно описала своего мужа. Ответ, который получила, вселял радость и тревогу: да, это Эрнст Беккер.
Ее Эрни.
Плакала беззвучно и невыразительно, держа письмо в правой руке, подобрав под себя ноги, раскачиваясь из стороны в сторону, сердце колотилось.
Слезы лились.
Это не слезы ревности. То есть, не ревность вовсе.
Она шептала как умела молитву, благодарила бога за то, что муж жив. А до этого момента, с каждым годом у нее оставалось все меньше надежд, они таяли с каждым полученным письмом. Все чаще приходило тупое, ноющее, давящее виски чувство отрешенности от жизни.
А Эрнст жив! И это чудо! "Я не могу его винить ни за что. Он даже не знает - жива ли я и Сандр. Я должна его увидеть. А там... что будет".
Но оставалась самая главная проблема: комендант, только он один, всемогущий, мог дать ей разрешение на поиск мужа. На выезд к месту его проживания.
В обычное время, определенное для нее, Сара пришла к коменданту Митрохину отмечаться. Накануне испекла свой самый любимый Kuchen, пирог, он всегда удавался ей лучше всего. Для выпечки нужно сливочное масло и она купила его из тех, неимоверным трудом и скупостью собранных после денежной реформы сорок седьмого года средств.
Комендант, молодой мужчина примерно сорока лет, лишенный левого глаза, также и левая сторона лица была лиловой оттого, что танк его подбили немцы, горел в нем, но выжил, лейтенанту Митрохину удалось отползти подальше и спрятаться в яму, прежде чем пулеметы из лесочка не расстреляли всех, кто еще двигался. Это произошло в Польше, в августе 1944 года. Он всегда рассказывал одну и ту же историю, как его новенький, необстрелянный танк с молодым экипажем, никогда не бывавшим в бою, сожгли сразу же после выгрузки с железнодорожной платформы. Судьба приготовила сюрприз, точнее несчастное стечение обстоятельств: как только танковая бригада выгрузилась на грунт и собиралась отправиться на Второй Белорусский фронт, из близ расположенного леса открыли страшный, всё поджигающий огонь. В том лесочке находилась хорошо замаскированная немецкая батарея Люфтваффе, предназначенная уничтожать самолеты союзников. Подойти туда было невозможно, со всех сторон густо заросший лес заминирован, повсюду противотанковые и противопехотные мины, о чем сообщали немецкие таблички с надписями и по-польски, и по-русски.
Работы для зенитчиков не оказалось вовсе: перехваченные англичанами сведения о расположении зенитных батарей изменили маршруты самолетов союзников. К безделию немецких зенитчиков примешивался сильный страх: линия фронта резко сдвинулась на запад, всё приобрело ощущение скорейшей гибели, в лучшем случае плена. А тут такой сюрприз: прямо перед изумленными немецкими зенитчиками, в чистом поле, разгружается танковая бригада неприятеля. Бойцы тут же перевели орудия в положение "параллельно земле" и прямой наводкой, из 8,8 cm FlaK начали обстрел. Зенитчики располагались на высоте, что давало прекрасный обзор боевых машин, скопившихся в низинке. Судя по тактике боя, этим "избиением" командовал опытный офицер: сначала уничтожались крайние машины, чтобы затруднить выход тех танков, что находились в гуще. И когда отходы были со всех сторон блокированы горящими машинами, зенитчики скрупулезно уничтожили все внутри "котла". Это стало полным разгромом бригады, немцы расстреляли растерявшихся от внезапности танкистов, уничтожив все пятьдесят машин и несколько вспомогательных автомобилей. Через минное поле, заросшее высоким бурьяном и полевыми цветами, с воем летели 88-мм снаряды и поджигали все. А противопоставить им нечего и некого: танкисты элементарно не готовы к бою, нет группы пехотного прикрытия, боезапаса, не было ничего. А что можно сделать личным оружием против зениток, поддержанных пулеметами? Пистолет не достанет: слишком далеко, Да и мало времени прошло после выгрузки. Восемь орудий, предназначенных для уничтожения самолетов, временно переквалифицировались в противотанковых истребителей. Лейтенант Митрохин остался жив, хотя и лишился глаза. После такого ранения он, конечно, уже не мог вернуться на фронт. Калек, способных выполнять еще какие-то функции, старались использовать на работах, не требующих особой квалификации, вроде этой: следить за "спецконтингентом", принимать его в положенное время, отмечая в книге учета. Будучи сильно пьяным он всегда плакал, матерился, орал дурниной куда-то в пространство, грозил фашистам.
А "фашисты" жили рядом. И именно на них, на российских немцах вымещал злобу. К коменданту следовало одеваться похуже, потому как слыл он насильником молодых женщин-немок, которые находились под его контролем. Сопротивляться ему означало обречь себя на погибель: спецконтингент всегда можно отправить подальше, на север. В тундру. А оттуда не возвращаются. По крайней мере, о таких случаях никто не слышал. И хотя Сара уже немолода и вряд ли могла представлять интерес для одноглазого "пирата Баклажана", как она мысленно окрестила Митрохина, никогда не следовало полагаться на случай. Пьяный молодой мужчина, облеченный почти полной властью над вверенными ему рабынями, непредсказуем как обвал в горах.
А комендант пьян слишком часто.
За последние семь лет общения с надсмотрщиками, Сара выработала свою особенную, чуть согбенную походку, как у старухи. Просто потому, что на старух рабовладельцы не обращают свое сексуальное внимание. За это время походка старухи стала ее привычкой, второй натурой, и, даже будучи одна, она ходила слегка согнувшись. Только изредка, вспоминая себя, оказавшись перед большим зеркалом, когда никто не видел, распрямляла плечи, привычно, как в юности, "ставила" свой бюст на позвоночник, и появлялось то, почти забытое отражение глаз, каковое она наблюдала более полжизни назад. И снова становилась великолепной Сарой фон Люк, дочерью прусского генерала, ведшего род из двенадцатого века, а по матери внучкой фон Ораха. Смотрела на себя в зеркало и всегда в таких случаях на глазах неудержимо появлялись слезы. Сара не могла объяснить эти слезы рассудочно, они возникали непонятно откуда и непонятно отчего. Это не обида на судьбу, слезы были похожи на очищение, катарсис.
– Мама, какая ты красивая!
Сандр с нескрываемым восхищением, завороженно смотрел на мать, вдруг из старой карги превратившуюся в принцессу. Выражение глаз восхищало его, откуда-то из глубины струилось сияние, казалось, оно имело даже физические очертания, в тускло освещенной комнате становилось светлее и теплее на душе от глаз Сары.
Мать обняла сына.
Kuchen получился превосходный, Саша на вершине счастья, он обожал этот мамин пирог.
– Но это только попробовать, Сандр! Я его должна отдать.
– Кому?
– Неважно... К сожалению, не тебе...
Митрохин, взъерошенный и недовольный:
– Что ты там принесла?
– Пирог.
– А-а-а... – махнул рукой комендант.
– Попробуйте, с чаем очень вкусно. Давайте я вам чаю заварю?
– Ну, завари...
Выложила пирог на стол, Митрохин тоскливо смотрел куда-то в сторону, вероятно, думая о своем, алкогольном.
Сара заваривала крепкий черный чай, сыпанув изрядно из пачки:
– Василий Матвеич...я мужа нашла. Я знаю где он живет. Вот... письмо получила.
Комендант не отрывал тоскливого взгляда от окна:
– От меня то что ты хочешь?
– Хочу его сюда привезти...
– Ну... пусть приезжает...возьму на учет.
– Я должна за ним съездить, Василий Матвеевич. Он в таежном поселке живет. В Кемеровской области. Дайте мне и сыну разрешение на выезд к мужу...
Повезло Саре. Это был прекрасный, благоприятный момент. Обычно Митрохин орал, издевался над просьбами, а сегодня смирен и удручен. Мыслями о тщете сущего, вероятно. Выдавил из себя:
– Ну тогда беги в лабаз. За казенкой.
– А и бежать не надо!
Сара вынула из узелка бутылку водки, запечатанную сургучом.
Митрохин заметно оживился, быстро написал что-то чернильным пером на листе с гербом, подышал на печать, шлепнул ее на бумагу, высушил всё каким-то невообразимым для советского канцелярского антуража дореволюционным пресс-папье с бронзовыми амурами, у которых луки свисали прямо к бумаге, когда промакивал чернила, амуры еле слышно тренькали колокольцами, пухлыми губами лукаво улыбаясь чему-то своему.
Мизинцем подвинул документ к Саре.
– Пользуйся моей добротой! Всё, ступай. Дел много.
У просительницы дрожали руки. Она думала о том, что надо как можно спокойней взять бумагу, чтобы не выказать своей отчаянной радости. Чтобы Митрохин не видел ее рук.
Медленно потянулась к только что написанному бланку, посмотрела на него вдоль, подула зачем-то на уже высохшие чернила, унимая дрожащие пальцы, так же медленно сложила пополам, потом снова пополам, вложила в картонку.
– Спасибо вам, Василий Матвеич!
Уже у двери услышала голос Митрохина:
– У тебя месяц! Чтобы через месяц как штык была здесь, вместе с мужем. Если не успеешь, объявлю в розыск. А потом сама знаешь... тундра - твой дом родной! Поедешь гнус кормить, он там тебя заждался... Поняла?
– Поняла...
– Беккер!
Комендант поднял палец:
– Я не шучу! Иди...
Это был маленький, заброшенный в тайге, с еще дореволюционной историей поселок золотодобытчиков.
Золота тут уже не было, выбрали всё, как говорили старики, доживавшие век. Поселок, собственно, и назвали по основной добыче: Берикуль. Бери, мол, куль и иди мыть золото.
Сара с сыном прибыли туда на подводе, запряженной двумя мелкими, лохматыми, но довольно бойкими лошаденками: на телеге сидел милиционер, в форменной фуражке, остановился, крикнув лошадям "тпру-у-у" и строго спросил, как положено представителю власти, если тот видит незнакомые лица:
– Кто такие? Документы!
Сара показала удостоверения трудармейки, увольнительную записку от коменданта.
Милиционер въедливый, хотя, очевидно, малограмотный: так долго всматривался в строки, что можно подумать читает по слогам. Наконец, вернул бумаги и так же внушительно спросил:
– Зачем к нам?
Сара объяснила.
Милиционер еще пожевал ус, раздумывая некоторое время, потом пригласил в телегу:
– Садитесь! Довезу до спецкомендатуры!
Местный коментант снова повторил всю процедуру с внимательным рассматриванием бумаг, разглядывал увольнительную записку сквозь свет - вероятно, на предмет возможных подчисток или исправлений, написал дату прибытия, подышал на печать, смачно шлепнул ее на бумагу и вернул Саре.
– Так... Щас... Где у нас тут на букву "Б"... Беккер, Эрнст, живет в конце поселка, в сторону пруда. Это дом Марии Кошелевой.
Сара с сыном попросилась на ночлег к старику Карпову. Он родился тут, на Берикуле, всю жизнь прожил, не считая того времени, когда шумела первая война мировая. Тогда ушел в тайгу, на охоту, и уж не выходил оттуда, покуда все не утихло. А минула та война, началась другая: народ опять воевал, только уже друг с дружкой, и снова Иван Капитоныч взял два своих ружьишка, двух верных собак и сидел на дальней таежной заимке три года, пока и это безобразие не кончилось. Стрелял Иван Карпов изрядно, считался охотником удачливым, мог запросто завалить медведя. Да и за себя мог постоять. Только вот семьи у него не случилось. То есть, имел жену, все чин по чину, но после трех лет супружества, не будучи беременной ни разу, ища лучшей женской доли, улизнула Анюта с заезжим кучером по-тихому, ночью. Кучер, молодой да резвый, лошадей и коляску для своего петербургского купчины в столицу перегонял. Говаривали, что видел ее кто-то в Петрограде потом, работала в Прачечном городке, что была худая и измученная, но те сведения мутные, недостоверные, сказанные кем-то в кабаке после сильных возлияний. Капитоныча судьба жены уже и вовсе не интересовала, пустился во все тяжкие и жил в свое удовольствие с разными солдатками, которых вдосталь водилось в те беспокойные времена. Многие бабы, лишившись и семей, и мужей, и целей жизни, бежали в глубину России, подальше от социалистов, монархистов и других анархистов, только чтобы не коснулась их эта зараза, проистекавшая из обеих столиц. А поскольку всё сильно поменялось, можно свободно и быстро переезжать по железным дорогам, то смешался прежний патриархальный уклад. И много их спасалось от мужей-пропойц, бивших своих супружниц смертным боем, вымещавших неудачную судьбу, от свекров, и даже от полиции в дальних таежных поселках.
Потом пришло "революционное правосознание", тяжкие годы закручивания гаек, когда Сталин, повинуясь зову своего безумия, вогнал страну в адово кровопролитие тридцатых, а потом в еще худшее кровопролитие военных лет.
Но Капитоныч уже состарился к началу второй войны, хотя после "головокружения от успехов" быстро смекнул, что язык следует держать за зубами, и репрессии его не коснулись.
– Заходи, молодка! – как только услышал, что Сара с сыном ищет ночевку. Капитоныч усмехнулся нагловато, вспоминая, видать, о былых своих подвигах, но главное слово в этой усмешке "былые", поскольку стукнуло ему уже семьдесят восемь.
– Живите тут, сколько пожелаете, мне одному уж и не надо так много места в избе, а если по хозяйству помогать будешь - так и живи сколько хочешь! Как величать то тебя?
– Сара.
– Ой, да ты еврейка, что ли?
– Нет, немка.
– А сынка твоего не Давидом ли, чай, кличут?
Капитоныч был в смешливом настроении и пытался шутить, смеялся даже беззлобно, обнажая остатки желтых зубов.
– Нет, обыкновенно кличут... Сашей.
– Ну что ж, Саша это наше имя, русское! Спецссыльная значит?
– Да.
– Ну, не отводи, глаз то... Твоей вины тут нет.
Сын читал книгу на французском языке, купленную на вокзале в Кемерово, эти подержанные книги за какие-то гроши продавали с лотка всем желающим, их покупали часто на самокрутки. Но бумага у иных книг плотная, совсем не подходящая для самодельных папиросок, такие книжки стояли одиноко, никому не нужные. Это была книга Александра Дюма, "Графиня де Монсоро", изданная в Париже еще до первой мировой войны. Картинок там нет, кроме литографий, написана на каком-то иностранном языке, ею никто не интересовался. А Сара внезапно и точно выхватила томик из всех, грудой валявшихся и сразу же купила, пронзительно вспомнив, что уже видела эту книгу в твердом переплете, на французском, и даже листала ее в Женеве!
Это было в том знаменитом книжном магазине на Rue du Rhоne, где заказывала нужные для учебы издания и медицинские журналы с новейшими статьями. Книжка А. Дюма попалась ей случайно, даже посмеялась над тем, как в этот отдел медицинской литературы могло попасть несерьезное бульварное чтиво, полистала и отставила в сторону. И вот судьба причудливо бросила ей эту книжку где-то на диких ошметках цивилизации, в местах, где не всегда знают, что есть такой писатель - Дюма. Все эти годы на руднике, ежедневно, не менее часа учила сына французскому, который знала в совершенстве: не только потому, что университет в Цюрихе ее к этому весьма обязывал, но главным образом оттого, что любила этот язык и охотно на нем говорила, особенно в юные годы. После окончания пансиона в Потсдаме, юная госпожа фон Люк твердо решила стать врачом, потому готовилась в университет еще два года в Швейцарии, во франкоязычной Женеве. Город подарил ей восхитительные мгновения жизни: Швейцария тех лет слыла весьма продвинутым местом на Земле, женщинам дозволялось то, что оставалось пока что недоступным ни в Германии, ни во Франции, ни тем более в других империях Европы. Впрочем, эта женская свобода как-то странно и неожиданно уравновешивалась несвободой в политических вопросах жизни кантонов: женщина в Швейцарии долго еще не имела избирательного права, власть избирали только мужчины, женщины не могли служить на любых государственных и общественных должностях. Хотя, конечно, именно на мужчин возлагалась обязанность защищать швейцарскую конфедерацию в случае нападения неприятеля. Это сохранилась до сего дня в виде всеобщей воинской обязанности, пренебрегать которой ни один гражданин не имеет права, будь то министр или глава банка. Зато Швейцария одной из первых европейских стран, аж во второй половине XIX века разрешила женщинам обучение в университетах и даже по тем специальностях, бывшими исконно мужскими: врачи.
Женевский университет в те годы имел квоты в приеме женщин на медицинский факультет и после окончания двухгодичного подготовительного курса, Саре пришлось уехать в немецкоязычный Цюрих, университет которого с удовольствием предоставил ей возможность штудировать медицину. Курс университета Сара фон Люк закончила в числе первых выпускников, с превосходными результатами. Профессора ставили ее в пример студентам-мужчинам и даже сетовали иногда на то, что прилежание мужское и пытливость в постижении наук у них не так сильно развито, как в ней, в женщине.
Более всего Сара ценила свободу и именно потому пошла в медицину. Ее специализация в женских болезнях - гарантия того, что карьера доктора сложится удачно: многие женщины-пациентки вообще идут охотней к врачу одного с ними пола, когда рассказывают о своих дамских проблемах. В этом смысле будущее казалось лучезарным и завораживающим, а такая желанная свобода и независимость от кого бы то ни было: от семьи ли, мужа ли, представлялась очевидно достижимой и реальной.
В те годы Европе царила всеобщая женская эйфория от открывшихся возможностей, предоставляемые цивилизацией лучшей половине человечества, многие из этой половины спешили воспользоваться лакуной, уйти от привычных, сложившихся тысячелетиями гендерных стереотипов. Свобода как возможность самой принимать решения, свобода, как компромисс несвободного во многом общества. Свобода, как безусловная цель жизни, всепоглощающая ее мечта.
Впрочем, любовь к свободе часто оборачивается противоположной стороной, помещая человека в условия абсолютной несвободы. Но тут уж ничего не поделаешь...
Теперь сын читал книгу на французском языке, одно это успокаивало, давало надежду, что любимый и единственный Сандр выберется из этой дикой передряги под названием "спецпоселение". Не может не выбраться! Люди со знанием хотя бы пары иностранных языков всегда востребованы и не могут быть не искомы обществом, если оно намерено развиваться.
Капитоныч рассказал осторожно, что Эрнста Беккера он знает, конечно, два года уже у них тут живет. Умный, работящий мужик, только слова лишнего не скажет. Никогда ни о чем не поговорит, не выпьет стакан самогонки, не выкурит папироски, не расскажет о себе. Бывалоче, оборвет на полуслове, повернется внезапно и резко, быстро зашагает прочь, даже не дослушав собеседника. Будто обидевшись. А Машка Кошелева сразу его заприметила, как только Эрнсту Беккеру предписали место поселения. Муж машкин погиб еще в сорок первом году, под Смоленском. Взяла большого, красивого немца-трудармейца на постой, в дом и теперь не нарадуется! Он ей вроде как супружник. И все в дом, все в дом тянет.
Болтовня Капитоныча выворачивала душу, слезы начали литься сами собой, Сара, сославшись на головную боль, ушла к себе в комнату.
В полутьме сидела, выпрямив спину и раскачивалась по своему обыкновению, из стороны в сторону, в такт биению сердца.
– Сандр! – тихонько произнесла, смотря куда-то в угол невидящим, рассеяным взглядом.
Сиплым шепотом просвистела:
– Сын, я не смогу туда идти. Ты должен пойти к отцу... Один.
Воскресенье. Юноша шел в сторону пруда поселка Берикуль. Расспрашивая, быстро нашел дом Марии Кошелевой.
Высокий мужчина, постаревший и сильно поседевший отец, Сандр узнал его сразу, сгребал граблями и сжигал сухие, прошлогодние стебли и ветки рядом с домом, отчего по всей улице тянулся этот чуть сладковатый, узнаваемый издали запах горелой картофельной ботвы.
Семнадцатилетний Сандр остановился у ограды и ничего не произнося, смотрел на мужчину.
Отец коротко взглянул на юношу, не узнал его, чуть нахмурился и отвернулся, продолжая работать.
Гость стоял еще с минуту, не ведая что сказать, не зная, как начать разговор.
– Чего тебе? – мужчина все же обернулся резко.
– Отец... – Сандр еле разлепил губы и слово это получилось как писк.
Эрнст сначала недоуменно посмотрел на юношу, потом взгляд его из твердого превратился на миг в испуганный, зрачки мгновенно расширились: он узнал наконец сына.
Огромная рука отца сжимала побелевшими от напряжения пальцами грабли, из глаз выкатились две слезы. Нижняя губа дрожала крупной дрожью. Из горла вырвалось сипловатое:
– Мать где? Она... жива?
Отец сипел вперемешку с звуками, выходившими из его глотки грубыми всхрапами. Последнее слово признес осторожно и чуть тихо, дабы не спугнуть судьбу.
Сандр кивнул, уже с оттенком любопытства:
– Жива. Она тебя ждет. Здесь.
Эрнст вдруг ослабился телом, обмяк, посмотрел куда-то высоко в небо. С полминуты смотрел.
Отвернулся от сына. Удерживал слезы, хоть это ему и не удавалось. Грудь затряслась в сдерживаемом рыдании, голова закружилась, на секунду не удержал равновесие и еле устоял на ногах, опершись на грабли.
Больших усилий давалось ему это равновесие. Все же справился с собой, вытащил платок, вытер глаза, высморкался и уже твердым, низким, строгим голосом кинул сыну:
– Погоди...
Повернулся, зашел в дом, быстро вышел уже в пиджаке и кепке.
Через несколько секунд из дверей выбежала босая женщина, удивленно вскрикнув:
– Эрик, ты куда?
Решительный мужчина даже не обернулся в ее сторону.
– Komm.
Два дня Сара и Эрнст сидели неразлучно друг напротив друга, временами плакали оба, рассказывая друг другу произошедшее за эти годы.
– Ах, Сара, я и жив то сейчас благодаря тебе...
– Почему, Эрни?
– В нашем лагере восстание было... и в тот момент, когда я решил примкнуть к ним, зная, что умру в любом случае, то внезапно перед глазами возникла ты! Что это было за видение? Я не знаю...Ты плакала и качала головой... Спрашивала: «а как же я, Эрнст?». И остался в строю. И не пошел. А теперь жалею. Струсил я...
– Как я тебя понимаю, мой родной Эрни...
Гладила мужа по седым волосам:
– Как я тебя понимаю! Но все позади и мы обязательно с тобой вернемся в ту жизнь, о которой мечтали! Вернемся! С нашим сыном.
Муж только скептически качал головой.
Капитоныч же истово уговаривал остаться и жить в его доме, все равно мол, наследников нет, некому оставить добротный пятистенок, но Сара была непреклонна: прочь отсюда.
Слишком больно.
Комендант смилостивился над женщиной, отыскавшей таки своего законного супруга, приехавшей за ним черт знает из каких казахских степей и определил местожительство по месту регистрации Сары.
Надо начинать новую жизнь. На старых развалинах.
«Может быть, еще повезет? Повезет! Обязательно повезет!»
1950
Рассчитывать на поступление в инcтитут глупо: Александр Беккер, как немецкий спецпоселенец, не имел права жить в крупных городах, для этого надо получить особое разрешение, а это представлялось практически невозможным. Но именно там, в больших городах университеты и институты, его же достижимой целью было училище.
Возможно, педагогическое, среднее, поскольку семилетнее образование могло дать только такой потолок его честолюбию.
Но даже для него надо получить разрешение у коменданта Митрохина, а вот это и было самым сложным.
Александр пришел к всесильному маленькому коменданту в свой положенный день отмечаться. Митрохин уже вовсю «воевал, командовал танком», кричал кому-то в пустоту:
– Заряжай!
На столе стояла какая-то закуска, пистолет лежал рядом, бумаги, залитые каплями водки и кваса.
Половина лица Митрохина была красной, другая половина фиолетовой. На полу валялась пустая бутылка.
– Беккер!
– Василий Матвеевич, отметьте меня и я пойду...
– Я тебя сейчас, блять, отмечу! Так отмечу, что свой фашистский язык позабудешь! Так отмудохаю, что потом ложку к уху будешь подносить!
Единственным своим глазом глянул в лежащие на столе бумаги с коричневой плотной карточкой на Беккера Александра Эрнстовича:
– Вы немцы... а стукачей среди вас, как тараканов поганых! Я ж не заставляю никого доносить, вы сами прибегаете, сами обо всем докладываете!
– Мне нечего вам докладывать...
Митрохин властно повысил голос:
– Если надо - и ты будешь! Это сейчас не надо... Пока не надо! Ты думаешь, я не знаю, что ты хочешь уехать отсюда? Поступать на учителя? А? Я про тебя все знаю!
Митрохин погрозил пальцем, засмеялся злобно, поднес фигу к лицу Александра:
– А вот хер тебе! Никуда не поедешь, до смерти будешь здесь небо коптить! А задумаешь сбежать - это тебе в пятнадцать лет лагерей выйдет! Объявлю в розыск! Пошел вон отсюда, гнида фашистская!
Всё было кисло.
Мечты об институте, даже об училище, о преподавании в школе надо забыть.
В коридоре догнала секретарь комендатуры, негромко и торопливо почти шептала:
– Беккер... Я учусь на юриста в Новосибирске. Заочно. Но слыхала, что в педагогическом институте новая французская кафедра открылась. Есть у нас профессор, он французский и немецкий преподает, но, кажется, переманят его «педагоги», деканом. Если ты сам съездишь и лично поговоришь с ним, то он может тебе помочь. Ты же талант! В институт тебя не возьмут, конечно, но в пед. училище пристроить он может! Я ему напишу. Хочешь?
– Конечно, хочу! Спасибо!
– Маме своей спасибо скажи! Если бы не она, то не видать мне... в общем тебе это знать не надо.
Молодая женщина вдруг смутилась, вспомнив что-то свое, но собралась и продолжила:
– Слушай внимательно: мой муж возит особо важные грузы по железной дороге, в Новосибирск, один раз в месяц. Я выпишу тебе командировку на разовую работу, грузчиком, ящики таскать. У тебя будет в Новосибирске четыре часа, за это время успеешь. Вот адрес. Но не убегай, понял! Иначе тебя посадят!
– Спасибо!
– Смотри, Шурик! Если сбежишь - хуже только себе сделаешь. Да еще и меня подведешь.
– Не подведу!
Поезд остановился на грузовой станции, на платформе, где, готовые к отправке, стояли четыре ящика из добротной древесины, явно чего-то очень важного, возможно, ценного. Ящики обтянуты по периметру толстой, стальной проволокой. с двух сторон на крышках болтались свинцовые пломбы. Мужчина в офицерской милицейской форме, сашин временный начальник, носил на боку пистолет, за спиной болтался автомат. Его сопровождал здоровенный милиционер с винтовкой.
Александр перетаскал ящики в закрытый вагон под наблюдением обоих вооруженных милицейских, младший по званию, сержант с винтовкой остался там же в грузовом, вместе с ним, а начальник, старлей ушел в головной вагон, выглядевший пассажирским, хотя и с зарешеченными окнами.
Сержант приказал вальяжно:
– Сядь в угол... И не вставать без команды.
– А если по нужде?
Сержант хохотнул:
– Под себя!
Потом снова взял серьезный тон:
– Попросишься, пойдешь. Но без спроса с места не вставать, пристрелю. Ферштеен?
Паровоз резко загромыхал колесами, прокручивающимися на рельсах, запыхтел густым, черным дымом, дернулся и покатил.
Прибыли на место разгрузки, в Новосибирске. Сандр подтащил ящики на готовую уже тележку, охрана состояла из двух солдат, вооруженных автоматами и офицера.
После всех формальностей, офицер тихо сказал Саше:
– У тебя три часа... Дуй по своим делам, но если не вернешься, я тебя найду и лично шлепну. Уразумел?
- Да.
Александр Беккер встретился с профессором благодаря своей внезапной помощнице, она исполнила обещание, отписала своему профессору в Новосибирск, предуведомив и отрекомендовав юношу самым лестным образом.
Филолог, блестящий знаток французской литературы, специалист старой, еще дореволюционной школы и сам такой же старый, выслан советской властью из Москвы «на перековку» в тогда еще мягкие времена большевистских репрессий, в 1925 году. Через три года освобожден, но так и остался в Новосибирске. В Москву уже не к кому возвращаться. Да и некуда: из квартиры его выписали, там жили другие люди.
Виталий Аркадьевич Лозовский сильно удивился, что какой-то мальчик без полного среднего образования, никогда не бывавший в Европе, владеет языками на уровне выпускника московского университета, оперирует такого же уровня литературными терминами.
Нет, знание немецкого не поразило, разумеется: он был самым востребованным в те времена и носителем его был российский немец. Менее понятно, откуда в юноше блестящее знание французского.
Ему не надо учиться этим двум языкам: свободно пишет, читает, говорит. Переводит синхронно.
Разумеется, это заслуга матери. Родным немецким сын владел с раннего детства, но Сара заставляла читать и по-французски, а потом Сандр втянулся, поглощая доступные в библиотеке книги на трех языках, включая и русский.
Чтение прекрасный учитель любого языка. Но не только: мать старалась привить сыну страсть к настоящей литературе. Лучшие образцы словесности, какие только могла достать в этих почти невозможных условиях, формировали в юноше вкусы, погружали в иной мир, мир европейской культуры, хотя в глубине души его существование представлялось мальчику призрачным.
Для него существовал только один мир, советский. Этот же оставался воображаемым, казался фантастическим, эфемерным, выдуманным какими-то несуществующими в реальности людьми, недостижим как Луна или кремлевская башня. Но он все же существовал в причудливых повествованиях немецких, французских, английских авторов, их описания столь точны и зримы, а герои живы и остроумны, что приходилось верить.
Сара часами говорила с Сандром о литературе, могла в любой момент перейти с немецкого на французский, а потом закончить фразу на русском, подтрунивала, что сын тотчас же не понимает смысла, не может поддержать беседу без паузы.
Этим способом Сару фон Люк учили языкам в потсдамском пансионе для девиц. Кажется, это давало результаты не только в словесных упражнениях, но что еще важнее, в способности быстро переключаться с одной темы на другую, в легкости такого перехода, не без основания полагая эту способность живостью человеческого ума. Помнила даже, что Сократ в своих беседах с учениками практиковал внезапный смысловой переход, так важный для любого человека, а для юноши в учении особенно.
Строго говоря, жизнь наша и состоит из неожиданностей, а потому к ним лучше быть готовым всегда.
Посвящала образованию Сандра все свободное время на руднике, а потом и в Заринском.
Учила не только языкам, конечно, но и математике, основам геометрии, раздобыла где-то великолепную книжку Якова Перельмана «Занимательная физика», мальчик настолько увлекся ею, что перечитывал любимые места по нескольку раз, старался понять и впитать из книги все, что можно.
Потом уже, в течение всей жизни, Александр Беккер искал и собирал где только мог серию изданий замечательного популяризатора науки, считая его книги лучшим педагогическим средством, способным помочь легкому постижению скучных школьных дисциплин.
Профессор вот уже полчаса слушал юношу и непонятно: чему можно научить в среднем учебном заведении того, кто знал два иностранных языка лучше, чем любой молодой преподаватель новосибирского педагогического института?
– И все-таки: что я могу для вас сделать?
– Я не знаю... знаю только, что хочу учиться. В институт
мне не попасть, у меня нет аттестата, а педагогическое училище достижимо.
– Вам достижимо не только училище, но и университет, молодой человек... Живость вашего французского впечатляет. Только для вуза необходимо полное среднее образование.
– Вот получу диплом училища, а там посмотрим! А пока могу вам помогать, лаборантом, например. Хотите, полы буду мыть на кафедре? Мне все равно, лишь бы учиться.
Виталий Аркадьевич задумался надолго. Вздохнул:
– Ладно... придется мне идти на поклон к главному коменданту, без его дозволения тебя все равно не отпустят.
И уже на улыбке обронил по-французски:
– Вот же свалился на голову внезапный сюрприз!
Юноша мгновенно отреагировал шуткой по французски же:
– Возможно, это ваша новая шляпа, мсье?
Профессор захохотал, откинувшись в своем кресле, глаза заблестели и это было хорошим знаком.
Виталию Аркадьевичу не составило большого труда добиться аудиенции у главного коменданта Новосибирской области по немецким ссыльным: сын полковника Пирязева учился на юридическом факультете, где профессор Лозовский как раз и преподавал языки.
После недолгих уговоров, навечно ссыльному А. Беккеру, в рамках поставленных партией задач быстрого восстановления качественного образования в СССР, предписывалось «прибыть в город Новосибирск для продолжения дальшейшей учебы с сохранием статуса спецпоселенца и обязанностью отмечаться в установленные сроки в главной спецкомендатуре Новосибирска».
Этой бумагой-требованием тряс перед носом у Александра Беккера комендант Митрохин.
Был трезв.
Возмущался и негодовал.
Грозился опротестовать.Но это пустые угрозы: требование завизировано главным комендантом Алтайского края. Его прямым начальником.
– Ах ты фашист недобитый! Выскользнул все-таки!
Александр Беккер поступил в новосибирское педагогическое училище сразу же, после коротких экзаменов на специальность «учитель начальной школы». Сразу на второй курс: рекомендация профессора В. Лозовского весомый аргумент:
– Да и в самом деле: зачем тратить на какого-то Беккера так нужные образованию государственные средства, когда его подготовка позволяет сократить затраты? Кроме того, нам в области нужны учителя языков, они не сегодня нужны, они вчера нужны! Положение катастрофическое: учить некому! Мы можем и обязаны приложить все силы для быстрейшего восстановления качественного образования!
Это с чуть величественным видом произнес Виталий Аркадьевич в областном комитете по народному образованию, а тот нашел доводы резонными.
Тогда руководство комитета, вечно тяготящееся нехваткой кадров, увидя возможность решения своих проблем - преподавателя французского в училище не предвидится, постановило использовать Александра Беккера «ввиду учебной необходимости» сначала в качестве общественной нагрузки, а потом и платя полставки лаборанта. Обязало восемнадцатилетнего Александра вести уроки французского для своих соучеников, утяжеляя его и без того перегруженный день.
Кроме языков были другие, разумеется, более важные дисциплины: «Краткий курс ВКПб», «Политэкономия социализма», с томами бессмысленных, противоречивых, а зачастую глупых ленинско-сталинских нравоучений, напечатанных гигантскими тиражами. И хотя содержание этих тонн бумаги - «всесильное учение нового поколения строителей коммунизма» натужно пытались направить в юные головы, каждому разумному человеку в глубине души это представлялось никчемной затеей: разум редко задерживает бессодержательные, голые, не подкрепленные жизнью схоластические сентенции.
Но тут гораздо важнее другое: громогласно объявить их гениальными: посредственности обожают, когда их называют гениями.
Три раза в неделю, по четыре часа юноша должен учить языку тех, чья жизнь покорежена войной, лихолетьем, недоеданием, смертью. Проблема еще и в том, что стипендия была мизерна, Александр подрабатывал грузчиком в пекарне, времени на это перестало хватать, а те полставки, его лаборантское жалование, было даже меньше стипендии.
Среди его учениц было несколько девушек, способных воспринимать знания, с мужской же частью подопечных было совсем швах, - многие из молодых фронтовиков, демобилизованных и направленных по комсомольской путевке, плохо воспринимали французское учение.
Эмоциональная перегруженность шлейфом недавнего военного прошлого оставляла мало свободного места.
Александр как мог пытался вдохнуть в своих подопечных хоть какой-то интерес к французскому, но старания и энтузиазм быстро иссякли.
«Как же они будут учить детей в школе? Чему они могут научить?» – эта унылая мысль часто возникала посреди урока, только не высказывал ее никому, опасно.
Он же враг, в которого его угрюмые ученики, как им казалось, недавно стреляли. И хотя Александр Беккер, родившийся и выросший в СССР, не имел ни малейшего отношения к тем немцем, пришедшим на его землю с войной, это ничего не значило для послевоенных бывших солдат, озлобленных недавней потерей близких, голодом, невозможностью лучшей жизни.
Юный учитель если не враг, то уж точно не друг.
Нельзя было высказывать свое отношение не только потому, что фронтовики-ученики могли крепко поколотить, но что хуже - донести в политические органы, за такие вольности Сашу могли легко выгнать из училища, а то и уголовное дело завести. По безразмерной и столь же дьявольской формулировке «За дискредитацию кодекса строителя коммунизма», каковая впрямую смыкалась с знаменитой «пятьдесят восьмой» статьей другого кодекса. Уголовного.
В комсомол его сперва не приняли: какой к черту комсомол для сына осужденного, к тому же, немца-спецпоселенца?
Но потом все же обязали вступить. Парторг училища строго-настрого приказал вызубрить устав ВЛКСМ и на комсомольском собрании Александру вручили членский билет: нельзя преподавателю без идейной опеки.
Сегодня, после занятий намечено комсомольское собрание.
В повестке дня стояло два вопроса:
1. Работа комсомольских организаций в свете предстоящих выборов в Верховный Совет Союза ССР.
2. Разное.
Виновницей пункта «разное» была Лиза Мокеева. Когда самая красивая девушка их курса появлялась, Саша терялся и суетливо блуждал глазами по сторонам, пытаясь не смотреть на нее. Потел. Дыхание внезапно становилось сбивчивым. Воля в такие моменты у юношей бывает подавлена, бороться с этой силою решительно невозможно: взгляд сам притягивается, магнетически.
Лиза насмешливо смотрела на своего преподавателя, а по совместительству и соученика, ее веселил этот некулемистый парень, очевидно, влюбленный в нее и страдающий оттого. Но юным особам такие страдания - бальзам на душу.
Девушка поступала в Москву, в педагогический институт, но отчего-то не взяли. Пришлось сменить планы на более длительные: сначала среднее заведение, а уж потом пытаться поступать в высшее.
Впрочем, девицы в большинстве своем об эту пору мало думают об учебе, есть более животрепещущие интересы.
Для Александра Беккера проблема отягощалась тем, что на красавицу Лизу положил глаз фронтовик Николай Егоров, комсорг их курса, всегда возникавший внезапно, стоило только Саше заговорить с Лизой, Коля всеми силами старался прекратить эти беседы, даже если преподаватель Беккер занимался с учащейся Мокеевой на уроке французского.
Егоров видел, как Лиза кокетливо красуется перед Беккером, это злило, у него были серьезные намерения насчет девушки.
Появление в жизненном пространстве какого-то «недобитка», как он называл Александра Беккера, сильно раздражало, хотелось унизить и потоптаться по нему. По-настоящему, по-фронтовому. А статус комсорга был хорошим инструментом для мести.
«Я на тебе высплюсь...» - думал Николай.
И это произошло.
Комсорг Н. Егоров ударил своего преподавателя А. Беккера кулаком, прямо во время урока французского.
Александр пытался объяснить учащемуся Егорову временнЫе формы глаголов, несколько раз поправил его, но тот вдруг разъярился, с размаху ударил Александра по лицу.
Не было никаких оснований для такой реакции, преподаватель никак не оскорблял свое идеологическое комсомольское начальство, только раз за разом поправлял его ошибки, мягко заставляя Егорова повторять за ним.
Несомненно: этот проклятый Беккер хотел унизить его перед Лизой Мокеевой!
Показать ей глупость Николая Егорова. А заодно выказать свой ум, который этот фашистский гад тут, в тылу оттачивал, пока рядовой Егоров воевал за него на фронте.
– Ты меня за идиота считаешь?! Ты умнее всех?
вскричал комсомольский вожак, вторично занеся кулак над поверженным и изумленным горемыкой-учителем, вжатым в угол.
Класс был в сильном недоумении от выходки бывшего фронтовика.
И вот именно этот инцидент должен обсуждаться сегодня в повестке дня комсомольского собрания под номером два: «разное».
В президиуме, в центре восседал парторг училища Семен Михайлович Чуев, вместе с активисткой, предназначенной для записи протокола, а также комсоргом Егоровым. На столе красовался непременный графин с водой.
После пламенного выстреливания по бумажке членом комитета комсомола училища Вацлавом Старевичем проникновенной тирады о руководящей роли партии и лично товарища Сталина, указующего ясную и прямую дорогу к счастью методом свободного избрания органов советской власти, собрание перешло ко второму вопросу.
Случаю на уроке французского.
Парторг Чуев пребывал в хорошем настроении, вероятно, именно такие темы придавали его партийному сознанию чувство нужности, веса, авторитета.
– Так, все успокаиваемся!
Эту часть уже вел лично парторг.
– Егоров! Выходи и объясни товарищам причины своего поступка.
Николай подготовился к этой реплике, вышел и бодро начал:
– Как учит нас товарищ Сталин, мы все должны наиболее полно исполнять свой долг перед родиной. Любое ослабление такого... можно назвать...
Оратор сделал паузу, явно вспоминая текст:
– … отступлением от ленинско-сталинских норм. Товарищ Беккер...
Егоров добавил чуточку угрожающего тона:
– пока еще товарищ... допускает в своей работе такие отступления.
Коля, закатывая вверх глаза, декламировал как мог накануне выученный текст:
– Его грубые формы преподавания французским языком... французского языка...
Парторг Чуев перебил его:
– Ты за что ударил учащегося Беккера?
– Он насмехался надо мной.
– Садись. Беккер, выходи к товарищам!
Парторг, получая удовольствие, перешел на «вы»:
– Беккер, почему вы издевались над фронтовиком Егоровым? Чем он вам не угодил?
– Я не издевался. Я старался, чтобы он понял урок.
– А вот Егоров утверждает, что вы издевались, пытались выставить его дураком перед классом!
С заднего стола послышался тонкий, неуверенный девичий голос:
– Да не было никакого издевательства...
Семен Михайлович отреагировал мгновенно и грубо:
– Ивантеева! Тебе кто-то слово давал? Вот когда тебя вызовут сюда, будешь говорить... а сейчас пока сиди и слушай! Это касается и остальных.
Со сладкими, нарочито ласковыми нотками в голосе вернулся к стоящему Александру:
– Товарищ Беккер, чем вы объясните такой эмоциональный срыв комсорга Егорова?
– Ничем. Поводов не было. Я просто объяснял французские глаголы.
– Вы понимаете, что могли оскорбить комсорга случайно, ненамеренно, даже не отдавая отчета?
– Ну... не знаю...
– Чего вы не знаете? Того, что Егоров фронтовик, вы не знаете? Того, что у него испорченная войной нервная система? Испорченная немцами, между прочим! Того, что у него были ранения? Этого вы не знаете? Он воевал с вашими соплеменниками!
Чуев многозначительно поднял вверх указательный палец, с чувством продекларировал:
– Пока некоторые в тылу сидели!
– Я по возрасту не мог воевать... К тому же, меня все равно не взяли бы на фронт.
Семен Михайлович снова сменил эпический свой тон на спокойно-насмешливый:
– Конечно, не взяли бы! Кому на войне нужны предатели?
Александр Беккер был на грани эмоционального срыва, дрожал:
– Я не предатель!
– Не предатель? Ну, это пока не предатель. Но мог бы им стать, если бы вас, немцев, партия не выселила сюда! Так что, советское государство для вас совершило благое дело, сохранив жизнь, дав работу, возможность хотя бы трудом искупить свою историческую вину, а могло бы этого и не делать. А вы над фронтовиками потешатесь! Теми, кто защищал родину и проливал свою кровь! За вас, в том числе!
Беккер уже понял, что возражать парторгу - делать себе только хуже. Семен Михайлович оседлал своего любимого конька. Надо молчать.
– Так... кто еще хочет высказаться? Ивантеева, может быть, ты? Уже не хочешь? Ну, не хочешь, как хочешь...
Парторг заглянул в лежащую перед ним бумагу:
– Предлагаю собранию проект решения: объявить по выговору каждому участнику конфликта... Комсоргу Егорову за то, что проявил несдержанность на фоне своего эмоционального перенапряжения послевоенных лет. Что его не оправдывает, замечу, но требует снисхождения.
Снова заглянул в бумагу:
– Учащемуся Беккеру кроме выговора вынести предупреждение о недопустимости чванства и заносчивости в коллективе! Иначе это может повлечь за собой далеко идущие последствия.
Чуев с нажимом повторил:
– Далеко...
Снова поднял свой назидательный палец:
– ...идущие последствия!
Через паузу в установившейся тишине:
– Кто хочет дополнить? Никто не хочет? Тогда прошу голосовать. Кто за? Ивантеева... Ты что, против?
– Я воздержусь.
– А-а... ну-ну! Ты тоже далеко пойдешь! Против? Нет... Из воздержавшихся одна Ивантеева...
Уже после собрания парторг поманил к себе Егорова:
– Так... это уже край, Николай... Ты сейчас кандидат в члены ВКПб, нельзя так! Нам в партии нужны люди, владеющие собой! Я тебя тяну-тяну, объясняю ленинско-сталинские партийные принципы, а ты как баба эмоциями брызгаешь! Врага надо бить с холодной головой! Хотя и с горячим сердцем.
Понизив голос, добавил усмешливо:
– Женщин еще много будет в твоей жизни, держи себя в руках! Жениться надо на идейных коммунистках, а не на вертихвостках, если хочешь достичь чего-то в жизни.
Вернул строгий тон:
– Иди, работай над собой.
Парторг Чуев имел дочь.
Эля уже сходила замуж, быстро развелась, теперь с интересом смотрела в сторону фронтовика Николая Егорова. В педагогическом училище Электрина Семеновна преподавала краткий курс ВКПб.
После собрания Таня Ивантеева подошла к Александру, выдохнула почти шепотом:
– Саш... Чуев тебя заклюет. Хотя, говорят, его переводят куда-то выше...
Саша смотрел угол:
– Не хочу больше преподавать французский...
– Жалко... я только-только начала что-то тумкать... Но тебя тоже можно понять.
В кабинете директора училища, на диване, сидел парторг Чуев:
– Подожди, сейчас Лидия Ивановна подойдет.
Вызванный Александр Беккер переминался с ноги на ногу, парторг смотрел на него, молчал, явно испытывая удовольствие оттого, что юноше неудобно перед ним стоять, присесть не предлагал.
Вошла директор училища Петельникова, в руках у нее была бумага, на ходу к своему креслу задала вопрос:
– Это твое заявление? - директриса махнула в воздухе принесенной бумагой в сторону Александра.
– Наверное... я не вижу.
– Зато я вижу! Что ж ты Александр Беккер, манкируешь обязанностями преподавателя?
– Я не могу быть преподавателем. Для этого надо обладать авторитетом.
Вклинился парторг:
– Так надо зарабатывать авторитет в коллективе!
– В нашей группе есть люди с авторитетом, вот пусть они и преподают французский...
Семен Михайлович рассмеялся:
– Ты смотри! Он еще и язвительный! Кроме того, что несознательный. Ты хочешь, чтобы тебя отчислили? В волчьим билетом? Учиться надоело?
– Ну... я у Егорова французскому не учусь. Наоборот...
Директриса вмешалась:
– А кто этот Егоров?
Семен Михайлович тотчас откликнулся:
– Комсорг курса.
– А при чем тут комсорг?
– Он ударил Беккера на уроке...
– За что?
Лидия Ивановна только вчера вернулась из московской командировки и не знала об инциденте.
– Вот, товарищ Беккер заносчив и груб с товарищами бывает на уроках французского...
Александр встрял в диалог директора и парторга:
– Это не так ...
Лидия Ивановна мгновенно взяла инициативу, прихлопнув ладонью по столу:
– Так! Мне ваши бараньи бои не интересны! Беккер... Зарплату мы тебе повысим. Будешь получать полную ставку лаборанта. Платить тебе за преподавание училище не имеет права... Либо другой вариант: мы тебя отчисляем за драку и ты едешь обратно! В свою дыру! Как тебе это?
– Лидия Ивановна, я только вас прошу: переведите Егорова в группу немецкого... Или отправляйте меня назад.
Закрыл глаза, задержал воздух, слегка удивившись собственной наглости, поставив на кон свое будущее.
Но директриса легко и со смешком решила эту проблему:
– Договорились!
Когда учащийся Беккер вышел из кабинета, Лидия Ивановна потрясла ладонью в воздухе:
– Семен... прекращай свои развлечения, а то у меня скоро учить некому будет.
– Ничего, он должен знать свое место...
1953.
За месяц до выпуска директриса училища, не говоря ни слова и никак не объясняя происходящего, вызвала к себе в кабинет учащегося Беккера, вручила диплом с еще невысохшими чернилами, чем вызвала у того сильное недоумение. А следом за дипломом сунула на подпись бумагу, каковая распределяла учителя французского и немецкого языков на Кольский полуостров:
– Подписывай!
– Что это?!
– Подписывай без разговоров! Он спрашивает еще!
Лидия Ивановна грозно повысила голос, но выглядела при этом торжественно. Впрочем, к этим чувствам директрисы подмешивалось и изрядное удивление: по округленным глазам и сугубой серьезности видно, что для нее происходящее также является полной неожиданностью.
Скорее всего, команда поступила откуда-то сильно свыше, сама Лидия Ивановна не рискнула бы раньше положенного срока выдавать диплом учащемуся Беккеру.
В заключение начальница вручила конверт, в котором был плацкартный билет до Оленегорска и что самое удивительное - командировочные, за которые Александру следовало расписаться. Выглядело чем-то неожиданным: денег на дорогу в те героические времена либо не давали, присваивая, либо давали какую-то мелочь, а остальное также разворовывали.
Благо, никто и не протестовал.
Разумеется, мучило любопытство, зачем спецссыльного немца распределять на работу так далеко от Барнаула, но всё выяснилось после прибытия на место: на крохотном вокзальчике новоиспеченного учителя встретил серьезный молодой человек, препроводивший гостя в местный отдел МГБ. После недолгих биографических расспросов, а видно, что служащие этой серьезной организации и так все знают о нем, даже и без всяких интервью, Александру Беккеру предложили поработать на местном, недавно открывшемся горно-обогатительном комбинате.
Говоря по правде, предложение выглядело чисто формальным, как приказ, не допускающий возражений.
Худощавый капитан с выпуклыми скулами, постоянно курящий какие-то сладко пахнущие папиросы, спросил веско:
– Ты ведь в Казахстане, во время войны, на руднике работал? Значит, должен понимать какую важность для страны представляет обогащение руды?
– Я не работал на руднике, только санитаром в санчасти...
– Это неважно. Ты у нас по картотеке проходишь как специалист, знакомый с горным делом. Поэтому тебя сюда и вызвали. Как специалиста.
Капитан смотрел очень серьезно, но противоречить этому взгляду опасно. Спецссыльный Беккер внутренне усмехнулся причудливым извивам судьбы, что так внезапно влияют на профессиональный рост бывшего санитара и нынешнего учителя.
Проблема оказалась банальной: комбинат получил новое французское оборудование. Выбор на французов пал потому, что производительность их машин выше, чем даже у американских и британских, что, согласитесь, для прорыва в светлое будущее - важный фактор.
Быстрее – значит больше.
Но что важней всего, эта линия была еще и дешевле, а такой силы и убедительности аргумент может перевесить все остальные.
И все бы хорошо, только готовый к трудовым свершениям коллектив комбината споткнулся о маленькую проблему: полное отсутствие французского языка в образовании местной производственной элиты. Владеющих немецким подавляющее большинство, очень много говорили по-английски, а вот «французов» почти не было, инженеры не могли прочесть техническую документацию. А перевести на русский производители не озаботились. Точнее, перевод с французского на русский обошелся бы стране Советов в такую сумму, что последняя, будучи озвученной в московском министерстве, вызвала гнев министра на представителя галльских поставщиков:
– Вы что там во Франции, с ума посходили?! Это же почти четверть стоимости линии!
Француз только пожимал плечами, через силу улыбался, испуганно лепеча на приличном с акцентом русском:
– Не хотите перевода - не надо! Пожалуйста, поймите нас правильно, наша фирма не занимается переводами, мы строим оборудование, а переводы технической документации заказываем у специального переводческого бюро! В контракте на поставку нет ни слова о переводе!
– Перевод технической документации - само собой разумеется! - снова взревел министр.
– Но мы не можем выполнять ту работу, что не отражена в контракте...
Француз потел и бледнел, будущее уже казалось отвратительным: представил себя в русской шапке-ушанке, уныло бредущим из вечерней сибирской тайги после выполнения дневной нормы по укладке шпал железной дороги, ведущей куда-то далеко на север. В обратную сторону от тусклого неулыбчивого зимнего солнца, так отличающегося от веселого и ласкового лионского. Усилием воли попытался подавить страх. «Вот говорил я этой старой свинье Жаку, что не могу ехать в Россию, у меня резкая непереносимость морозного воздуха! Но тот только посмеялся, скотина: «Какой тебе мороз летом?! Что ты выдумываешь?»
В душе министра в тот момент тоже скребли кошки, урча и царапая: беда в том, что он уже радостно отрапортовал на правительственном совещании о сэкономленных средствах для нового горно-обогатительного комбината, потому обращаться к Маленкову за дополнительной валютой совершенно невозможно: могли и в лагерный ватник обрядить.
А то и чего похуже.
Министра передернуло, когда представил себя в каменном мешке внутренней лубянской тюрьмы. Тамошние костоломы могли самого черта заставить отказаться от сатаны, а уж на слабого человечишку и вовсе повесят все грехи, какие только придумает пытливый в самом прямом смысле следователь.
А подследственный все подпишет.
Потому министр принял самое энергическое участие в поиске переводческих кадров, дабы сэкономить такую нужную валюту для послевоенного восстановления экономической мощи страны, а заодно и сохранения своей жизни.
Когда на комбинате получили ящики с приборами и установками, поначалу "рубили" как всегда, с русским размахом и удалью:
– Да мы сами установим, без перевода! Что тут сложного? Уж не дурнее французов, мы же войну выиграли!
Разумеется, не дурнее, кто бы спорил, хотя вчуже оставалось не вполне ясным как дорогая французская линия по обогащению руды логически увязана с военной победой над Германией.
Первый самостоятельно установленный обогатительный барабан для руды страшно заскрежетал и остановился. А потом и вовсе не желал двигаться ни туда, ни сюда и всячески радовать начальство комбината передовым трудом на благо построения коммунизма.
После недолгих раздумий (далось же этим дуракам в министерстве чертово французское оборудование!) директор предприятия Андрей Николаевич Лепихин понял: еще немножко таких самостоятельных усилий и он лишится не только своей должности, но и головы. И ничто его не спасет.
Он почти физически ощущал острие дамоклова меча над своей уже намечающейся лысиной, меч стал преследовать его во сне, лупя плоской своей частью по затылку, звеня яростно и грозно, отчего Андрей Николаевич просыпался в холодном поту, сидя на кровати, долго потом тер голову и клял судьбу.
Потому и предпринял геракловы усилия по поиску сотрудников в комбинатский отдел технической документации. Главное, чтобы хорошо владели французским. Лучше всего тех, кто не в силах отказаться от такого предложения.
Попытки привлечь специалистов по техническому французскому из других городов результатов не дали: никто не хотел ехать куда-то на север, в Мурманскую область, в грязь по колено, в жуткие зимние морозы, а летом в жуткие комары да мошки. Такие специалисты внезапно заболевали, беременели, ими овладевали фрустрации неизвестной этиологии, отчего на лицах читалась неизбывная грусть и страдания, всем своим видом давая понять, что совершенно невозможно им ехать в хмурые местности, густо заселенные печальными учреждениями ГУЛАГ.
И то правда: самостоятельно, по доброй воле за колючую проволоку? Что может быть глупее этой затеи?
В близлежащих лагерях же всех, владевших французским языком арестантов, извели еще в тридцатые, так что почти никого не осталось, разве что старичок-портной, бывший флигель-адъютант одного из великих князей, да только его французский при отсутствии лингвистических упражений за почти сорок лет куда-то улетучился. Но все же взяли в отдел, толку от него мало, зато мог бы что-то непонятное и подсказать. Теоретически.
Прислали из лагеря гражданина Франции, он после войны по большой любви к русской красавице попал в СССР, но задержался дольше, нежели предполагал. Гораздо дольше. Ну, а что вы хотите? Настоящая любовь требует жертв.
Хотя, если совсем честно, тут органы ошиблись. Случайно перепутали простого француза — полного тезку с другим, гораздо более важным и влиятельным, познакомив с ослепительной русской барышней. Красавица перед отъездом из Парижа пригласила в СССР, чем Ромео, очарованный внезапным вниманием прелестницы, и не преминул воспользовался. Его даже не удивило, что визу на посещение весьма закрытой восточной державы дали как-то чудесно быстро. Но случилась промашка, он оказался не тем, за кого его принимали разведчики. Потом, чтобы этот чекистский косяк не так сильно бросался в глаза, любвеобильного француза осудили за шпионаж на двадцать лет.
И вздохнули с облегчением.
На него Лепихин строил особые надежды, а испуганный и забитый неласковыми нравами русской кичи француз долгое время еще опасливо смотрел на самых разных по уровню начальников, при их появлении вскакивал, независимо от должности и звания, вытягиваясь во фрунт, истово кричал свой номер, статью и фамилию, а она была известной на всю Францию. Артуа. Ну, кто ж знает, может, потомок тех самых Артуа, а может и нет. Он и сам не знал. А теперь уже и не хотел знать, кляня предков за эту фамилию: ведь если бы не она, так и жил бы себе во Франции своей французской жизнью и не возникали перед романтическим служащим северные красавицы с их неотразимым очарованием.
Дополнительно к перечисленной компании, гражданин спецссыльный Беккер идеально вписывался в эти условия: отказаться не мог, даже если и хотел.
Александр, конечно же, вскрикивал недоуменно, сообщая высоким чинам об отсутствии у него опыта технических переводов, на что ему в не допускающем возражений тоне отвечали, что не боги горшки обжигают, что знания приобретаются из практической работы, что со временем руководство комбината воспитает из спецссыльного Беккера отличного специалиста по французскому техническому языку. Что он должен ценить прекрасную возможность собственного карьерного роста, равно как и помощи советскому государству в трудную минуту и все такое прочее, обыкновенно изрекаемое дирекцией с важным видом.
Начальником Александра Беккера по отделу служил свежевыпеченный выпускник ленинградского Горного института, фронтовик и коммунист Леонид Железняков.
Он также приехал на комбинат недавно, по коммунистической путевке как инженер-горняк, владеющий французским языком. Французский Леонид изучал в институте и даже имел оценку «отлично» во вкладыше диплома, о чем не без гордости сообщил Александру.
Переводчик Беккер, справедливо полагавший, что именно так «на отлично» и обстоит дело с французским языком начальника, спросил нечто несложное, но тот не отреагировал на вопрос, через паузу уставившись на подчиненного Беккера:
– На французском только технические тексты!
Леонид входил в число избранных, то есть, в местную номенклатуру, потому не утруждал себя конкретной работой, ограничиваясь указаниями для подчиненных.
Долгими вечерами Александр задерживался в бюро, рылся в словарях, искал нужные термины и пытался разобраться в злополучных железяках, часами рассматривая чертежи. Голова заболевала от этой чертовщины, ругался шепотом на свою тупость, потом стало приходить пока еще туманное, но понимание. Уже слегка увлекался техникой, механическим терминами, картина складывалась яснее, оборудование казалось менее пугающим, вырисовывались принципы его работы. Наконец, стала понятна причина остановки злополучного барабана: обгонная муфта вышла из строя.
Когда устанавливали барабан, муфту смонтировали неправильно, «обратным ходом», потому восстановлению она не подлежала, ее заклинило, причем, окончательно. Все это Александр понял через пару-тройку недель знакомства с оборудованием. .
Переводчик Беккер как увидел этот мелкий шрифт, предписывающий зеркально устанавливать дурацкий подшипник-муфту, тотчас же встрепенулся, у него что-то похолодело внутри и щелкнуло: сегодня назначен пуск важного узла: ленты подачи.
Вскочил.
Понесся.
Прибежал на пуск линии, запыхавшись, крикнул:
– Стойте!
– Кто это тут командует? - злобно прорычал главный инженер.
– Линию нельзя включать, возможно, там неправильно установлена муфта!
– Ты кто такой? - спросил директор комбината.
– Это мой сотрудник, – Леонид подбежал к начальству, затем к подчиненному, зашипел грозно, махнул в сторону рукой, приказывая выметаться:
– А ну, бегом отсюда!
Директор заинтересовался парнем:
– Погоди... Откуда ты знаешь?
– Я разобрал тех. документацию! Муфту в барабане обратным ходом установили, а в описании оборудования есть специальная оговорка, мелким шрифтом, на нее то и не обратили внимания! А согласно ей, муфта изображена зеркально! Это значит, что линия опять выйдет из строя!
Директор долго и недоуменно смотрел на Леонида
– Ты же сказал, что сам все перепроверил! И кто из вас прав?! Так...
Директор задумался на секунду, потер подбородок, изрек, обращаясь к Беккеру:
– Ты переходишь в мое прямое подчинение, будешь контролировать работу переводчиков. Понял?!
– Понял...
– Пуск отменяется!
Директор Лепихин спиной, только лишь чуть повернув голову, рыкнул инженеру Железнякову:
– Зайдешь ко мне сейчас!
В приемной директора находился также и переводчик Беккер, усаженный строгой секретаршей, та пальцем показала на стул, присовокупив, чтобы не сходил с него.
Из директорского кабинета долго потом слышались восклицания. Чаще всего упоминалась чья-то матерь в перемешку с другими персонажами, манипуляциями и очень неподобающими действиями, которые кричащий грозился совершить с Лёней в различных неприличных позициях. Леонид выскочил из кабинета красный, кинул на Беккера полный мучений взгляд, будто обещаное директором Лепихиным только что и свершилось в его кабинете, втихаря погрозил кулаком и был таков.
Следующим в кабинет пригласили самого так кстати возникшего на пуске линии переводчика.
– Ну что с тобой делать, Беккер, - раздумчиво протянул директор Лепихин,
– Ты голову своего начальника отдела спас. И свою, между прочим, сохранил!
Андрей Николаевич уже выплеснул «наболевшее», а потому выглядел спокойнее:
– Займи стол в кабинете моего помощника, тут недалеко, но не расслабляйся! А то и тебе орехов отсыплю… Ты уверен в том, что муфта неправильно стояла в барабане?
– Да сто раз проверил.
– Смотри! Если ошибся - за полярный круг загоню! Будешь там для белых медведей снег лопатой чистить!
– Андрей Николаевич, ну так la speсification утверждает!
Слово «спецификация» Александр произнес на французский манер, чем вызвал неудовольствие начальства:
– Ты мне кончай тут по-французски! В моем кабинете только по русски!
Сделал ударение на последнем слоге:
– Понял?
– Да.
– Дальше… Подшипник или… обгонную муфту мы сделаем… закажем у своих шефов, в Ленинграде, на Адмиралтейском заводе. Там серьезные аппараты делают, и эту немудреную штуку тоже сварганят.
Андрея Николаевича младший брат работал на этом прославленном заводе, где строили военные подводные лодки для торжества мирового коммунизма.
А брат как раз там и служил ведущим конструктором в КБ соотвествующего профиля.
«Только надо, чтобы ихнему министру наш министр позвонил, попросил. А уж брат не подведет!»
Директор продолжал::
– Переведи все до запятой, всё, что касается муфты. Все технические данные! Мне на стол! Два дня тебе.
– Андрей Николаевич, я не успею... там сорок страниц!
– Успеешь! Не успеет он...
– Мне чертежник нужен, я ж не умею!
– Будет тебе чертежник. Свободен!
Директор Лепихин уже заинтересовался этим неглупым парнем, схватывавшем все на лету, в глазах у того чувствовались уверенность и сообразительность. «Надо его проверить... пропущу-ка я его через Розенблюма! Пусть потрепыхается, а там посмотрим».
Михаила Моисеевича Розенблюма, чертежника старой школы, въедливого и скрупулезного, Андрей Николаевич перетянул за собой сюда с прежнего места работы, еще из Челябинской области. В неспокойные тридцатые Михаил Розенблюм, занимавший ответственный пост в народном комиссариате машиностроения, шестым чувством понял, что началась большая резня и предпочел уехать из Москвы хоть к черту на кулички, хоть простым чертежником, только нашелся бы у него защитник, взял бы его на работу. Таким работодателем и оказался Лепихин А. Н., главный инженер верхнеуфалейского машиностроительного завода. Андрей Николаевич давно уже предлагал Розенблюму работать у него, еще с той поры, как Михаил Моисеевич преподавал во ВТУЗе машиноведение.
Сам Розенблюм, закончив соответствующий институт в Петербурге, имел инженерное образование путейца, но при советской власти предпочитал об этом не вспоминать, начисто вычеркнув эту часть своего прошлого, хотя помогал шефу весьма дельными техническими советами, если тот, конечно, обращался. В анкете определял себя сыном сапожника, что частично соответствовало правде: его отец в самом начале карьеры, пару лет занимался сапожным ремеслом, пока в Вильно не создал торговое товарищество, ввозившее в Российскую империю москательные товары из Германии, и как раз для сапожников. Сын же к 1917 году стал инженером мастерских Его Величества Николаевской железной дороги, что в городке Малая Вишера.
Одна беда: такие специалисты-инженеры быстрее прочих попадали под каток сталинского террора. Горькая чаша хотя и миновала Розенблюма, он очутился в Верхнем Уфалее, куда устроился под крыло молодого, подающего надежды советского организатора всяческих производств Андрея Лепехина.
И уж тут Михаил Моисеевич не совался никуда, разговоры о чем бы то ни было, а уж тем более политические не поддерживал, а если и возникало малейшее подозрение перехода часто веселой и пьяной компании сослуживцев к обсуждению животрепещущих проблем социалистической жизни, вставал и уходил, сославшись на боли в желудке, каковых у него отродясь не бывало.
Кому-то из бдительных начальников, ведающих подъемом социалистического духа у вверенных ему работников показался подозрительным этот еврей, не желающий высказывать свое мнение, а паче всего удивляло то, что Михаил Моисеевич отказывался с ними пить. По праздникам. Всегда находил какой-то повод.
«Возможно, что он член тайной, глубоко законспирированной антисоветской организации? Нет-нет, еврейство Михаила Розенблюма тут ни при чем, мы всё же интернационалисты, но какой то он не наш, не пролетарский, надо бы его выяснить...»
Арестовали таки Михаила Розенблюма и долго выпытывали насчет благонадежности.
Седых волос стоило Лепихину отстоять Розенблюма. Вовсе не потому, что он был так уж привязан к этому, временами совсем непонятному подчиненному.
Все проще: на заводе Розенблюм - единственный специалист с инженерным образованием, кто действительно, по-настоящему, а не по факту обладания дипломом, разбирается в своей профессии, всегда давал Андрею Николаевичу дельные советы, иногда спасая от крупных неприятностей.
Сказать по правде, для Андрея Лепихина чертежник Розенблюм был единственным техническим авторитетом, а потому приложил максимум усилий, поклялся своей головой и партбилетом, если Розенблюма органы отпустят.
И те отпустили! Приятно же иметь про запас на главного инженера такой пустячок как письменная гарантия на какого-то мелкого чертежника-еврея. Случись что с Розенблюмом, этой бумажкой, как крючком можно было подцепить и Лепихина. «Запас карман не тянет». А такие бумажки, как известно, срока хранения практически не имеют, можно в любой момент пустить в дело. Уголовное или политическое.
Коньком и душевным отдохновением еще с гимназии для Миши Розенблюма - черчение. Он любил строгие, прямые линии, идеальные окружности и вообще, четкие очертания чего бы то ни было. Уже работая инженером на императорской железной дороге, при решении каких-то служебных проблем, ради развлечения делал прекрасные чертежи для начальства, чем вызывал уважение, смешанное с удивлением.
- Да вы, милостивый государь Михаил Моисеевич, на все руки мастер!
Мастерство чертежника и определило его дальнейшую судьбу, так и проработал с Лепихиным в этом качестве все лихие годы.
И вот уже пенсионер Розенблюм, крепкий еще старик, с твердой рукой начертательного мастера служил социалистической идее под началом своего покровителя и менять жизнь в какую-либо сторону не собирался: поздно.
Да и незачем: жена умерла в войну, сын погиб на фронте.
Лепихина, как талантливого организатора, партия часто посылала на ответственные участки социалистического хозяйства, потому переезды так же постоянны. Андрей Николаевич возил за собой Розенблюма не просто так: чертежник обладал обостренным чутьем на людей, мог запросто определить: подлец ли человек или нет. И почти всегда оказывался прав, один раз только ошибся. Лепихин даже хотел его сделать начальником отдела кадров, от чего Михаил Моисеевич тотчас же отказался, неистово замахав руками: такой силы и ответственности должность требовала сотрудничества с органами, с первым отделом, а охоты связываться с ними ни малейшей, тем более, что и не взяли бы: пенсионного возраста. Но главное не это: там проверяли очень тщательно и строго, а липовая часть его биографии обязательно всплыла бы.
Вот ему то и поручил директор проверить переводчика Беккера:
– Прокопти его.
На их языке слово означало: включить въедливые, противные качества характера и понаблюдать как объект будет реагировать.
То есть над новеньким следовало поиздеваться, дабы оценить деловые перспективы.
– Здравствуйте. Вы Михаил Моисеевич?
Чертежник, стоявший за кульманом, даже не повел бровью, продолжая свои манипуляции.
Александр помялся несколько секунд, не зная, что сказать:
– Мне сказали, что вы Розенблюм...
Чертежник так же не обратил ни малейшего внимания на пришедшего.
– Вы меня слышите?
Голос от кульмана все же скрипнул:
– Вас невозможно не услышать, вы как муха над ухом, так же противно звените! И так же бессмысленно!
Розенблюм не отрывался от своих занятий.
– Простите, но я по срочному делу!
– Срочное дело может быть только до ветру, все, что можно терпеть - дело обычное. У вас понос? Диарея? Угроза выкидыша?
Величественный чертежник повернул, наконец, лицо к гостю:
– Вы уже полчаса меня мурыжите, но до сих пор не сказали, что вам надо!
Щеки Александра сделались пунцовыми, не ожидал, конечно, такого приема:
– Меня направили к вам, потому что можете помочь с переводом документации...
Юноша сбился: ему была нужна помощь совсем другого рода.
Чертежник тотчас отозвался, хихикнув:
– Я?! С переводом?! Ступайте, молодой человек, палата номер шесть дальше по коридору! Только не хлопайте сильно дверью, там нервные пациенты...
– Да нет, я хотел сказать, что надо начертить муфту с переводом на русский, перевод я сделал, а надо еще нарисовать...
– Кому надо? Вам надо? Вот вы и рисуйте! Удовлетворяйте юношеское любопытство...
Чертежник снова вернулся к своим линиям.
– Да черт возьми! Мне дал задание директор завода! В тех. отделе сказали обратиться к вам!
Михаил Моисеевич заулыбался и расцвел:
– Ой! Вы посмотрите на это юное несчастное существо! Он еще и кричит! Он повышает на Розенблюма голос! Он думает, что на нем сошлась вселенная и я обязан его баюкать как в люльке у мамки! Жаль, я сегодня не захватил с собой сосочку с молоком!
Но молодой человек внезапно успокоился, стал подчеркнуто вежливым, хотя голос все же подрагивал:
– Мне плевать на вселенную, Михаил Моисеевич... Мне нужен только чертеж муфты. Если хотите, попрошу директора завода начертить эту чертову муфту потому, что у чертежника Розенблюма сегодня плохое настроение. Хотите?
Михаил Моисеевич помолчал некоторое время, смотря на собеседника оценивающе, усмехнулся и уже деловитым тоном:
– Не нужен нам Андрей Николаевич, мы и без него решим проблемку. Давайте вашу втулочку!
Против ожидания, из Ленинграда приехала многочисленная группа инженеров и специалистов не только от Адмиралтейского завода, но и Металлического. И с других, размером помельче.
У большого начальства на совещании Совмина родилась счастливая идея: делать такое же горно-обогатительное оборудование, но уже у себя! В стране Советов. Дабы повторить чудесно себя зарекомендовавшее французское.
Да так хорошо задумывали его строить, чтобы из Франции к ним приезжали закупать!
Звучала такая мечта на партсобраниях.
Потому ленинградские гости ходили, фотографировали, изучали, а самый востребованный сотрудник комбината спецссыльный Беккер, находился в центре внимания, поскольку мог ответить на их вопросы. Или пытаться ответить.
Но, забегая вперед, из затеи с горно-обогатительным оборудованием ничего не вышло. Французы наотрез отказались продавать патенты вместе с технической документацией. Было подсчитано, что самим разработать с нуля обойдется дорого: просто скопировать оборудование не удастся.
Так бы и работал бы Александр Беккер далее на комбинате, если не пришло через три года неожиданное послабление, с немецких спецпоселенцев сняли их хомут: обязанность жить там, где укажет партия и правительство самой свободной страны мира, а также приходить к коменданту и отмечаться о своем наличии. То есть, формально уравняли в правах с остальными гражданами, хотя, до 1972 года еще существовали тайные ограничения. Под грифом «для служебного пользования».
Например, квоты на прием советских немцев в высшие учебные заведения. На руководящие должности и прочее. Примерно такие же, как и для советских евреев. Но самое волнующее право им было все же дано: возможность перемещаться по стране, не прося на то дозволения.
Для российских немцев это и вправду стало освобождением, свободой в самом широком смысле слова.
В душе своей загорелся Александр Беккер идеей возвращения к европейским истокам, к тому, о чем рассказывала мать и о чем так сокрушенно вздыхал отец.
Ворочался по ночам, не спал, все обдумывал заманчивую идею: пересечь границу и оказаться в Норвегии.
Бежать через Финляндию невозможно: у Советского Союза с Суоми заключен договор о том, что все беглецы из страны подлежат безусловной выдаче назад. Договор неукоснительно соблюдался финнами, дабы не раздражать русского медведя. Слишком свежа была в памяти попытка завоевать страну синих озер доблестной Красной Армией. Тогда это не удалось во многом из-за череды счастливых случайностей, что помогли Маннергейму не попасть на стол Сталину, но второй раз испытывать судьбу финнам сильно не хотелось, маршал Маннергейм озаботился договором о мире со Сталиным, чего и достиг, хотя понимал, что перемирие это временное, усатый генералиссимус рано или поздно обязательно вернется к этому вопросу: обида от поражения смывается только кровью победы. Потому Финляндия держалась из последних сил, чтобы как можно дольше поддерживать статус-кво.
Только вот с Норвегией такого договора нет, а крохотный кусочек границы с ней есть!
И это вселяло надежду.
К своему удивлению, Александр все чаще дружески беседовал с Розенблюмом, тот взял юношу под свое крыло и многое объяснял. Многое из того, что не говорится в открытых беседах, но только и исключительно обиняками. Однажды Александр, стоя у карты Мурманской области, как-то особенно живо интересовался той частью советской границы, которая с Норвегией.
Розенблюм грубо схватил за шкирку переводчика Беккера и отвел в безопасное место, где их никто не мог услышать. Сказал тихо, но очень доходчиво:
– И даже не думай... Таких умников как ты - пруд пруди. И все они, эти дурачки, в виде трупов и остались. Там пограничников больше, чем собак нерезаных. И все с автоматами, да с пулеметами. И стреляют без предупреждения.
– Михаил Моисеевич, но я...
– Молчи. Ничего не говори. Я и так все вижу. Ты водку пьешь?
– Нет.
– Запьешь. Отваливай отсюда. Ничем хорошим для тебя это не закончится.
– Куда.
– Ты ведь педучилище закончил?
– Да.
– Мой кузен — профессор свердловского педагогического института. Бери отпуск и дуй к нему. Цидулю я тебе нацарапаю. На очное тебя не возьмут, а если заочником, то может и повезет… Всё о тебя зависит.
1970
Много их жило в этом шахтерском поселке. После войны угольные шахты были почти единственным местом, куда могли устроиться работать советские немцы, коим было запрещено покидать места их "вечного" проживания. А места определялись весьма просто: там, где были огромные сельскохозяйственные или иные лагеря в бескрайней казахской степи, куда осенью 1941 года свезли немецких женщин, отделив их с малолетними детьми от своих мужей, и всю войну они жили сначала в землянках, их они выкопали сами же, вгрызаясь в землю чем попало. Именно в первый год их ссылки в казахскую степь умерло больше всего стариков и детей.
Потом стало легче.
Мужчинам-немцам повезло меньше: они в тайге валили сибирский лес, строили в той же тайге железные дороги. А женщины в степи ковали великую победу, работая на рудниках или выращивая на полях все, что требовалось для страны.
Под присмотром охранников.
На послевоенных угольных шахтах могли работать не только немцы, но и всякий, кто отсидел за проволокой срок, а их было в те времена много. На угольных шахтах ужасающая смертность от взрывов метана, от обвалов, а поскольку мужчин катастрофически не хватало в тяжелое послевоенное время, потенциальным "врагам" советского государства, честно отдавших долг стране, разрешили работать под землей, в шахтах и на химических предприятиях, где тоже была такая же высокая смертность.
Шахтерские поселки тех лет больше походили на компактые поселения с полублатными, полулагерными нравами. Но это и немудрено: шахты строились заключенными, многие потом и оставались работать там же. Директора шахт пользовались какими-то секретными, внутренними инструкциями и брали на работу российских немцев, желавших уехать из мест их «вечного» проживания:
– Не бойся... Никто тебя на моей шахте не тронет, не арестует... Никому тебя в обиду не дам, но и ты работай честно. Выполняй все, что тебе скажут.
Пенсий для колхозников в те времена родное советское государство не предусматривало: пенсионные выплачивались только тем, кто работал на производстве, в добыче ископаемых. Или чиновникам, учителям, врачам.
Именно туда стремились немцы, чтобы в старости иметь какие-то деньги, когда работать будет совсем невмочь, элементарная страховка своей жизни.
Это тот же рабский труд, но только сейчас рабовладелец поменялся, теперь это шахтоуправление. Платили немцам-шахтерам почему-то заметно меньше, чем свободным горнякам, по крайней мере, до конца шестидесятых, но работали они больше и тяжелее. Приходили и отмечались в спецкомендатуре до 1956 года: закон надо исполнять.
Школы в поселке плохо отличались от лагерных: с такими же, полулагерными обычаями, с жесткой дисциплиной, она, впрочем, держалась только на словах, на деле же ученики как могли отлынивали от уроков.
Учительница вскричала:
– Так! Ну-ка умолкли все! А то сейчас Николая Спиридоновича позову!
На предложение Людмилы Иосифовны, учителя истории и классного руководителя, позвать директора школы, шестой "В" откликнулся мгновенной тишиной: Николай Спиридонович был ветераном войны и порядок наводил быстро.
Он вообще любил наводить порядок, не только среди учеников, но и между подчиненными ему учителями школы. Преподаватели его боялись: мужчине мог запросто врезать кулаком по лицу, а милиция всегда "спускала на тормозах" заявления о побоях. Женщины-учительницы его также опасались, их он не бил, но в выражениях не стеснялся, мог выругаться «по матушке». В учебную программу старался не вникать: Николай Спиридонович не обладал профильным образованим, сказать по правде, даже средним.
«Но нам, коммунистам подвластно все, как утверждает любимая партия!»
Директор школы охотно и цветисто рассказывал как воевал на фронте, на передовой. Вот только другие ветераны, также прошедшие сквозь войну, слушая пересказы подвигов Николая Спиридоновича, кривились и отворачивались, что-то бормоча под нос. Матерное, как правило. Хотя, о своей собственной войне помалкивали.
Для подростков этого поколения была какая-то волнующая странность, что воевавшие резко делились на тех, кто долго, красочно, с удовольствием повествовал о битвах с немецко-фашистскими захватчиками, о своих наградах, где и за что полученных. Вторая часть состояла из тех, кто ни в какую не хотел говорить о войне. Причем, последних сильно больше, чем первых.
В этой непонятке вообще всё представлялось туманным. В канун дня Победы Лешка Горяйнов пригласил в класс свою соседку по бараку, Марию Васильевну Шмидт, она воевала на фронте, в разведке. Рассказать о войне, о своих наградах. О подвигах. Леша получил задание от Людмилы Иосифовны: найти ветерана войны и пригласить в класс а он, не долго думая, рассказал о Марии Шмидт!
Которая воевала. И грудь вся в медалях и орденах - места свободного на гимнастерке нет, среди них только орденов Боевого Красного знамени было аж две штуки, а орденов Славы тоже два, первой и второй степени! Она была обладательницей такого набора орденов, что по статусу почти приравнивалось к "Герою Советского Союза."
Сначала Людмила Иосифовна не поверила:
– Как ты сказал у нее фамилия?
– Шмидт.
– Странно... – протянула Людмила Иосифовна.
– С такой фамилией и герой войны?
– Так то по мужу, – беспечно отозвался Лешка, – у нее муж русский немец, она уже после войны вышла замуж.
– Нет русских немцев, – надменно и с нажимом оборвала классная руководительница, есть советские немцы!
– Ну да, - не растерялся Лешка, – советский немец, дядя Володя Шмидт, ее советский законный муж!
– Хм...
Людмила Иосифовна на несколько секунд ушла в свои мысли:
– Ну, ладно, зови ее!
На предложение Лешки прийти в класс с рассказами о своих военных подвигах, Мария Шмидт внезапно заплакала и отвернулась. Пару минут рыдала, дергая плечами, потом вытерла платком глаза и твердо отказалась.
Ни на какие уговоры не поддавалась. Потом, дабы подсластить подростку пилюлю, вытащила альбом с фотографиями и стала показывать пожелтевшие снимки той самой войны. Она стояла молодая, круглощекая, с сияющими от счастья глазами на фоне Рейхстага, в окружении еще четырех женщин в таких же гимнастерках, с наградами. У каждой из них на груди висел автомат ППШ. Было солнечно, радостное будущее сквозило в каждой их улыбке, надежда на скорое и непременное счастье.
Иначе и быть не может! Чтобы люди, победившие в этой войне, стали потом несчастливы?! Это гигантское несчастье народа должно непременно уравновеситься, возместиться таким же количеством прекрасного, умиротворяющего будущего. Того, самого, светлого. Обещанного.
Лешка сидел, рассматривал фотографии, а сознание дырявила только одна мысль:
"Но почему же она отказывается прийти и рассказать о войне?! Она взаправду воевала, взаправду свои ордена кровью заработала?! Все ее фотографии говорят об этом! ЧуднО! Это же поверженный Рейсхтаг! Кто же его не знает?"
Долгое время после войны Мария Шмидт работала под землей, в шахте. Тогда женщинам еще разрешали добывать уголь под землей. Там она заработала себе увечье: вагонетка сорвалась и упала на ноги.
Она почему-то смеялась, когда говорила, что на войне не было ни одного ранения, ни царапины, хотя служба в полковой разведке - самый что ни на есть передний край. А вот в мирное, спокойное время, покалечило ее...
Об отказе тети Маруси Лешка был вынужден рассказать классной руководительнице. Потом произошло чудо.
Примерно через неделю Мария сама зашла к Горяйновым и передала его матери, что придет в школу на эту самую "встречу с ветераном". Гораздо позже Лешка узнал, что в те времена существовало много рычагов воздействия на ветерана войны. Вероятно, одним из этих способов и воспользовалась партия.
Да и то правда: "кто она такая, эта Мария Шмидт? Ну и что, что она практически героиня Советского Союза! Кто дал право ей, фронтовику, пренебрегать важнейшим делом воспитания подрастающего поколения? Она не просто должна, она обязана! Партия ее наградила, партия ей дала ветеранские льготы, она всем обязана партии!"
В общем... Мария Шмидт приковыляла на своих больных ногах в школу. Принесла фотографии, которые ученики класса рассматривали с большим любопытством. Блеклым, больным голосом, безучастно рассказывала о том, в каких странах побывал их полк. Как дошли до Берлина. Хотя, это было трудно назвать рассказом, скорее, только скупо отвечала на вопросы. Как в предместье Берлина она одна с автоматом привела в расположение своей части двадцать восемь солдат вермахта. Они прятались в загоне для скота, далеко в поле. Это было уже через неделю после капитуляции.
"Хотя... какие это были солдаты, пацаны сопливые. Дети еще. А я там цветы собирала..."
Маша себе веночек на голову плела. В простенькой плетенке этой желтые одуваны и белые ромахи. Васильки, которые она так любила, но их отчего то мало. Потом услышала шорохи и падение чего-то тяжелого. Тут же сработала реакция, мгновенно упала на землю, сорвала автомат с плеча, как учили, откатилась двумя оборотами влево, в сторону, правда, упала неудачно, ударилась грудью о камень. Замерла.
Медленно, как можно тише передернула затвор своего ППШ, но тихо все равно не получилось. А там, в овине, услышав клацанье автоматного механизма, мгновенно загалдели голоса по-немецки, стали выходить солдатики с поднятыми руками и белым флагом. Они все сплошь были юными, видать, только после школы, некоторые шибздики, некоторые плакали, кто от счастья, что кончилось это страшное ожидание, кто от огорчения.
Поднялась, отряхнула юбку, засмеялась отчего-то, даже сама не поняла отчего: так забавно смотреть на эти умильные, испуганные физиономии детей германских.
Когда мальчики вышли, встали на открытое место с поднятыми руками, там, в добротном, покрытом железом овине, раздался выстрел. Опять пришлось падать оземь, тут уж не раздумывала: послала из своего «пашика» смачную, длинную очередь туда, внутрь. Мальцы немецкие, конечно, все попадали на землю. Но выстрелов в ответ не было.
Подождала еще минуту, потом, стараясь сделать свой голос максимально страшным, крикнула юнцам:
– Liegen!
Но те и так лежали, не двигались.
Бросила гранату в овин, автомат уже дымился, но послала еще короткую очередь, а там никого не было, кроме одного трупа, в правой руке мертвец держал армейский вальтер, из виска уже слабой струйкой стекала кровь, на плечах погоны лейтенанта вермахта. Вероятно, офицер призван из запаса, и даже не успел остричь свои волосы. Или не захотел?
Пышная шевелюра его так красиво лежала на столбе, что у Маши даже защемило сердце: вьющиеся русые волосы неподвижного немца так походили на ее собственные, короткие вихры, локоны, выбивающиеся из-под пилотки, и даже формы лица у них были схожи. Длинные, красивые пальцы трупа еще шевелились в агонии, будто играя на клавишах затейливую мелодию.
Это подобие с мертвым офицером слегка испугало. А может быть, показалось, что похожи?
Быстро взяла себя в руки, осмотрелась, убедилась, что никаких сюрпризов уже не будет, выхватила вальтер из руки трупа, осмотрела магазин ; он был пуст, видать, бедолага использовал свой последний патрон, засунула пистолет за пояс. У выхода аккуратно составлено оружие этих юнцов, никто его не взял с собой. Да и бесполезное это оружие: патронов там не было вовсе.
Скомандовала юнцам:
– Steht auf! Haende hoch!
Юноши быстро и послушно вскочили на ноги, подняли руки, сами, без команды построились в три колонны и повела русая Маруся эту мальчишескую ватагу за пару километров в расположение своей части, сдала командиру. Палец держала на автоматном спусковом крючке, наготове: мало ли что. А за оставшимся оружием послали потом виллис, тот и привез в расположение части немецкие винтовки и автоматы.
За это Маша Погудина получила еще один орден Славы.
Но лучше б не получала. Потом уже, после двадцатилетнего юбилея Победы, долгими серыми вечерами вспоминала этих немецких мальчиков, картинка настырно и надрывно возвращалась и возвращалась к ней, думала об их тяжелой послевоенной судьбе, о советском плене, где использовали юнцов на строительстве жилых зданий, дач, домов отдыха, санаториев жирных партийных советских сволочей на черноморском побережье Кавказа, где умирали они там от болезней и от тоски по родине. Разве виноваты эти юнцы, что так бездарно профукали свою страну их отцы? Разве дети что-то решают в играх взрослых? Когда эта война началась, они еще сопливыми бегали...
Колом стояла в душе предательская мысль: «эх... надо было тогда отпустить их к мамкам... зачем я им жизнь поломала? Может быть, поэтому у меня и нет детей... может, поэтому и наказал меня господь...» И плакала... Плакала.
Тяжелые были эти мысли. Ревела тайком от мужа навзрыд от неудачной своей жизни, от военных дум, воспоминания фронтовые удушали своей мерзостью, от них оставались только гадостная грязь и душевный беспросвет, к горлу подкатывала тошнота.
Посмотрела она тогда Германию, немецкий быт и сравнения эти не в пользу того, что она видела всю свою жизнь. Запала ей в душу Германия. Все было настолько удивительно, чисто, аккуратно, по-людски, хотя и в разрухе... Не толпились и не давились в очередях, когда советские полевые кухни раздавали еду немецким детям, стояли спокойно. Сколько раз она ловила себя на этой не советской, не патриотической мысли: «Как бы я хотела тут жить!» Но прогоняла ее, говоря, что победителю не следует желать судьбы побежденного... Только вот совладать с этой предательской мыслью было невозможно: она возвращалась, возвращалась, возвращалась.
Дала себе слово: если выйдет замуж, то только за немца! Володю, российского своего немца, Мария встретила на шахте, он был навальщиком: загружал лопатой уголь в ее вагонетку, которую Маша отгоняла на подъем.
Жили Шмидты в бараке, где стенами служили два слоя оштукатуренных досок, а между ними засыпан утеплитель, мелкая нажига, отходы от литейного производства. Крыша иногда протекала, подвал сырой, пахло мышами, а общий туалет, как водится, на улице.
Она, ветеран войны, кавалер боевых орденов, разведчица, дважды обращалась в райисполком, просила улучшить жилищные условия, чтобы дали квартиру. Тогда поселок шахтеров находился на подъеме, уголь стране нужен как хлеб, много строили отдельного жилья, молодые, квалифицированные работники быстро получали эти квартиры, но для ветерана войны, к тому же инвалида на пенсии, квартиры не нашлось.
Мария Шмидт так и не вступила в партию, потому обращаться в райком партии бессмысленно, отказали бы, не рассматривая ее прошений.
А заместитель председателя жилищного комитета райисполкома даже и рассердился в последний ее визит:
– Что ты сюда ходишь? Ты свою фамилию в паспорте видела?! Ты вышла замуж за немца, за врага, практически, и хочешь, чтобы тебе советская власть помогла?
– Да какой же он враг? Мой муж родился в России, он во время войны на Урале, в трудармии железную дорогу строил!
– И правильно! Он искупал свою вину перед родиной! Жаль, что товарищ Сталин такой добрый и великодушный, я бы всех немцев под корень вырубил! Чтобы духу их в СССР не было! Как тебе не стыдно, подстилка ты фашистская! Не ходи сюда больше, не будет тебе квартиры!
Так и жила она со своим добрым, веселым немчиком Володей Шмидтом в бараке, на пенсию по инвалидности.
Но всю эту цепочку воспоминаний и мыслей она, конечно, не рассказывала школьникам. Это она вообще никому не рассказывала.
В общем и целом Лешке Горяйнову встреча класса с Марией Васильевной Шмидт не понравилась. Он ожидал огненных картин геройства, в духе Николая Спиридоновича, чтобы у девочек слезы текли от восторга. Чтобы мальчики сжимали кулаки и говорили о великой победе. А вышло как-то скучно и скомканно.
Когда Мария ушла, ковыляя на своих костылях, Людмила Иосифовна объявила, что с сегодняшего дня у них будет новый учитель немецкого и французского языков. Та половина шестого "В", что учила французский, оживилась: учителя у них не было три месяца, потому как их прежнего забрали преподавать куда-то в область, повысили, то есть. "Немцы", та часть класса, что учила немецкий, завидовали "французам", тем частенько перепадали свободные часы.
В класс вошел мужчина лет после сорока. Людмила Иосифовна представила его:
– Александр Эрнстович Беккер. Учитель немецкого и французского.
И ушла.
Новый учитель оказался каким то... странным. Не таким, как другие учителя их школы: не кричал, не топал ногами и не ставил в угол.
С самого начала сказал, что будет учить языкам только тех, кто хочет. Те, кто не хочет, могут гулять. Тройку в аттестате он им обещает. Половина французской группы тут же и ушла. Вторая половина осталась только для того чтобы посмотреть: что за необычный учитель?
– Если вы хотите жить в этом поселке всю жизнь, если вы хотите работать в шахте, то язык вам не нужен. Ни немецкий, ни французский. А вот тому, кто хочет добиться чего-то в жизни, улучшить свою судьбу, учиться в институте, постигать науки я буду помогать. И помогу, обещаю.
– Самое главное запомните, запомните на всю жизнь: научить нельзя. Можно только научиться.
Последнее сложновато для юного восприятия, но кто сказал, что детям надо давать только простые задания для разума?
Вот только вышло все не так, как предполагал новый учитель, уже следующим утором вызвали к Николаю Спиридоновичу:
– Что это ты там с уроками французского придумал? Какое к черту гуляние для тех балбесов, кто не хочет учиться? Чтобы я этого больше не слышал! Иначе вылетишь с волчьим билетом, придурок!
Не получилось свободы выбора.
Мир завистлив. Неважно кто ты. Важно, что ты быстрее. Больше умеешь. Больше имеешь.
Общество, привыкшее к уравниловке, не может долго терпеть того, кто вытягивает свою любопытную голову, дабы получше рассмотреть окрестности.
Цыц! Убери башку! Оторвем!
Толпа подсознательно хочет подровнять людской материал. Постричь ровненько, как газон.
Сара приехала в шахтерский поселок Подмосковья из Сибири, но ей писали письма отовсюду, искали: слава бежала впереди, тянулась за ней, информация о лекарских способностях передается из уст в уста.
Пожалуй, это единственная сфера человеческой деятельности, нужная всем: друзьям и недругам. Воюющие стороны всегда старались сохранить, прежде всего, военных врачей, дабы обратить их умение в свою пользу: человеческое здоровье универсально.
Кто-то из женщин приезжал из Ленинграда, кто-то из далекой Сибири, но основными клиентками ее были, конечно, местные.
Впрочем, мужчины также обращались к бабе Саре, она могла в числе прочего, повышать мужскую потенцию. Веселость и щедрость мужчин в таких случаях была верной гарантией того, что помогают «бабкины заговоры», а не просто старуха что-то там шепчет и зачем-то дует на мужское достоинство.
Но не только это. К Саре обратился военный летчик, майор, наслышанный о ведьме. Приехал из Москвы на своей «Волге ГАЗ 24» с тяжелейшим опущением желудка, а оно сопровождалось полным «букетом» гастроптоза.
Сара довольно быстро решила майорову проблему ежедневным массажем в течение трех недель, строго-настрого, на полгода запретив военному поднимать что-то, тяжелее трех килограммов. Показала упражнения, которые тот должен делать каждый раз, перед тем как заснуть. Просила не есть ничего на ночь.
А через четыре месяца он снова появился: воинская служба непредсказуема, трудно ограничима тремя килограммами. Сара проделала ту же процедуру, что и прежде, жестким массажем «поднимала» желудок и снова с отличным результатом, исчезли все симптомы. Майор, между тем, стал подполковником, а потом и полковником, в течение четырех лет приезжал пару раз в год для контроля, привозил из Москвы разные вкусности, которые отроду не водились в рабочем поселке, где жила, благодарил в самых искренних выражениях, словом, почти боготворил свою избавительницу от хворей: до знакомства с Сарой он много месяцев, периодами лежал в госпитале, где ему поднимали желудок. Уколами.
Что и говорить, слава штука приятная, приносящая не только моральное, но и материальное вознаграждение, хотя часто ее извивы принимают уродливые формы. Коль именует тебя молва магом и волшебником, изволь быть всесильным и всемогущим.
Если же возможности ограничены, не обессудь: тебя следует низвергнуть и растоптать. Это свойственно не только восточной части света, европейских врачевательниц в средние века также сжигали на кострах, обвиняя в колдовстве, популярном тогда преступлении: навели, мол, порчу на правителя. Хотя причиной была, чаще всего, какая-нибудь неизлечимая болезнь.
Ранним утром к бараку, где жили Беккеры, подъехал милицейский автомобиль, «козлик», как его тогда называли, из него вышли два милиционера, объявили семье, что Сара Беккер задержана и должна препровождена в отделение милиции, где с ней будут проведены необходимые следственные мероприятия в рамках уголовного кодекса РСФСР.
Серьезный милицейский офицер так и сказал:
– Все в рамках уголовного кодекса. Не волнуйтесь, органы разберутся.
Растерянный Александр пытался выяснить причину, но непреклонный служитель закона твердо и строго отвечал, что «там» всё объяснят. Всё растолкуют.
Сара оставалась внешне спокойна, хотя сжатые губы говорили об обратном, она всегда сжимала губы когда волновалась.
Весьма грубо затолкали в машину и отвезли в спецприемник районного отдела внутренних дел. Там задержанная и переночевала. Утром отвели на допрос:
– Сара Фридриховна Беккер...
Старший лейтенант листал ее паспорт, долго и тщательно рассматривал в нем штампы, записи, отметки.
Очевидно, это был способ психологического воздействия, «давили на эмоцию». Когда долго не объясняют причину задержания, нервы начинают сдавать.
Но здесь была обратная ситуация: Сара уже успокоилась, держала себя в руках, даже улыбалась слегка своим мыслям, будучи безмолвной.
Все бы хорошо, но мучило единственное неудобство: от милиционера пахло луком и одеколоном, да так, что изнутри давили спазмы, было нечем дышать, даже покраснела. Попросила:
– Не могли бы вы открыть окно, что-то у меня с дыханием...
Милиционер быстро приоткрыл окно, а то еще свалится в обморок...возись потом с ней.
Дышать стало легче.
Человек в форме ждал, когда уже, наконец, седая женщина, сидящая перед ним, спросит о причине ареста. Но так и не дождался:
– Меня зовут Трифилов Николай Иванович, дознаватель районного отделения внутренних дел. На вас поступило заявление от гражданина Савина Ивана Пантелеевича. 20 марта 1971 года, к вам обратилась его супруга, Мария Васильевна Савина с просьбой о помощи в лечении ее болезни. Через месяц и пять дней, 26 апреля того же года, Савина М.В. скончалась. По заявлению ее мужа, Савина И.П., вы, гражданка Беккер Сара Фридриховна, были причиной смерти его жены, Савиной М.В. В связи с заявлением гражданина Савина, по запросу прокуратуры района, с вами будут проведены первичные следственные мероприятия. Поэтому вопрос: какие действия вы совершали в отношении обратившейся к вам гражданки Савиной?
– Я ее осмотрела.
– И только?
– Да. Только осмотрела.
– Каким образом вы ее осматривали?
– Каким обычно, расспросила о болезни, она ответила, что у нее доброкачественная опухоль, врачи районной поликлиники определили ее кисту матки. Я прощупала и сказала, что у нее не киста. Скорее всего, опухоль злокачественная.
– А как вы это определили? У вас дома есть рентген?
Сара вздохнула:
– Нет. Рентгена у меня нет, но при пальпации...
– Что такое «пальпации»?
– Это... такой метод диагностики, когда пальцами, при ощупывании, можно определять заболевание... По крайней мере, так проводится ранняя диагностика. Кроме пальпации есть еще и много других сопутствующих признаков, которые указывают на какую-то болезнь...
– Вы врач?
Последственная чуть задумалась, почему-то улыбнулась:
– Хм... Пожалуй, что и врач.
– Что значит «пожалуй»? Если вы врач, значит имеете врачебный диплом, установленного образца, а также, согласно решению комиссии облздравотдела имеете право на применение своих знаний!
– У меня был диплом, но он потерян... давно уже. Еще во время войны.
– А допуск к медицинской практике у вас есть?
– Нет.
– Значит, у вас нет права на оказание медицинских услуг населению?
– Это с какой стороны посмотреть... Если наличие или отсутствие диплома или там... разрешения является для вас единственным критерием, конечно, у меня такого права нет. Если же говорить об опыте, знаниях, то у меня это право, скорее всего, есть.
– Но у вас нет диплома!
– Ну да... без бумажки ты букашка...
Сара вновь улыбнулась. Следователь уже сердился:
– Что вы постоянно улыбаетесь? Вам не улыбаться надо, а плакать! Потому что положение у вас очень серьезное! Кстати, вы говорите с немецким акцентом, но по-русски правильно, даже литературно, откуда это?
Сара чуть пожала плечами:
– Читать умею. Я вообще много свободного времени провожу за чтением книг. Скорее всего, оттуда. Глаза вот... уже не те. Много не могу читать.
– Родственники за границей есть?
– Пожалуй, да...
– Что значит, пожалуй? Что у вас это любимое слово? «Пожалуй»?
Милиционера начинала злить эта постоянно улыбающаяся старуха.
– У нас в Берлине была большая семья, полагаю, что есть и
родственники.
– Где?
– Понятия не имею.
– То есть, вы не поддерживаете отношений с вашими родственниками за границей.
– Не только не поддерживаю, но даже не знаю, живы ли они сегодня...
– Ладно...это к делу отношения не имеет. Значит, вы не можете подтвердить свое право на медицинскую деятельность?
– Могу.
– Как? Подтверждайте! Я слушаю вас...
– Николай Иванович... боюсь, вы меня не поймете.
– Что значит не пойму? Что вы себе позволяете? Мы что тут, дураки что ли? Вы одна такая умная?
Сара снова улыбнулась:
– Нет-нет, видимо, я неточно выразилась, хотела сказать, что меня может понять только врач. Потому что с терминами, которые я буду... употреблять, вы вряд ли знакомы. Они узко профессиональные.
Николай Иванович помолчал, пожевал ус, глядя в окно:
– Ладно! Будет вам врач. Да не один! Мы устроим вам комиссию из врачей и пусть они подтверждают вашу квалификацию. Или опровергают! Но потом уж не обижайтесь! Если комиссия признает ваши знания недостаточными, будете отвечать по всей строгости советского закона! Даже если вы не виноваты в смерти гражданки Савиной, врачевание без должных на то оснований наказывается лишением свободы до двух лет. А если еще и будет установлен факт наживы...
Николай Иванович сделал многозначительную паузу:
– ..то это только отягощает вашу вину! А в свете последних решений партии о борьбе с нетрудовыми доходами сильно отягощает!
Строго, подчеркнуто официально, выпрямив спину:
– Вы задержаны на трое суток, будете помещены в камеру предварительного заключения до решения районного прокурора.
И Сару отвели обратно в то самую клетку, что и прежде. Спустя два часа к ней пришел толстый начальник милиции с насупленными бровями, приказал отправляться домой, но все же взял месячную подписку о невыезде.
Народная мудрость не без оснований утверждает, что ночная кукушка перекукует любую дневную. Жены начальства, в том числе и прокурорского, быстро получили весточку об аресте Сары Беккер, их единственной надежды на качественное решение своих, чисто женских проблем. Талантливых врачей в те мрачные промышленные районы не посылали. Хорошие гинекологи оставались там, где учились, а очень хороших быстро забирали в Москву.
Надавили благоверные на своих мужей, вызвав, впрочем, у тех вполне понятную ответную реакцию: «какого хрена эти бабы-куры вмешиваются в исполнение советской законности?»
Но, как замечено чуть выше, поделать тут вряд ли что-то можно, и только в одном случае: если начальник не женат. А такие начальники встречаются редко. Как правило, таких начальниками не ставят.
Особенно противно было подполковнику милиции объявить Саре Беккер, что ее отвезут обратно на милицейском автомобиле. Секретарь райкома, позвонивший начальнику милиции, особенно настаивал на том, чтобы старую женщину доставили домой так же, как и привезли в милицейское отделение.
Сара сдержанно поблагодарила служителя закона в самых изысканных выражениях, каковые вызвали у того еще большее раздражение: милиционеру отчего то показалось, что эта фашистка подшучивает над ним. Досадливо махнул рукой и вышел прочь.
А Сара всего лишь пыталась быть вежливой.
Комиссия, призванная определить квалификацию Сары Беккер состояла из трех человек: заведующая отделом райкома по охране здоровья Галина Петровна Сазонова, дама весьма крупная во всех отношениях, с халой на голове по моде тех лет, одетая в просторный, темный деловой костюм, впрочем, со стороны казавшийся ей маловатым. Старший инспектор Алла Николаевна Цихлакиди, врач по образованию, приехавшая из областного управления здравоохранения. Врач-гинеколог местной районной больницы Нина Андреевна Прошкина, семь лет назад закончившая ростовский медицинский институт и получившая распределение сюда, в районный центр.
Кроме того, сбоку сидела секретарша-стенографистка, протоколирующая скорописью, сбоку пристроился также знакомый уже дознаватель, старший лейтенант милиции Трифилов.
Если для двух первых дам это заседание вызвано необходимостью, соответствующей их прямым обязанностям по упорядочению родной советской медицины, то для Нины Прошкиной всё слегка мучительно.
Дело в том, что Нина боялась. Два года назад врач-гинеколог пришла к Саре как пациентка, но умолчала о том, что она гинеколог, дабы не ронять свое докторское достоинство.
Проблема серьезная, хотя и не страшная, но других гинекологов в районе не было, старый уже год как ушел на пенсию, ждали новую напарницу, а та все не появлялась. Обстоятельства же вынуждали обратиться к ведьме.
Помнится, она тогда поразилась тому, как не сильно разговорчивая старуха с гордой осанкой определила ее болезнь без всяких анализов, без проб и мазков, только осмотрев ее визуально, а потом еще старуха ее «правила».
Править значит пальпировать. Сара намыливала руки до локтей, ставила рядом тазик с водой, окунала туда руки, если живот пересыхал, снова водила по плоти скользкими пальцами. Движения Сары были легки и приятны. Иногда только останавливалась и надавливала, Нина вскрикивала.
И вот теперь гинеколога Прошкину заставили войти в состав комиссии, рассматривающей случай смерти пациентки.
Доктор Прошкина сама и озвучила тогда умершей Савиной неверный диагноз. Но какая разница, если у больной рак?
Областной инспектор приступила к проверке:
– Назовите себя, пожалуйста.
– Сара Беккер.
– Полное имя и отчество
– Сара Фридриховна Беккер.
– Ваш возраст?
– Восемьдесят три года.
– Сколько?!
– Восемьдесят три.
Сидящие заинтересованно и удивленно переглянулись.
– Вы хорошо выглядите!
– Спасибо. Мне уже давно не отсыпали комплиментов...
– Имеете ли вы медицинское образование?
– Да.
– Какой институт, когда и в каком городе вы закончили?
– Это университет.
– В каком городе?
– В Цюрихе.
Сазонова вмешалась:
– Где?! Я не поняла!
– Цюрих. Это Швейцария.
– Вы что думаете, мы тут с вами шутки шутить собрались?
– Я и не шучу. Я действительно закончила университет в Цюрихе в пятнадцатом году, получила степень доктора медицины, моей врачебной специализацией была гинекология.
Начальственные дамы за столом сначала замерли, потом как-то сразу одновременно заерзали, зашушукались, местная, районная здравоохранительница шептала на ухо областной, та в ответ что-то кивала головой, бормотала: «угу... угу».
Только одна доктор Прошкина вытаращенными глазами смотрела на Сару и пыталась осознать эту дикую фантасмагорию: все звучало настолько идиотски, что впору было крутить пальцем у виска и вызывать санитаров из дурдома.
«Да она сумасшедшая! - мелькнуло в ее голове.
«Какой к черту Цюрих в этом забытом богом поселке для полублатных, бывших зэков и зэчек?!»
Но обе дамы-начальницы вернулись к своему тону:
– Имеете ли какой-нибудь документ, подтверждающий ваши слова?
– Нет. После войны нас обокрали, унесли все, даже документы.
– А почему мы должны вам верить?
Сара ответила не сразу, усмехнулась:
– Разве я пытаюсь вас в чем-то убедить? Я здесь по вашей воле. А не по своей. Вы спросили - я ответила. А верить мне или не верить, это вам самим решать. Несмотря на возраст, я себе пока что верю.
Сара печально улыбнулась.
– Против вас заведено уголовное дело!
– Да... мне Николай Иванович сообщил...
– И вы так спокойно об этом говорите?
– А я должна быть беспокойной? Это вас убедит?
Подследственная даже засмеялась тихонько, а три женщины за столом опять стали ерзать и переглядываться. Сара, никем не останавливаемая, продолжала, улыбаясь:
– Моя жизнь уже почти закончилась... И оттого, насколько я буду осуждена вашим судом, ей богу...ничего не изменится.
Галина Петровна возмущенно вскрикнула:
– Суд не только наш, но и ваш!
Областная начальница быстро нашлась:
– Так! Хорошо! Вернемся к теме. Можете ли вы описать строение женских половых органов?
– Конечно.
– Начинайте!
– С какого места?
– С любого.
– К сожалению, я не знаю многих русских терминов, поэтому буду пользоваться латинскими, вы уж извините душевно...
С некоторым трудом, кряхтя поднялась со стула, надела вытащенные из футляра очки, подошла к доске с лежавшим там мелом, стала быстро что-то рисовать, обозначая рисунки, подписывая их латынью.
Три дамы, все как одна, словно по команде раскрыли рты и некоторое время так сидели, пока старуха с седыми, редкими волосами, уложенными в пучок на затылке, что-то быстро, как на лекции в университетской аудитории произносила, перемежая русскую речь немецким и латынью. Потом внезапно увлекалась и говорила только по-немецки. Спохватывалась, задумавшись на секунду, чуть зажмурившись, как бы вспоминая где находится, снова переходила на русский:
– Простите, но я уже не помню всего... Надеюсь, убедила вас тем немногим, что еще осталось в голове и могу восстановить по памяти. Еще раз простите мой немецкий. Я не хотела. Так вышло. Можно я сяду? Ноги устали.
На доске были густо набросаны рисунки, от них отходили стрелочки с написанными на латыни названиями.
Некоторое из того, что начертала там Сара, произвело на Нину впечатление впервые увиденного, хотя, это было объяснимо: с начала века утекло много времени, медицина убежала вперед.
Старуха употребляла какие-то выражения, обозначения процедур, о которых Нина слышала впервые и даже примерно не понимала о чем речь.
Для Николая Ивановича все происходящее было также неожиданным, он что-то старательно записывал в свою книжечку. Наконец, все три дамы, представляющие власть и здоровье во вверенном им регионе, снова выпрямились, районная начальница спросила Сару:
– Какие действия вы производили с Савиной Марией Васильевной, умершей от рака яичника в апреле прошлого года ?
– Никаких. Я уже говорила об этом Николаю Ивановичу. Только осмотрела, если, конечно, первичный осмотр не называть действием.
Инициативу вновь взяла областной инспектор, Алла Николаевна:
– В истории болезни умершей Савиной значилось, что ей диагностировали кисту. Но вы не согласились и сказали, что у нее рак. Как вы могли ей это сказать?
– Не понимаю, простите... Если у нее рак, что я должна была сказать?
– Вы знаете, что больному запрещено говорить о том, что у нее неизлечимая болезнь, раковая опухоль?
Сара опять улыбнулась:
– Кем запрещено?
– Есть приказ министерства здравоохранения!
Тут Сара опять заулыбалась, весело и молодо:
– Я не работаю под началом вашего министра.
Глаза двух чиновниц сызнова округлились, приняли одинаково металлическое выражение:
– Вы забываетесь!
– Вы обязаны исполнять законы и постановления советской власти!
– Во первых, я не имею представления об этом приказе...или что оно там? Постановление? В Цюрихе, более пятидесяти лет назад, в 1913 году, нам не давали курс по советским постановлениям и министерским приказам. Надеюсь, вы простите моим профессорам это упущение.
Сара ядовито иронизировала, но как-то мягко и отрешенно, отчего сарказм казался обидней и язвительней:
– Кроме того, я совсем не уверена, что больному надо лгать о его болезни. О неизлечимой болезни. Этот обман как минимум негуманен. Человек имеет право знать о сроках своей жизни.
– Хорошо. О приказе вы действительно могли не знать. Но как вы определили карциному яичника? Без анализов и рентгеновских снимков? Почему не простое воспаление яичника, например? Откуда вы это узнали?
Сара собиралась несколько секунд, морщила лоб, как бы вспоминая:
– На некоторых участках живота меняется цвет кожи, на последней стадии, он становится желтым. Пятнами... Кроме того, есть признаки на шее: маленькие темные точки. Некоторые участки живота увеличены. По словам больной, это длилось уже несколько месяцев, она сильно похудела, и симптоматика не была похожа на простое воспаление. Все совпадало. Я видела довольно часто такие случаи и они всегда заканчивались одним и тем же.
– Муж Савиной в своем заявлении утверждает, что опухоль развилась у его жены вследствие испуга, после того, как вы сообщили ей о раке.
Сара огорченно, как малым детям, покачала головой:
– То есть, вы хотите сказать, что я внушила больной рак? Вы сами то верите этому?
Районная начальница чуть гневно отозвалась:
– Почему бы и нет?
Сара сначала слегка заулыбалась, потом ее грудь затряслась от смеха, и через секунду открыто захохотала:
– Тогда я обладаю сказочными способностями и меня надо сжечь на костре. Как ведьму!
Старуха перестала смеяться, но все же улыбалась:
– Тем более, что я на нее похожа. Но это неправда, потому что больная уже пришла с раковой опухолью.
Доктор Нина, мелонхолично, не глядя ни на кого, подтвердила:
– Рак уже был. Я подтверждаю.
Областная начальница встрепенулась:
– Нина Андреевна, вы отвечаете за свои слова?
Прошкина подумала, через паузу твердо сказала:
– А что тут отвечать? Это отражено в карточке больной Савиной. Там и анализы...
Галина Петровна металлическим продолжала чеканить слова:
– Вы не боитесь, что вас осудят и посадят в тюрьму?
Взгляд подследственной внезапно стал жестким, она выпрямила спину, голову, вдруг перешла на «ты»:
– Милая моя... я видела так много плохого, так много смертей, что хватило бы на две жизни! Твои угрозы смешны, тем более, что это пустые угрозы, тюрьма будет для меня благом, там я быстро умру... А именно эта мысль мне приходит все чаще... Ты даже представить себе не можешь, как я этого хочу иногда...
Тирада была произнесена негромким голосом, ставшим вдруг низким, столь проникновенно и неожиданно, что присутствующие не шевелились, осмысливая сказанное. Даже девушка-стенографистка замерла с карандашом в руке.
– Кто бы знал... как вы мне все надоели...
Старая ведьма заплакала, но беззвучно, лицо оставалось спокойным, а даже и слегка благостным, не опускала глаз и только влага вытекала из них. Неторопливо вытащила из рукава платок, так же медленно просушила глаза.
Три начальственные дамы удалились совещаться. Областная начальница, после некоторого раздумья обратилась к молчавшей до сих пор гинекологине Нине Прошкиной:
– Нина Андреевна, как специалист выскажите свое мнение.
– Гражданка Беккер оказалась права. Я не могла сообщить больной Савиной о настоящем диагнозе, сами знаете почему, наш район подпадает под действие приказа Минздрава. Но она не подписывала никаких приказов, он ведь под грифом «для служебного пользования», так ведь? Беккер не только не знала о нем, но даже не могла знать, потому обвинять ее в этом бессмысленно. Это закрытая информация. Она гинеколог от бога, к тому же фантастический диагност... нельзя лишать женщин ее таланта. И хотя у нее нет разрешения на медицинскую практику, я не подпишу негативное заключение.
Сазонова вскинулась строго:
– Что вы себе позволяете? Кто вас спрашивать будет?
– Можете меня уволить.
Через паузу Нина добавила, обращаясь к районной чиновнице:
– Галина Петровна... мы все под богом ходим.
Районная дама с сожалением в голосе кинула куда-то в сторону:
– Жаль.... Жаль, что за нее заступаются...
Галина Петровна указательным пальцем показала на потолок:
– ... я бы с удовольствием подписала отрицательное заключение по этой фашистке.
Вздохнула, уже буднично добавила:
– Но с моей стороны не будет претензий к гражданке Беккер.
Областная облегченно улыбнулась:
– Я рада, что мы все трое сошлись в одном мнении, и не обнаружили в действиях Сары Фридриховны Беккер ничего, что могло бы повредить здоровью советских граждан! Подготовлю проект решения и пришлю вам на подпись.
Нина догнала плетущуюся к автобусной станции старуху:
– Баба Сара... А вы узнали меня?
– Конечно.
– Простите, что я тогда не сказала, что работаю гинекологом.
– Ничего, моя хорошая... Мне потом сказали, почти сразу же...
Нина растерялась:
– Кто?
– Неважно... Я не из болтливых, твой визит остался только между мной и тобой. Не беспокойся...
На автобусной станции стояла длинная очередь в билетную кассу.
– Помоги мне купить билет на автобус... я так сильно устала...
На скамейке перед автобусной кассой сидел молодой, наглого вида парень. Широко расставив колени, положив руки на спинку скамейки, вызывающе смотрел на окружающих, которые стояли, но не хотели связываться с ним, чтобы попросить место.
Нина хмуро и глухо кинула ему:
– Подвинься...
Тот, предчувствуя потеху, довольно взревел:
– Чо-о?!
Внезапно молодая, небольшого росточка женщина превратилась в яростную кошку. Казалось, из глаз Нины полыхнуло желтое пламя, а пальцы ее превратились в тигриные когти. Мгновенно приблизившись к лицу парня, негромко, но внятно прошипела:
– Убери копыта, урод! Иначе я тебе зенки вырву!
Пальцы, готовые вцепиться в глаза собеседнику, выглядели отличным средством убеждения, парень не ожидавший такого напора, как-то сдулся и отодвинулся на край. Нина усадила старуху на свободное место, а та лишь пробормотала:
– Facundia... (убедительно, лат.)
24 октября 1975.
(дневник, написанный по-французски)
Всё. Пропал. Пропал окончательно. Хотя и выхода нет: либо в тюрьму надолго, на пятнадцать лет, либо... стукачом. На пятнадцать лет...это они стращали, конечно, но лет на семь точно закатали бы.
Ничто уже не имеет смысла: подписал их бумагу и себе на лоб поставил печать. Каинову. Теперь меня никуда не выпустят и никогда отсюда не уеду. Молодой, наглый лейтенант, в ведение которого меня отдали, так и сказал, что каждый свой шаг я должен согласовывать с ним. Переехать отсюда куда-либо возможно только по его личному разрешению. Развестись с женой - по его разрешению. Иначе в тюрьму. Хотел спросить его: "а пописать тоже с разрешения?", но не стал. Такие наглые юнцы ведут себя как боги с прокаженными. Тридцать лет назад на меня давила спецкомендатура, сейчас попал точно туда же, хрен редьки не слаще. Только отсюда они уже не освободят. Да я и сам не захочу. Разве можно оставаться жить на этом свете, если тебе кто-то бросит в лицо: "Стукач! Иуда! Предатель!" Тут не только со стыда сгоришь. Тут повесишься. А они этим и держат, лейтенантик сразу заявил: "будешь выпендриваться, перестанешь исполнять указания - все узнают, что ты стукач! Я лично об этом позабочусь!" Я даже матери не говорил, что они меня завербовали. Но она наверняка догадывается. Она умная. Когда я приехал домой после двухмесячного отсутствия, Сара даже ничего не спрашивала у меня. Сама все поняла. Только жена уехала сразу к своей матери, она меня в измене подозревает. И сказать правду не могу. Как сказать? Что сказать? Пусть уж лучше думает, что я эти два месяца у любовницы жил.
Теперь каждый мой шаг будет под контролем, они никогда не дадут мне шанса. Конечно, из-за того, что пошел на сотрудничество с КГБ, ничего не изменилось внешне, только вот... как-то быстро перестал себя уважать.
Да и уважал ли раньше? Разве унижения, которые терпел (ведь терпел же!), могут вызывать уважение с себе? С самого детства, каждый раз эти сволочи говорили мне: "ты насекомое, мы раздавим тебя, если захотим, как комара прихлопнем, просто так, ради смеха! Или ты будешь делать то, что мы скажем! Ибо мы хозяева твои, а ты слуга наш! Не впрямую говорили, конечно. Но «по делам их узнаешь».
Банда... Отец всегда называл коммунистов бандитами: «Вот точно такая же урла как коммунисты сидела в саратовской тюрьме. Точно такие же порядки. Точно такие же бандиты. Ничего не изменилось за шестьдесят лет. Ничего!»
12 ноября 1975.
Седьмого ноября погнали на демонстрацию, в райцентр. Ветер дул одновременно со всех сторон, закручиваясь в мелкие вихри, вьюга била острыми кусочками ледяной крупы, сыпавшейся с неба. А стадо баранов, среди которых и я в том же бараньем качестве, шли с красными транспарантами, что-то весело выкрикивая. На трибуне стояли два мелких мудака районного масштаба. Но первый секретарь райкома и председатель исполкома, а они по должности обязаны там стоять в «великие» пролетарские праздники, отсутствовали. Поставили вместо себя мелких прыщей. Заместителей.
Кто-то рассказывал, что оба районных руководителя появились для вида, фотограф их запечатлел - начальству ведь надо отчитываться в область! Мол, мужественно отстояли революционную вахту! Сфотографировались и быстренько смотались куда-то в тепло. Водочки откушать, да икоркой закусить по случаю победы великой революции. Сам наш районный царек росточку среднего, даже невысокого, а двух заместителей себе подобрал еще ниже! Вот что за традиция у коммунистов? Если зам будет длиннее, то главного уважать меньше станут? Как были пигмеи с пигмейскими мозгами, так и остались. Ничего за шестьдесят лет не изменилось. Впрочем, тут я пигмеев оскорбляю, они хотя бы пытаются выжить в своей Африке, им там несладко, жарко и еды нет. Кроме ящериц да крыс - что там можно найти? В пустыне? А эти жиром заплыли, им уже ничего не надо. У них все есть, построили свой личный, примитивный коммунизм в одном, отдельно взятом райкоме партии. Тот коммунизм, который они себе представляют. Точнее, могут представить. А фантазия у них... Да и какая может быть фантазия у людей, которые ничего кроме лозунгов не читают?
А мы всей толпой сначала мерзли больше часа на улице, топтались, ожидая своей колонны, потом кто-то из руководителей этой похабели - «демонстрации - как выражения благодарности родному советскому правительству» энергично хрюкнул в электрический рупор: «пятая колонна пошла!». От неожиданности я захохотал в голос! «Пятая колонна»! Oh, mon Dieu! - как катастрофически глупо это прозвучало... Напарник мой по «пятой колонне» даже покосился: не сумасшедший ли ему в сотоварищи попался? Видно, неведом ему второй, испанский смысл реплики про «пятую колонну». Да и командующий этим действом, судя по всему, не отличался начитанностью и сообразительностью, надо же такое брякнуть! А я уже принял сто граммов водки на тот момент. Веселье обуяло, как бывает у глупой обезьяны, сожравшей забродившие фрукты, продекламировал громко: «Над всей совдепией безоблачное небо!» Многие смотрели косо, но некоторые, не особо сообразительные, посмотрели вверх! В небо, откуда валил снег! Ой, бля... смех и грех. Грех смеяться над ними. Может быть, кто-то и понимал, что говорю нечто не совсем советское. Стукнули, конечно. После праздников меня вызвал к себе опер и долго и матерно убеждал меня, что я не должен выражать свою антисоветскую сущность. Я обещал не выражать. Он то знал, конечно, что означает "пятая колонна" и "Над всей Испанией безоблачное небо".
На двоих мы с напарником несли транспарант, выражение одобрения партии. Но вот убей: прошло совсем немного времени,неделя, что ли, а не помню текста! Что там было написано? Вот черт его знает! Забыл.
Передо мной шли дети, брат сестрой, погодки, кажется, судя по разговору. Черт его знает почему, но даже у этих детей, которых эти придурки мама с папой взяли с собой на эту "монстрацию", были пьяные глаза. И совсем не обязательно, что дети тоже выпили вина. Нет! Вероятно, пьяное настроение передается.
Давно уже заметил: в стране победившего счастья душа становится пьяной без вина.
Шли в толпе под бравурную музыку, рядом пёрлись орущие песни бараны с одинаково глупыми и чуть перекошенными лицами. в отличие от несомых портретов членов политбюро: гладких, причесанных, «по-отечески» строгих вождей...
Моментально вспомнился Брехт:
Мясник зовет. За ним бараны сдуру
Топочут слепо, за звеном звено,
И те, с кого давно на бойне сняли шкуру,
Идут в строю с живыми заодно.
Это песня про меня. Про меня-я-я... Содрали мою шкуру, я уже мертв, в каком-то глубинном философском смысле, но блею как и все остальное в стаде, цокаю копытами вместе с теми, кто в шкурах. Пока еще в шкурах.
Дураки... они думают, что это их шкуры, а они им не принадлежат. Эта баранья шерсть - собственность администрации страны победившего счастья. Если точнее - кучки выживших из ума маразматиков. А мы, бараны, только носители этой шерсти. Мы ее выращиваем.
Но у нас, у бодрых идиотов, тоже есть своя баранья радость - кто-то сначала разлил в бумажные стаканчики самогон, невесть откуда взявшийся, а уж потом с веселыми прибаутками, по очереди бегали в магазин, за добавкой. Да так там, на холоде стало весело, что потом, придя домой, впал в дикую пьяную тоску. Так поплохело на душе, что даже слезу пустил. Жена смотрела на меня с опаской и недоверием. Ха! Не видела меня таким: я ведь даже на свадьбе своей почти не пил, только пригубил шипучего вина. А вот вчера приполз домой «зело нарытый».
Сара только глянула на меня коротко, чему-то улыбнусь печально и ушла в свою комнату.
Это яснее ясного: не пошел бы я в этот пьяный балаган, если бы не приказали. Но теперь я себе не принадлежу, обязан исполнять все распоряжения моего куратора от КГБ. Тот позвонил на работу, директору школы. Николай Спиридонович у нас что-то вроде резидента. Я вел урок, а гб-шник приказал передать, что явка обязательна, что никаких болезней или иных отмазок.
Теперь я нечто вроде крепостного. Только барщину отрабатываю как-то бездарно: шагая по холоду, через снег, бьющий в глаза, с дурацкими лозунгами, которым никто не верит и над которыми все смеются. Даже те, кто их сочиняет.
Никто не хочет идти в эту холодную дурь для коммунистических забав, народ под разными предлогами увиливает: кто больничный берет, у кого должность попроще - грубо посылает по известному русскому адресу парторгов и прочих активистов.
А те, кто пришли? Неужто большинство таких же «сук вербованных», как говорил один старый зэк на Берикуле? Такие же как и я? Стукачи?
Чудны дела твои, господи! Они так и будут еще сто лет гонять крепостных на демонстрации?
15 декабря 1975.
Иногда мне кажется, что все всё знают. И смотрят как на стукача. Черт возьми, как с этим жить теперь... гложет обида.
Кажется, и Вера знает. Или догадывается. Нет, не догадывается, конечно. Недавно долго-долго смотрела на меня, потом задала дурацкий вопрос:
«Ты мне опять изменил?»
Мда...Если она спросила это полгода назад, наверное, хохотал бы как ненормальный. А сейчас кроме ухмылки ее вопрос ничего не вызвал.
У баб только один вопрос на уме: «ты мой или еще чей-то?»
Эта идиотка, Анна Каренина, сломала жизнь себе, своему бывшему мужу, своему любовнику, своим детям и ради чего? Ради этого самого, ничтожнейшего вопроса, который себе постоянно задавала: «Ах! Вронский меня еще любит? Ах! Или уже не любит? Ах! Есть ли у него другая? Ах! Тогда я погибла! Ах!»
Дура, блять! Сначала извела мужа своим презрением, потом извела любовника истерическим к себе вниманием.
Черт возьми... какие бабы глупые...И жена туда же: другое объяснение, кроме измены, даже теоретически не может зайти в ее головку. Хотя… какая она Каренина... Анну можно хотя бы уважать за ее решение умереть. А Веруся моя быстренько перепорхнет на другой цветок, позабыв обо мне.
И правильно сделает...
А может быть, я на нее наговариваю? Может она и любит меня? Может, она как декабристка поселилась рядом с тюрьмой и таскала бы мне передачки? Ха-ха!
Ага! Размечтался. Мечтун. Кому ты нужен...
Не-е-ет!
Женщины все такие и винить их за это бессмысленно.
Наверное, кроме Сары. Никогда не видел женщины, умнее, чем моя мать. И вовсе не потому, что она мне мать. Я давно уже не ребенок, но даже ребенком у меня не было никакого преклонения и страха перед ней, а только готовность внимать. Даже сейчас, когда она смотрит на меня, я как в детстве теряюсь, хочется замереть и так ждать: что она скажет. Как истукан стою и жду! Ведь старуха уже, да и я не дурак. И в мозгах что-то есть. Наверное. Впрочем, не льсти себе. Умный человек не оказался бы на дне. Неужто русских немцев нет там, в нормальной жизни? Там где есть хотя бы какая то свобода? Есть! Даже академик какой-то есть! Но зачем тебе хорошее знание двух иностранных языков? Зачем тебе те пространные записи по французской литературе девятнадцатого века, которые ты вот уже пятнадцать лет ведешь? Кому нужна твоя диссертация? И кто возьмет ее к рассмотрению? В лучшем случае - украдут твой текст до запятой... Как крадут всё, что плохо лежит. И книгу ты свою нгиткогда не напечатаешь... Но с другой стороны - куда девать мысли, что лезут в голову? Они же прут и прут... хоть ты сдохни... вскакиваю среди ночи и бегу записывать какую-то идею, внезапно зашедшую в сознание. Хотя в последнее время они уже не лезут. Обленились мои мысли... Вероятно, неудачники даже в этом неудачны. Господи, почему ты не послал мне жену хотя бы немного похожую на Сару?! Хотя... Вру! Себе вру. Вера была похожа на мать. В профиль.. Чем и привлекла. Когда я впервые поцеловал, губы ее пахли тем забытым, детским запахом матери. Это и очаровало. И подкупило. Дурак... конечно дурак: повелся на примитивный запах.
Ну... а чего ты хочешь, Беккер? Сам же говорил, что мы, мужики, расходный материал природы? Вот! А теперь переживаешь, что жена тебя как же, как этот самый расходный материал может выкинуть из своей жизни?
Выкинет, непременно выкинет! Не сомневайся...
А ведь рисовался как попугай перед зеркалом, рассказывая за бутылкой вина какому-то случайному мужику на теплоходе свою теорию про женское начало природы! Ха!
Впрочем... теория не так глупа, как сейчас думаю. Природа ведь и вправду имеет женский род и женский корень: новая жизнь «варится» именно там, в бабском чреве, там создается новый набор генов, хотя, конечно, самка и не отдает себе в этом отчета.
Женщина - кастрюля для новой жизни.
А мужик? Примитивный курьер. Переносчик генов от одной матки, матери, к другой матке. Той, кому вставляет. Наверное, так и есть: с высоты мысли, отстраненно от времени, природа выглядит как сообщество пульсирующих маток, между которыми курсируют глупые сперматозоиды.
А ты отдал свой сперматозоид, передал набор генов Верочке и свободен. Ты уже не нужен природе. Тебя можно сожрать. Утилизировать. Ты только набор белков и жиров.
Нет, в социальном смысле, конечно, мужчина еще нужен как вспомогательный инструмент для защиты детеныша, для его выкармливания и прочего. А как природный материал - ты отработан. Питательный набор для переваривания в чьем-то желудке.
Даже те мужчины, считающие себя пупом земли - всего лишь служат женщинам для простого воспроизводства вида «homo sapiens».
Ну да! Эти придурки на высоких должностях только думают, что-чем то управляют! А на самом деле это ими управляют женщины, даже самые глупые, даже самые забитые самки, самые примитивные дуры. Потому как самцы, совершая любые поступки, работают на главную идею природы - чтобы лучший, самый активный, способный к выживанию мужской сперматозод попал именно в ту благоприятную клетку, где из нее вырастет новая женская кастрюля. Ну, или новый курьер. На худой конец.
Ладно... философ! Проверяй ка лучше тетрадки!
17 февраря 1976
И все же, никак не могу объяснить себе: зачем же я пишу это? Чтобы еще больше унизить себя? Выбросить на бумагу мою гребаную жизнь? Заговорить судьбу?
Сижу, делаю вид, что готовлюсь к завтрашнему уроку.
Первый раз веду дневник. Нет, вру! Второй. Первая попытка не удалась. Еще в педучилище начал писать дневник, а его нашли! А что там было то? Да ничего. Смехота одна, тайные переживания про любовь, хе-хе! Пьяные парни в общаге кидались подушками, а дневничок то в моей подушке, выпал оттуда.
А эти козлы закрыли дверь на ключ и читали вслух, громко ржали. Я стоял перед дверью и слушал. Свои откровения. Со стыда сгорал! Рвал дверь, умолял, просил отдать мой дневник, а они только ржали. А сейчас мне уже смешно.
Но этот то дневник зачем пишу? Вот на кой хрен тебе это надо, Беккер? А если опять найдет кто-то?
Не найдет...
Теперь никто не найдет! А если и найдет - то ни хрена не поймет: тут французским только Сара вдалеет. Но если Сара прочтет, я буду только рад. Но все же: зачем? Перенести свое унижение на бумагу? И что потом? Оно пройдет? А вот... не могу не писать. Хотя... какой я стукач? Медынский, мой опер, махнул на меня рукой: что с него с алкаша, мол, возьмешь!
Вера с дочкой еще три месяца назад от меня ушла. Уехала к матери. В Мурманск. "Не могу, говорит, видеть твою вечно пьяную рожу". Теперь я хоть и формально женатый, но она уже не вернется. И правильно сделает, я бы тоже не вернулся. Кому нужен алкаш? Бабу окучивать надо, а я даже не помню - когда с ней в последний раз в койке был. Да и не хочется. Хочется только выпить. А-а-а... пропади оно пропадом. Все равно не жизнь.
Но дневничок мой, кажется, единственно честное занятие после всего, что произошло тем летом. Как только выкину на бумагу эту мерзкую жизнь, становится легче. На время.
Вчера посреди урока остановился как вкопаный, хотелось записать какую-то мысль, да забыл ее. Так мерзко... Ученики надо мной уже смеются: "Ты хоть помылся бы, учитель!" Единственное лекарство - запрятанная бутылка водки. Сейчас принял сто грамм и уже не так противно. И жизнь кажется не такой похабной и поганой.
Лето, число не знаю какое, а год 1977 год. Кажется.
Бля... у меня дневник есть. Оказывается!
А я и забыл про него! Пишу, а пальцы не слушаются. Вкривь-вкось все буквы. Сейчас искал пустые бутылки, гляжу — тетрадка знакомая!
С таким интересом читал! Сначала даже не поверил: я ли это писал?! Неужто я мог это написать? Писатель хренов!
Сидел сейчас перед магазином, продавал картошку. Ведро. Наворовал с утра, на полях. Пока солнце начало всходить, уже мешочек накопал! Молодая пошла. Никому не надо, у всех своя. Ну, думаю, остался без выпивки сегодня.
Рядом пьяная уже с утра молодежь, стоят, курят, орут что-то матерно, посматривают в мою сторону. Когда подошла бухгалтерша из ЖЭК, продал ей ведро молодой, отборной картошки как минимум втрое дешевле. А эти молодые твари подбежали, выломали руки и выхватили мои два рубля. Да еще фонарь под глаз поставили. Как теперь жить? А ведь мои ученики. Бывшие.
Сколько времени-то прошло, как меня из школы вытурили? Год... С тех пор только одна мысль: где бы вина выжрать. Программа самоуничтожения запущена. Как у этого... фантаста... не помню как же его звали? Короче, что-то там про робота, а как робот начинает вести себя неправильно, внутри него запускается программа самоуничтожения. Вот. Я такой же робот. И моя программа самоуничтожения херачит вовсю. Скоро меня взорвет изнутри. Сгорю.
(корявым почерком, карандашом)
Сука старая! Денег не дает! Говорит нету! А мне сдохнуть? Тварь! Выпить! Вы-ыпить!
1977
Сегодня день рождения Сары.
Ей исполнилось восемьдесят семь лет.
И ночью сегодняшней умер сын.
Она давно забыла об этом дне, о дате, которую принято отмечать, ту, что красной нитью проводят по всей жизни, ставят в метриках, празднуют с друзьями.
Сара долгое уже время не отмечала свои дни рождения. Не любила подарков. Только в юности иногда радовалась сюрпризам, но с возрастом приходит понимание, что подарки лучше не получать.
Ни от кого.
Ни от судьбы, ни от людей.
Ибо за каждым таким даром последует качание весов, за любой придется заплатить. И хорошо если цена соразмерна: все чаще внезапная радость в жизни приносит в ответ кратно большие огорчения и страдания. И хотя тут не видно рассудочной связи, что-то тягостное заставляло так думать.
Вот уже долгое время просила ничего не дарить, не дарить просто так. Сара брала деньги за выполненную работу, но это не подарки.
Просила Эрнста сразу после рождения первенца не дарить ничего. Сам ребенок - дар, перевесить чудо рождения не сможет ничто. Эрни тоже был подарком, не перечил и соглашался даже тогда, когда противился. Соглашался, даже не собираясь выполнять ее просьб.
Никогда Эрнст, знавший о причудах жены, не задавал вопросов и всегда старался исполнить ее порывы. "Женщина - существо божье, обидеть ее не моги, за нее суд и кара особые" – любил повторять.
Может быть, за этого чудо-мужа ей и уготованы страдания? За того, что послан как лучшее утешение в самые тяжкие и нелепые годы жизни? За того, кто не задумываясь ни секунды, отдал бы жизнь ради нее? За которого жестокая природа всегда приводит чаши весов в равновесие?
Блаженны жены, за которых жертвуют жизнью мужья их...
Но сейчас это не имело значения: и Эрнста давно уже нет, и жизнь ее смыта.
Остались только кости, обтянутые кожей, да холодный, ясный ум, редко свойственный женщине таких лет.
В старческой деменции, впадании в детство, есть что-то глубоко гуманное: после всех страданий, потерь, ужасов, природа дарит человеку непосредственность и легкость бытия. Как бы говоря: "Твой уход не будет трудным, не страшись его! Это будто бы рождение, только наоборот... Радуйся остатку жизни как ребенок, ибо впереди у тебя светлое и радостное событие: смерть."
Тем же несчастным, кому природа сохранила ум в глубокой старости, не повезло. Когда груз прожитого, упущенного, ошибок, неудач, глупостей давит сердце и разум, когда обрушивается в тебя жгучий шар с разъедающей кислотой, в дрожащее как марево сознание, когда все чаще вспоминается фраза из Евангелия «И живые позавидуют мертвым», то лучше бы остаться в детстве, в том счастливом старческом детстве, которую милосердный господь закольцовывает на склоне лет.
Согбенная старуха сидела на стуле, над сыном.
Он лежал на полу в заблеванной одежде, в дурно пахнущей, вот уже бесконечно долгое время не меняемой одежде и белье. Вонючей от той беспорядочной алкогольной жизни, которую вел последние два года. У нее не было сил поднять грузное тело и уложить на кровать.
И рядом никого не было.
Тело было холодным, уже окоченевшим, на одутловатом лице замер благостный оскал.
Сара сидела, слегка раскачиваясь по своему обыкновению из стороны в сторону, в такт частоты сердца.
Ей восемьдесят семь лет, из них пятьдесят она провела в постоянном, снедающим душу желании уехать, покинуть эту серую, жестокую землю. Осталась ли свобода там, куда она так стремилась?
Свобода, которой она так страстно добивалась всю жизнь?
«Конечно она там есть! Не может не быть! Ну я же была там счастлива! Разве там! Там! Может быть плохо?! Разве то счастье, даже блаженство, испытанное в Потсдаме, в Берлине, в Париже, в Цюрихе нельзя вернуть назад?
Ну, хотя бы пару минут, господи?!
Я ведь не прошу у тебя молодости, но можешь ли ты мне дать хоть немного счастья, радости и той уверенности в будущем сейчас, когда у меня нет никакого будущего, когда я уже без пяти минут труп, когда пропал последний смысл? Не ври себе, Сара... Ты была счастлива, потому что была молода.
Да, у меня нет будущего, но тогда почему ты не лишил меня разума? Я умерла, умерла со смертью моего сына, но по каким-то неизвестным причинам, все еще ползаю по земле. Разве ты не можешь дать мне хотя бы это небольшое утешение за мучения всех этих бесконечных, бессмысленных, проклятых лет?!
Ради разнообразия? Нет, ты отобрал последнее... Даже ту кроху. Тот, угасший уже уголек надежды.
Ну, за что ты меня так? Зачем ты так?
А, господи?»
Она не плакала. Смотрела рассеянным, размытым взглядом куда-то далеко. Задавала вопросы неведомому, никогда не виденному, и, возможно, лишь воображаемому существу.
Она оказалась самой живучей, с завидным здоровьем, могла до сего дня зарабатывать на жизнь тем, что несмотря на больные руки, к ней приходили женщины и она их лечила.
А сегодня умерло последнее из существ на этом свете, которых более всего любила. Ее надежда, ее свет, на который возлагала отчаянные свои помыслы, свое стремление к свободе, к покою. Сын, в которого вложила всю себя.
А она была жива.
Чувствовала горькую вину.
Качала головой: «я виновата в его падении и гибели...»
День смерти Сандра как-то парадоксально закольцевался с днем ее рождения.
«Разве может рождение не быть связанным со смертью? Разве это не две стороны одной медали?»
– Боже, если ты есть, пошли мне смерть, пошли мне смерть! Зачем ты мучаешь меня? Я не хочу больше оставаться здесь...
Но ее никто не слышал.
Свидетельство о публикации №220093001405