Тысячеглазый. Часть вторая. Глава 9

        9

        Однажды заехав к Гуревичу, Лера не застал его дома и оказался один на один с Агатой. Они долго пили на кухне чай, разговаривали, делились новостями. На женщине было вязаное платье из дымчато-серой плотной шерсти, подчёркивающее её высокую грудь, сильные бёдра и упругие розовые ноги с овально-выпуклыми кабошонами колен. Время шло, Ялик не появлялся, хотя художница обещала, что он должен быть с минуты на минуту. Наконец около девяти вечера Каракосов поднялся и стал прощаться.

        - Передайте Ялику привет. Загляну на днях. До свидания!

        Полька сидела, закинув ногу на ногу и склонив голову набок. Она откровенно рассматривала гостя, как бы ощупывая его лицо шоколадно-серыми глазами. При этом губы у неё шевелились, словно она неслышно сама с собой разговаривала. Так делают сосредоточенные люди, выполняя тонкую работу и просчитывая порядок действий.

        - Я ухожу, - повторил Лера.

        Агата подняла голову, кошачьим движением погладила свою коленку и сказала:

        - Стоит ли спешить?

        Вопрос был нелепым. Лера вздёрнулся от неожиданности, потому что нелепость обнажила его не менее сумасшедшую мысль. Он хотел сидеть с художницей сколь угодно долго и лучше всего без Гуревича. Ему нравился её оценивающий взгляд, рука, скользившая по коленке, и поднимавшийся у него в груди жар. Он чувствовал такое искренне желание впиться губами в эту коленку, что всё остальное исчезло из разума.

        - У тебя интересное лицо, - Агата оставила колено и растирала руки. – Возможно, получится хороший портрет. Давай сделаем набросок. Если не торопишься.

        - Вы серьёзно?

        - Садись.

        Она ушла в комнату, но пробыла там недолго. Вернулась с небольшим альбомом и коробкой пастели.

        - Теперь одним плечом обопрись на стену… Другим… Вот так. И смотри на меня с усмешкой или подвохом. Ну, не так откровенно!.. Подожди!

        Художница склонилась над ним, поправила ему волосы и вдруг провела указательным пальцем по носу сверху вниз.

        - Что тебе во мне нравится?

        - Глаза.

        - Вот и вглядывайся в них. Только не хулигань. И не сопи носом. Соблазнять меня не надо. Мои глаза вызывают у тебя воспоминания о каком-то приятном случае из детства. Смотри и вспоминай.  Кстати, можем разговаривать об этом. Так даже будет лучше.

        Она разложила на столе мелки и пристроила на колени альбом. Раскрыла его, ещё раз взглянула на Каракосова и короткими округлыми движениями пустила руку с мелком скользить и шуршать по бумаге. Её глаза поднимались и опускались ежесекундно, словно играли во что-то озорное и запретное.
      
        Лера соображал скорописью:  что-то ухарское начну говорить, так сказать, на грани, солдатско-банное, выдам за юные нелепости,  ситуация размякнет. Стану   с ней разговорчивее, может быть даже двусмысленнее, схоронюсь за её творческий азарт, там и посмотрим.
      
        Агата шуршала мелком и как будто не замечала активный процесс, забурливший внутри её модели. Наверное поэтому молодой человек ушёл в игру со своим воображением так глубоко, что потерял представление   о способности художницы-польки улавливать полутона. Он остался наедине с собой, обыкновенный случай с тем, кто позирует художнику, начал выдумывать и предполагать, купая свои фантазии в своей же выдумке. Стал рассматривать не столько лицо и глаза женщины, сколько откровенно (а ему-то казалось, что тайком, ну как фигурные прелести девушек, смущённо-дразняцки стягивающих с себя платье на пляже) её грудь,  ноги и голую ступню, очень красиво мнущую тапок под столом.
      
        -  Куда ты пялишься?  - она словно включила фонарик прямо ему в лицо. – Давай-ка смотри мне вот сюда (мизинцем коснулась переносицы) и рассказывай что-нибудь.
      
        Каракосов не только не смутился, а наоборот яснее ясного почувствовал, что взлетающие и падающие веки над шоколадно-серыми глазами, шелестящи по альбомному развороту мелок, ступня на тапке всё сильнее стягивают их в один кокон. Воздуха там всё меньше, зато оранжевее женская непутёвость, так нежно лежащая на самом кончике целомудрия.
      
        - Ладно, расскажу. Я начал писать роман. Главная героиня – художница. Ей около тридцати лет. Ей не нравится её творчество. Даже скорее она никак не найдёт равную своему таланту тему. Но однажды случается чудо. Гибнет её муж, и смерть любимого открывает ей новую дорогу. Одиночество и талант – это великий дар. Отчаяние вдруг окрыляет её...
      
        Шуршание мелка ускорилось. Потом что-то пошло не так, рука Агаты неуверенно ткнулась вправо-влево, качнулась в воздухе над альбомом и застыла.

        Пастель, скрипнув, рассыпалась между пальцев с птичьим коготками и, отброшенная, шушукнула по столу.

        -  Что за выдумки, мальчик? – она потёрла подбородок тыльной стороной ладони, засыпав его карминным с белым отливом инеем мела. Испачканное лицо её стало ещё красивее. – Я не гожусь в романные героини.

        - Допустим, что это моя выдумка. Хорошо! Как ваша картина с превращением мрака в свет. Я вижу вас в третий раз, Агата, и вновь тону в этом чуде. Потому что вы топите меня в нём без жалости.

       - Я старая истёртая тётка. Чудо лишь в том, что я ещё жива.

       - Вы древняя и вечно желанная, как Цирцея… Куда вы, Агата?               

        В комнате с беспомощно случайным интерьером, служившей Гуревичу и Талбо-Возницки просто двадцатиметровкой «для всего»: домовой суеты, приёма гостей, трудов, отдыха и сна -  он нагнал её. Агата прижалась спиной к двустворчатому шифоньеру, укрывшись за его правым боком в поскрипывающей половицами темноте, томящейся людским возбуждённым дыханием. Чуть позже шуршало, словно отпускаемая из клетки на волю птица, её вязаное платье и потрескивала его нейлоновая рубашка, стягиваемая через голову. Оба исступлённо молчали, исполняя телами параллельный змеиный танец. Агата расправлялась с его одеждой настойчиво и ловко.  В темноте её глаза светились жадным, подземным огнём, обжигающим и недоступным. Вместе со вспышкой животной страсти Лера ощутил дичайший испуг.

        Оба были голыми, когда женщина сильно прижалась нижней частью тела к его животу, раскрылась вся, словно взлетая, вскричала что-то протяжно-бессильное, мешая русские и польские слова, и Лера утонул безвозвратно в солёно—сладком, гладком и пушистом.

        Шифоньер содрогался и трещал.

        «Шибчие… Шибчие…» - Агата стонала, лизала его губы и кусала мочки ушей.

        Это был внезапный, вмиг уничтожающий всё реальное мучительный и прекрасный удар счастья.

         Потом они долго сидели на полу, кутаясь в какие-то одеяла, и никак не могли наговориться. Слова ничего не значили. Они легко склеивались, распадались, накрывали друг друга и раскачивали свои бестелесные тела, замирали вдруг и так же вдруг уплывали вместе или порознь подобно кольцеобразным слоям дыма от сгоревшего костра.

         Несмотря на этот туман Агата и Лера насквозь понимали друг друга.

         Удивительно, но чистая страсть делает поступки людей проще. Когда, уже одевшись, они прощались в передней, художница, понимая, без чего они теперь не могут жить, всё объяснила.

        - Здесь мы не можем встречаться. Ял нас прикончит. Я для него значу больше жизни, - Агата рассматривала лицо своего любовника, явно запоминая что-то для работы, а не для горячих бесед с подушкой. - Мне надо взять ключи у одной знакомой. Два-три дня не страшно?

        Лера кивнул и почувствовал в своём жесте не тягу к искушению, а всего лишь простое согласие с обстоятельствами.  Любовный туман не пропал, а высветил ясным светом чистую дорогу.

        Ноябрьские дни, сухие и холодные, покрывающие московский асфальт серым панцирем недольда и недоснега, резко вырезали из ежедневной картинки-толчеи Леру и Агату, заставили буквально сплести тела в одну плоть, превратив лица, глаза, руки и грудные клетки в чистейшей воды зеркала, отражающие и вмещающие друг друга. Двадцативосьмилетняя женщина и двадцатилетний парень, так внезапно и неразумно наткнувшиеся на свои отражения-желания, почти сошли с ума. Пристанищем любовников стала квартира в Медведково. Там была полуторная кровать, ковёр со следами сигаретных ожогов, ржавая ванная и всегда пустой холодильник.

        У окна стоял циклопического раската письменный стол, который Агата с жадный восторгом в один день завалила бумагой, красками и заняла армией банок с кистями.

        Портрет пастелью был закончен в три дня. Лере он очень понравился. Агата уловила тихую надломленность характера своей модели, тихую в том смысле, что из неё не следовала буря, а лишь намёк в виде далёкого звука, запутавшегося в губах и глазах молодого человека. Он словно сам неожиданно услышал его и теперь был от этого робок.

        Лера удивился тому, что готов рассматривать портрет часами и рассуждать о нём. Талбо-Возницки слушала Каракосова вполуха, продолжала работать над новым портретом, который теперь писала маслом, только иногда переспрашивала, как будто и впрямь была иностранкой, не понимающей до конца языка:

        - Чуть-чуть пронзительнее? Неприглушённее? Это как?

        - Я более прямолинеен, понимаешь?

        - Нет.

        - Ну, скажем, груб.

        Художница отвлекалась от работы и, не выпуская из руки кисти, локтями обвивала шею любовника. Она нажимала ему на щёки или тёрла сильно уши и шептала с жаром:

        - Груб? Это как? Так пойдёт? Или ещё сильней?

        - Да я не о том!

        Тогда она целовала его в губы, подолгу не отрываясь и доводя его до почти судорог, потом вдруг отрывалась и, сверкая шоколадно-серыми глазами, с коротким хохотком спрашивала:

        - И это всё? Нет уж, научись целоваться по-настоящему, как истый грубиян, чтобы я вдруг задохнулась твоим дыханьем. Вот тогда и поговорим, кто из нас действительно грубый, а кто пока ещё нет.

        Агата работала над портретом Каракосова днём, так как ей нужен был дневной свет. Каракосов позировал, если не уходил на службу в театр. Сеансы художница называла «марцение» - грёза, сон, задумчивость по-польски. Похоже на мерцание. В слове было что-то магическое. Буква «ц» еле слышным цоканьем оживляла заколдованное пространство. Художница и модель заплывали в него с удивлением, боязнью и наслаждением. Возвращались, конечно, но другие, ближе и неразделимее с каждым разом.
 
        Они непрерывно разговаривали в часы работы, и их разговоры легко уходили в магию и мистику. Всё становилось волшебством. Самые обычные предметы: чашка, веник, занавеска на окне – очевидно, пришли из другого мира и были переделаны практичными людьми для своей надобности.

        «В каждом человеке можно разглядеть «марцение», - иногда повторяла Агата. – Если он не трус. Понимаешь?»

        Лера кивал, всё больше погружаясь в «марцение» под огнём её глаз.

        Сам он работал над своим романом ночами, когда художница-полька спала. Работалось легко.  Сюжетом становились их разговоры. Слова материализовывались в поступки, действие развивалось следом за мыслями, высказанными Агатой во время сеансов.

        Он не всегда понимал, почему мышление владеет конструированием сюжетного лабиринта. Испорченный хватательной литературой, не творящей мозг читателя, а заставляющей его пожирать шаблоны хитроумных лжецов-писак, он часто лгал сюжетно и чувственно. Но всё-таки голос Агаты, её постоянное обращение к тому, что находится «за» привычным, обнажал ему собственную ложь. Он признавал, что сюжетил, а не мерцал. Рвал и сжигал написанное. Он вдруг понимал, что его свело с этой женщиной всё, чему можно только молиться. Робость, вожделение, страсть, наслаждение, преображение, откровение и чистота. То есть то, что и было искусством. И ещё, тоже очень важное - истинное искусство было отказом от себя привычного и узнавание себя настоящего через ту женщину, которая уже была настоящей.

        Голос и запах Агаты, шоколад её глаз звал его к вечному. Уводил от суеты к неизменному через загадочное, иноязычное «марцение».

        Были дни (вернее, ночи), когда она отставляла портрет к стене, а сама садилась на стул в другом конце комнаты и смотрела на свою работу долго, не отрываясь. Лера молча наблюдал за ней, лёжа на кровати. Иногда она превращалась в девочку, короткие волосы её, казалось, сейчас зазвенят и засмеются, потом вдруг старела, кожа на лице из розовой и солнечной превращалась в мраморно-белую и следом желтела, как пересохшая бумага. Глаза утрачивали блеск и темнели до бесцветной черноты ночного неба.

        Она что-то говорила, шурша губами и языком, скорее всего, на польском.

        Однажды он разобрал слово «смертч», и понял, что оно значит.  Выскочив из-под одеяла, он подошёл к ней и грубо прижал её лицо к своему голому животу. Но всё равно кожей продолжал чуять, как она, словно заведённая механическая кукла, продолжает выкусывать на его плоти это страшное слово.

        - Ты можешь замолчать? – наконец выкрикнул он.

        Она перестала впиваться губами ему в живот. Спокойно развалилась на своём стуле и даже начала игриво поглаживать ему бёдра. Но Лера ей не верил. Предложил для проформы лечь с ним в постель.

        Сразу Агата вырвалась из его рук. Её колотила дрожь и по короткой стрижке, словно грязные разводы по весеннему снегу, растекалась ржавая тень.

        - Что случилось? – у Каракосова дрожали руки и ноги. – Что ты увидела в моём портрете?

        Художница-полька молчала. Лера тоже замолчал. Он вдруг понял, что она увидела то само страшное слово, за которое заходить нельзя. Ещё он почти сразу увидел рядом со своим портретом мираж её картины, где мрак переходил в свет и обратно. Его окатил ледяной испуг. Талбо-Возницки была сумасшедшей и тянула его туда, куда  ему сейчас меньше всего хотелось.

        Вдруг Агата  посмотрела ему в глаза и тихо прошептала:

        - Я увидела, что ты уже там, - рукой она изобразила нечто бесформенное и бесплотное. – Первый. А я потом, следом. Мы – жертвы. Понял?

        Он кинулся к ней, но она ловко отскочила и закрылась стулом.

        - Это глупые фантазии, - залепетал он.

        - Да, да, да, - отступилась она как-то сразу и даже отбросила стул. – Ведь ты нормальный и пишешь роман не об этом.

        - Я пишу…

        Агата выразительно приложила палец к губам и Лера осёкся.

        - Вот и читай, - она села на кровать. – А я буду слушать.

        Лера метнулся к столу, схватил папку, разорвал шнурки и вынул пачку листов. Он начал перебирать их, как куски жаркого, пока Агата не прикрикнула:

        - Хватит! Читай!

        Он вытащил нужный лист и начал:

        «В этот раз она входила в дом с испугом. Ей не стоило сюда возвращаться, но она дрожала от страха и шла. В сумке лежали кисти и краски. Она шла рисовать свой ужас…»

        Через пять минут Лера остановился и посмотрел на Агату. Она крепко спала. Он замер и стал ждать неизвестно чего.


                *   *   *


Продолжение следует.


Рецензии