Шевырёв. Очерк Истории Русской Поэзии А. Милюкова

Очерк Истории Русской Поэзии А. Милюкова.
СПб. 1847 г. 227 стран.


Г. Милюков взялся нам представить Очерк Истории Русской Поэзии. Благодарим Г. Милюкова за его доброе намерение и слушаем. Автор говорит, что история нашей поэзии, как и история политической жизни, распадается на две части: на древнюю поэзию - до времен Петра Великого, и новую - с эпохи преобразования России.
Очень хорошо. Вероятно, Г. Милюков расскажет нам сначала историю древней поэзии. Да чего тут рассказывать? Древней поэзии у нас не было, да и быть не могло. Это доказывает сам же Г. Милюков. Поэзия может родиться, по словам его, как то и было на западе, или от знакомства с литературою древних, или из самой народной жизни. У нас же в древней Руси поэзия языческая, говорит Г. Милюков, считалась еретическим гнилословием. Где отыскал он это милое слово и откуда почерпнул этот факт, - неизвестно. Г. Милюков не любит ссылок, да оне ему и не нужны. Довольно с него, что Отечественные Записки и Современник поверили ему на слово, что действительно древняя Русь считала языческую поэзию еретическим гнилословием. И так от древней поэзии наша зачаться не могла. Надобно было поэтому произойти ей из народной жизни. А народной жизни тоже не было. Россия древняя сидела, видите, сиднем, сказал Лермонтов, следовательно это правда. «Русский человек», - видите, - «восемь веков находился в неподвижном положении куколки, в тесной коконе, был погружон в продолжительный сон». Какая же тут жизнь у сидня, у куколки, у сонули? Правда, что этот сидень отмерил себе земельку от Черного и Каспийского морей до Балтийского, Ледовитого и Восточного. Да все-таки он был сидень, куколка и сонуля. Так говорит Г. Милюков. Причина всему та, что не веяло на него теплое дыхание европейского образования. У Новгорода, правда, были связи с Европою, да к несчастию дух торгашества помешал развитию поэзии. Какой же от сидня, от куколки, от сонули и от торгашей ждать поэзии? След. тютю древняя поэзия, прощай половина очерка Г. Милюкова. Не было так и не было, и концы в воду.
Ну зато будет поэзия новая! В новом периоде Россия, сидевшая до тех пор сиднем, говорит Г. Милюков, по могучему слову колдуна, очнулась, и исполинскими шагами пошла по пути к образованию и славе. Вот тут-то будет Русская поэзия! Вот тут-то Очерк Г. Милюкова оживится! Ну что ж вы думаете? Ничего не бывало. «Разумеется, - говорит Г. Милюков, - эта поэзия, как и самая жизнь, не могла получить характера самобытного, а заключилась в одном усвоении чужих идей и форм!». Вот хорошо! Русская поэзия оделась в чужие идеи и формы, как ворона в павлиные перья, да и щеголяет: так где же Русская поэзия и в новом периоде? Тютю. А с ней! и весь Очерк Г. Милюкова тютю!
Но предисловие написано. Очерк Истории Русской поэзии обещан. Русской поэзии нет да и быть не может, как мы видели из собственных же слов самого Г. Милюкова; надобно как-нибудь да сочинить ее, чтобы была если не Поэзия, то был бы по крайней мере ее Очерк. И вот начинает Г. Милюков сочинять Очерк Истории Русской Поэзии.
Где же искать древней Русской поэзии? Куда она спряталась? Поищем ее сначала в Несторе летописце. Ищет, ищет ее Г. Милюков в Несторе, ищет на пяти страницах с половиною - и тут чудеса происходят и с Нестором и с самим Г. Милюковым.
На первой странице своих изысканий (14-й в книге) Г. Милюков говорит об Несторе: да он не мог понимать поэтической стороны подвигов героев Скандинавских; Нестор сухой летописец, презирал древний, до-христианский мiр; рассказ его безжизнен и надут.
На второй странице (15) Г. Милюков смягчился и уж так говорит о Несторе: «Жизнь Святослава составляет у Нестора занимательную и поэтическую повесть. Яркими чертами обрисовал он этого Ахилла нашей баснословной древности. Сколько поэзии в подвигах этого витязя!». Но смягчился, смягчился, да опять за сердце, и досталось Нестору за обычную сухость изложения и напыщенную дикость языка (16).
На пятой странице опять смягчился Г. Милюков и уж говорит, что Нестор в повести о Святополке превосходит расскащика исландского мыслью и развитием подробностей полных жизни и поэзии! Как ничтожен Эймунд в сравнении с лицами, изображенными Нестором! С какою истиной и как поэтически представлен Святополк! (18).
Наконец на половине недокончанной шестой страницы рассказ Несторов, который на первой странице исследований был безжизнен, надут, на 3-й еще сух и напыщенно дик, - сделался простодушен. «Сквозь простодушный рассказ монаха (19)», - говорит Г. Милюков. Мы уверены, что если бы Автор пописал еще немножко о Несторе, то нашел бы в нем такие красоты, каких и сам не подозревает.
Отыскавши несколько крупиц древней нашей поэзии в Несторе, Автор сожалеет, что жизнь, таившая в себе эти начала, не могла достигнуть зрелости, потому что в самом начале поражена была мертвящим оцепенением! Она получила другое направление, совершенно чуждое поэзии и положившее преграды ее развитию!
Чтобы доказать это совершенно ясно, Г. Милюков берет для сравнения два произведения: Слово о полку Игореве и Сказание о Мамаевом побоище. Первому сочинению Автор отдает все превосходство, (стран. 26) потому что оно проникнуто благородным героизмом (стран. 20); второму приписывает всю ничтожность (стран. 26). Почему же это так? На чем основано это мнение? А вот на чем:
«В первом мы видим героев, которых сердца в жестоцем харалузе скована, а в буести закалена, которым легко Волгу веслами раскропити, а Дон шеломами выльяти, - а во втором находим унылую нерешительность людей, продолжительным рабством приученных к уничижительному терпению». - «Какая разница в речах Игоря и Димитрия! Один зовет своих воинов позрити синяго Дону и говорит, что луцеж потяту быти, неже полонену быти; другой приступает к великому подвигу с нерешительностию человека, не уверенного в своих силах и важности дела; один идет на войну за родину, как на пир, другой страшится ее и называет злою вещию».
А! понимаем, понимаем, Г. Милюков. Вот в чем вы полагаете поэзию! В красном словце, в похвальбе! Надобно, чтобы в вашей поэзии герой хвастался непременно, что он и Волгу-то веслами раскропит и Дон-то шеломами выльет, а что его разобьют дикие варвары и угодит он в плен: в этом нужды нет. Пускай он, как Игорь, скажет: лучше быть побиту чем полонену, а на деле предпочтет другое - будет полонен, а не побит, и подкупит какого-нибудь Половца, чтобы спастись ему хотя бегством из позорного плена! Вот это по-вашему поэтической герой. А тот, кто не хвастает, кто смиренно преклоняет свою силу перед силою высшей и от нее заимствует твердость, кто без хвастовства сражается в битве, как простой воин, о ком рассказывают товарищи боя, что они видели его и там и тут, и пешего, и раненого, кто одержав победу, удалился от торжества, кто смиренным подвигом в самом деле освободил отечество, - тот у Г. Милюкова не годится в поэтические герои, тот у него человек унылый и нерешительный и трус, продолжительным рабством приученный к уничижению и терпению.
Жаль в самом деле, что Русские люди в XIV столетии перестали хвастать и выходили на Татар уже с молитвою и внутренним мужеством, а не с самохвальною храбростью, как герои XII века на Половцев. Правда, не было бы у нас тогда Донской битвы, не освободилось бы отечество, да зато были бы поэтические произведения в роде Г. Милюкова, и Очерк древней Поэзии был бы у него гораздо цветнее, потому что в сказании о Мамаевом побоище вся внутренняя глубина содержания для него не существует, да и в самом слове о Полку Игореве не глубокая грусть и тоска о страданиях земли Русской, не сочувствие природе привлекли его внимание, а только пустая похвальба несчастных витязей.
Далее Г. Милюков ищет древней Поэзии в народных песнях и сказках. «Немного народов, - говорит он, - у которых первобытная поэзия была бы так богата множеством памятников и с такой полнотою выражала всю жизнь, как у нас, Русских. В ней, как в самом чистом зеркале, отразилась вся жизнь Русского народа до времен Петра Великого!». Вот наконец Г. Милюков дошел до множества памятников, выражающих со всею полнотою всю нашу жизнь, а уж какие будут это памятники, вы можете судить сами по тому, какова была жизнь.
Что ж видит Г. Милюков в наших песнях и сказках? Сначала видит он природу. В чем же эта природа? - Тут трава шелковая, цветы лазоревые, весной поет жаворонок на проталинке, летом краснеет калина-малина, летает ясный сокол, сизый голубь да лебедь белая, а зимой все занесено снегом. Тут светлый Дунай, тихий Дон, кормилица Волга. Вот в чем природа.
Далее следует История. В чем же История? «Тут государь Великий Новгород, каменна Москва, Владимир, Ермак, Иоанн Грозный, Хан Узбек, Гришка Отрепьев». Вот в чем История.
Какой же характер нашей народной поэзии? - спрашивает Г. Милюков. Чего уж доброго ожидать от ее характера? Взгляните, каково было у нас состояние женщины. Мы у Византийских Греков, говорит Г. Милюков, заимствовали терем, который, отделив от общества женщину, сделал ее рабою. В тереме являлось ей новое утешение - шелковая плетка и побои. Плеть и побои служили единственным доказательством супружеской верности. Женщина у нас, порабощенная и униженная, не могла внушить и мужчине ничего, кроме рабского унижения и грубой жестокости...
Так откуда же взялся твой прекрасный плач, Ярославна супруга Игорева, плач, которым совершилось чудо избавления твоего мужа? Откуда взялись вы, Анна супруга Михаила Тверского, Евдокия супруга Донского, Марфа, воспитавшая Михаила, и столько других женщин, украшающих нашу историю? А вы, примерные матери, воспитавшие Скопиных-Шуйских, Пожарских, Мининых и других избавителей отечества, вы все вышли из-под плетки?
А как же это, по древним нашим законам, мать была природною опекуншею своих детей, владела собственностью и приобретала независимо от мужа, по смерти мужа получала все приобретенное им, если он не сделал никакого о том распоряжения? До всех этих государственных учреждений, касающихся существенных прав женщины, нужды нет Г. Милюкову. Он слыхал от иностранцев, что в России обычай, чтобы мужья били жен; он слыхал, что водится иногда это и в простом грубом народе - и заключил, что это было так во всей древней Руси. Он приводит хороводную песню, как муж учит сердитую жену, которой нельзя было исправить ни ласковыми словами, ни гостинцами. Муж в крайней нужде вооружается плеткой - и жена исправляется. Г. Милюков считает эту песню древнею - и выражается в прошедшем: «Одна из подобных песень выражала супружескую любовь; хоровод начинал песню»... В заключение, «муж вооружался кнутом»: в песне плетка, у Г. Милюкова кнут. Он видно любит преувеличение фантазии, как Кирша Данилов. Да почему ж это песня древняя, когда она и теперь поется около Москвы? В какое время сочинялась она, решить трудно. Из этой песни мы не видим, чтобы плетка была обычаем; она только крайнее средство. И как же это по песне простого народа, но песне нынешней, заключить о состоянии женщины во всей древней России?
Г. Милюков в восторге от состояния женщины на западе. Но ведь и там есть исключения. Что если бы он припомнил, как в Нибелунгах Зигфрид, этот образец рыцаря чести и любви, изсинил все тело жены своей Хримгильды за то, что она побранилась с женою его феодального господина? Припомнил бы он также в повестях Боккаччио, как Маркиз ди Салуццо поступаст с своею женою Гризельдою; как он бранит жену свою за то, что она родила ему первую дочь, а не сына, а потом как родила сына, бранит, зачем родила сына; как Маркиз велит своему слуге убить сначала дочь, а потом и сына, в присутствии матери, которая совершенно покоряется воле своего мужа; как, выхлопотав разводную от Папы, выгоняет ее из дому нагишом и только по усильным просьбам ее целомудрия соглашается, чтобы она вышла из дома на глазах всего народа в рубашке; как по разводе берет другую жену Графиню, а Гризельду отдает ей в служанки. И давно ли на глазах у всей Европы Граф Шуазель де Пралень так страшно учил, или по выражению Г. Искандера: искрошил жену свою? За что ж Г. Милюков так бранит нас и так восхищается западом в отношении к состоянию женщины? Ужасно охаял он княгиню Апраксеевну в наших песнях. Да неужели лучше неистовая Брунгильда и кровожадная и корыстолюбивая Хримгильда в Нибелунгах?
Г. Милюков делает и открытия в своем Очерке. Он открыл, что так называемые стихи или духовные песни принесены к нам из Греции паломниками, и что они не Русского происхождения. Современник признал открытие Г. Милюкова за неоспоримую истину. На каком основании? Да к чему тут ученое основание? Для Современника довольно, что доказывает это Г. Милюков. Что доказывает Г. Милюков, то должно быть верно. Так вероятно и для Г. Милюкова не нужно никакого другого подтверждения, как подтверждение Современника.
Оно в самом деле очень любопытно: каким это образом в легенды у рапсодов Греческих угодило лицо Владимира, и почему это рапсоды Греческие заставляют Владимира вступать в разговор с Царем Давыдом, и спрашивают у него про наше житие, про святорусское? - Как в песню греческую попал Белый Царь, и Св. Климент, которого мощи перенесены были в Рим Кириллом и Мефодием, и плакун-трава, про которую и теперь знает наш народ, и Синее море, так часто встречающееся в наших песнях? Каким образом очутилось сходство между Греческими легендами и некоторыми местами из слов нашего проповедника Кирилла Туровского? Как это Греческие рапсоды воспевали о Борисе и Глебе, об Иосифе прекрасном с применением к нашим удельным междоусобиям, о Егории хорабром, который перетерпев мученья от Царя Дамьяна, выезжает на свято-русскую землю и устроивает в ней реки, леса, горы, пищу зверей?
Указал ли Г. Милюков хотя на одну легенду греческую, сходную с нашими стихами? Да зачем ему и указывать? Г. Милюков - авторитет. Ему стоит сказать слово - и Современник напечатает: правда. Ведь в этом главное дело.
Где же был повод, послуживший к открытию Г. Милюкова? Виноват - я. В моей пятой лекции я указываю на отношение между одним отрывком из стиха о Голубиной книге о плакуне-траве, выросшей на том месте, где Божия Матерь проливала слезы, взирая на распятого сына, и отрывком из Хождения Даниила Паломника, который в своем странствии упоминает также об этом месте и о плаче Богоматери, но разумеется, не говоря ни слова о плакун-траве. Стоило мне указать на это отношение, как уже Г. Милюков и построил на нем воздушный замок, что паломники-де принесли к нам песни духовные из Греции, что сии последние никогда не были Русскими и т.д. - А Современник, готовый укорять других в воздушных теориях, тотчас и преклоняется перед воздушным замком Г. Милюкова, который при малейшем прикосновении фактов и здравого смысла разлетается в прах.
Другое открытие еще сделал Г. Милюков, что стихи или духовные песни никому не известны кроме нищих и никогда не были потребностию всего народа!!.. Странно, да нищие-то разве не в народе живут и поют не для народа! Г. Милюков, видно, никогда не посещал крестьянских изб, и никогда не случалось ему слышать наших рапсодов у какого-нибудь гостеприимного мужичка! Он никогда не видал, как старик или старуха на полатях распевают внучкам эти песни, а внучки им подтягивают! Могу его заверить, что отрывок из песни о Страшном Суде, которым я заключил пятую лекцию, и в котором только тупое безвкусие не призн;ет высокой поэзии, слышал я из уст старухи, которая никогда не была нищею, а принадлежала дому хорошему и зажиточному, и рассказывала сверх того весьма остроумные сказки.
Г. Милюков, столько немилостивый к стихам, немилостив и к песням Русским вообще. По его мнению, женщина в них чувственная раба, под плеткой да побоями; есть еще в них буйное, дикое пьянство; муж вооружен кнутом на жену; фантазия грубая и преувеличенная, а в заключение «наши песни, сказки и стихи можно сравнить с теми произведениями суздальского гравирования, где все является грубым и ярким, - где небо состоит из синего пятна, земля из зеленой полосы, люди раскрашены синькой и суриком, - где под грубо-намалеванными красками нельзя отыскать первоначального очерка предметов»... Вот каковы Русские песни, стихи и сказки, по мнению Г. Милюкова! Не так думал Пушкин. Не так думали все великие наши поэты! Не так думают многие западные писатели, впрочем к нам неблагосклонные, между прочим и Мармье, на которого ссылается сам же Г. Милюков. Ну да что до них за дело? Г. Милюков возвратился к мнению Тредьяковского, который народные песни наши называл подлыми. Les beaux esprits se rencоntrent!
Отделав поэзию народную, Г. Милюков находит в древней Руси еще поэзию особенную, поэзию схоластическую! Симеон Полоцкий и Сильвестр Медведев - у него поэты!.. Мы до сих пор считали их слагателями силлабических виршей - и не более. Но у Г. Милюкова они называются поэтами - и произведения их составляют особую школу школьной или схоластической поэзии!... В доказательство того, как основательно Г. Милюков, составляющий авторитет Современника, изучал эту эпоху, можно привести то, что он о Сильвестре Медведеве, ученике Симеона Полоцкого, говорит прежде чем об учителе. Полоцкий умер в 1680 г., а Медведев казнен в 1691 году. Но хронология для Г. Милюкова не существует.
Хотите ли знать, как разумеет Г. Милюков Киевскую Академию, которая на юге отстояла Православие, способствовала присоединению к нам Малороссии и приготовила нам Димитрия Ростовского, Стефана Яворского, Феофана Прокоповича, сотрудников Петра Великого в его славных подвигах? -
«Русская жизнь, - говорит Г. Милюков, - пораженная тлетворными началами, увядала медленно, как подточенное дерево. Не доставало только, чтобы к этому бесплодному дереву, час от часу засыхавшему, привить еще ветви, такие же гнилые и бесплодные. Наконец и это случилось. В XVI веке основана была киевская Академия».
Вот вам и Киевская Академия!
Но перейдем поскорее к новому периоду. Что-то здесь откроет Г. Милюков? В новом периоде находит он две школы: подражательно-реторическую и сатирическо-самобытную. Вот его слова: «С одной стороны, вследствие сближения с образованною Европою и изучения ее литературы, началась поэзия, которая заимствовала содержание и форму у других, и возникла следовательно не из самых начал общественной жизни, - это поэзия подражательно-реторическая. С другой стороны, негодование развивающегося молодого общества на противодействие, встречаемое им в лице старых начал, породило поэзию, проистекавшую из самой жизни, - самобытно-сатирическую». И так мы или подражали реторически, или негодовали самобытно. Естественно представляется вопрос: к какой из этих школ отнести Пушкина, как лучший цвет поэзии нового периода? Сатириком его нельзя назвать: стало быть, придется отнести к подражателям-риторам. Жуковскому туда же путь, да Г. Милюков, говоря о Жуковском, его и причисляет к риторической школе, за что? как вы думаете? - за то, что он осмелился в 1812 году называть Наполеона губителем и убийцею! Не верите? Прочтите 136-ую и 137-ую страницы Очерка.
Хотите ли видеть образец критических суждений нового авторитета Современника? Прочтите его суждение об Ломоносове. Выпишем выражениями самого же автора.
«Ломоносов положил начало школе реторической. - Оды его отличались холодностию, отсутствием истинного чувства, общими местами и недостатком логической последовательности, все были лишены содержания и наполнены одними реторическими возгласами. - Если и находим у Ломоносова, кроме бездушного реторизма, иногда что-то похожее не на поэзию, а на некоторое одушевление, то и тут оно смешано с реторическим пустословием». Это суждение, истертое и избитое Отечественными Записками, Г. Галахов внес было в предисловие к своей Хрестоматии. Даже Г. Перевлесский соблазнился им - и в своей биографии, приложенной к извлечению из стихотворений Ломоносова, признал заодно с Отеч. Записками, что Ломоносов не поэт. Все видели в Ломоносове одну внешнюю форму, одно риторическое влияние его времени, ту риторику, которая в то время поражала поэзию Франции и Германии, и никто не хотел поставить вопрос так, что Ломоносов поэт, несмотря на риторику.
Наконец Г. Милюков уже повершил дело окончательно: кроме риторики и пустословия, нет почти вовсе ничего в одах Ломоносова. Но вдруг умилостивился Г. Милюков, как часто с ним бывает: - это авторитет с некоторым великодушием, с правом помилования, от которого он не отказывается. Поразив Ломоносова, прибавляет Г. Милюков: «Однако имя его бессмертно: он оказал великую услугу, создав язык и стих для русской поэзии». Как, Г. Милюков? Ритор, пустослов, наполнивший оды свои одними риторическими возгласами, создал язык и стих для Русской поэзии? Либо вы шутите, либо это вовсе неправда! либо Ломоносов никогда не создавал ни языка, ни стиха для нашей поэзии; либо по-вашему создать язык - так, ничего, шуточка, безделица, хотя вы за это и предлагаете Ломоносову бессмертие? Вернее всего то, что вы, учась по Отечественным Запискам Истории Русской Словесности, напали на Ломоносова за его риторику, а где-нибудь в другом месте прочитали, что он создал язык и стих, да и не могли никак одного согласить с другим - и о создании языка и стиха говорите эпизодически, как будто это так, пустое дело!
Справедливо сказал Г. Милюков о Кантемире, что он неумолимо нападал на поборников старых предрассудков и врагов просвещения. Впрочем это уж не ново и давно было сказано еще в Московском Наблюдателе при разборе Кантемира. Но для полноты характеристики следовало еще сказать, что Кантемир также неумолимо нападает и на поверхностное образование, на невежество, прикрытое одним внешним блеском западной образованности без глубины, без знания, без стремления к нему. Напрасно он не продлил выписки; мы за него продлим ее:
«К нам не дошло время то, в коем председала
Над всем Мудрость, и венцы одна разделяла,
Будучи способ одна к вышнему восходу.
Златый век до нашего не досттнул роду;
Гордость, леность, богатство, мудрость одолело;
Науку невежество местом уж посело...
Коли кто карты мешать, разных вин вкус знает,
Танцует, на дудочке песни три играет,
Смыслит искусно прибрать в своем платье цветы;
Тому уж и в самые молодые леты
Всякая вышша степень, мзда уж невелика,
Седми мудрецов себя достойным мнит лика».

Или в другом месте:
«Долголетнего пути в краях чужестранных,
Иждивений и трудов тяжких и пространных
Дивный плод ты произнес. Ущербя пожитки
Понял, что фалды должны тверды быть, не жидки,
В пол аршина глубоки и ситом подшиты...».

Кантемир видно предчувствовал и тогда, как один лоск внешнего образования будет у нас губителен образованию истинному; как новый период произведет вертопрахов в светской жизни, и в литературе. Еще надобно было заметить одну черту в Кантемире. Грозно нападая на закоснелых противников просвещения, он уважал предков древней Руси, которых память для него была свята.

«Предки наши, кои жизнь и святу и честну
Сами водя, и других на стезю небесну
Наставить крайне пеклись, с прочими уставы
Учредили хвальными к расширенью славы
Всевышнего посвятить некие дни года...».

«Язык Кантемира, - говорит Г. Милюков, - мало подвинулся вперед от языка Симеона Полоцкого». Это доказывает только, что Г. Милюков ни того, ни другого языка настоящим образом не знает. «Попытка на изменение стихосложения сделана еще прежде Ломоносова Тредьяковским». Новое доказательство, что Г. Милюков изучал предмет поверхностно. Тредьяковский мечтал о введении тонического размера, но сам решительно ничего не сделал. Создать стих новой поэзии мог только поэт истинный, каким был Ломоносов, несмотря на риторические формы времени. Тредьяковский же не умел создать ни одной строфы тоническим размером - и когда вышли оды Ломоносова, то свои прежние опыты переделал по образцам Ломоносовским.
Г. Милюков в своем Очерке так торопился к эпохе западного влияния, но что же случилось, когда он дошел до нее? «Реформа Петра, - говорит он,-  совершилась во время чрезвычайно неблагоприятное для поэзии. Во всей Европе господствовал тогда ложный классицизм, распространенный особенно Французами. Думая, что творчество состоит в слепом подражании Грекам и Римлянам, не понимая, что древняя поэзия, как живое выражение духа до-христианских веков, никак не могла служить образцом в то время, когда общество жило совершенно иною жизнию, - классики придумали уродливую теорию»... Г. Милюков, по обычаю своему, забыл однако, что сказал выше о поэзии европейских народов: она родилась от знакомства с литературою древних. Теперь надобно было разрешить вопрос: каким же это образом на вечно-развивающемся западе знакомство с литературою древних могло произвести «уродливую тeоpию» и «произвольными правилами заменить вечные законы природы»?  Хороши и мы с Г. Милюковым: торопились, торопились к западу, а запад и напялил на нас уродливую теорию и произвольные правила? К чему ж было торопиться?
Но Г. Милюков едва ли и сам торопится к изучению запада настоящим образом, несмотря на то, что обвиняет так строго наших предков в этой медлительности. Он и западное изучает столь же поверхностно, как свое отечественное. Вот что вы найдете у него на 132-й странице: «Во второй половине XVIII столетия Франция познакомилась с Шекспиром и узнала Гёте!!»... Каким это образом, когда сочинение Г-жи Сталь о Германии вышло в 1808 году? - Такие обмолвки весьма нередко встречаются в суждениях Г. Милюкова и о произведениях Русской поэзии. Об Руслане и Людмиле Пушкина он говорит: содержанием этой поэмы послужили искаженные предания, в которых не было ничего русского. Г. Милюков забыл голову и поле, усеянное костями! Шутка! Это одно из лучших созданий молодого Пушкина, которое внушено было ему Русскими сказками. - Борис Годунов, по мнению Г. Милюкова, не может стать даже на ряду с лучшими произведениями Пушкина! Изображение народа и летописца Пимена у Г. Милюкова ни по чем?
Чтобы всего яснее видеть, как Очерк истории поэзии понимает поэзию, приведем слов;, которыми он оправдывает смерть того, кто до сих пор считается высшим цветом поэзии нашей Петровского периода.
«Смерть избавила Пушкина, - говорит Г. Милюков, - от печальной необходимости видеть себя живым мертвецом посреди того общества, которое прежде рукоплескало каждому его слову».
В заключение Г. Милюков говорит: Поэзия России как и Россия вся в будущем. Так видно и Очерк Истории Русской поэзии скорее существует в будущем, чем в настоящем. Мы прибавим к тому, что будущее России и Русской поэзии существует только для тех, которые признают их прошедшее.
Вот книжка, которая в Современнике была названа очень приятным явлением, и даже явлением редким (дай Бог, чтоб такие явления были у нас реже), и за которую Отечественные Записки благодарили Г. Милюкова. Оно так и следует. Очерк Г. Милюкова есть плод Отечественных Записок - и родня Современнику, который отроился от того же улья, хотя и не пчелиного. Как же О.З-м не любоваться плодом своим, тем более что все мнения Г. Милюкова о Русских писателях заимствованы из них, как оне сами сознаются? Впрочем, нельзя не заметить, что и Современник и Отечественные Записки хвалят Г. Милюкова с некоторыми ограничениями и как будто робеют того, что сами же произвели? О.З., например, находят уже, что теперь надобно обращать внимание и на религиозную, и на нравственную, и на политическую сторону нашей жизни, чтобы объяснять художественные произведения; оне думают уже, что для уразумения нашей древней жизни нужно писать не историю поэзии, а историю литературы, которая обнимает не одни песни и сказки, но и литературу историческую и религиозную. След. неправ Современник, что будто бы Г. Милюков современен, что у него есть взгляд!... О.З. развиваются, идут вперед. Оне начинают даже соглашаться с тем, что религия составляет главную, существенную основу древней жизни нашей, с чем прежде вовсе не соглашались, когда разбирали мою книгу. Вот как времена переходчивы! Но только к этой мысли оне прибавляют свою и вовсе искажают дело. «Религия есть то знамя, - говорят О.З., - под которым подвизалась древняя Русь. Она исключительно жила этою жизнию и изжила ее в царствование Петра». Это конечно lapsus, если не linguae, то пера. Оно же и противоречит предъидущему. Религия выше названа божественным Откровением, вечным началом. Изжить вечное начало нельзя. Можно бы было прибавить к этому, что мы, благоговея перед обрядами Религии, изображающими для нас все высочайшие истины, в ней хранимые, должны полагать ее теперь не в одном соблюдении внешних обрядов, как полагала обрядная часть наших предков, а стараться вносить ее вечные непреложные начала в науку, искусство, жизнь общественную, которые в древней России у нас не развивались. Вот с этим мы совершенно согласимся. Если Отечественные Записки, ловкие на заимствование чужих мыслей, которые прежде сами же преследовали, хотят брать их на прокат для своих нумеров, то пускай берут их уже целиком без своего произвольного искажения. Не все же им создавать Г-д Милюковых с их Очерками. Дай Бог дожить им до более плодотворных созданий!

С.Ш.

(Москвитянин. 1848. Ч. 1. № 2.  С. 200 - 217).


Рецензии