30 лет в Германии

30 ЛЕТ В ГЕРМАНИИ


Сегодня 30 сентября 2020 года. Ровно 30 лет я живу в Германии. Три раза по десять лет. По-хорошему за такое надо было бы медаль вручать. Вроде как «За взятие Берлина». Или «За отвагу».
Ну да, чтобы решиться на отъезд с родины – навсегда, навсегда – надо иметь мужество или наоборот быть последним трусом.  Или быть очень глупым, или очень умным. Надо быть ужасно жадным или абсолютным бессребреником.
В эмиграции эти качества непостижимым образом сходятся.
Мужественный – спасает семью, трусливый – бежит без оглядки, глупый полон никогда не сбывающихся надежд, умный точно знает, что будет делать в Европе, немецкий и английский выучил заранее, имеет крепкое здоровье, верную молодую жену, влиятельных друзей на всем земном шаре, хорошую профессию и план на ближайшие 50 лет, жадный хочет несметно разбогатеть, бессребреник – надеется насладиться творческой свободой…
Каким тогда, до отъезда был я? Ни то, ни се, ни рыба, ни мясо…
Мужества у меня была только капелька, зато трусости – целое ведро, глупых надежд – почти не было, также как и ума, немецкий я не знал, английский забыл, по профессии работать не собирался, плана никакого не имел, с женой был в ссоре, разбогатеть и не мечтал, к творческой свободе на Западе относился с здоровым скепсисом…    
Какого же лешего я тогда, 29-о сентября 1990 года убрался из родного Совдепа? На поезде уехал. С Белорусского вокзала. Прямо в Берлин. С концами.
А черт меня знает. Все уезжали. Много всего налипло на душе. Синкретизм.
Встретил меня на перроне Восточного вокзала дальний родственник жены – Эдик, добрейший парень моего возраста. Долговязый блондин. Из кавказских немцев. И повез на своем красном спортивном форде по старому, гитлеровскому еще автобану к себе, в Дрезден. Эдик гордился своей машиной, лихачил, гнал под 250… И в пробках пришлось постоять… Меня укачало до рвоты.
По дороге я все спрашивал его – где Берлин? Где города? Что это за сараи?
О тогдашней Восточной Германии я не имел понятия. То есть мне и в голову не приходило, что немцы могут так жить. Как? Так бедно. Убого.

Подробно и серьезно я написал о своей эмиграции лет десять назад (текст опубликован под не слишком оригинальным названием «Несколько слов о эмиграции»). А сейчас… мне хочется написать об этом душещипательном и судьбоносном событии иначе. Нет. Не несерьезно, а… иначе. Потому что многие объяснения, мотивации, целые модули мышления… со временем потеряли вначале актуальность, потом силу, а затем и смысл, стали душевным мусором. А на их место пришло нечто новое, расплывчатое, а то и вовсе непонятное… и это, новое… новый взгляд на себя, на жизнь… настоятельно требует точной формулировки… хоть какой-нибудь формулировки. Или простого упоминания.
Понимаете, за 30 лет, проведенных в Германии, я не только стал другим человеком, но и основательно подзабыл того, двойника-невротика в туманном прошлом, все реже и реже мерещащегося мне в кривых перекрещенных зеркалах, забыл его страхи и упования… Этот типичный московский человек, не диссидент, не обыватель, не ученый, седьмая вода на киселе, после 5 лет университета проторчавший непонятно зачем десять лет в научно-исследовательском институте, самозваный художник и неудавшийся, написавший лишь один (уничтоженный впоследствии) роман писатель… так и не знал, кто он и что собственно в жизни хочет. Заимел двоих детей, развелся с первой женой и непонятно как жил со второй… бросил осточертевший институт, устроился охранником в типографию на Арбате, ушел оттуда, писал на заказ иконки для одной московской церквухи на окраине, проработал непонятно кем целый год в другой церквухе, но православным там и не стал… серьезно подумывал о самоубийстве, но так и не убил себя… к моменту эмиграции представлял собой жалкий конгломерат из подсознательных страхов, фантастических видений и примитивных потребностей тела.
В вышеупомянутом тексте я так сформулировал причины моего отъезда в Германию в сентябре 1990 года: Страх перед возможными погромами, страх перед голодом, страх перед новой Россией, грозящей уже тогда стать неофашистским государством на русский лад… надежда на то, что немецкая социальная помощь освободит меня от обязанности каждый день ходить на работу и позволит несколько лет заниматься самообразованием и спокойно рисовать. И – если выдюжу – стать профессиональным художником, известным и обеспеченным.
Звучит все это хорошо, и конечно «контурно» или «пунктирно» все эти причины действительно имели место быть. Но только «контурно»…
А на самом деле… не знаю, что было на самом деле. Посередине – гвоздик.
Пунцовые и голубые дирижабли, покрытые золотистыми буковками, медленно проплывающие перед закрытыми глазами. Тысячи голосов, поющих и шепчущих мне что-то в мертвящей тишине.
Странные существа, в которые то и дело превращалось мое тело, тянули меня в незнакомые мне миры, в лучшем случае пародирующие мой московский мир…
Удивительные сюжеты, представляющимися мне трехмерными картинками с затейливыми цветными стеклянными трубочками, по которым текла какая-то жидкость. Жидкость-время…
Чем все это было? Визуальными и звуковыми галлюцинациями шизофреника? Или непонятными сигналами из прошлого или из будущего?
Больным я себя не ощущал. Видения мои не были чем-то патологическим… патологической была наша обычная советская жизнь. Наоборот, они были единственным ценностью моей постылой жизни. Ее единственным сокровищем.
Я пытаюсь вспомнить хоть одно видение, услышать еще раз шёпот времени, но мне это не удается… я вижу лишь полузаброшенные дома на бесконечных улицах Зонненберга, и слышу гул и треск страшного города, в который закинула меня судьба.            
Германия наступила своими тяжелыми стальными сапогами на пуповину, связывающую меня с Москвой моего детства. И я благодарен ей за это.

          
 

В стране горячих вагин

Так и не растерявший за время своего четырехлетнего пребывания в ГДР знаменитое кавказское гостеприимство Эдик привез меня в свою большую трехкомнатную квартиру на первом этаже шестиэтажного дрезденского дома, украшенного колоннами и рельефами, чудом уцелевшего в бомбардировках февраля 1945 года. Кроме него в квартире жили – Эдикова жена Зинка и двое их беспокойных маленьких детей. Девочка и мальчик. Девочка стала в будущем защитницей животных, а мальчик – профессиональным военным.
Через год, кажется, Эдик нашел для себя и семьи новое жилье. Потому что дом этот шестиэтажный купил маленький пузатый турок-нувориш из Западного Берлина. Блондинистому гиганту, чистокровному этническому немцу Эдику он был не просто неприятен… невыносим. Эдик не мог слышать его голос (турок говорил на хорошем немецком, хоть и с акцентом, а Эдик выражался неловко, делал по пять грамматических ошибке в каждом предложении), не мог равнодушно смотреть на то, как новый хозяин, жестикулируя, говорит с рабочими, малярами (турок затеял ремонт), другими жильцами… Эдик боялся, что не выдержит и хрястнет турка разводным гаечным ключом по потной круглой лысой голове.
Переехал от греха подальше в небольшой домик на две квартиры, с плоской крышей и садиком. На окраине Дрездена. В садике Зинка устроила огородик и цветник, а Эдик посадил три грушевых дерева и установил клетку с кроликом. Первых груш Эдик так и не дождался, потому что снова переехал, на этот раз в деревню километрах в пятидесяти от Дрездена. Там ему было спокойнее.
Несчастного кролика задрала ласка или хорек.   
В тот мой первый немецкий день я ужасно объелся приготовленными специально для меня, хорошо наперченными грузинскими пельменями – хинкали (сметану для соуса Эдик купил в русском магазине, торгующим гречкой, воблой, паленой водкой и невкусными конфетами «Птичье молоко») и тающей во рту пахлавой. И выпил немало.
На праздничный ужин Эдик пригласил гостей, таких же как он, бывших кавказских немцев. Видимо он хотел, по советской привычке, похвастаться своим московским визитером. Я это почувствовал, застеснялся, стал грызть себя, ведь блистать-то мне было нечем. Как-то вдруг стало ясно, что, сам того не понимая, я уже – стоило только приехать в Европу – превратился из «перспективного московского ученого» (на самом деле, я таковым никогда не был, для близких друзей я был – «художником-нонконформистом») в жалкого, бесправного беженца из потерпевшей крах советской империи, прикатившего сюда побираться и проситься на жизнь. Без гражданства, без настоящих документов, без статуса.
Превратился в бездомную собаку… крысу… Уууу!
Я прочитал этот приговор в суровых глазах эдиковых гостей, в презрении, неожиданно проскользнувшем в гримасе на сахарном личике Зинки (я непонятно зачем объявил за столом, что у меня в портмоне три сотни немецких марок, сумма эта, мне, все еще советскому человеку представлялась тогда громадной), в сочувственном, но едко-покровительственном взгляде эдиковой мамы, бывшей домашней хозяйки, изробленной многолетней круглосуточной работой в деревенском доме и неустанной заботой о большой требовательной семье, а ныне – независимой немецкой пенсионерки с приличной пенсией и капиталом. Семья Эдика привезла с собой из СССР целый чемодан советских денег. Откуда они взялись? Как они его вывезли, не знаю. Но знаю, что вывезли и обменяли на марки ГДР. А в июле 1990 – повторно обменяли на немецкие марки. Деньги эти впрочем впрок не пошли, Эдик быстро спустил их в трубу в свой непродолжительный «предпринимательский период». И, по тогдашнему обыкновению, еще должен остался.      
Спать меня уложили на двуспальной кровати хозяев (с золотистыми металлическими украшениями и рюшками), а сами они устроились на ковре в детской. Если бы я не был пьян как свинья, ни за что бы не допустил этого. Но сделанного не воротишь.
Проснувшись, испытал неловкость. Эдик был смурной, Зинка смотрела на меня волком… нельзя было не заметить то, что она заревана, синяк на щеке припудрила… видимо поругалась с мужем из-за нежеланного гостя на их брачном ложе, и он врезал ей в сердцах по сахарной физиономии. Рука у Эдика была тяжелая.
Вечером следующего дня я поселился в пустующей квартире матери Эдика, а через пару недель уехал в «лагерь для еврейских беженцев» в Глаухау.

Эти первые две недели в Дрездене… стояла ясная погода. Хотелось жить и радоваться. Я распахивал как можно шире воротничок моей куцей курточки. А хотел распахнуть душу. 
Как же сладок был переливающийся перламутрами, качающийся и играющий воздух чужбины!
Воздух культурной Европы!
Европы, только недавно освободившейся от гнета своего и советского коммунизма. Еще по улицам Дрездена разгуливали обескураженные и озабоченные офицеры Красной армии, еще в наглухо запертых гарнизонах томились в казармах согнанные со всех уголков «нерушимого союза» голодные и униженные командирами и «дедами» солдаты, а в ангарах, шахтах и бункерах все еще ждали своего часа ракеты, самолеты, танки, катюши… весь арсенал смерти, который приволок сюда СССР, чтобы грозить всему миру и шантажировать чужих и своих… но острие стрелы тоталитарного государства рабочих и крестьян уже потеряло прочность. И сама стрела на глазах превращалась в костыль злобной слабоумной старухи.

Тогда, в октябре 1990 года, я не думал о серьезных материях. Не думал я и о окружавших меня бывших гэдээровцах, которым вскоре пришлось очень туго. Почти все они потеряли работу и привычный уклад жизни. Потерял работу на своей фабрике и Эдик. Но, кажется, вовсе не жалел об этом. 
Я жадно, как студент Ансельм, разгуливал по берегу Эльбы.
Отчетливо слышал звон хрустальных колокольчиков и искал зеленых золотых змеек. Всюду мне виделись чудеса.
Вон старинный мост.
Вон величественные руины Фрауэнкирхе.
А тут целая галерея на открытом воздухе. Саксонские курфюрсты. Усатые все и толстые.
Тут продают аметисты из Рудных гор, а тут – книги, книги, книги. По иронии судьбы первой книгой в мягкой обложке, попавшейся мне руки, был «Архипелаг» по-немецки. В одном томе. Уцененный, всего за одну марку.
Правильно, подумал я, так и надо. Сколько можно натужно скорбеть и мучить себя клоповыми шкафами прошлого. Весело отбросил «Архипелаг» в сторону и стал листать эротический комикс «Бешеный Джо в стране горячих вагин». Содержание соответствовало названию.
Пошлость! Ну и что с того? Испугали…
Это слово не зря существует только в русском языке. Это такая специальная желчь, которой русские интеллигенты плюются друг в друга... а иногда оплевывают ей и самих себя. Пора перестать плеваться. Надо брать то, что жизнь дает.

Подошел к Цвингеру.
Сердце застучало, как на первом свидании.
Наконец-то я увижу то, о чем мечтал много лет, разглядывая снова и снова скверные иллюстрации дедушкиного тома «Дрезденская галерея», напечатанного издательством «Искусство» в начале шестидесятых.
Верьте мне. Я посмотрел в глаза «Сикстинской мадонне». Погладил путти по головкам.
Приляг рядом с «Дремлющей Венерой» Джорджоне. Надеюсь, не разбудил.
Вытащил стрелы из тела «Святого Себастьяна» да Мессины. Хватит, достаточно настрадался парень.
Пощупал за грудь «Вирсавию» Рубенса.
Вырвал письмо из рук «Девушки, читающей письмо» Вермеера. И попытался его прочитать. Ничего не понял.
Не позволил палачу на центральной части «Алтаря Святой Екатерины» Кранаха вынуть из ножен меч.            
Налетался всласть в чудных пространствах картин Белотто.
Осторожно подергал за волосы «Святую Агнессу» де Риберы. Как же она на меня посмотрела!
Погрозил пальцем грозному старику с кинжалом в руках работы Гольбейна Младшего.
Стащил раковинку и часы с натюрморта Питера Класа. 

Гулял по залам Дрезденской галереи часов пять или шесть.
Обезумел от восхищения. 
Встретился с высшей жизнью.
С высшей энергией.
И удивительным смирением перед судьбой. Согласием с волей Творца.
И удавшимся сотворчеством.   
А от глаз Сикстинской мадонны просто не мог оторвать взгляд. Пялился, пялился. Влюбился в нее как в земную женщину.

Побрел в квартиру эдиковой матери недалеко от главного вокзала. В ужасном сером доме с аркой. В доме, несколько раз переболевшем оспой.
По дороге купил йогурты и ячменную лепешку размером с блюдо. В турецком киоске. Деньги надо было экономить.
В квартире было нестерпимо холодно. В большой комнате стояла угольная печь, но я не знал, как ей пользоваться.
В ванной комнате на стене висел газовый нагреватель. Включил его не без труда и напустил в ванну горячей воды. Разделся и лег. Как хорошо! Стал вспоминать увиденные картины. Заснул. И проснулся через три часа. В ледяной воде.
Выскочил, дрожа и умирая, вытерся, приготовил себе большую кружку растворимого кофе и выпил его, заедая остатками лепешки.
Нашел в шкафу ватные одеяла, завернулся в них и заснул на узкой деревенской кровати. Неужели Эдик привез ее сюда из своей кавказской деревни?
Мне снилась Сикстинская мадонна.
В стране горячих вагин.




Варвары

Эдик взял меня с собой в Берлин. Высадил из своего форда у станции эс-бана Цоо и обещал забрать там же в шесть вечера.
Западный Берлин – вокруг Мемориальной церкви кайзера Вильгельма (обычно называемой Гедехтнискирхе) – еще не потерял тогда, в октябре 1990 года своей привлекательности для десятков тысяч туристов со всего света, львиную долю которых составляли все еще не насытившиеся «западом» бывшие гэдээровцы. Форменно притягивал к себе людей.
Рестораны, кафе, кинотеатры и театры, галереи и фешенебельные магазины от огромного торгового центра КаДеВе с одной стороны до самого конца шикарной улицы Курфюрстендамм (называемой просто Кудам) с другой были полны народа. По Кудаму еще разгуливали элегантно одетые мужчины и женщины. Попадались даже фраки и смокинги. Дорогие платья коктейль. Шляпки и шляпы.
В отелях не было свободных номеров.
Гуляющую публику развлекали самодеятельные музыканты, певцы, фокусники, гимнасты и танцоры, тут и там неизвестные художники малевали прямо на асфальте прекрасные картины, мастера-графики рисовали карандашом на бумаге реалистические портреты радостно позирующих прохожих. Был и один артист, строивший удивительно гадкие рожи. Натягивающий безразмерные губы на нос. Вокруг него толпилось куда больше народа, чем вокруг классической певицы, настырно и нудно тянувшей «Аве Марию».
Немыслимое количество небольших магазинчиков торговали дешевой электроникой, шмотками и сувенирами. Сувениры и шмотки меня мало интересовали, но всевозможные радио, магнитофоны, плееры и маленькие наручные телевизоры (была тогда такая мода) – тянули к себе неодолимо.
Неизменным успехом пользовались наперсточники, то и дело к туристам подходили обманщики с фальшивыми страховками и абонементами на журналы и газеты, цыганки просили что-то прочитать… что было прелюдией к гаданию и вымоганию денег. Карманники молча и жадно работали в человеческой массе.      

Было недалеко от Гедехнискирхе еще кое-что, что меня притягивало. И, пожалуй, даже сильнее, чем плееры и наручные телевизоры. Нечто…
О существовании этого нечто я во время своей советской жизни и не подозревал.
Это были сексшопы с кабинками для индивидуального просмотра порнографических видеофильмов.          
Жена моя все еще жила в Москве. Я был ей верен. От онанизма отказался еще в юности. И считал это достижением.
Как же мы все наивны, высокопарны и глупы!
И с какой легкостью природа доказывает нам это…
Короче, после того, как я расстался с Эдиком – без колебаний направился в близлежащий сексшоп. Разменял в автомате у входа двадцатимарочную бумажку с нюрнбергской патрицианкой на одно и двухмарочные монетки.
Посмотрел журналы на полках. В руки не брал – брезговал. Рядом с ними лежали предметы, о назначении которых я только смутно догадывался.
Направился к кабинкам. Дрожал от возбуждения. Пускал слюни. Соображал туго. 
С трудом нашел пустую кабинку… зашел… и… и не успел закрыть за собой дверь, похожую на дверь в самолетных туалетах, как в нее проскользнула девушка. Лет 15-16.
Немочка. Какая-то грустная. Неказистая. С короткой стрижкой.
Она показала мне лапкой с обгрызенными ногтями на мою ширинку, пролепетала – двадцать. И встала передо мной на колени.
Я не успел среагировать. Даже кивнуть не успел.
Она ловко открыла молнию на моих болгарских джинсах, влезла в трусы (я от страха и волнения окаменел), спустила их на колени и взяла мой вставший член в рот.
Губы у нее были как у ребенка... но очень мягкие.
Язык – быстрый как ящерица.
Я держал ее руками за оттопыренные уши и прыгал на небесном батуте...
Через две или три минуты кончил.
Она устало отпрянула от меня. Вытерла губы бумажным платком.
И тут я с ужасом понял, что это не девушка, а юноша.
Небольшого роста. Хорошо выбритый. Женственный. Порочный.
Обознался в полутьме. Батюшки.
Дал ему сорок марок. Он спрятал деньги во внутренний карман курточки, усмехнулся невесело и, не глядя на меня, покинул кабинку.

Все оставшееся до приезда Эдика время я бродил по Кудаму. Думал, думал, вздыхал. Копался в себе.
Потихоньку до меня дошло, что новый мир, в котором я очутился и в котором уже хотел остаться навсегда, изменит меня. Изменит радикально. Что у меня нет желания сопротивляться. Что мне придется собрать все оставшиеся силы для того, чтобы не дать ему стереть себя в порошок.
Моя крепость, которую я строил всю свою советскую жизнь, как оказалось, не была укреплена с южной (нижней) стороны. Там не было ни стены, ни башен, ни даже окопов. И толпы варваров запросто могли войти в нее. Без боя, без кровопролития.   
Но самым мучительным было то, что я уже хотел, жаждал этого. До замирания сердца хотел, чтобы они вошли. И подняли меня на копье.

Кстати о варварах.
На улицах Дрездена я заметил особенных молодых людей. Бритоголовых, в ботинках чуть не до колен. В укороченных джинсах и с выглядывающими из-под курточек подтяжками. Явно агрессивных и не скрывающих своей агрессии. Никогда не появляющихся на улице в одиночку.
Спросил Эдика: Это кто такие?
Эдик ответил так: Черт их знает. Скины… Раньше их тут не было. Понаехали с Запада. Могут напасть и забить до смерти. Уже были случаи. Не лезь на рожон, обходи их стороной. В случае чего – беги. Ты бегаешь быстро.
Я это наставление намотал на ус.
И вот… иду я однажды по Старому городу. Полный восхищения и зависти. После посещения Альбертинума, где тогда располагалась коллекция саксонских драгоценностей «Зеленый свод». Вспоминаю увиденное великолепие.
Память моя визуальная была тогда не то, что сейчас. Каждую фигурку запомнил. Каждый камешек. Особенно мне большой зеленый грушевидный бриллиант понравился. На золотой броши или подвеске. Душу можно за такую красоту дьяволу продать. Хотя… сомневаюсь, что душа моя нечистому духу интересна, слишком много совпадений, как говорит одна моя знакомая.
Ну так вот… я иду, вспоминаю, мечтаю, как всегда… и вдруг осознаю, что иду я не один, а в огромной, тысячи две человек, толпе этих самых скинов. Многие скины пьяны, горланят что-то, что – не разберу. Другие смотрят вокруг совершенно безумными глазами, видимо наглотались чего-то, руки сжали в кулаки, зубами скрежещут и ревут как медведи… явно ищут жертву. На мое счастье, жертву они искали не в своих рядах, а на улице. А меня они видимо догнали, пока я мечтал, и обошли со всех сторон, так что я, не заметив этого, оказался среди них. В самой гуще.
За толпой следовали полицейские в шлемах и доспехах с пластиковыми щитами и дубинками в руках. Катили машины скорой помощи и автобусы с решетками на окнах. За ними виднелись грозного вида автомобили-водометы, похожие на межпланетные корабли. Сирены ревели так, как перед авианалетом. 
Как я мог такое светопреставление не заметить? До сих пор не понимаю. Так приворожили меня экспонаты «Зеленого свода». Обомлел с непривычки.
Я такое только в «Алмазном фонде» видел, в Оружейной палате. Но в «Алмазном фонде» гораздо меньше художественных ценностей, чем в «Зеленом своде», в основном там – помпезная роскошь. А в Дрездене – настоящее пластическое ювелирное искусство, глаз не оторвешь.

Несколько секунд ничего не происходило.   
А затем… как раз после того, как мы обогнули Дворец культуры и направились по Прагаштрассе в сторону Главного вокзала… человек двадцать скинов необыкновенно быстро выскочили из толпы и окружили двух наблюдавших процессию и разинувших рты подростков южного типа, должно быть румын, болгар или югославов. И тут же повалили их на землю и начали жестоко бить ногами.  Мерзавцы были явно старше и сильнее своих жертв.   
Дальше события развивались стремительно. Группу скинов, избивающих несчастных подростков окружили полицейские. Они вытянули избитых подростков из круга и начали в свою очередь зверски избивать скинов. Изо всех сил лупили дубинками по лысым головам. Я слышал характерный треск. После чего к ним подъехал один из полицейских автобусов и избитых скинов затолкали в него. Автобус тут же уехал, а подростков увезла скорая помощь. Полицейские вернулись на свои места. Толпа двинулась дальше. Через полминуты события повторились. Скины напали на чернокожего мужчину. Почему он не убежал? Видимо растерялся. Не предполагал, что в цивилизованной Германии подобное возможно. 
Воспользовавшись суматохой, я покинул фалангу. Забежал в близлежащее кафе. Раскошелился на кофе со сливками и пирожное. С малиной и черникой. Пальчики оближешь.      

Позже Эдик рассказал мне, что скины, оказывается, возвращались после концерта. Все вместе, чтобы не попасть поодиночке в руки к враждебным им левакам. Разогретые музыкой, сочащейся ненавистью. И алкоголем. И наркотой. Шли к Главному вокзалу. Но не могли сдержать злобу и нападали на всех, кто казался им не немцем. Избили даже двух мулаток-американок, баскетболисток и студенток Высшей Технической школы Дрездена.
Многих скинхедов задержали, других отправили на поездах домой.
В поездах скины продолжали избивать иностранцев. Сломали руку пятилетнему мальчику из семьи беженцев из Анголы. Изнасиловали двух его сестер. Подонки.
Прошло тридцать лет. На улицах немецких городов больше не видно бритоголовых, зато иностранцев стало заметно больше. В основном – это молодые мусульмане. Юноши и мужчины, имеющие военный опыт.
Часть бывших бритоголовых повзрослела и занялась делом, другие – мутировали в откровенных неонацистов. Таких в Германии все больше. Чем это кончится, я не знаю, я не пророк.      




Дезертир Курочкин

Я жил в «лагере для еврейских беженцев» в саксонском Глаухау – с середины октября 1990-о года до июня следующего года. В феврале туда приехали жена и дочка. А в июне они уехали назад в Россию. Потому что жене в Германии не понравилось. Я не знал, увижу ли их когда-нибудь еще.

Жизнь в Глаухау – была, пожалуй, самым странным периодом в моей жизни. Объяснить это трудно. Потеря родины оставила в душе черную дыру, в которой пропадало все. Обретение новой страны обитания зажгло в сердце новую звезду.
Так я и жил – с черной дырой и звездой в груди. 
Расскажу об одном характерном происшествии. Ничего особенного, но на меня подействовало сильно.
Когда это случилось, я забыл… скорее всего в начале декабря 1990-о года. Или в конце ноября. Фамилию главного героя этой истории тоже забыл, но помню, что простая, птичья, немного задиристая. Петухов? Гусев? Назову его Курочкиным. Для определенности. Так вот этот самый Курочкин был то ли тромбонистом, то ли трубачом в советском военном оркестре в Дрездене. Дудел, в общем. В звании сержанта, кажется. Как и все остальные музыканты Курочкин узнал, что тогда-то будет вместе со всем оркестром переведен назад в СССР. То ли в Саранск, то ли в Сызрань. Это привело его в ужас. Потому что он уже давно дудел в Дрездене, привык и к местному пиву, и к сосискам, и к небольшим льготам для музыкантов, даже завел себе местную сдобную бабу из бывших советских немцев, часто нелегально ночевал у нее, и возвращаться на родину вовсе не хотел.
Все шло однако своим чередом, оркестр отыграл последний раз на торжественном прощании дрезденского гарнизона с Германией… прошел маленький парад… опустили флаг… почеломкались с осиротевшими немецкими друзьями. Через день отправка… все в поезд и ту-ту.
Тут у Курочкина не выдержали нервы. И он дезертировал.
От каких-то дальних знакомых он слышал, что в Германии можно остаться «по еврейской линии». А у него, к счастью, в свидетельстве о рождении было написано, что мамочка его, давно покойная, – еврейка. Из тех же смутных источников Курочкин узнал, что в Глаухау есть «лагерь для еврейских беженцев». Кто-то из знакомых одолжил ему подержанный мерседес, и Курочкин подло покинул сослуживцев и уже полупустой гарнизон и прикатил на своем мерседесе к нам, в лагерь. Вместе со своей толстомясой подругой. Кто-то из наших пустил их в свою комнату жить. Курочкин хотел отдышаться, собраться с силами, а через два дня пойти в полицию Глаухау, попросить статуса беженца. Забыл, бедняга, что такое советская армия.   
А дальше случилось вот что.
На следующий день после его приезда в лагерь, рано утром… я спал себе на нижнем этаже двухэтажной кровати в крохотной комнатке студенческого общежития языкового колледжа Высшей Технической Школы в Цвикау. Так официально называлось место, где временно был расположен наш «лагерь», где мы, «евреи из СССР» учили по шесть часов в день немецкий язык и привыкали к новой жизни.
Спал я тогда еще крепко и сладко, не то, что сейчас.
И вдруг… слышу сквозь сон, как кто-то открывает входную дверь. И входит в мою комнату. Не могу спросонья ничего понять.
С трудом открыл глаза.
Двое недружелюбных высоких мужчин в черных костюмах стояли рядом со мной и разглядывали мою сонную морду. Один из них пролаял: Курочкин, это ты? Вставай, поедем в часть. Конец гастролям. Заждались мы тебя, крррасава…
Я только смог выдавить: Вы кто?
– Потом узнаешь, кто. Все узнаешь, мразь… Под трибунал пойдешь, предатель…
О Курочкине я слышал, кто-то шепнул вечером на ухо, но лично с ним я не встречался.
Понял все. Проворчал: Я не тот, кого вы ищете.
Тут второй черный костюм сказал первому: Это не он, посмотри, у этого рожа в три раза шире.
И показал ему маленькую фотографию, похоже паспортную.
Первый посмотрел на фотографию, потом на меня, пробурчал: Все жиды друг на друга похожи… говори, где Курочкин! Если не хочешь, чтобы мы твою сытую харю исполосовали.
Показал мне нож.
– Не знаю.
Я и вправду не знал. А если бы и знал, не сказал бы гадам.
Второй костюм сказал что-то на ухо первому. 
После чего оба мою комнатку покинули, а я вскочил, умылся (каждая комнатка в общежитии была снабжена умывальником), и выглянул на улицу. То, что я увидел, меня не обрадовало.
Общежитие наше окружали солдаты Красной армии. С автоматами. На стоянке перед зданием стояло четыре военных грузовика для перевозки личного состава, бронетранспортер на колесном ходу и черная волга. Приехали!
Первая мысль: Военные устроили путч. Отказались уходить из Германии.
И для начала решили прошерстить «лагеря для евреев», захватить заложников.
Что делать? Что делать? Что делать?
Идти пешком к бывшей границе. По маршруту Цвикау-Плауен-Хоф.
Перекрыть полуторатысячекилометровую границу сразу они не смогут. Километров сто пятьдесят придется пройти до Баварии. Выдержу ли?
Может, по железной дороге удастся проехать хотя бы часть пути. На товарняках… по ночам…
О Курочкине я забыл. Какой еще Курочкин? В лагере гэбисты. Вокруг – солдаты. Бронетранспортер. Волга.
Тут ко мне постучали. Открыл. Этот был Марк, товарищ по лагерю.
Спокойный, высокий, сильный человек.
Он меня успокоил, сообщил, что никакого путча нет, что «эти суки» ищут дезертира-трубача Курочкина, который «спрятался вместе со своей бабой где-то под кроватью, лежит и трясется как заяц…»
– Я бы тоже трясся. И ты…
– Как думаешь, что делать? Нельзя трубача отдавать. Долго прятать не получится.
– Для начала надо полицию вызвать.
– Суки поставили двух солдат у телефона на проходной. Связи нет.
– Надо Курочкина как-то из здания вывести, через черный ход. Посадить в мерс и пусть дует на запад. Ты знаешь, где он прячется?
– Предположим.
– Переодеть надо его в бабу. А телку его оставить тут, она немка, ей ничего не грозит…
– Это идея.
– Пусть она ему свою одежду даст. Главное – парик надо найти. И выбрить его как следует. Припудрить слегка.
– Знаю, у кого есть парик и пудра.
– Ты все знаешь. Если его мерс отогнали, надо в другую машину его сажать. Поговоришь с Розеном? У него уже кажется три вольво. Собирает он их, что ли?
– Поговорю. Думаю даст, он парень азартный.
– Пойдешь потом к трубачу? С париком и пудрой.
– Пойду.
– Ну ты герой. Смотри только, чтобы пиджаки тебя не заметили. У одного из них нож.
– Это бутафория. Они дипломаты. Никого резать не будут. Пугают только.
– Ну давай, удачи!

Как это ни удивительно, но план наш осуществился.
Курочкин действительно переоделся в женщину, надел парик и покинул наше общежитие часа через два после нашего разговора с Марком. Марк сказал, что он «жопой вилял как потаскуха и губы накрасил помадой». Беспрепятственно прошел к одному из вольво спекулянта Розена на стоянке. И уехал. Гнал всю дорогу до Хофа, хотя его никто не преследовал, нашел там полицию и сдался властям. Его, кажется, позже послали в другой лагерь. Не на территории бывшей ГДР.
Осаду с нас сняли только вечером. Черная волга, правда, исчезла значительно раньше. Или это был фольксваген?      

В июне, июле и августе 1991 года я жил в Дрездене в квартире эдиковой мамы.
Рисовал тушью на акварельной бумаге абстрактные композиции. Гулял по городу, заходил в Дрезденскую галерею и другие музеи. Посетил несколько раз крепость Кёнигштайн, где когда-то жил в заточении алхимик Бёттгер, разгадавший секрет изготовления китайского фарфора. Съездил в Мейсен, где этот фарфор позже производили. Подивился на затейливые фигурки. Побывал в Пильнице, Августусбурге, Фрайберге.    
В конце августа снял и въехал в большую трехкомнатную квартиру в городе К. на Бланкенауерштрассе. С печным отоплением и туалетом на лестничной клетке. В доме, принадлежавшем еврейской общине. Впечатления от этого события использовал в мрачном рассказе «Инес». В этом тексте все предстает, разумеется, в гипертрофированном виде, но многие мелкие подробности тамошнего житья-бытья – «чистая правда».   
В октябре в Германию приехали моя беременная жена и дочка. Я встретил их в Польше. Дочка быстро освоилась, а бедная моя жена впала в депрессию. Каждый вечер плакала. В начале декабря родила вторую дочку. Но плакать не перестала.
А меня приворожила одна немочка. У которой тогда еще был муж. И трое несовершеннолетних детей.   
Моя семейная жизнь стала адом. 
В сентябре 1993 года жена не выдержала и уехала вместе с двумя дочерями к ее, приехавшим тогда из России на ПМЖ в Германию, родителям, в деревню недалеко от города Пфорцхайм. Жизнь в богатом и благополучном Баден-Вюртемберге, недалеко от Штутгарта, Баден-Бадена и Страсбурга была помягче, чем в Саксонии, находившейся после Объединения Германии в состоянии перманентного раздрая.
Жена взяла себя в руки, победила депрессию, сняла для себя и детей хорошую квартиру в многоквартирном доме. Нашла плохую работу. Помучилась и нашла работу хорошую. Стала тем, кем была и в Москве – программистом. А потом нашла себе нового мужа, с которым до сих пор живет.   
А я остался один в городе К.. Эмиграция как будто началась с начала. Ужас сгустился.
Еще до отъезда жены, в декабре 1992 в городе К., в галерее «Кунстхютте» открылась, затянувшаяся месяца на три, моя первая персональная выставка в Германии. Называлась она весьма претенциозно – «Мистические конструкты». Так назвал ее директор галереи, господин Баллерин, ставший позже моим другом. Около семидесяти графических работ.
Позже я вступил в Союз художников Саксонии. Меня «узнали». Обо мне писали в местной прессе, брали интервью, даже по телевизору показывали несколько раз… все это не дало мне ничего, но тешило мое тщеславие.
Помню, шел по перрону железнодорожного вокзала в городе К. Навстречу попались две девицы лет по двадцать. Неожиданно они схватили друг друга за руки и уставились на меня. Поскорее мимо прошел. Но расслышал, как одна девица сказала другой: Смотри, этот тип в берете… Его вчера по телевизору показывали! 
А другая ей ответила: Ну и мрачная же у него рожа… Кого он убил? 
Первую свою постоянную работу – в «культур-клубе» я получил только в 1994-м году. Курировал там для ностальгирующих гэдээровских пенсионеров «русский проект». Делал доклады (искусство иконы, Врубель, Кандинский, Габо, Шварцман, Булгаков), устраивал выставки, концерты и «культурные вечера».
В Москву не хотел. Полюбил Саксонию. Немножко. Было за что… удивительно красивая страна. Холмы, горы, замки. И жратва вкусная. Народец только немного того… подвел. Но что можно требовать от людей, переживших Первую Мировую, инфляцию, фашизм, Вторую Мировую, сорокапятилетнее советское господство… а потом вдруг «влитого» в ФРГ. Да еще и с одновременной потерей работы.   






В гостях у господина Б.


О городе К. я писал и не раз. И о том особенном, многогранном психозе, который получает эмигрант в награду за эмиграцию. Любой эмигрант. Но особенно – эмигрант-интроверт, эмигрант-невротик, эмигрант-художник.
Грань первая. Мне казалось, что все на меня смотрят. Смотрят с неодобрением. С осуждением. Не только чиновники в управлении по делам иностранцев или в социальной службе (эти звери и смотрели зверем)… но и простые смертные, прохожие, покупатели в супермаркете или посетители музея. Зверем смотрели на меня и автомобили, и здания, и улицы, и Солнце и Луна, и рекламные плакаты и собаки. В их взглядах, в их белесых глазах читались презрение и угроза. Если бы я захотел это нарисовать – нарисовал бы улицы с огромными собаками вместо домов, ощерившими свои зубастые пасти с высунутыми языками на маленькую фигурку, идущую по середине улицы. Кажется, кто-то из мастеров гротескной графики уже нарисовал что-то подобное в прошлом веке. Наверное, Пауль Вебер.
Я с детства боюсь собак…
Это чувство – что все на тебя смотрят – прошло только на четвертом или пятом году эмиграции.
Грань вторая. Мне чудилось, что все окружающие слышат мои мысли. Как будто невидимые дьявольские динамики разносят их по всему свету. И тысячи, миллионы людей хохочут надо мной. Знаете, что этот тип сегодня выдал? Животики надорвете от смеха.
Грань третья. Сам себе я представлялся беззащитным, обнаженным, слабым – даже в тех ситуациях, когда было ясно, что это вовсе не так.
Грань четвертая. Когда я говорил по-немецки с немцами… мне все время казалось, что я делаю ошибки. И несу ужасную чушь. Их же ответы представлялись мне – умными и содержательными, даже если таковыми не были. Я нервничал и делал из-за этого еще больше ошибок.
О других гранях психоза эмигранта я и говорить не хочу, так они позорны. Замечу только, что с новой родиной у эмигранта начинается что-то вроде интимных отношений. И этот «секс» носит нездоровый характер, это отношения домины и раба. И домина тут не игрушечная, покупная, а реальная жестокая садистка. И раб – вовсе не мазохист-любитель, который после порции унижений и издевательств получает-таки долгожданный коитус… Нет, рабство эмигранта не вознаграждается никогда, и единственное, что может уменьшить страдания – это привычка. Не карьера на новом месте, не успех, не деньги, даже не новые женщины – только привычка.
Сейчас, после тридцати лет жизни на новой родине, я к ней привык. Но она до сих пор то и дело маленькими хлесткими ударами и уколами напоминает мне о моем истинном положении и конца этому не будет.      

Никогда не думайте, что вы заведомо – хоть в чем-то лучше, талантливее, глубже других людей. Так думают только недалекие люди.
В мои первые годы в городе К. я вообразил себе, что я в нем – лучший художник. Долго-долго я, втайне от всех, наслаждался этой сомнительной мыслишкой. Посмеивался саркастически. И мой сарказм согревал мою одинокую глупую душу…
Потом, помнится, забрел на выставку художницы Р, затем на выставку графика Т… и мне, скрепя сердце, пришлось признать, что эти артисты (несколько позже в этот список вошли и другие художники) не только очевидно лучше меня технически, но и «продвинутее» меня в том, в чем я себя считал особенно продвинутым,  в – спонтанном развитии формы, приводящем к появлению на листе бумаги или на холсте метафизических миров, не только достаточно внутренне богатых, насыщенных и разнообразных, чтобы соперничать с нашим реальным миром, но и годных для того, чтобы принять нас, стать для нас местом обитания, убежищем…
Честно говоря, это открытие не расстроило меня. Наоборот – оно придало мне надежду. Если не я, то другие. И еще и значительно лучше меня.
Главное, эти миры, миры о которых я мечтал еще в детстве – существуют. И тянет в них не только меня, но и совершенно чуждых мне людей, людей чужой культуры.
Ладно, говорил я себе, немецкие мастера графики это действительно мастера… но ты, ты лучше всех можешь интерпретировать их работы.
Как видите, мои амбиции, как катящийся по изогнутой поверхности шарик, замирающий в нижней точке, нашли-таки себе нишу. Я опять начал саркастически похохатывать. Да, мол, рисуете вы, не все конечно, но некоторые из вас, пожалуй иногда и лучше меня… но понять и объяснить ваши работы, подарить им жизнь, я, чужак и пришелец, могу лучше, чем ваши эксперты и чем вы сами. Вашу искусствоведческую мудрость я уже освоил, но у меня есть еще и другой опыт, совсем другой… и вместе они делают меня сильнее и глубже вас.
Жизнь не сразу, но и тут, и на этом поле, доказала мне мою неправоту.
Случилось это так.
Мои новые друзья-художники посоветовали мне, почему-то злорадно посмеиваясь, – показать мои работы коллекционеру и искусствоведу, господину Грегору Б.. Он, мол, знаток восточного искусства, возможно увидит в них то, что мы, дубинноголовые простецы, не видим.   
Мне дали номер телефона, и я по нему позвонил не без внутренней дрожи – говорить по телефону, если ты неважно знаешь язык – особенно трудно. Можно запросто свалять дурака. После моих первых неловких попыток, объяснить по-немецки, кто я такой и чего я хочу, низкий голос в трубке вдруг спросил меня по-русски, почти без акцента: Вы русский художник? Хотите зайти ко мне и показать свои рисунки? Приходите завтра в семь часов вечера. Улица… Дом номер… Вы где живете? Бланкенауерштрассе 8? Мои апартаменты в пяти минутах ходьбы от вас. Выходите на бульвар, первая улица налево. Там легко найдете. 
На следующий день я отправился к Б..
Несмотря на ноябрьский туман, быстро отыскал его квартиру, в большом старом доме постройки начала двадцатого века. Дверь показалась мне огромной, она была явно выше и шире обыкновенной двери и как-то особенно укреплена… уже через несколько минут я понял, зачем и почему.
Грегор Б. оказался маленьким, уютным человеком с большим толстым носом, в прямоугольных очках. С брюшком. И с ужасными бакенбардами девятнадцатого века. Он расцеловал меня в прихожей (как-то слишком рьяно), пахнул на меня при этом алкоголем и дорогим одеколоном и препроводил в большую комнату с темными стенами. Одна из них была украшена маняще поблескивающими золотом старыми русскими иконами.
Три другие стены этой комнаты тоже не пустовали. На них висели работы художников русского авангарда двадцатых и тридцатых годов. Узнал по стилю Малевича, Лисицкого, Татлина, Гончарову, Ларионова…
Не удержался, спросил: Откуда у вас такие сокровища? Настоящий Татлин?   
Господин Б. ответил по-немецки (иногда он замечал, что я не понимаю, и переходил на русский, которым владел в совершенстве): Конечно настоящий. Контррельеф. В вашей прекрасной стране произведения авангардистов долгое время не ценили. Все работы, которые вы тут видите, я приобрел в провинциальной России в начале шестидесятых годов за копейки. Вывезти их мне помогли влиятельные друзья из вашей номенклатуры, недоумевающие, зачем это мне понадобились этот «хлам» и эта «мазня». Тогда же я буквально спас от уничтожения и эти иконы, их у вас во времена  Хрущева сжигали тысячами, содрав оклады на переплавку…
- А Ларионова и Гончарову в Париже купили?
- Да, картину Гончаровой я приобрел у небезызвестной Томилиной, а тот холст, который вы приняли за работу Ларионова, я выменял. Отдал владельцу не очень дорогую китайскую вазу.
- А китайские вазы где приобрели? Хотя понятно, во времена «культурной революции» их, говорят, хунвейбины кололи как орехи.
- Именно так. Но мне, как тогдашнему официальному представителю закупочной комиссии ГДР разрешили приобрести по льготной цене и вывезти. Хотите, пойдем посмотрим мою коллекцию фарфора и керамики в другой комнате?
- Нет. Прошу вас, позвольте мне эту комнату вначале переварить. Я не ожидал увидеть тут, в этом темном городе такое чудо… я ведь тоже иконы писал.               
- Хорошо, тогда для начала выпьем винца. Монтепульчано. Бордовое. Мне недавно прислали целый ящик из Италии. Друзья.
В комнату неожиданно вошел «прекрасный юноша» в полупрозрачной шелковой рубахе навыпуск и в шелковых же шароварах. На ногах его посверкивали украшенные цветными стекляшками полусапожки. На голове его я заметил небольшую позолоченную корону. В руках он держал поднос с бутылкой вина, двумя синими рюмками и небольшим блюдом с хрустящими хлебцами. Юноша поставил поднос на стол, кивнул и грациозно удалился. Я заметил, что его лицо было загримировано под женщину, губы напомажены. Посмотрел вопросительно на хозяина дома.
- Это один из моих мальчиков, Гитон. Он помогает по хозяйству и ухаживает за оранжереей. Хотите посмотреть мою оранжерею?
- Спасибо, может быть в другой раз. Я хотел бы показать вам мои рисунки.
- Ах, да, какой я забывчивый. Разумеется. Давайте вначале выпьем по бокальчику, закусим, а затем посмотрим, что вы там нарисовали…    
Выпили и закусили.
Чертово вино тут же ударило мне в голову. Хлебцы имели какой-то странный привкус. Имбирь? 
Почему-то почувствовал себя заторможенным и поглупевшим.
Этот голубой дядя явно лучше меня разбирался в искусстве. Лучше понимал жизнь. Сейчас я раскрою свою папку, а он начнет смеяться и сочувственно хлопать меня по плечу.
Господин Б. спокойно пролистал мои рисунки. Кивал головой. Не хвалил, не ругал, вообще не комментировал. 
Но о горе, горе!
Невольно смотря на мои заветные работы его глазами, я и сам все увидел, все понял.  Все туманы развеялись сами, все маски упали.
Я увидел печальную правду. Рисунки были слабыми. Слабыми!
Неумелыми попытками изобразить то… То, что не имеет формы. Не может ее иметь. Жалкие попытки дилетанта приблизиться к непостижимому. 
Как бы вторя моим мыслям, Б. пробурчал: Не обижайтесь, господин Ш.. Но единственное, что тут достойно похвалы, так это ваша дерзость… Сами знаете, что вы хотели… на что замахнулись. Ну и срезались. Естественно. Нахрапом Небесный Иерусалим не завоевать. Посмотрите на ваши иконы. Сколько труда, терпения, смирения, и сколько таланта! Не хотите ли еще винца?    

Я ушел от господина Б. через три часа. Полный новых впечатлений и нового знания о мире и о самом себе.
Подобное озарение произошло со мной два раза в жизни. Первый раз – в Москве конца семидесятых, в квартире знаменитого мистика-иерата Михаила Шварцмана. Второй – в туманном саксонском городе К., в домашней галерее коллекционера Грегора Б.. Трудно себе представить более непохожих друг на друга людей. Однако оба они сбили с меня спесь, прочистили мозги и подтолкнули вперед. Вперед в моем случае, не означало наверх, скорее – немного вниз. 
Господин Б. показал мне таки свою коллекцию фарфора, и японские гравюры, и китайские рисунки тушью, и множество изящных вещичек эпохи югендстиля, и многое другое. Сопровождал эту экскурсию короткими, точно бьющими в цель комментариями. И эти его реплики дали мне больше, чем десятки многословных и нудных искусствоведческих книг, которые я к тому времени прочитал. 
Надо было мне тогда перестать рисовать. Но я был упрям как вол. Что ж, былого не воротишь. Я сменил стиль с «возвышенного» на «низменный». И рисовал еще несколько лет, пока окончательно не забросил художества. 
Позже я узнал, что господин Б. был много лет информатором ШТАЗИ. И что именно поэтому ему и позволили, и помогли собрать огромную уникальную коллекцию, которую он, впрочем, пожертвовал позже различным музеям.
Но мне на это наплевать.   


Рецензии