Тысячеглазый. Часть вторая. Глава 11

11

        Конечно, Лера устал за минувший день. Но впереди было испытание, вытряхнувшее из него усталость, словно песок из башмака.

        Открыв дверь убежища в Медведкове и войдя в прихожую, Лера в недоумении остановился. Пустая квартира не была пустой. Тысячеглазый в тишине и в темноте уловил присутствие нематериального, но опасного объекта. Он втянул ноздрями воздух. Лёгкий аромат, похожий больше на бег облаков по небу или приближение грозы, дрожал в квартире. Каракосов прошёл в комнату и зажёг свет. О боже, в его отсутствие здесь побывала Агата! Вот откуда это ароматное дрожание в воздухе и невесомая тень на глади зеркала.

        Лера обошёл помещение и вдруг потерял след. Он был здесь смертельно один и тысячеглазость упиралась в пустоту. Но это неправда! Если полька-художница приезжала сюда, он не мог этого не увидеть и не услышать. Главное рассмотреть и расслышать причину, тогда тысячеглазость вернётся. И всё, всё объяснит!

        Молодой человек сел на постель и закрыл глаза. Он думал об Агате, вспоминал цвет её коротко стриженных волос, блеск глаз, запах кожи и звон голоса.

        Так прошло почти четверть часа и – боже правый! – способность быть с нею рядом во время её визита вернулась. Опять задрожал воздух, вновь в зеркале задышало гладкое стекло. Лера до ожога на сердце ощутил, как Агата хватает с гиганта-стола фломастер, разворачивает недавно оконченный его портрет и стремительно пишет что-то на изнанке.

        Он бросился к портрету и развернул его. Серое поле, красные, точнее, почти чёрные буквы: «Дальше всё будет проще. Я так не хочу».
 
        Агата невесомо скользила в пространстве, раскрывая лепестками руки и ноги. Это было так красиво и так нездешне ужасно, что Лера побыстрее закрыл глаза.

        Он молча услышал свой крик.

        Видение не пропало, а лишь стало чётче и от этого страшнее. Молодой человек видел не женщину-любовницу, старше его возрастом и красивую этим опытом.

        Не художницу, околдовавшую его многозначным обаянием творца, ищущего, как и он сам, воплощения в своём, расколотом нахрапом обыденности мире. Он вдруг увидел свою мечту, улетающую в небытие. Мечта окутывала его улыбкой, великолепной, как золотой луч прощавшегося с этим миром догоравшего вечернего солнца. Обаяние заката созвучивалось с таившейся в нём тоской.

        Солнце было жертвой круговращения вечности, ежедневно превращавшей уход в новое рождение.

        Уход однажды обретённой женщины-мечты значил её уход навсегда. Он созвучивался с единственным предощущением нового одиночества, которого Лера боялся. Эта боязнь и стала роженицей безмолвного, всё уничтожающего крика.   

        Очнулся он от ощущения скорости. Ночное такси везло его в Сокольники. Она - летящая, великолепная, солнечная, сверхобожаемая художница-любовница уже там.
Сомнений в этом не было.   

        Когда во дворе двенадцатиэтажки Лера вылез из такси, его охватило новое ощущение. Сердце поднялось к самому горлу и медленно там билось. «Только бы не вывалилось в рот, - щёлкнуло в мозгу. – Вкус будет мерзкий».

        Дверь открыл Гуревич. На нём был домашний синий халат из толстой байки и почему-то ботинки с развязанными шнурками. Ботинки были надеты на голые ноги, между полами халата и краями обуви огузло светились лысые лодыжки и икры. Гуревич как-то странно посмотрел на Каракосова: то ли не узнал, то ли наоборот был настолько уверен в его появлении, что даже не моргнул глазом. Он развернулся и ушёл в кухню.

        - Здравствуй, - сказал Лера и сам услышал, что звучит это идиотски. Рядом с ним никого не было и пожелание здравствовать отнеслось к вешалке с куртками и плащами.

        Лера хотел снять свою джинсовку и кроссовки, но вмиг понял, что это ни к чему. Квартира была не квартирой, а холодным и пустым объёмом, как бассейн без воды. По кафельному дну можно было идти обутым и одетым.

        Молодой человек сглотнул, стараясь опустить сердце на место, и пошёл за хозяином.

        Ялик сидел за столом и пил водку, не закусывая. Бутылка была уже ополовинена. Он никогда не курил, но постоянно жевал спички. Сейчас на столе толпились откупоренная «Московская», стакан и гора обглоданных спичек, наверное, два коробка. В воздухе пахло спиртным и какой-то медициной. Словно недавно здесь орудовали врачи со специальными растворами.

        Хозяин был похож на пациента, которому только что вырвали страшно больной зуб или вырезали что-то вредное из тела. Лицо его было серым, волосы мокрые и перепутавшиеся, а глаза… Глаза он всё время прятал, точно боялся, что вот они-то и выдадут его с головой.

        Подошва левого ботинка отбивала по полу очень медленный ритм. Правый стоял набекрень, словно у озорника-детсадовца.

        Лера встал у стены, как бы не мешая Гуревичу продолжать странное затворничество.

        Не обращая внимания на приятеля и доцедив очередной стакан, Гуревич порылся в горе спичек, нашёл целую и сунул её в зубы.

        Каракосов предощутил, что молчание будет слишком долгим. Он ничего ещё не понимал, но уже угадывал, что попал сюда в самый нужный момент. Скорее всего, в момент к тому же ещё и тяжёлый, но его следовало разрешить к обоюдному спокойствию. Надо было найти вопрос, способный встряхнуть хозяина. Лера быстро порылся в своём воображении и вдруг, подталкиваемый каким-то дурным бесом, спросил:

        - Как дела у Агаты?

        Ялик выплюнул спичку, нашёл другую, закусил её и отвлечённо ответил:

        - Теперь хорошо.

        - Где она?

        Равнодушие было равно спокойствию - и обратно. Мужской голос уменьшился до размера спички:

        - Повесилась.

        Сердце опять прыгнуло в горло, только теперь сердце было металлическим холодным шаром и мешало не только дышать, но также говорить и думать. И ещё странная вещь: Лера как бы на несколько секунд потерял себя и медленно обнаруживал своё тело, стоящим в кухне и крепко прижатым к стене с клеёнчатыми обоями.   

        За столом сидел какой-то мужик в халате и с недопитой водкой. Он притоптывал ногой и ворочал глазами.

        «Это Ялик, - сообразил Каракосов. – А художница повесилась. Надо бы узнать, как это всё случилось».

        Вместо содержательного вопроса он наконец выдавил из себя:

        - Чего?

        Ялик нервно расхохотался.

        - Через плечо не горячо? – он хохотал самозабвенно и кричал сквозь лай смеха. – Приходит сюда эта сука и спрашивает: чего? Удавить тебя надо, вот чего! Говнячились-говнячились в одной кроватке, а теперь в одной могилке удавленными полежите!  За всё платить надо, тварь халявная! Кобель с бабьим именем!

        Гуревич хрустально рыдал. Сквозь всхлипы раздавались стон и разбитые голосовые перезвоны.

        Это было действие водки, надломившей парня. Лера отделился от стены и подсел к приятелю. Он вдруг почувствовал себя сильным, потому что своим тысячеглазым способом понял, что сейчас ему в тысячу раз хуже Гуревича. Но беда кристаллизовала мужество. Слёз не было, и холодное ядро сердца опустилось на место. Оно ударило в грудные рёбра, нашло ритм и стало немым, как у всякого здорового человека.

        Агаты больше не существовало, значит, со всем справляться надлежало самому.

        Первым делом - унять Гуревича. Вторым – ответить за то, что наворотил за это короткое время.   Третьим – узнать самое последнее о художнице.

        - Я выпью водки?

        Ялик кивнул, тряся головой и плечами. Каракосов оглянулся, ища чистый стакан, но потом решился и, взяв бутылку, отхлебнул прямо из горлышка.

        «Московская» показалась ему слабой и разбавленной какой-то сладковатой дрянью. Поэтому он совсем распалился, поднёс бутылку ко рту второй раз и допил спиртное. Ничего не произошло, только захотелось плебейски сплюнуть на пол. Но Лера удержался, пощипал себе нос и тоже взял в зубы спичку.

        Гуревич за это время пришёл в себя и вдруг посмотрел в лицо Каракосову абсолютно трезвыми и сильными глазами.

        - Наверное, хочешь узнать, как всё это было? – голос его больше не звенел хрусталём и не разваливался.

        Лера сказал: «Да», жевал спичку и слушал Гуревича.

        - Прихожу вечером с работы. Замок на один оборот, значит, кто-то дома. Вхожу, вижу её замшевое пальто на вешалке и сапоги у обувной полки. Кричу: «А;га! Агатик!» А она ни гу-гу. Думаю, стыдится, прощения просит. Молчанием. Иду себе на кухню, чайник ставлю, роюсь в холодильнике. Типа, подожду. Потом вижу, в ванную дверь чуть приоткрыта. Ну, я на цыпочках туда. Дверь настежь… - он замолк, точно споткнулся. По лицу его пробежала судорога. – Стою в дверях. Чуть не обоссался. Она вот так на крюке бельевом висит. Как кукла. Руки и ноги в стороны. Как-будто танцует или летит. На шее верёвка, и шея как бы переломлена. Ведь висельники не задыхаются, а шею ломают, да? - Каракосов кивнул, и Ялик стал рассказывать дальше. – Ну, вот. Лицо у неё страшное такое, всё наружу и синее-синее… А вот тут… в углу рта… пена… как будто она перед этим пива перебрала… Понимаешь?   

        Лера ничего не успел ответить. Он ощутил, что лежит на полу, а Гуревич оседлал ему грудь и двумя руками лупит его по лицу. Но чаще машет мимо, потому что пьян и в психе. Он вопит какую-то чушь, в основном «Агата» и «не прощу», и всё пытается бить точно.

        Лера запросто скидывает его (погранец, два года уроков рукопашного боя) и отползает в сторону. Так они лежат оба некоторое время, не в силах прийти в себя и подняться.

        - Мудозвон ты, Гуревич, - наконец зло говорит Лера. – Я же мог тебя насмерть поломать. Забыл где я был два года? Разнёс бы тебе хрясло в куски, и поминай как звали. Лежи тихо и не дрыгайся.

        Сам он поднялся на ноги и осторожно прошёл в ванную. Белый кафель, какие-то тряпки на полу, тот бельевой крюк справа под потолком. Тут ничто не свидетельствовало о недавней трагедии. Был человек – и его не стало. Отсутствие следов примиряет со случившимся.

        Каракосов вернулся на кухню, помог встать с пола Гуревичу и усадил его за стол. Тот уже пришёл в себя. Внятно рассказал, что вызвал милицию, приехали оперативники, скорая помощь, пригласили понятых, сняли показания и уехали. Труп увезли в карете скорой помощи. Скоро будет опознание и всё такое.

        - Я туда схожу, - сказал Лера.

        - А я тебя не назвал среди её знакомых. Ты вообще ни при чём.

        - Они всё равно меня вычислят. Плохо ты знаешь наши органы.

        Гуревич согласно и безвольно кивнул и тут же продолжил без всякой связи с предыдущим:

        - Устал я. Спать хочу. Давай отваливай.

        - Слушай… - Лере почему-то пришло в голову, что они не поговорили о главном. А ведь сейчас самое время. Потом такого не будет. – Отвалю, не скули.
Только сначала объясни. Мы жили с Агатой почти месяц. Почему она от тебя ушла? Вы же, вроде, как…

       Он свёл два пальца вместе.

        Гуревич сидел, не поднимая головы, но как будто видел все жесты Каракосова. Волосы у него на голове высохли, и сейчас он как бы восстановился после забавного приключения. Стал нормальным и взрослым. Только вот халат из байки и ботинки на босу ногу - сами понимаете.

        - Сам ты мудозвон, Каракосов, - он крякнул, типа усмехнулся. – У неё таких, как ты, было… - рука, поднятая вверх, показала, что гора любовников Агаты высилась до потолка. – А я у неё был один. Поэтому ты, как и все прочие (опять рука к потолку), самоубийство Агаты переживёте. А я нет. Так сложилось. Ещё не знаю, как сдохну, но сдохну скоро. Это как пить дать.

        - Знаешь, что? - Лера опять начал беседу-допрос. – Ты про неё много знал, но, кажется, не понял главного. Ты ей не мешал, вот в чём твой козырь и твоя беда. Не дотягивал ты до неё, Ялик, вот и устраивал. Сдохнуть хочешь – тому доказательство.

        - А ты?

        - Насчёт смерти?

        - Естественно.

        - Это пока не для меня. У меня другие планы.

        Гуревич посмотрел в лицо Каракосову и в глазах у него туманом качнулось непонимание.

        - Ты её любил? – с подозрительной интонацией спросил он. – Или каверзничал?

        Каракосов сомневался, говорить откровенно или нет. Он уже понял, что они с Гуревичем разноязычные и разномыслящие люди. Чтобы договориться сейчас, свести обоюдно язык и мозги на одном векторе, говорить надо было бы долго. Передать Ялику то, что сам уловил только-только, живя вместе с художницей-полькой, наблюдая, как она работает, споря с ней, приходя к согласию и снова начиная сомневаться в правоте её слов об искусстве, воплощении замыслов и, конечно, о жизни и смерти.

        Его волновало открытие того порядка, какие обычно людей не трогают и не беспокоят. Однажды ему со всей очевидностью стало ясно, что он и Агата чужие друг другу здесь, в тривиальности и, если можно так сказать, в скуке жизни.  Но есть ещё высокая очевидность жизни и неумолимая жизненная тоска. А это не тривиальность и не скука. Высокая очевидность и тоска настигают человека только когда он решился пересечь грань жизни навсегда и со всеми. Лера осмелился перешагнуть эту грань.

        Они спорили тогда о его работе над романом. Была ветреная ночь, с секущим дождём и странным не то лаем, не то воем где-то далеко на улице. Темнота и звуки рождали ощущение близкой беды. Это было необъяснимо и потому жутко. Агата стояла у своей картины и зло ругалась по-польски. Лера сидел за письменным столом.

        Вдруг лампы в комнате мигнули несколько раз, треснули и погасли. Из ночного окна сразу плеснул какой-то небывалый светящийся мрак. Стёкла в рамах загудели. Лера вскочил и обомлел. Он видел, как в темноте вся фигура Агаты вспыхнула тем же светящимся мраком. Сама художница стала бить себя ладонями по лицу и что-то кричать.

        Каракосов кинулся к ней, но она завопила: «Стой! Это мне! Им нужна моя жертва!»

        Потом у молодого человека было ощущение, что он потерял сознание, хотя продолжал ясно и твёрдо ощущать происходящее.   Агата вытянулась в струнку и, казалось, стала выше ростом. Она заговорила на каком-то странном языке, явно не на русском и не на польском. Но у Леры сначала появилось ощущение, что он тоже увеличивается в росте, а потом – понимает, о чём говорит художница. Возник диалог, волшебный, мистический, не из слов, а сразу как бы из земных и космических понятий. Нет, были слова, но они не являлись в прямом смысле словами.

        Возможно, так говорят там, где разговор сам по себе уже ничего не значит, потому что для той высоты и тоски не нужны уже разговоры. Они плывут в сознании, та высота и тоска, прикосновение к ним гасит и убивает слова, но зажигает и оживляет души тех, кто рисует, поёт или пишет.

        Через несколько дней Лера вспоминал тот диалог и пытался его восстановить и перевести на язык низкий, то есть человеческий.  Ничего не вышло. Остались несколько штрихов на бумаге, имитирующих их слова:

        «- Изменить ничего нельзя, ибо всё неизменно.
 
        - Но, создавая, мы призваны изменять.
 
        - Создать ничего нельзя, ибо всё уже создано.
 
        - Но зачем тогда мы?
 
        - Чтобы изменять и создавать, зная, что это бессмысленно. Счастье в этом великом знании».

        Пересказать всё это Гуревичу было невозможно. Агата ушла за улыбнувшимся ей счастьем. Оставаться здесь, внизу, для неё не имело уже никакого смысла.

        «Дальше всё будет проще. Я так не хочу».

        Лера ощутил эту истину, подаренную ему мелькнувшими и пропавшими высотой и тоскою в лице Агаты Талбо-Возницки. Теперь он мог, если осмелится, искать и переживать их снова, снова и снова. Но один, как уверенный в себе художник.

        Ялик Гуревич давно спал, уронив голову на руки. Лера Каракосов не стал его тревожить. Он погасил в кухне свет и ушёл.

        Он знал, что никогда сюда больше не вернётся.

        Одиночество начинало играть с ним в магическую игру погружения в мир высокой тоски. Потери закончились. Родители, Мелисса, Ложников, Гуревич, Агата…
Мелкая рябь в океане воображения. Впереди была встреча с самим собой. Судьба дарила ему то, к чему он так долго и так горячо стремился.


                *   *   *


Продолжение следует.


Рецензии