Тюремные рассказы 3
Всю ночь напропалую шел дождь. Он заливал колонию своим холодным осенним маревом, будто стараясь затопить человеческие страдания, запертые в квадрат, окруженный колючей проволокой, вышками с солдатами... И почти всю ночь Санька не спал. То ему думалось о счастливом будущем, и у него оно было простым и уютным, как у пионера мечта о мороженом... То вспоминались тяжкие дни, первые, в следственном изоляторе, когда роскошная беззаботная майская жизнь, наступившая в родном городке после службы в армии, оборвалась... Но теперь все должно быть лучше! Завтра он распишется официально с Любашей в колонии...
Уже под утро утомленный мозг свалил Саньку в сновидения, и ему вдруг представилось, что он школьник, первоклассник, стоит на большом школьном дворе, а в руках у него букет с георгинами, бутоны у цветов крупные, алеют...
И проснулся с подъемом Санька, но вставать не стал, спросонья наблюдая, как уходят зэки на развод на работу.
А потом не утерпел, встал.
В умывальнике, как обычно, Валерка Одесса, уже пришедший с ночной смены, дожидался завтрака. Чтобы потом, поев, уснуть. Это был худощавый мужчина, с лицом, о котором люди говорят, что, если встретится такой в темном переулке, сам все отдашь. Глаза – какие-то щелочки, нижняя челюсть безобразно большая, губки маленькие. А руки в наколках – сидел в умывальнике Валерка в майке – синели отвратно, и, когда Санька глядел на Одессу, все светлые мысли улетучивались, будто сами собой.
Но в это утро Санька предложил Валерке чифирнуть, и, вмиг оживши, Одесса быстро сбегал за чифирбаком закопченным, с деревянной, отполированной пальцами зэков, ручкой. На электроплите заварили чифир, подняли воду до кипения, чтобы вышло из чая все и стал он крепче. Напиток, горьковатый, как и их жизнь, взбодрил зэков.
Стали разговаривать неторопливо о каких-то мелочах. О свидании Санька – ни слова. А то сглазит Валерка каким-нибудь нытьем. Это он делать умел…
– Вот откинусь, поеду сына навещу, – как в трубу водопроводную бубнил Одесса, – Уже большой…
Он разговаривал будто сам с собой, глядя в одну точку. И почему-то тревожно Саньке было оттого, что человек разговаривал сам с собой. Но уходить было некуда. В умывальнике от включенной электроплиты было тепло и уютно. Уже опустело жилое помещение…
По узкой разбитой осенней дороге брели две женщины: одна – старая, в плаще, в темном платке, с зонтом – черным, другая – молодая, в куртке, тоже с зонтом – розовым. Они несли по большой сумке. Изредка пожилая женщина останавливалась, виновато переводила дыхание: мол, тяжко…
Мария Федоровна, мать Саньки, не впервые ездила к сыну на свидание. Бывало – и за тридевять земель… Хорошо, что сына по какому-то справедливому указу перевели в родную область – слава Богу, родным-то легче ездить. А Любаша ехала расписываться. В голове ее мысли перемешались, конечно, не такой она представляла свою свадьбу. Нет фаты, нет платья. Все буднично.
С Санькой они познакомились еще подростками. Она училась в городке, где вырос Санька, в кооперативном техникуме, а он, тогда в другом городе, – на учителя физкультуры. Потом поступил в военное училище в Ленинграде. Они писали друг другу. В первый свой отпуск приехал в шинели, строгий, она была на производственной практике в поселке, и целовались они на заледеневшей веранде… Снег, гость небесный, тихо падал. Гуляли они по заснеженным, тихим, холодным улочкам, а не мерзли. Радостно было обоим от долгожданной встречи. Но, видать, сломил Саньку большой город. Стал он выпивать. Выгнали его после второго курса. Дослуживал десять месяцев в армии, в Мурманске. Снова были только письма.
После не смогла приехать – работа. Это когда он пришел из армии, хотя и обещала. А он заехал к ней в деревню, мать рассказывала, был хмурым каким-то, ее не было, а она обещала. Хлюпала грязь под ногами – ставила она уже сапоги, не разглядывая дорогу, вся в мыслях. И вот не прошло и десяти дней, как узнала Люба, что попал Санька из-за какой-то девчонки в глупую историю. Что-то там насплетничали ее подруги, а он их побил. Посадили Саньку.
Они встретились, когда уже Саньку осудили на три года, в комнате краткосрочных свиданий. Время шло, она взрослела. Были и другие парни, но та первая любовь, в которую она верила свято, горела в ней, огоньком ласковым, наподобие церковной свеченьки в храме у иконы.
Прошли три года, и после долгой переписки едет она в колонию. Умудрился Санька, выйдя через полгода после первого приговора на «химию», уже в Ростовской области, снова влипнуть, и ему добавили за хулиганку еще два года, а в общей сложности – пять лет строгого режима. Осталось сидеть ее жениху два с половиной года. Истомился он, хочет, чтобы их отношения были официальными. Хлюпала грязь под ногами. Шла молодая женщина, подставляя дождю свое лицо…
С нетерпением ожидал Санька вызова в комнату свиданий. Он то и дело выходил в локальный сектор. Небо посветлело. Дождь прекратился. Подул свежий, холодный, ободряющий ветерок, не сквозящий, пронизывающий тело, а именно ободряющий. И Санька это чувствовал, он поглядывал в сторону контрольной вахты и изредка переводил дыхание – от волнения.
Наконец по селектору объявили долгожданную команду для осужденных, идущих на длительные свидания. И Санька вышел из своего сектора, в новой черной телогрейке, в новом, с отливом, черном атласном костюме. В начищенных до вороного блеска сапогах – с отливом, в новой шапке положенного образца. Все как положено, сразу видно – жених…
После недолгой процедуры росписи, когда свидетелем был начальник отряда, подтянутый капитан Макаров, а свидетельницей – симпатичная рыженькая прапорщик из комнаты свиданий, пожилая женщина в очках из поселкового загса поздравила молодоженов с созданием новой семьи. Все как положено. Мать в комнате, где на столе стояла ваза с яркими красно-бурыми георгинами, видимо, кем-то заботливо сорванными в палисаднике, засобиралась в дорогу. Смотрела на сына, коротко стриженного, бледного, с глазами внимательными, тоже спокойно, стараясь не выдать своей печали расставания, не испортить сыну его праздник. Так и ушла, не заплакав, и только по дороге дала волю чувствам. А Люба, оставшись с Санькой наедине, была взволнованна, но это волнение было где-то внутри ее. А так заботливой хозяйкой старалась она быть в этой маленькой комнате с двумя кроватями, с белыми занавесками, за которыми было окошко с решетками.
Двое суток прошли незаметно, и, уходя, Санька долго и нежно целовал жену, говорил ласковые слова, а она иногда внимательно глядела на него: что будет в их жизни? Изменился Санька, стал злым, жесты какие-то блатные, смех жесткий. Что осталось в нем от того паренька, которого любила она в юности? Может, только глаза, внимательные и добрые, да улыбка доверчивая. Обняла женщина мужа, прильнула к нему: что будет с ними? Пелена времени была темна в сознании. Что будет – то и будет, так решила Люба.
А Санька, простившись с ней, поблагодарил рыжую сотрудницу, что приняла участие в его бракосочетании, и, когда та просмотрела его «передачку», как положено, твердым шагом пошел в колонию. Завтра надо будет уже выходить в рабочую зону.
Отстойник
Ночью был еще этап. Люди, как рыбы в консервной банке, томились в собственном поту, грязном воздухе, отравленном дымом сигарет, чадом от тряпок, разжигаемых для того, чтобы в алюминиевой кружке заварить тайком от охраны чифира. Это было высшей отрадой для зэков – горький напиток из чая, укрепляющий волю, поднимающий настроение. Горбатый чифирил второй раз. Он понимал, что для его сердца это излишняя нагрузка. Но тяга к чифиру, привычная здесь и отходящая на воле, снова вернулась. Подсел он по мелочовке, и, оказавшись вновь в этой камере, где собирали арестованных перед тем, как распределить по следственным камерам, он даже с интересом оглядывал этот скудный страшный мирок. Казалось, ничего в нем не изменилось с тех пор, как несколько лет назад он был в подобных условиях. Все повторялось, как будто время пошло вспять. Те же люди, в наколках, те же резкие жесты, ухмылки, подхалимство. Какая-то особая порода людей была здесь – так вдруг показалось Горбатому. Он и сам принадлежал к ней…
На воле у него была дочь. С женой он давно был в разводе. Но с дочерью поддерживал отношения. В последнее время беспокойство за ее судьбу становилось для Горбатого все сильнее и сильнее. Он вдруг понял, что она единственный человек, который по- настоящему ему дорог. Она уже взрослая. Сама разберется, как жить. Так думал Горбатый. Со стороны, это был мрачный старик, а может и не старик, а просто испытания так сгорбили его, со зловещей ухмылкой на худом лице, с выпученными глазами, которыми он иногда обводил камеру, – взгляд у него был жесток и тяжел. Попадающие под него люди сразу же становились, как провинившиеся школьники перед учителем. Но сейчас он не думал ни о своем авторитете, ни об этих людях, ни даже о море, откуда его забрали. Думал о дочери, тоскливо, как старик.
Клацнула открываемая дверь. Вошли новые этапники. Вокруг них закрутился худощавый Вьюн. Он все норовил что-то урвать, изловчиться, обмануть. Пристал к пацану, явно напуганному, бледному, с синяком под глазом. Все выспрашивал его о сале, о деревне…
Горбатый привстал с нар и негромко, но отчетливо приказал:
– Вьюн, ты тряпок найди. Чайку пусть мне заварят. Возьми «индюшки» у меня.
Горбатый хотел отвлечь Вьюна от паренька, которого ему стало просто жалко. Это необычное в себе сострадание к другим, беззащитным людям Горбатый стал замечать только сейчас, попав снова в «клетку», в этот закрытый мир, где правили жестокость и подлость.
Вьюн был послушен. Он быстро сообразил, что недовольство Горбатого связано с его настроением, и занялся «чифиром».
Отпивая горький, крепко заваренный индийский чай, Горбатый повеселел, он уже балагурил с теми, кто находился рядом, и даже Вьюн, этот подлый подлиза, готовый на любую гадость, чтобы угодить более сильному, не казался Горбатому в эту минуту таким ничтожным. Хотелось как-то почувствовать себя человеком, которому было просто хорошо.
Взгляд Горбатого уперся в самодельный календарь, оставленный кем-то на нарах. Выделенное карандашом сегодняшнее число вдруг точно обухом топора по голове оглушило его. А как же! Ведь он забыл, что сегодня день рождения его дочери!!! И не говоря ни слова, Горбатый думал сейчас об этом, улыбался, мысленно он был сейчас далеко от этой грязной камеры, называемой зэками «отстойником».
Траншея
Моросил мелкий надоедливый дождик. Трое расконвойников по очереди залезали в траншею и углубляли ее, стараясь докопать до идущего по ней кабеля. То ли порвалась телефонная связь, то ли еще что приключилось, Степанов не знал. Но сама ситуация, поначалу его радовавшая, так как работали вдали от колонии, теперь начинала его раздражать. Их охраняла прапорщик Виолетта. Невысокая, полная, с ярко накрашенными губами, она то и дело курила, и запах тонких женских сигарет доставал Степанова и в траншее, заставляя тихонько чертыхаться. Втроем в траншее было не развернуться. Поэтому работали по двое, один отдыхал. Наконец настал черед отдыхать Степанову. Он вылез из траншеи, с интересом поглядывая по сторонам. Неподалеку был лесок. А почти рядом проходила проселочная дорога, ведущая от серых корпусов химического комбината. Смена на комбинате кончалась, из ворот химического комбината стали выходить люди, их становилось все больше и больше, они шагали торопливо по дороге к полустанку, откуда в город шли электрички. Рабочие, мужчины и женщины, переговариваясь, проходили в пяти метрах от траншеи. Виолетта перестала курить, нервно бросила окурок в грязь.
Степанов смотрел на проходящих людей и помалкивал. Вдали показались две девушки. И одну он узнал. Когда-то Степанов учился в этом городе. Она шла и что-то увлеченно рассказывала подруге. Круглолицая, с зачесанными назад светлыми волосами, синими глазами, она почти поравнялась с траншеей, когда их взгляды встретились. Она остановилась, точно вкопанная, хотела что-то сказать, но, увидев прапорщика, вмиг все поняла и прошла мимо. Она оглянулась, лишь когда была уже далеко, остановилась, что- то сказала подруге, та тоже поглядела в сторону Степанова. И они пошли дальше. Подруга взяла его знакомую под локоток, точно поддерживая… Они, Николай и Надя, когда-то были очень дружны.
– Эй, Степанов, хватит балдеть, давай, лезь в траншею, – скомандовала грубо Виолетта, вновь закуривая.
И Степанов послушно сменил напарника, залез в траншею с лопатой и начал выбрасывать наверх вязкую глинистую почву, углубляя траншею.
Шнурок
Монотонный шум городского универмага неожиданно был прерван какими-то криками, и вскоре к выходу два дюжих мужчины провели высокого худого старика, одетого чисто, но безвкусно. На его худом лице азартно поблескивали глаза. У входа в магазин, скрипнув тормозами, затормозил милицейский «уазик». И не дожидаясь подталкивания, старик юркнул внутрь. Последнее, что он помнил, что запечатлелось в его памяти на пыльной улице, – это две березки, точно впаянные в асфальт, сиротливо стоящие рядом с магазином.
В отделении милиции, сумрачном и тихом, даже голоса казались приглушенными. Женщина, рыжая, раскрасневшаяся, у которой старик украл из небольшой хозяйственной сумки кошелек, только безвольно разводила руками на очной ставке, разглядывая морщинистое лицо преступника.
– Как же вы могли? Ведь такой пожилой человек…
Старик отмалчивался. Что говорить? Раз попался – крутить толку нет…
Когда захлопнулась дверь камеры, старик перевел дыхание. С молодости не любил он этих допросов, опознаний. Оглядев лежащих на досках мужчин, снял свой поблекший черный пиджак, тоже улегся на нары. Закрыл глаза, точно подытоживая свою жизнь. Что он потерял? Комнату в общежитии с вечно пьяными соседями – командировочными, не дающими своими ночными скандалами покоя. А все же в груди давило – опять этапы, колония.
Прошло несколько месяцев. Старика привезли в колонию, после того как осудили, дали три года строгого режима. В этапной комнате, заставленной двухъярусными кроватями, ему не сиделось. Он то и дело выходил в небольшой локальный сектор. И ему подфартило. Мимо проходил невысокий, в отглаженной форме, с острым носиком, на котором, точно надвигаясь на лицо, поблескивали очки, начальник отряда старика – по предыдущему сроку.
– Иван Васильевич! – жалобно позвал старик.
– А, Шнурок, опять к нам! – воскликнул офицер, не то радуясь, не то огорчаясь, и подошел к поржавевшей железной ограде локального сектора.
– Попался я, Иван Васильевич. «Трешку» дали. По мелочи, – быстро пояснил старик, которого почему-то много лет уже в колониях и на пересылках звали Шнурком.
– Что же на воле-то не удержался? – внимательно глядя на старика, поинтересовался начальник отряда. Ему и впрямь было любопытно, почему таких, как Шнурок, так и тянет сюда – назад, в колонию.
– Да нет там порядка, – тихо сказал старик.
Видя перед собой бледное лицо, застывшее, как маска, плотно сжатые губы, офицер перестал любопытствовать и просто спросил:
– Пойдешь ночным дневальным?
– Мне бы в «рабочку». Одиночества я боюсь, – тихо произнес Шнурок.
Та радость, которая в нем возникла при виде Ивана Васильевича, уже улетучилась. Представляя знакомую жизнь в отряде, Шнурок тяжело перевел дыхание…
Уже на следующий день старик был в жилом помещении отряда. Расхаживал вдоль рядов двухъярусных кроватей, в новой «чисовской» сероватой одежде, явно ему великоватой, с важным видом. С ним здоровались, спрашивали, как там, на воле, и старик обстоятельно отвечал. Ему было приятно, что не забыли его… Кто он был на воле? Какой-то старик, работающий сторожем, – так, видимо, воспринимали его командировочные и часто потешались над ним, выпив. Здесь же он знал себе цену.
Устроился работать старик уборщиком в цех. Подпоясав телогрейку проволокой, с метлой, какой-то журавлиной походкой прохаживался он по цеху. Убирал хлам, оставшийся возле станков… Громко били ножницы для резки железа. Урчали надрывно, с визгом, токарные станки. Шипели прессы…
К обеду, когда над рабочей зоной, точно рев невиданного животного, пронеслась сирена, заметно уставший Шнурок вместе с другими осужденными вышел на плац. По бригадам осужденные по команде прапорщиков-контролеров проходили в большое здание столовой, тесно заставленное столами, по которым дневальные уже разнесли бачки с едой.
Тут встретил Шнурка его старый приятель Мочила. Тучный, с блеклыми безжизненными глазами, в замызганном дерматиновом халате, он поздоровался с приятелем, дружески хлопнул его по плечу, сказал:
– Привет, Шнурок. А я вот тебе подарочек припас.
Мочила принес чашку с жареной картошкой. Поистине царский подарок. Шнурок, вытащив ложку из бокового кармана, стал есть и иногда поглядывал на Мочилу, точно соображая, что в нем изменилось за те полгода, пока они не виделись.
– Вот ты, Шнурок, молодец, на воле успел побывать, а я вот уже шестой годок без выхода, – с тяжкой грустью в голосе сказал Мочила.
– Понимаю, – вежливо ответил Шнурок, облизнул ложку, аккуратно положил ее в боковой карман.
Ему и впрямь было от всей души жалко Мочилу. Сидел тот за убийство. На воле долгое время проработал убойщиком скота, и вот на старость лет убил шахматной доской соседа, отставного полковника, что-то там они не поделили по игре…
– Ладно, Мочила, бывай. Увидимся, – заторопился Шнурок, видя, что осужденные его бригады уже встают из-за стола.
После окончания рабочей смены осужденные строились на сером плацу, и под командой прапорщиков, озлобленных от холодного осеннего дождя, проходили осужденные к большому, без окон, зданию санитарного пропускника. Серый поток одноцветных телогреек, шапок, сапог – все это вливалось в большую дверь.
Шнурок с наслаждением мылся под душем, подставляя теплым струйкам воды свое худое тело.
Тут кто-то из рядом мывшихся осужденных пошутил:
– Совсем отощал старик…
– Все маклюет.
– Это у него от жадности…
Обидные слова, раздосадовали старика, выводя из опьяняющего состояния блаженства. Он торопливо домылся и пошел в раздевалку, где висела уже одежда, в которой он ходил в жилой зоне. По старой привычке старик одежду берег и всегда выглядел аккуратно: сапоги начищены, телогрейка со всеми пуговицами. Одевшись, Шнурок вышел в локальный сектор, который примыкал к санпропускнику. Тут, дождавшись, пока соберется немного народу, вместе с остальными прошел в свой локальный сектор. В жилом помещении отряда, сидя на своей кровати, Шнурок занялся нужным делом: сшивал себе безрукавку-душегрейку из старой телогрейки на зиму, чтобы согрета была простуженная в северных лагерях еще в молодости поясница.
Тут и нашел его невысокий, краснощекий незнакомец.
– Коммерсанты должны жить дружно – тихо сказал он – Ты, Шнурок, старик проворный. А ко мне чаек катит в полный рост. Ты помоги продавать. И будешь иметь свою дольку.
Предложение было заманчивым. И Шнурок даже заерзал на своей кровати. Но, поглядывая на холодные глаза коммерсанта, все же поостерегся, понимая, что дело пахнет изолятором.
– Стар я стал. Не хочу по изоляторам гнить…
– Кто не рискует, тот не пьет шампанского.
– А мне его и не надо.
За Шнурком водилась такая привычка. Выполнял он различные просьбы: на чай менял то костюмчик, то телогрейку – искал нужный обмен, так как люди доверяли ему, и хлопотал старик за заварку чая или кулечек конфет.
Вот и в этот вечер удалось ему у банщика «надыбать» хороший обмен, отдал Шнурок шесть пачек чая, а получил сапоги и теперь, уже после отбоя, пытался пройти через центральный плац в свой сектор вместе с завхозами отрядов, возвращающимися в свои сектора после докладов.
Но Шнурку не повезло. Был он замечен низеньким прапорщиком и так, вместе с сапогами, предстал перед дежурным по колонии – седым майором, в отглаженной, щеголеватой зеленоватой форме.
– А, Шнурок, маклюешь, – спокойно сказал офицер, поглядывая на понурого старика.
– Есть такое, – признался Шнурок.
– Ты бы лучше бы подумал о будущем, – привычно как-то проговорил офицер и осекся, думая, ну какое у Шнурка может быть будущее, с его то биографией…
– Ну ладно, старик, иди в отряд.
Радуясь, что пронесло, вышел Шнурок в тесный коридор контрольной вахты и тут едва не споткнулся о носилки, стоявшие на грязном полу. На них лежал человек, с головой прикрытый грязной простынею с какими-то кровяными пятнами. Рядом находился раскосый санитар, нервно переступая с ноги на ногу.
– Откинулся, – сказал Шнурок и быстро прошел мимо санитара, осторожно – мимо носилок, стараясь не глядеть в их сторону. Какая-то тревога засела в груди Шнурка от этой грустной картины.
В локальном секторе своего отряда Шнурок постоял немного, подставляя ветерку свое худое серое лицо, от употребления крепкого чая приобретшее коричневатый оттенок, а затем вошел в теплое жилое помещение. Отдал сапоги, получил за услугу две пачки «Примы». Думал старик, что отдаст сигареты знакомому повару, ибо сам не курил, а тот принесет ему что-нибудь повкуснее на обед. И предвкушение этого радостного события как-то отвлекло Шнурка от горькой картины, виденной на контрольной вахте.
Ночью Шнурка одолевали кошмары. То снилось ему, что лежит он в гробу, а знакомый ему майор, дежурный по колонии, укоряет: «Что же ты, Шнурок, срок свой не отсидел по законному приговору, в побег, значит, собрался».
Утром в локальном секторе, запахнув потуже телогрейку, в строю своей бригады, Шнурок, яростно жестикулируя длинными руками, убеждал какого-то хмурого осужденного, что явно завышена та цена за костюм установленного образца, который тот хотел поменять на чай.
Свидетельство о публикации №220100601333