Собака-10. Вспомни имя своё

 Данный текст следует после текста: "Собака-9. Вой в лунную ночь".

Глава 1

    Красное и жёлтое.

 1. Так и погас когда-то тот ясный день их несостоявшейся жизни. Погас под вой в лунной ночи тех, кто этот их день сожрал. Но всякая ночь сменяется ясным утром, и страшные московские сутки, едва не ставшие роковыми для последней жертвы тех бешеных собак из сырых оврагов: ни в чём не повинного Юрчика, тоже закончились рассветом над Москвой уже нового, совсем другого дня.

Начало которого два невольных Юриных спасителя уже вскоре, промчав в автомобиле по Москве, встречали в конспиративном месте у станции метро "Красные ворота".
Джип с водителем припарковался метрах в ста от заведения, свернув с Садового кольца в тень сталинской высотки, - высотка эта на другой стороне Кольца скрывала собою встающее на востоке солнце, а тень от её островерхого шпиля тянулась через сквер, где за кустами притаился автомобиль двух соратников.

 И они оба, обогнув станцию метро «Красные ворота», вошли в бывшее скромное заведение общепита. За их спинами стих шум Садового кольца, а внутри приглушённая музыка лилась откуда-то из полутьмы. Тут давали чай с блинчиками. А от потайного чёрного хода в отдельные кабинеты шествовала, окружённая охраной, группа товарищей. Вся обслуга трактира роем вилась вокруг них, потому появление в помещении новых гостей осталось тут почти незамеченным.

— Узнаёшь брата Колю? — рассмеявшись, спросил Смирнов. — Мы от них — они уж тут.

Знаменитый депутат, монархо-коммунист Николай Дедуров, вождь фракции и временами вице-спикер, ректор поддельного, созданного специально под него Университета, а в прошлом — герой защиты хасбулатовского ещё Верховного Совета, «водимый под конвоем на стадион «Красная Пресня» на расстрел», он возглавлял в Госдуме «лево-державный блок», филиалом которого в Городе на Горе являлось местное народно-патриотическое движение «За нашу Родину», часто посещая те волжские края в предвыборную пору. Там он почти не пил: ел! В часы визитов лично для него арендовали и оцепляли охраной весь главный зал ресторана, что находился возле фонтана. Внешняя стена заведения, нависавшая над летней, под синим небом, танцверандой, с «застойных» лет была украшена огромным, сложенным из цветных мозаичных плиток, панно. Оно изображало крестьянский бунт, бессмысленный и беспощадный: «мужик с колом» и с жуткой физиономией, расстрел трудящихся, красногвардейцы. Не картина — бальзам на душу «народовольца». И для стены ресторана как раз кстати: борьба с «сатрапами режима» происходила, по преимуществу, в таких местах. Тут, как и всюду, где принимали приезжих гостей, готовили кулинарное чудо, фирменное для здешних эскорт-услуг: мясо дичи с черносливом, запечённое в специальных глиняных горшочках — старая-старая «фишка» охмурёжа важных лиц. Борьба с сатрапами окупалась сторицей: депутат Дедуров имел и кормил, кроме жены и собаки, четырёх детей — мачо! И на вопрос местных журналистов о том, какова мечта всей его жизни, отвечал, что таких мечт у него три: родить пятого и присоединить к России Абхазию и Приднестровье. Без реализации последних двух задач и их соответствующего финансирования произвести пятого наследника, надо полагать, казалось пока накладно. Хотя теперь, после последней битвы на Волге: «их», считай, Сталинграда, ничего невозможного не было. Говорили, что за утренним первым завтраком в воскресные дни, а любое поглощение пищи было в доме Дедурова пиршеством и ритуалом для всей семьи, средний сын депутата, ехидный денди-гимназист, язвительно подтрунивал за сервированным домработницей столом над младшим братом, не очень-то, — не привык ещё: дошкольник, — с утра голодным:
— Что не ешь, Люсик? Может быть, ты гурман или вегетарианец?
— Я — русский! — кипя возмущением, отвечал малец.

Этот анекдот был известен всей Москве. Вот так! Воспитание!
После своего славного «Сталинграда», за которым намечалась «у них» по плану скорая «Битва за Берлин», Дедуров, побывавший за последнее десятилетие, согласно разработанной в кабинетах легенде, последовательно «демпартийцем», «республиканцем» и «народовольцем», сбрил неизменную тогда свою фирменную бородку университетского интеллектуала, оставив на гладком лице лишь чёрные стрелки шерсти под носом да благородно седеющий локон упрямых волос над омутами бездонных, исполненных чарующей поволокой тёмных глаз.

«Сегодня в цене не либеральные бороды, а сталинские усы», — объяснял он на фуршетах влюблённым в него безответно приставленным дамам «смену имиджа».
Зря, зря!

Теперь вот, к примеру, со спины усы эти его «сталинские» были совершенно не видны, а лоснящиеся сальцом и пОтом гладко бритые щёки — таки да! Виден был и висевший вокруг сильной шеи — пока, правда, не беспомощными старческими брыльями, — а по-молодому жирно, кругло и мощно, чёрт знает уже какой по счёту выросший недавно подбородок. Висел, спелым тестом выливаясь из штанов всюду вокруг чугунных седалищных полусфер, также безмерный мешок-живот.
Всё это наблюдалось, заметьте, как «вид сзади», не спереди. А в остальном был депутат Дедуров по-прежнему красив, как бог, хотя лицо его за годы борьбы, подполья и хождения на расстрелы и обратно с перерывом на обед, увеличилось в диаметре раза в три. Плюс ожирение по женскому типу, прогрессирующее в последнее время.

— Гормональный слом организма, — прокомментировал Смирнов. — Судьба патриота. Но на потенции это не сказывается. Пятого отпрыска произведёт!
— Мужской климакс?
— Это явление активно эксплуатируют «приставленные» дамы, специалистки сопровождения в «прогулках по ночному городу» и «экскурсиям по злачным местам»: клиент, одержимый кризисом среднего возраста, становится плаксив, болтлив, пьян и податлив вне зависимости от звания и боевого прошлого. Мы непременно используем такой факт, реализуя первый пункт плана нашего вторжения в Город: захват рынка "эскорт-" и интим-услуг. Это необходимо для нейтрализации и вербовки тех, кто подставил дочь губернатора и вызволения её из «зиндана». Но сначала в Бендерах мы нейтрализуем Мадам. А ты думаешь, — посмотрел Смирнов на выразившего удивление собеседника, — мы едем в самом деле, оценивать лишь ситуацию с русскоязычным населением? Нет. Дело в том, что там — все рычаги, с давних пор. Да ты помнишь! А уж отмщение за Юрчика произойдёт попутно, это — детали и часть общего плана.
— Что уж непременно, — подтвердил бородатый.
— Хорошо, что нас не узнали, — сказал Смирнов. — Темно тут. Но газету надо убрать.

Он положил на стол скандальный выпуск центральной газеты с многомиллионным тиражом, региональный коррпункт которой находился в Городе на Горе. Именно в нём был рассказ местного паренька-журналиста о прошедших там выборах со смешным компроматом про ночной буйный банкет победителей с их невольной очередной жертвой. О чём вели разговор оба приятеля в салоне джипа от площади "Трёх вокзалов" по пути сюда. А уже тут, на месте, Смирнов показал и сам этот "документ", поразив бородатого человека своим откровением. Оказывается, тот был с автором репортажа почти знаком, хотя и не мог его видеть по ряду причин. Ведь тот был внутри! Внутри его однокашницы Натульки, о чём, возможно, тогда не знала и она сама. Какая ирония судьбы!

Вот о чём думал небритый человек теперь.

В этот момент возле столика, за который они присели сами, без приглашения, — видно, что здесь было прикормленное место встреч для разных деятелей, — замер вышколенный официант. Которому Смирнов вместо заказа и передал газету со словами:
— Отнеси в машину.
— Тоже стажёр? — усмехнулся бородатый, когда «половой» исчез — так же молча.
— Наш, — подтвердил тот, закурив новую сигарету.

 Отправив паренька-официанта со служебной выправкой пообщаться с оставленным в машине водителем, - ведь парню тому, прекрасно справившемуся с возложенной задачей, предстояла ещё не одна миссия сегодня и позже, - они сидели за столиком у окна, явившись с привокзальной прохлады, не замечаемые никем.

Тем временем принесли заказ: блинчики со сметаной, чай в огромном фарфоровом чайнике, а также двестиграммовый графинчик коньяку, ко всему этому — чашки и рюмки. На закуску — ещё и финики в низкой вазе.

Что осталось от былого величия? Только лоснящаяся сладкой сытостью физиономия депутата Дедурова — он, уже откушав, как раз выходил со свитой, покидая отдельный кабинет, в общий зал, с недоумением наблюдая там всё ту же пару быдловатых люмпенов. Один заросший щетиной, другой — бритый, — те уже трескали коньячок: не иначе, как спёрли где-то и продали цветмет.

— Вот, пожалуйста, — прокомментировал Смирнов, — когда-то он был наверняка всего лишь "топтуном": дежурил под какой-нибудь аркой у дома номенклатурных работников, наверное. Гонял пенддюлями дружков-алкоголиков секретарских сынков, чтоб не спаивали. И какой взлёт! Такие никогда не пропадут. Хотя куражу уж нет — осталась лишь миска полная. Отставной козы барабанщики.
— «Отставные», — поправил бородатый.
— Почему?
— Эта присказка звучит именно так. Не коза отставная, а барабанщик отставной. У древних славян был такой обычай — когда старый солдат возвращался с долгой службы в войске, то его приставляли к козе — он должен был ходить за ней и барабанить.
— Интересные же обычаи были у древних славян! — искренне удивился Смирнов.
— Тише, тише, — укротил его пылкое изумление собеседник, видя, что кто-то из свиты депутата уже стал коситься на них: что это, мол, ещё за странные реплики, не антипатриотический ли заговор.

-Ну, кончай уже жрать!

5. Смирнов разлил коньяк по рюмкам.

— И что, — ты, будучи стажёром, тоже начинал с таких вот «спецзаданий»? — допустил он, спросив с долей издёвки, дерзкую грубость. Но Смирнов в ответ на его острую шутку лишь рассмеялся.

— Разведка была замарана меньше других спецслужб. Тогда, будучи стажёром, я выполнял локальное задание: разбирался в интригах пришедших из «охранки» «контрашников» против стареющих андроповцев, на чьей стороне был сам. Ведь жертвой, попавшей между жерновов этой междоусобной свары в областном управлении ГБ, стал ты. А первое спецзадание я имел уже, как нелегал, потом, в родном Днепропетровске. Туда я попросил перевести себя из Города на горе, где «контрашка» получила по башке — но благодаря тебе, а не мне: я ничего тогда не смог, а ты — смог. Это благодаря тебе, там победила «охранку» мирная Часть Материального обеспечения, а не эти, дождавшиеся своего триумфа только вот сейчас. «Матобеспеченцы» правили и у нас, на родине Брежнева, всеохватно: никакое ОБХСС не смело тронуть колыбель вождя, как и его вторую вотчину — Молдавию. Подпольные «цеховики», контрабандисты, обиральщики проституток и наркобаронов, карманников и «фарцов», цыган, спекулянтов и барыг, назначались сверху прямо на планёрках. Рэкет был организован чётко, на зависть любой «хлопковой мафии» в южных республиках и с единственной целью: собирая сливки с «общаков», неусыпно пополнять областную казну — особенно теневую.
Смирнов усмехнулся и замолчал. Днипро! Никто из местных не называл город Днепропетровском. Не потому, что гарные украинские хлопцы не любили «поработителя своего» — царя Петра: выдумки. И назван был город Екатеринослав так в честь большевика Петровского, и не таким уж он был украинским, как не был украинцем Смирнов.

 Он родился в районе с названием Амур, глухом, бандитском, забитым хибарами-«бидонвилями», почти такими же, как в Южной Африке: со стенами из жестянок, отодранных где-то досок, с протекающими крышами и крошечными садочками, в которых чуть не с войны у многих под вишнями были закопаны обрезы ружей, а кое у кого и, по слухам, пулемёты. Амур тянулся вдоль железной дороги, идущей из Харькова на Одессу, хорошо видимый из вагонов, в которые порою швыряли камнями местные тинейджеры: детские банды озоровали тут люто, делая набеги и наводя ужас на окрестные районы. А взрослое население часто и не работало нигде, а сидело по тюрьмам, курило «план» и ЛСД и промышляло контрабандой: многонациональное, лихое. Цыгане, армяне, албанцы, кацапы, плевали они на того Петра. Просто «Днипро» звучало красиво. А они любили, чтобы было красиво — там, у себя, на Днепровских кручах. «Прибыла в Одессу банда из Амура. В банде были урки, шулера. Занималась банда тёмными делами, и за ней следила губчэка.» — кто не знал этот шедевр тогдашнего шансона, что звучал по всем кабакам! «Смотрящим по Амуру» был некий мужичок, который не работал на законном основании, так как считался инвалидом — вроде бы даже слепым. Что не мешало ему иметь джип, на котором он с личным шофёром рассекал окрестности между саунами и ресторанами. К тому же дом его, двухэтажный кирпичный теремок за высоким забором, был в их лишённых удобств трущёбах единственным, к которому индивидуально протянули телефонный кабель. Это случилось в год, когда в скопище здешних лачуг-бидонвиллей появился исчезнувший было когда-то уроженец этих мест: в детские свои годы — умный и тихий мальчик, потом, по слухам, то ли спортсмен, то ли разжалованный мент, а теперь — безжалостный и дерзкий бандит Бесарабец. Здесь у него совсем не осталось родни, не было ни кола, ни двора, жил он по «хазам», скрываясь, как зверь, стрелял метко, бил насмерть — ладонью под рёбра, как сапёрной лопаткой, ломая грудную клетку, вспарывая нутро всякому отморозку, что вставал на пути. Его боялись ледяным страхом, он менял свои логова и лёжбища, что не помешало ему сколотить бригаду верных бойцов из друзей детства. Серый, Васёк, Гоша Боринштейн — кто не знал их, входивших, как хозяева, в бухгалтерии хитрых контор, к завскладам и товароведам, к директору порта, всюду, и больше никто — никто в Днепропетровске не смел сунуться туда. Потому что они стреляли первыми. И это была их земля: сначала тут, а потом — и в Дзержинске, и в Кривом Роге. Сорвавшаяся с наступлением «гласности» с цепи пресса только и писала о них, пусть пока — только в «Крокодиле», но всё равно. «Амурские войны»: первый многосерийный криминальный триллер, которым зачитывалась страна. В короткий срок в Днепропетровске «амурскими» братками были истреблены все другие рэкетиры. Присмирел, до поры, конечно, даже бизнес-активист Днепровского райкома комсомола кучерявый крепыш-«козак» «Коломиец» со своей амбициозной подругой с косой и с их кураторами, что из «органов». Росли шеренги помпезных надгробий на местном кладбище. А вскоре сгинул в небытие и слепой, а может, хромой, «пахан». Так в бывшей вотчине Брежнева, прежде неприкосновенной, а потому распоясавшейся, был осуществлён план, рождённый с приходом Андропова к власти совсем для других мест: Средней Азии и Кавказа. Сначала была организована хлопковая мафия — «цеховики», чтобы добывать деньги, потому что других источников в стране уже не было, потом — внедрён рэкет, чтобы доить этих товарищей. И, наконец, бандиты должны были перебить друг друга. Проще некуда. Это в более позднюю пору появились «казанские», «уралмашевские» и «солнцевские». В начале были «амурские». Только после такой серьёзной стажировки молодой оперативник Ярослав Смирнов получил своё первое направление за границу, ставшее последним: со спецзаданием в Западную группу войск, что дислоцировалась в ГДР.

— Но как же так! — никак не хотел отступать в своих нападках на него «гебешника» его бородатый друг. — Вот, говорят, эта «Служба охраны» имеет сейчас большое влияние ладно бы в бывшей вотчине Фомича, а то — и в Президентской администрации. Я говорю не только о «девятке»: Федеральной службе охраны, а вообще об «охранке». От вневедомственной охраны до очень даже ведомственной: спецслужбистской. Под ними и связь, сам говоришь, и криптография, и налоговая служба, и таможенная, и наркоконтроль, всё это — одни и те же люди, они взаимно переименовываются, переходят из одной службы в другую, пьют, устраивают родственников, имеют собственность: нефтевышки и магазины. Служат и нашим, и вашим, «работают» на выборах, подслушивают, «стучат» — целый класс возник. Как сказал Президент, «надменная и неэффективная каста». Ну, пусть они даже нейтрализовали Рахловича, что сомнительно. Да и не так он был уж опасен. Но ладно. И доказали свою незаменимость Коржакову и больному Ельцину — да и то: где результат? В чём он — в том, что наверху оказался какой-то Витя Кандарагский?
— Это жаль, — сказал Смирнов.
— Жаль! — воскликнул его бородатый собеседник. — Но в стране-то у власти — ваши! Так неужели благородные разведчики позволят помыкать собою смешной «охранке»?
Смирнов посмотрел на него, усмехаясь: он никак не хотел возвращать разговор в серьёзное русло, исполненный охватившего его благодушия. Напротив, шутливо выпрямившись, он раскрыл рот, по-гусарски молниеносно опрокинул в себя из рюмки коньяк, после чего доложил в ответ коротко, одним словом:
— Никогда!
И закусил фиником.
— Верю слову офицера, — примирительно улыбнувшись, смягчил тон его собеседник.
И затем тоже выпил.
Где-то за окном рассаживалась по джипам и «бумерам» сытая свита депутата Дедурова — утешителя, спонсора и кормильца Льва из Денежного переулка, несчастного из несчастных людей на этой земле. Он и зарю-то свою красную раздул только для того одного, чтобы заглушить боль и не броситься в бездну двора вслед за тем самым Кручиной, кассиром путчей, разбив вдребезги не только буйную головушку, но и свою неудавшуюся жизнь и судьбу.

         Обо всём этом бородатый человек, считавший когда-то Город на зелёной горе своим, последней гаванью, где он бросит якорь, знал и сам. Но ему было занятно слушать короткие высказывания о том же и от своего товарища, с которым его свёл когда-то тот город, где они, столь разные, почти противоположности, встретились, случайно придя каждый со своей стороны, и с тех пор виделись только мельком, раз-другой в несколько лет. Но зато именно в такие моменты могли, забыв о конспирации, быть самими собой — без скидки на статус, на тайны, без страха, потому что всё уже друг о друге знали, но вспоминали опять и опять, чтобы снова предстать перед самими собой настоящими — такими, какими были в юности.
               


Тем временем депутат Дедуров с охраной, не видя, но словно чуя чугунным задом своим неладное, поплыл-уплыл за портьеру, заслонявшую от зала отдельные кабинеты. При этом подозрительно чиркнул-зыркнул взглядом туда-сюда, но увидел лишь двоих быдловатых люмпенов, примостившихся за столиком в тени, и успокоился.

— Судьба сорока-пятидесятилетних, тех, кто из наших времён! — вздохнул бородатый Смирновский спутник. — Не успели повзрослеть — и уже кто старик, а кто — баба. Насколько всё-таки лучше нынешнее поколение юных, не то, что мы: в двадцать пять — ещё были детьми. Школа, студенческая группа, молодые специалисты — всё одно пацаны, игры одни, сельхозработы, гулянки. Мама-папа. А сегодняшние — вон они: двадцати нет — уже мужчина. Раз любимая девчонка ради такого готова с «мыльницей» проникнуть к чертям на шабаш. Андрюхино семя, его фамилия!

Впрочем, по-своему ведь и брутальный Дедуров, это все знали, был, - как и та страшная баба-повариха: "Тёща" и звезда ночного шабаша, а также её соратница с орденом, и прочие, о ком они вспоминали по пути сюда, - в душе, да и на деле, никакой не политический деятель, а тоже — раб любви, страсти, семьи. Всё — туда. Всё — для блага! Любовь! Лишь она «вскипала» кровь, оплодотворяла мысли и заполняла тугим жаром вены, стуча в висках, толкая ввысь всё то, что жило, шевелилось и искало выхода своей буйной энергии и сладкой боли тогда, когда летел над Волгою пух, и пело радио на стадионе, а вокруг бушевала чудная пора беззаботности и веселья.
И не было ничего за распахнутой форточкой Катькиной кухни, кроме любви, счастья и общего их светлого будущего, навстречу которому они отправились в путь по улице Красной в компании сбежавшей на выходные из своего колхозного рая Натульки и её мятежной подруги в панаме и шуршащей юбке цвета какао.

Теперь, расслабившись, бородатый собеседник Смирнова смог оценить великолепие заведения, в котором они очутились.

О, этот дивный кафетерий «Чудесница» за станцией метро «Красные ворота», что находился строго у восточной дуги Садового кольца — наискосок через шоссе от сталинской островерхой высотки-небоскрёба!

Точно там, где кольцо это пронзал стрелою бывший торговый восточный тракт, уходивший в сторону Казани и, наверное, действительно, имелись в старину какие-то ворота!
Теперь это была улица Никольская, бывшая Кирова, она протянулась от площади Трёх вокзалов к центру Москвы. Именно с этих мест начинал знакомство с волшебной столицей диковатый люд из голодных приволжских областей, где наличие в магазинах в свободной продаже трёх видов деликатесов: синих кур производства местной птицефабрики, аналогичных яиц и ветчины по рубль двадцать аж двух сортов. Хорошей, известной, как «окорок воронежский», где было чуть-чуть даже и мяса, и похуже, из одного сала, именуемой, как «окорок тамбовский», а кое-где — и зелёного горошка в банках, означало, что областью той правит посланник небес, а не человек.

И все вокруг кричали: «Хотим жить, как эти!», но сами устремлялись за едою, кофтами и штанами всё равно в Москву, куда же ещё.

Ежедневно поутру сотни вагонов выплёскивали в дождливую ли - или ясную московскую зарю, как комаров, а, может, муравьёв, несметные тучи:
скуластых бойких татар, круглолицей стеснительной мордвы, красивых чувашек, узкоглазых монголоидных мариек, простых русских волжских пареньков…

И, конечно, тьмы и тьмы деловитых командированных, непрерывным потоком посылаемых с секретными «предписаниями» и за казённые деньги «по снабжению» из бесчисленных «почтовых ящиков», раскиданных в изобилии по областным и районным центрам в разные военно-режимные столичные «Антеи» и «Атласы».

Новичкам чудилось, что поезд привозил их сразу в Кремль. Уже потом оказывалось, что это всего лишь Казанский вокзал.

Первым дивом, — ещё до появления в восьмидесятые годы в Москве «фанты» и «пепси», — из тех чудес, что встречали приезжих тут, - было московское мороженое.

Жирное до маслянистости, сладкое, как медовый нектар, оно было сытным настолько, что съел порцию — и можно уже не завтракать.

О, дорогая наша столица, золотая Москва - сказка для поколения!

Но куда денешься, весь день впереди, в метро, пока доедешь до «Антея» — заблудишься, потому позавтракать с утра надо было поплотнее.
Конечно, уже на улице Кирова было всё: магазин «Чай», где наудачу можно было прямо днём посражаться в очереди за «цейлонским» в мягких маленьких пачках с чёрной обёрткой.

«Двадцать пачек, пожалуйста, а вас тут не стояло! И ничего не «понаехали здесь», я за углом вон там живу, у вас, в Ма-аскве!».
Главное - «акать» научиться.

Далее — магазин «Сыры» уже недалеко от Кремля.
«Российский» по три рубля килограмм! Всего на десять копеек дороже, чем в Волгограде, зато — есть, и — не рассыпается, как творог, а — хороший.

Конечно, там, на Кирова, были и пельменные, и круглосуточная столовая «Зелёный огонёк» для таксистов, но туда ведь, ещё добраться надо. Потому сначала, дойдя до Садового кольца, — в «Чудесницу»!

Обо всём этом вспоминал бородатый человек, провожая взглядом удадляющуюся жирную спину депутата Государственной Думы Дедурова, для которого та прекрасная улица прошлого, что шла из алой зари над волшебным вокзалом через Красные ворота и не заканчивалась вовсе, а продолжала в его депутатской жизни длиться, длиться и длиться, словно в рекламном ролике.

Он и теперь откушивал в отдельном кабинете, а не там, где все.
И так же, как и в те, советские, годы, ел, поди, не эти чУдные сосиски из МЯСА с настоящей гречкой, не виданной в те годы никем, ни в его родном Омске, ни вообще нигде, даже по блату, - а тут, в столице, она для всех была, для любого "командировошного", - пожалуйста, просто в столовке.

Но не для него: зачем ему каша!

 Он не ел вместе со всеми этой чудесной московской сметаны, этого сладкого, шоколадного на цвет и на вкус, чёрного московского хлеба "Бородинский", а только, как и сегодня, свою дичь с черносливом в горшочках, икру, севрюжку и что там у них, в спецстоловых, давали ещё? Свиные хвосты — радость и сладость обкомовских работников.

Тогда что он понимал в прелестях дорогой своей той дивной советской жизни? Ради которой ходил на расстрел и обратно. Ничто.

— «Очереди за дрожжами!» — вслух поделился воспоминаниями со своим приятелем человек с бородой. — Это был шедевр посильнее «Фауста» Гёте.

— Достопримечательность Города на горе, — подтвердил его спутник.
В годы, когда не было там вовсе ещё программ ни «Мясо», ни «Молоко», в городе этом правил именно посланник небес: гениальный Первый. В «ближнем кругу» его называли уважительно «Сам», и являлся он одним из тех руководителей, которые могли обеспечить свой край тремя деликатесами: курами, яйцами и «окороком тамбовским». А больше его подданным было и не надо. Но этого мало: в Городе строили эстакады, автомобильные развязки, мосты. Вычурные дома с арками. Процветала невиданная свобода слова: местная комсомольская «молодёжка» вовсю критиковала эти арки — мол, что ещё за римский стиль? Кто император? А он — был. Хозяин области, царь и бог. Были тут и плантаторы. Три передовых колхозных председателя-новатора, братья Стародубковы, возглавляя три комплекса: свиноводческий, куроводческий и племенной молочный, гнали в Москву свой чудный продукт для сосисок и «Российского сыра».

Также не последним среди аристократов значился бессменный двадцать уже лет директор здешнего дрожжевого завода.

 — Теперь его история — анекдот, — усмехнулся Смирнов, который короткими репликами продолжал комментировать свои впечатления от совершённой им разведпоездки в Город.

Тучный, грузный, старорежимный, со значком депутата сначала облсовета, потом
— "Заксоба" на лацкане, участник всех партконференций былых лет, мирно дремавший там в кресле, успевший отрастить укрытое галстуком солидное брюшко, директор дрожжевого завода Федулов жил-поживал такой же, как его живот, тихой солидной жизнью и ни сном, ни духом не подозревал, что на вершине карьеры и покоя уйдёт в партизаны. Всё счастье поломал «стрючок». С возвращением родной народной власти, когда долгожданный красный спаситель страны отдал все аптеки в Городе своим людям, гороховый самогон в фанфуриках по бросовой цене нанёс столь страшный удар по традиционным дрожжам, что единственный завод по их производству, гордость области, вдруг замер, обмер и встал. Трубы его, годами сеявшие жёлтые пахучие осадки на весь Привокзальный район, угасли, как жерла страсти состарившихся любовников, дымы увяли, клиенты разбежались скупать в аптеках новую дрянь, а бессмертный товарищ Федулов, степенный дед, тесть, член всех Партбюро, плюнув на прожитые годы, влился вдруг самым ярым бойцом в ту самую «семёрку непримиримых», фантастическим образом объединившую в деле борьбы с новой деспотией самых неожиданных и экзотических персонажей. Мало того — из ворот именно его предприятия каждое утро, почти не таясь, выезжал в сторону зоопарка набитый мясными субпродуктами грузовик. Он нырял в туманное утро: туда, откуда разносилось ближе к рассвету над всем Южным жилмассивом глухое голодное рычание. Хотя, казалось бы, какое отношение имели те субпродукты к дрожжам! Никакого. Просто это было очередное заявление: «Я вас не боюсь».

Страшная пощёчина победителям. И их божеству тоже. Потому что все знали — пусть бывший Первый живёт давно уж в Москве, и формально пока в их волжском крае как бы нет ещё родной Советской власти, но всё равно и ныне, и присно, и во веки веков правит и будет править областью он — Лев Борисович Ерманов, почётный пенсионер всероссийского значения, истинный партийный вождь.
Он, — и его, а вовсе не смешного Чебуракова, - тайный Обком.
Все нити власти отсюда тянулись к нему, начальство подчинялось исключительно ему, и только Фомич оказался первым, кто проявил самоволие.
За что и поплатился. А ведь знал про статус Хозяина то, что знали тут все: в области может быть лишь один Лев, что и преподносилось тому во время отчётных визитов в столицу всегда гостями из города на зелёных буграх словесно в порядке грубой лести. Один! Остальные должны были падать перед царём ниц: артисты, деятели культуры, руководители — все, кто, бывая в Москве, посещали целыми делегациями его квартиру с кремлёвской «вертушкой» в кабинете на самом верху элитной жилой многоэтажки: это было «место для приёма ходоков».

Даже местные барды: «певуны», как называли тех презрительно специально приставленные товарищи, и те хором пели для него лично в его домашней гостиной, сбившись в робкую кучку и сами себе дирижируя, свой гимн про «город золотой» так, словно текст этот был сочинён именно ими специально о нём — Хозяине:

«…Там бродит жёлтый огнегривый Лев».

Ничем, кроме желания и дальше польстить царю любимого края, не объяснялся в реальности и «наезд» на льва в клетке местного зоопарка: прочие аргументы додумали на ходу.

— Прямо зверинец, — усмехнулся бородатый. — Лев. Ягуар…

— С ними Золотой Орёл Небесный. Чей так светел взор незабываемый, — добавил Смирнов.

 Орлом был, без сомненья, Красный Прокурор, тоже давно, как москвич.

А орлята, которые учатся летать, — та самая весёлая гоп-компания, подпольный Обком, состоящий из перебравшихся в разное время в Москву членов местного «волжского землячества», официальным председателем которого был Лев Борисович.

Обком этот, - или их боевой штаб, безраздельно и тайно правивший лет десять областью из Москвы, собирался конспиративным образом, опасаясь прослушки, даже не в квартире, а вне её, месте особо засекреченном: у окна лестничной площадки восьмого этажа элитного дома в Денежном переулке, в подъезде, где жил «Сам» их областной небожитель из Поднебесья. Откуда, с безоблачной выси роскошного подъезда был виден внизу кусочек асфальта перед дверью охраняемого холла, безлюдный, без машин. И серое московское небо наверху.

А внутри, между мусоропроводом и гулким лестничным маршем стояла как будто тайная невидимая лебёдка, с помощью которой он, Лев Борисович Ерманов, Первый секретарь, сумел осуществить во вверенной ему навсегда одной, отдельно стоящей, приволжской области при помощи верных приводных ремней подъём красного солнца вручную.

Недаром звал когда-то будущий Главный Идеолог этого подъёма Жора Верховенцев в кладбищенской тиши: «Приди, приди!». Накликал-таки своих.
Они пришли как будто из под земли. Реализовал гениальный проект яркой «разноцветной революции» такой же непризнанный гений Олег Залманов. Все были довольны!

И только сам Лев Борисович, «Лев зимой», не заполучил свой кусочек счастья. Его поздравляли боевые соратники. Но — никто из родных. Потому что он был на свете один. И жил в мире, для него пустом, как тот засыпанный по осени, словно каплями крови, ягодами алой рябины клочок асфальта возле подъезда под высоким окном на восьмом этаже элитного дома. У него были когда-то двое детей и жена. Но жена умерла. А сыновья… Один спился и сгинул безвестно, как последний бродяга. А другой жил с семьёй далеко — в Израиле. И оба для него больше не существовали, как и остальная родня. Теперь его окружала лишь грубая лесть придворных «писюков» и «певунов», на самом деле просто рвущихся на ПМЖ в Москву, под крылышко. И идея о том, что «огнегривый Лев» должен быть в Городе один, а второй, ни в чём не повинный, — сгинуть, была частью этой лести. Им было не жалко загубленной жизни рыжего зверя. Хотя сам Лев Борисович был давно уж сед. Никто и не знал, что когда-то, на заре карьеры, он был, действительно, огненно рыж и кудряв. И, хотя сам он постоянно заявлял о себе, что родом он из казаков донской станицы, упорно ходили слухи об его еврейском происхождении. Или жена его была еврейкой — впрочем, такое говорили и о Брежневе, и об Андропове. В ожидании чая и закуски Смирнов закурил сигарету, откинувшись на стуле.

— Во всяком случае, когда я уезжал из своего родного городка на Украине учиться в Россию, то знал, куда ехать. Мы собирались, изучали карту. Ведь в редких глубинках допускалось подобное. Имелся целый «банк данных» городов, где были послабления по части антисемитизма, вузы с нормальными ректорами. Где и товарищи вроде папы Шиманского, могли сделать карьеру до уровня аж замдиректора, хотя бы по части строительства или «снабжения», — рассказал, заполняя паузу, его бородатый спутник.
Хотя для партийных такое было позором, это — скрывали, как дурную болезнь. Но для Льва Борисовича его главным стыдом и болью был не он сам, но — сыновья. Оба — Борис и Леопольд. Старший, Борис, примерный, казалось бы, кандидат наук, химик, вдруг, действительно, взял, да и открыто женился на еврейке. И, хотя был вычеркнут из семьи, путь для его отца, кандидата в члены ЦК партии выше, в Москву, оказался закрыт. А младший сын, почти тридцатилетний оболтус, не женился вообще.

Обо всём этом бородатый человек, считавший когда-то Город на зелёной горе своим, последней гаванью, где он бросит якорь, знал и сам. Но ему было занятно слушать короткие высказывания о том же и от своего товарища, с которым его свёл когда-то тот город, где они, столь разные, почти противоположности, встретились, случайно придя каждый со своей стороны, и с тех пор виделись только мельком, раз-другой в несколько лет. Но зато именно в такие моменты могли, забыв о конспирации, быть самими собой — без скидки на статус, на тайны, без страха, потому что всё уже друг о друге знали, но вспоминали опять и опять, чтобы снова предстать перед самими собой настоящими — такими, какими был он в юности. И шёл себе беззаботно из Катькиной квартиры, где новоявленная компания завтракала кофе из его припасов и абрикосами из Сашкиной Одессы, по прекрасной улице Красной в спортивный магазин добывать детскую коляску для новорожденного Юриного сына Миши. На глазах которого незабвенные персонажи из тех чудных и добрых беспечных лет лет света и тепла и "шлёпнули" их Юру только что тут, в чудесной Москве. Вот чем закончился в конце концов тот их путь по солнечной стороне памятной улицы.
Ведь ты помнишь, как всё начиналось? И было впервые и вновь...

И прозвучавшая из уст нашего  безбородого и безусого ещё тогда героя фраза про местные неизбывные тут "очереди за дрожжами", - лишь они да тюлевая ткань для оконных занавесок и не были тогда в Городе на Горе дифицитом, да ещё разве что синие местные куры и ветчина, -  шутка про эти желанные дрожжи, которые - "шедевр", что насмешило девчонок, и пугливый товарищ ещё, а вовсе не господин: Погосянский, едва не ставший по воле нашего доморощенного сыщика из Мартемьяновского оперотряда "гражданином", и много других забытых лиц впервые, как на фотоплёнке из будущего забавно и жутковато призраками его будущих убийц и товарищей по судьбе проявились в поднимавшейся от Волге туманной дымке времени ещё тогда - в то давнее, почти забытое лето. Словно кто-то показывал их ему, играя теми лицами, как фотографиями из иного мира.

Тем жарким июньским утром...

Когда ещё не погасло светило дня, как это чуть было не случилось вчера для Юрчика, а в те давние годы - для него, ещё счастливого и беспечного, видевшего плюсы во всех крестах на своей участи, которые ставила на ней язвительная судьба. За что над ним справедливо смеялись его милые родственнички и ругался Сашка.

И не случились с ним ещё никаких последующих историй: сначала - приключений, начавшихся забавной поездкой на комсомольскую гулянку в Кемпинг и продолжившихся амурными похождениями. А затем - злоключений, закончившихся бегством из Города на Горе в никуда. Всё было впереди.

А сначала была - "Прогулка".

 Эта их прогулка состоялась тогда, в жаркий и ясный день, в который они с друзьями из их общей бывшей институтской студенческой группы собрались покупать живому и здоровому ещё юному Юре Шиманскому в подарок ГДР-овскую детскую коляску для его новорожденного сына Миши: Натулька придумала. Она и не знала поди, что во время этой прогулки их было не пятеро, - трое парнишек: её одногруппники Валера Шурков и Иоська с его соседом по съёмному углу в Катькиной квартире Сашкой, - и с ними они - две подружки, но с ними незримо присутствовал также шестой. Только Юрин сын Миша уже родился, а этот шибздик только проклюнулся из шикарного качественного семечка, брошенного в благодатную плодородную почву под ночным майским небом среди свекловичных полей.

Ну, а местный советский "мафиози" господин Погосянский, этот пойманный тогда их лихим оперотрядом на обмене запрещённой валюты король всяческого дефицита  и одновременно осведомитель "органов", как раз и настучавший на нашего героя ещё до того, как тот сам вляпался во всяческие истории как не по своей, так чуть позже и по своей вине, - теперь снова депутат, и первый красавец,  и любимец народа, а также глава и хозяин сахарно-спиртовой империи, профинансировавший в любимом крае подъём красного солнца вручную и всю их победную Алую Зарю: вместе с "молдавскими" товарищами и столичным Обкомом Льва.

— Сегодня дела таковы, что и господин Погосянский, и прочие, подобные ему наши былые осведомители-«барабанщики», которые знали точно, что вскоре, только уже с новыми целями, опять окажутся в первых помощниках политтехнологов, таких, как Залманов, оказались в этом правы.
Кстати, есть психологическая особенность. Если ваши «господа демократы» часто народец в общении пусть и интересный, но дурной, дёрганый, внешне облезлый: с войны ведь пришли… То эти, которые «За Родину», мало того, что ухожены собой и красивы, пахнут дорогим парфюмом, — ведь тунеядцы, времени у них — полно, — так ещё и сами по себе в быту — славные ребята. Обаяния — море, общаться с ними — одно удовольствие. Конечно, есть зануды, от пяти минут беседы с которыми стошнит, но они редки. От большинства просто исходит этакое очарование: спокойствие, невозмутимость. Плюй в глаза — роса. Даже смотреть на них приятно, пусть на ожиревших, стоять рядом. Тембр голоса один — и тот завораживает, обволакивает, как взгляд удава и — тянет к себе. Никто их этому не учил. Просто тип такой народный: «Добрый малый», пример этого типа — Витя Кузнецов. Да и Прокурор. При этом — маньяки-извращенцы. То есть «барабанщики» наши тоже бывают двух видов: «хорошенькие» и «противненькие», — звучал где-то рядом голос Смирнова.
— Не понял, — сказал бородатый.
— Я тебе расскажу позже. Ведь это тоже интересная тема: «судьба барабанщиков». В «Городе победителей» таланты их пригодились вполне — но они не помогут, когда мы захватим там первым делом весь рынок «эскорт»- и «интим»- услуг. Это будет нашей задачей номер один. А в других местах они ещё, несомненно, поозоруют. Писать на «татушках»: «Х… войне!» и орать «Так!» — много ума не надо, специалистов — хватает. Их полно среди «психотерапэвтов», «экстрасенсов», а также — и продюсеров. Ведь а артистической среде сексоты вроде Бульина были в те годы — через одного. Отсюда — печаль во взоре, печать тайны и ранние смерти у самых совестливых. Порой — шикарных. Жена Андрея Миронова закатывала показные «сцены ревности» — лишь бы отстали с вызовами мужа на явочные квартиры. Михаил Казаков, вернувшись из Израиля, «к ужасу коллег» «зачем-то» сам сознался, что «был грех». Абдулов, Хазанов — это уже постперестроечная, известная всем «креатура» Коржакова. Несчастный Юрий Антонов. Да нет им числа. Вот и теперь — неспроста «эти» «гуляют ТАК». Поверь — придёт время, и это «ТАК» мы ещё услышим, как громогласный лозунг, и прочитаем на плакатах какого-нибудь грядущего Майдана Незалежности.
— Конечно! — с иронией восхитился собеседник Смирнова такой прозорливости друга. — «Штирлиц знал…»
— Увидишь. И «громадянам» под полотнищами красивого цвета придётся очнуться, чтобы вспомнить, каких цветов флаг их страны в действительности: цветов поля и неба.
«Чтоб не вмэрла!»: сочные, как то яблоко, слова, были теми словами, которыми завершилась дивная история, что произошла с юным героем в Городе на двуглавой зелёной горе жарким июнем двадцать лет назад среди струящихся вверх-вниз по склонам опутывающих ту гору троп и дорожек, когда летел тополиный пух и сияло в синем небе жёлтое солнце.
Тогда, давно…

Когда ещё не исчезли чудесные и счастливые солнечные дни!

Забавные сценки той их давней прогулки по переменчивому рельефу длинной улицы холмистого городка, как будто кадры кино возникли в памяти небритого Смирновского собеседника, и он вдруг сказал:
— А ведь нам с тобой, как никому, должна быть понятна причина успеха идеи их «разноцветной революции». Они не назвали её ни красной — чтоб не пугать, ни чёрной — хотя она чёрная, даже не коричневая. Нет — они всё перевернули вверх ногами. Мол, это они — яркие, молодые, красивые, честные — против «серых», вылезших со смрадных задворков, «воров». Против самозванной шпаны «без роду, без пленума». Ведь всё это такое наше, родное! Помню, после Украины, какой шок я испытал поначалу, попав «на Восток». Низкое небо, серые тучи, жалкие перелески все в паутине, дикие аборигены со смешными словечками: «неужели» вместо «конечно» и прочее. Я, дурак дураком, полный амбиций и боявшийся любого хлёсткого слова в свой адрес, а потому заискивающий перед всеми, был для них красивой картинкой. Ходил, как журавль. А ведь и то правда: даже брюки шить я заказывал себе только во время каникул, дома. Разве в том российском городе умели шить штаны?! А у нас было фирменное ателье. Там, в конце бульвара под каштаном, заседал Перчик — последний настоящий еврейский портной, а в другом конце бульвара, метров через триста, была парикмахерская, в которой стригся и брился весь наш старый «идиш-квартал».
— Длинный же у вас был бульвар, — заметил Смирнов.
— Какой есть. У нас был и свой местный «Хрещатик», почти как в Киеве…
— Два дома в три этажа…
— Да. И весь бомонд вылезал туда по вечерам гулять. Ходили: туда-сюда!
А тут, на Востоке… Он это помнил. Город вечером как вымирал. На Главной улице после восьми — никого нет. Магазины закрыты, рестораны — на окраинах, с глаз подальше. Только изредка: с окончанием очередного сеанса в кинотеатре на верхней площади, где находился памятник Карлу Марксу, прокатится вниз по той Главной улице кучная ватага кинозрителей, и — растворится по автобусным остановкам. Да в парке на горе по выходным — танцы.
А меж красивых магазинных витрин с редкими неоновыми вывесками и подсветкой вдоль всей Главной улицы чернели дырами неосвещённых арок подворотни. Они вели во дворы, и там, даром что улица была главной, тайно кишела жизнь тёмная, как эти подворотни, и опасная: чужой — не суйся. Жизнь трущоб. Там гнали самогон и упивались с него, валялись голые, старые, в койках у всех на виду, потому что двери общих коридоров коммуналок выходили прямо к дворовым помойкам. Дрались, травились, горели, возвращались из тюрем и садились вновь. В коммунальные эти кварталы входи — кто хочешь, удобства — во дворе. Милиция и дружинники устраивали тут рейды, но что взять с инвалидов, с убогих на голову, а такими в чреве городского центра были целые потомственные династии: и бабки, и внуки. В то время, как где-то по другую сторону дворовых арок бурлили заводы, устраивались торжества и банкеты, возводились автомобильные эстакады. Всё это — под руководством чудесного Первого руководителя, дела которого были столь знамениты в округе, что соседи из окрестных «голодных губерний» хором кричали: «Хотим жить, как тут!».
— В студенческие годы и я, посещая наш чудный оперотряд, участвовал в тех облавах и рейдах, — заметил бородатый. — Такого насмотрелся!
— Пока не влип со своим удостоверением там, в «кемпинге», — напомнил Смирнов. — С чего и началась твоя одиссея. Теперь в Городе вновь орудуют «ночные дружинники» — те самые, в очках и шляпах, ирония судьбы! Ведь они — проект тех же людей, в чьи сети и лапы ты в свое время чуть не попал. Нельзя не отдать должное их политтехнологам — они точно угадали нужную людям идею. Не ту, истинную: «пусть мы с помойки, зато будем давить — чистеньких, грамотных, умников хреновых, деловых, боевых и прочих, чтобы они перед нами плясали, нас охраняли и к нам бегали на полусогнутых за указаниями и пендюлей получать». Эта идея, извечно живущая в недрах того урчащего городского нутра, — для внутреннего употребления. А для внешнего пользования — другая. Вот она: «Это мы — чистые, светлые и культурные, а «они» — из тех самых тёмных подворотен, просто шпана, пристроившаяся благодаря воровской власти на задворках Главного рынка и там процветающая. Они — никто и звать их — никак. Ельцин — сбрендивший прораб со стройки, Фомич — лесник, окруживший себя бандитами, Рыжий — он и есть рыжий, глава Округа — «Киндер»-чудила в розовых штанишках, да и нынешние — низшие чины, неудачники из охвостья собчаковских жуликов. Они вас затащат в те самые свои грязные подворотни, помните? Вы этого хотите? Но всех их вскоре уберут настоящие, солидные люди, они на подходе. И эти люди — мы. Мы — яркие, мы — красивые, не «красные», но — разноцветные. Во главе у нас — мужественный , в отличном костюме, в галстуке, умный, честный, открытый, дружелюбный Прокурор»…
— Нормально звучит!
— … Весь в светлом, сплотивший все здоровые, нормальные политические силы, и левых, и правых, против грязных. Сам — чистый-чистый! Добрый-добрый, а его соперники — это фашисты. Щирый! Есть такое точное украинское слово. Щирый, гарный хлопец, не «поганый».
— А запах?
— Есть парфюм. Кто не захочет — тот не унюхает. И тогда эти чистые и красивые приведут вас вовсе не на гумно, где их зачали и дали навек неистребимый запах и надпись на лбу. А в чудесную половину той красивой вчерашней жизни, что была по светлую сторону подворотен, туда, где шумели стройки и банкеты, имелись «кемпинги» и секретные НИИ, ветчина двух сортов и мудрый Хозяин области, и лихие оперотряды.
— А также стукачи, — сказал бородатый.
— С этого начинали такие вот депутаты, — кивнул Смирнов в сторону отдельных номеров, в которых скрылся раздобревший от сытой жизни и всеобщего уважения красавец-собиратель земель русских. — Теперь Дедуров — сам собою — воплощение их «красивой идеи». Ведь он не дурак: было бы выгодно — ходил бы в охмотьях и рыгал на своих почитателей «по-расейски» кислой капустой. Но дураков среди них нет, и они знают, с чего их сторонники «поведутся». «Идите с нами — и станете такими же». Идея всех сельских тунеядцев. «Иначе — потонете в дерьме».
— Дерьмо я помню, — вздохнул бородатый. — Оно было на тех подмётках…
— Редактора партийной газеты?
— Нет, тапок. Знаешь, что меня больше всего поразило в российском городке, когда я только приехал туда поступать в институт? Даже не обилие пьяных, не помойки…
— Кстати, в те годы там было довольно чисто — порядок!
— А то, — продолжил бородатый, — что по Главной улице разгуливали в «лаптях» — домашних тапках. Интересно, сейчас там тоже так ходят?
— Ну, теперь у всех есть кроссовки, — засмеялся Смирнов. — А ходят в тренировочных штанах с лампасами. И с пузырями спиртовых «медицинских» настоек в карманах.
— Ну, «аптеку» пили и тогда, только пузырьки были поменьше. Весь лесопарк на Липовой горе был завален ими: «настойка полыни», «экстракт календулы» по семнадцать копеек. А также — одеколон «Сирень» за семьдесят две , дефицитный «Тройной» — это вообще, для аристократов. А как с процентным соотношением публики?
— Абсолютно тот же процент тех же людей. Столько, сколько и прежде мужиков играют в футбол на тех же полянах. У прежних аптек на привычных углах — всё те же алкаши, не больше и не меньше. Только сейчас милиция их не хватает, потому они и не заметны. Курсанты идут строем в тот же Дом Офицеров, студенты — на занятия. Только среди курсантов вместо брутальных кубинцев, жизнерадостных вьетнамцев, улыбчивых болгар с приходом новой власти появилось всё больше нелюдимых подозрительных арабов. Ещё различия в том, что студенты на занятия всё больше на машинах подруливают. Ну, и одеты все получше — даже бомжи в кожанках. Но неистребимые спортивные штаны — это святое.
А как иначе? Бесчисленные заводские общаги, «сталинские» бараки и прежде, и после выплёскивали из своих недр на промысел в чужие для них городские джунгли вчерашних селян. Обновки они надевали покрасоваться в пятницу, когда уезжали на выходные в родные «аулы». А тут — кто их знает, кто на них смотрит?
— После Украины это было чуднО, — сказал бородатый. — У нас-то на «Хрещатике» все носили приталенные рубашки. Ушитые брюки — «клёш от бедра» по моде тех лет. Ботиночки — двухцветные, с переливом, бордово-коричневые. В холодное время — перчатки из мягкой, искусственно состаренной, кожи. Всё это добывали в Киеве, в Москве. «Гарные хлопцы» — все любили пофорсить. Причёски — вымытые, модные, после импортного шампуня. Сигареты добывали для таких прогулок только у фарцов. И — на бульвар, под каштаны. Встретятся компании: «Курить будешь?» — «А як же!» — «Пэлл-мел?» — «Пэлл-мел!». Гарно!
Хотя, по правде говоря, на их, спускавшихся от бульвара к реке «Пивденный», — то есть «Южный», — Буг кривых, мощёных булыжником, улочках, с добротными каменными частными домами-усадьбами, стоящими впритык, без длинных заборов, но с хорошими садочками «на задах», с неистребимым, особенно зимой, острым запахом рыбы, пропитавшим воздух, средь этих родных шелковиц и вишен, говорили на людях больше на русском языке, а дома — ещё и по-своему. Тут издавна жили, в основном, еврейские семьи. Хозяйки разделывали к праздникам во дворах ту рыбу, и в давний год маленький «хлопчик» шёл с дедом своим , взбираясь круто в гору, к бульвару. Дед нёс завёрнутого в наволочку от старой подушки живого петуха — его следовало ритуальным образом умерщвить для супа к осеннему празднику Судного дня, и сделать это мог по всем канонам только специальный резник: «шойхет». Старенький седой шойхет, он жил за парикмахерской на бульваре, где собирались старики. И кучковалась порою приехавшая из дальних краёв молодёжь, которая мечтала лишь об одном — забыть, стряхнуть с себя своё прошлое, где никто не считал их своими, а все — чужаками, непонятными, неприятными и опасными, и это — на их родных холмах, на берегу их родной украинской реки. Но зато — их предки носили бороды, как какие-то злые кацапы, а не красивые чубы или гарные казацкие усы. И «размовляли» они по-кацапски или же непонятно, и писали на своих могильных камнях чёрт те что — разбить их. И «прятали немереные деньги» в не вспоротых до поры перинах, и продавали святую неньку-батькивщину москалям ли, ляхам, и за это, должно быть, заслуженно получали своё, проливая кровь под лихой «козацькой» секирой — геть их! Но чудная и прекрасная Украина всё равно была до последнего рубежа единственной родиной в их сердцах, потому что уж очень была красива, и песни её были дивны, а солнце ярко, виноград, увивавший дома — свеж и сочен, а люди — приветливы и чернобровы, особенно дивчины, любившие их, пришлых когда-то южан. Не оттуда ли черноглазость та парубков и молодок из бесчисленных сёл, раскиданных по-над Бугом среди старинных городков-«местечек»? Гайсин, Немиров, Тульчин, Берщадь, Могилёв-Подольский — песнь песней! Утонувшие в садах плоские крыши их старых домов выныривали в низинах перед взором водителей машин внезапно, на поворотах автомобильных трасс. А над кручами на выезде из городков тянулись укрытые вековым мхом надгробья — скрижали чужих кладбищ с непонятными квадратными буквами вырубленных на камнях слов.
Мелколиственные, забитые валежником и сухостоем перелески же «ТатарИи», сквозь которые уезжал из Города на горе в своё казанское изгнание сирый беглец, — в том, общем, вагоне, где «кутили студенты, скучали погоны, дремал разночинный народ» из известной песни, — они были прозрачны, скучны и пыльны. То ли дело сочная зелень кудрявых рощ, бескрайних, разметавшихся «из долу в дол» среди щедрых жёлтых полей под опрокинувшимся ярко-синим «блакитным» куполом неба с ослепительным солнцем в самом зените!
— Какие на Украине леса, помнишь? — сказал бородатый.
— Чего… Лес, как лес. Нибо, як нибо, — засмеялся Смирнов.
— Тю! А воздух?!
Сражённый последним шутливым аргументом из фильма, где в бой идут старики, Смирнов не смог возразить. Выросший на Днепре, в районе трущоб огромного города, он просто не успел насладиться красотой родных мест.   

2. Он родился у огромной реки, чУдной при тихой погоде, а потому плавал, как рыба, был в свои юные годы бронзовотел, прокалён солнцем и крепок, как прибрежный бамбук, но вовсе не пуст — учился хорошо и даже играл на домбре. Хотя и вырос в районе, где стены хибар заменяли порой жестяные листы, и друзья его были сплошь малолетние бандиты, к восьмому классу уже прошедшие «зону-малолетку», а родителей растерявшие по взрослым колониям, куда те залетали по первоходку раньше, чем успевали их родить.

Родной район Смирнова носил странное на первый взгляд для здешних мест имя — «Амур». Согласно местной легенде, названием своим трущобы эти были обязаны вернувшимся в начале минувшего века с русско-японской войны солдатам царской армии, выходцам из самых разных мест Российской империи. Которые, не добравшись до родных краёв, основали тут, как и в прочих попутных городах, слободу. Про таких хлопцев много поведали миру когда-то писатели-одесситы: скажем, Куприн. Известны и песни о них: «Прибыла в Одессу банда из Амура...» Было то люди лихие, сорвиголовы, понюхавшие крови и изведавшие страстей, но растерявшие свои семьи, а порой и не имевшие их вовсе, которые не боялись ни чёрта, ни Бога. Подобно нынешним «афганцам» они называли себя во всех городах «манчжурцами». Ходили по Одессе зимой и летом в мохнатых казацких шапках-папахах, всегда ватагами, вламывались в трактиры и пивные, где плескали из кружек под ноги шинкарям в покрывающие пол заведения опилки содержимое кружек, требуя заменить «эту бурду» на свежее пиво и заставляя музыкантов играть патриотические гимны, так как все, как один, состояли в «Союзе русского народа», а на самом деле служили агентами тайной полиции, имея жетоны охранки. В награду за услуги им сходили с рук избиения и драки, изъятие дани с ломовых извозчиков и владельцев весёлых домов, а также то, что они ели и пили, где хотели, но не платили за это никогда. Напротив, сами нещадно обирали торгашей и барыг, что скупали краденое и контрабанду, «мамочек», содержавших бордели и «нумера», поставщиков кокаина, а также карманников и даже воровские «общаки». В общем, были предшественниками будущих рэкетиров, которые продолжили их традиции век спустя тут, в Городе на Волге: теперь известном ещё и как родина вождя, и при тех же обстоятельствах. А именно — тогда, когда опять зашаталась империя. В них ослабевший колосс Империи видел заградительный отряд вольнолюбивой смуте, чтобы тот смог, если надо, успокоить свои печали в большом погроме: пусть он утолит жажду страждущих чужой крови. А до поры боевой этот отряд устраивал погромы малые, и тянулись по крутым улочкам, пропахшим рыбой, наполненным криком, хлопья пуха из вспоротых перин, тащила голытьба чьи-то самовары и комоды под «Боже царя храни» и «бей чужих спасай Россию». Громилы в папахах и косоворотках служили осведомителями и провокаторами. Это ими был покалечен в одесском трактире скрипач Сашка, сам вернувшийся с японской войны, куда ушёл добровольцем в сорок с лишним лет из принципа. В то время, как предводитель «манчжурцев» Моня Сипатый не воевал ни дня, а все эти годы был известен как сутенёр с Пересыпи. Кривые её, с ракушечниковыми заборами, улицы, словно гнилые кишки, вываливались из города за портом вниз, к морю. Они-то и выплёскивали в лихие дни из себя толпы погромщиков. В будни та весёлая и забубённая рвань вовсе даже не имела ничего против своих жертв, подчас таких же голимых, дружила с ними, пила, проворачивала свои фраерские делишки, но наступал час волка — и куда что девалось. Им, по истинной правде, не было дела до «святой веры» — кто там эллин, кто иудей, просто возникшая вдруг возможность всласть и безнаказанно бить, пускать кровь и насильничать была слаще мёда, шире Чёрного моря. Сашка же отказался играть «Боже царя…», на чём настаивал Моня, салага тыловой. И по той лишь исключительно причине, что мэр города вообще запретил исполнять в кабаках любые гимны, опасаясь, что это будет красивая «Марсельеза», которую любили орать пьяные французские моряки с замерших на рейде фрегатов и охотно подхватывали местные кадеты и всякие эсеры.
«Играй, жидовская морда!» - скомандовал Моня. - «Ну, хорошо: я - такая вот морда. А ты кто?» - взбутетенился Сашка. - «Я - православный!»… 
 «И за сколько?», — спокойно спросил Сашка «тыловую мышь».
Оба были пьяны и безрассудны. Вставшие стеною портовые биндюжники и грузчики-амбалы, все, как один ценители и фанаты его музыкального таланта: ведь он после больницы играл потом и мёртвой рукой, заслонили своего кумира от «манчжурцев». Те достали того уже ночью на выходе из трактира, расправившись в околотке на Садовой улице — самом страшном в Одессе и сегодня. Короче, обычные много позже «афганские» разборки. Всё могло повториться и теперь, три поколения спустя, и надо было брать как-то этот процесс в чистые руки хотя бы тем, кто всё это и заварил в своих холодных головах и горячих сердцах под щитом и мечом. А что касалось родины Смирнова: самого города Днепропетровска, то был он не таким уж украинским, тут никто не говорил на «мове» — на танцах это считалось приметой «рогов» с села и причиною зуботычин. Город фактически не имел старой исторической части: древний Екатеринослав подвергся в войну страшным разрушениям — ведь гаубицы били прямой наводкой с обоих берегов кровавого Днепра, и небо было черно от летящих бомб — так, что потом и восстанавливать было нечего. На костях выросли прямые проспекты с громоздкими «сталинскими» домами, конторами и заводоуправлениями, вокруг которых в девяностые годы разгорелись новые войны. К остальной Украине — советской, колхозной, где в таких городах, как Харьков, областная газета, висевшая в центре, даже на заре миллениума называлась «Коммунист», всё это имело мало отношения. Как и к предместьям Львова, где уже ставили в сельхозакадемиях бюсты их славному выпускнику Степану Бандере. Они, хлопцы с «Днипра», считались «чёрными», «з пид земли» — ближе к шахтёрам Донбасса, горнякам Криворожья.

3. — Да кому в Украине было легко? — произнёс Смирнов, затянувшись сигаретным дымом. — Одессу для них построили итальянцы, Херсон — греки, все большие мегаполисы — русские. А Львов всегда был польский город. Прежде — польско-еврейский с немецкой и венгеро-словацкой примесью. Плюс сто тысяч этнических русских в городе. И говорят там на улицах по старопольски, а вовсе не по-украински, и телевидение всегда вещало из Кракова — при Советской власти это разрешалось: власти боялись «незалежных» пригородов. Пусть лучше говорят по-польски. Ведь в тех пригородах чуть скажи что не так — нож в бок чужаку. Хотя в паспортах после войны все пане горожане, как и прочие записались «украинцами».
— Я тоже хотел — не вышло. — сказал бородатый.
— И вот случилось бы что, — не слушая его, продолжил Смирнов, — и что тогда делать тем «западенцам» с собственным Львовом? Они ж в своём «Ивано-Франкивске» себя считали самыми чистыми, самыми европейцами. А тут — «ляхи поганы»!
— Знал я тех чистоплотных. В Шемурше, где наш отдел из НИИ был десантом два выходных на прополке свёклы, — у нас даже одного парня запойного там убили, а наши его доставали из пруда…, — так вот, в нашей деревне одновременно с нами трудились шабашницы из Тернопольской области. Я говорил с ними «на мове» — думал затащить кого помоложе на овин. До одного случая. Как-то нас с ними везли на одной тракторной тележке, гружёной силосом, с поля на полевой стан, где была кухня, да не довезли — обед доставили прямо в борозды. Раздатчица баланды подавала нам полные «мыски» снизу в телегу. Сначала поели эти девахи, потом они же передали порции нам, а сами вздумали спускаться на землю за чаем. И так по-простецки встают, хлоп-хлоп себя по задницам, а штаны у них сзади все в навозе, не знаю уж, где они на нём успели посидеть. Ну и всё это с их «треников» — нам в тарелки. Они даже не заметили… Как я пинка своей «симпатии» не дал, удержался — сам не знаю. Извини уж, что за столом говорю, не к блинчикам будь сказано. Впрочем, после «миазмов», которые поют маразмы — и это рассказать можно. И ничего — съели ту баланду. Хотя бывало и круче — летит иной раз самолёт — распылитель протравы — прямо над полем — всё опять в тарелки, что уж на навоз грешить. Таким образом наши, «почти киевляне», в равной степени не принимали на дух как восточных кацапов из их шахт и рудников, так и опасных «рогулей-западенцев». «Чистая», культурная, европейская Украина — это были мы: «центровая» — от Черновцов до Полтавы, — полоска республики. Фу-ты, ну-ты, как все наши были надменны, в рубашечках, в штанцах, вышагивали по проспекту Кобзаря, лузгая подсолнухи, на прямых ногах, как журавли. «Динамо»-Киев — чемпион, «Шахтёр»-отстой! Мы — самые! Мы — столица. И — главное: рядом шикарный Киев с его центром, с площадью этой, с улицей Крещатиком. Украинская литература, украинская культура. А «украинский рок» против той поганой «попсы» — какие концерты устраивались прямо на майданах перед ратушами Облсовета! Великая река с могилой Кобзаря на высокой круче. «Не водитесь, громадяне, с ляхами, жидами. А москАли — люды злыйи, лихо зробять з вами!». Конечно, ведь у нас «не мочились в подъездах», а если хохол и валялся пьяный, то не в собственных экскрементах, а исключительно среди подсолнухов, в живописной позе. Под синим небом. Европа!
— У нас считали аналогично, — сказал Смирнов.
— Хотя в Европе пьяные вообще не валяются. А что до «мочиться в подъездах» — так просто у нас зимы тёплые, сугробов нет. Можно и на улице — за каким-нибудь вечнозелёным кустом. Зелень зимой — это что-то. А летом оранжевые абрикосы, которые здесь на рынке по бешеным ценам, растут прямо вдоль наших улиц — рви не хочу, дави ногами. И сливы, и вишня с черешней, груши, яблоки — фруктовые города! Красивые яркие краски.
— Не удивлюсь, что если там начнётся такая же заваруха, как в Городе на горе, то она будет «цветной», «красивой». Это ведь старая «левая» идея — в Европе она из-за неэффективности не прижилась, так их тунеядцы здесь, в бывших республиках, эксперименты скоро начнут ставить — увидишь. На президента «незалежной» давно уже бочку катят. «Кучму — геть!» — слышал лозунг? А «слоган» их красивый уж и на русский перевели. «Тю! Помаранчевый кольор — то найкращий наш прапОр», то есть: «Во! То — оранжевый окрас. Нет краше знамени для нас». Киевские «бунтарские» еженедельные газеты давно выходят под шапками: «До конца правления Кучмы осталось столько-то дней». И те дни каждую неделю — тают. А когда, прибыв зимою в Город на Волге, я взял в руки их «Любимый край» — то обалдел, увидев тот же лозунг. Только вместо «правления Кучмы» там стояли слова «Фомичёвский режим». «Осталось ему столько-то дней»: двести, восемьдесят, семь.
— То есть всё по шаблону? Никакой фантазии у товарища Залманова, и чему его в тех американских фондах учили? Нет, их Демократическая партия — отстой, — вздохнул бородатый.
— Ты за республиканцев? — засмеялся Смирнов. — Так ведь всё у товарища Залманова и его друзей получилось. Получится и на Украине. Вот поедем через «незалежную» устранять Юрчикова обидчика — изучим обстановку. Жаль страну. Но главное — не допустить такое тут. А, может, и там.
— Хорошие спасители «ридной батькивщины»: еврей и кацап, — засмеялся бородатый. — Впрочем, всё — по закону голливудских блокбастеров: героев-мстителей должно быть всегда двое: белый и чёрный — верные друзья. Политкорректность!
— Кто же белый? — спросил Смирнов.
— Конечно, ты.

4. Тем временем у стойки бара громыхнули усилительные колонки. Какая-то рэкетирского вида компания ввалилась в кафе с улицы и тотчас начала плясать.

«Ты можешь спрятаться за морем и лесом, ты можешь даже лечь на дно…», — голос разбитной «проводницы Веры» заполнил собою зал под весёлые матюгальники расслабленных от собственного благодушия «пацанов»-плясунов.

— И надо поторопиться с возвращением из Бендер, — заявил стреляный нелегал. — Пока на фоне эйфории от победы в «Городе на горе» у всех «этих» там полугодовой запой и маразм. Знаешь, какой вопрос они задавали мне всюду? Что их волнует? Они озабочены поиском такой информации: еврей ли… Нет, не  КОзак. И не Путин. И не Кучма. Ни за что не догадаешься. Их интересует — еврей ли Верка-сердючка.

«Мчится поезд «Киев-Одесса», — продолжал надрываться динамик.

— Мчится поезд «Харьков-Одесса», — поправил текст песни бородатый.
— «Я найду тебя всё равно», — приговорил Смирнов «просто одетого парня», пока ещё живого где-то там, среди молдавских вин и зелёных кущ. Но, в сущности, уже — как бы мёртвого.

— То есть почему всемирные тунеядцы решили опробовать свою идею на «щирой» Украине, это абсолютно ясно. Но при чём тут оказался наш чудный городишко? «Мы ж не алкоголики — мы эстеты», — так у нас на бульваре говорили, разливая тайком з пид полы свекольный самогон. А у них с их «стрючком» и слов-то таких не знают, а ведь повелись! — вздохнул бородатый.
— Все хотят, чтоб им сделали красиво, быть «хорошими». Статуса хотят.
— А почему их цвет — «красивый» оранжевый? Они же — красные. Говорят, те самые еженедельные газетные «шапки» над первой страницей каждого выпуска «Любимого края» по поводу того, «скилько годын», часов то есть: ведь в последние дни перед выборами счёт у них пошёл на часы, осталось «куковать фомичёвскому режиму», выполнялись аршинными буквами оранжевого цвета: двадцать, десять, пять дней — словно капли, одна за одной, на макушки горожан, бац, бац! Нас много, мы сильны, нас не сокрушить! «Разом нас богато — нас не подолаты!» Мы придём!
— Да, — согласился Смирнов. — Надписи на заборах и стенах, посылающие Губернатора на три буквы, тоже хотели писать оранжевым. Но остановились на разноцветных. «Фомича — на…!»
— Вот бы они сами на этом «…» оказались — что бы тогда запели?!
— В этом исходе выборов был уверен в Городе, причём стопроцентно, только один человек — сам Фомич. Абсолютно уверен в своих силах и в здравом смысле людей. И — вышло, что он был прав.
— Не понял, — сказал бородатый.
— А они-таки сами оказались там, куда посылали его, хотя пока и победили. Знаешь, когда толпа утренних манифестантов собралась вскоре бескрайней ордой на главной площади перед зданием Областного Заксоба, требуя крови «семёрки непримиримых» депутатов, там-то им всё и объяснил некто Паньков — последний герой.
— Раньше нельзя было проявить активность? — спросил бородатый.
— Нет, — ответил Смирнов. — Народ сплошь был против сопротивления: властители дум в Городе постарались. «Оранжевый окрас» охватил всё. Преподаватели с вузовских кафедр перед студентами, вдохновенные журналисты в газетных статьях — все клеймили «фомичёвскую мафию» и «семью». Брат жены Губернатора торгует на рынке запчастями — страшная коррупция! Мнение интеллигенции, что ходила десять лет назад на митинги против путчей, а теперь побежала обратно, либо определила для себя, что страшнее кошки, то есть Прокурора, зверя нет, как всегда, решило всё. Они объединились! Эти два цвета. Олег Залманов — художник, и он знал, как смешивать краски. Красивый оранжевый цвет получается, если соединить Красное и Жёлтое. Ну, красный «колёр» — понятно, ведь Область была очень красная. Это — знамя всех левых социал-популистов, «антиглобалистов» в Европе.
— Недаром ещё тогда, в «культурном центре» профессора Левина, говорили о каких-то грантах Сороса, — вспомнил бородатый. И сулил их Залманов.
— Потом других, тех, кто повёлся на его провокации, и на кого он указал, за это сажали. А среди западных антиглобалистов было полно нашей агентуры: чтобы раскачивать левыми идеями их систему. Тот же Ральф Биттнер, «кумир меньшинств», например. — Смирнов закурил вновь.
— А жёлтый цвет? — спросил собеседник Смирнова.
— А жёлтый цвет — цвет измены. Предательство иными своих демократических идеалов ради спокойствия. Чтобы «досидеть за столом» до пенсии и там, помнишь?
— «Хорошо при свете лампы книжки умные читать…»
— «Пересматривать эстампы и по клавишам бренчать…»?
— Да. Хотя какая измена? Во главе всех партий и их «политсоветов» сидели сплошь бывшие осведомители и сексоты, такие, как Залманов. Кого ни ткни — давали «подписку о неразглашении». Это ж учтено в документах в центре. Осведомители — мелкие сошки, они не состояли ни в штате, ни «вне штата», и не писали документальных отчётов, а встречались с «кураторами» в нейтральных местах для устных доносов. В Городе таким местом встреч, которое изменить нельзя, была, в основном, «прогулочная тропа», что спускалась с горы, где был парк, через ботанический сад. Также они выполняли «разовые задания». Устроить провокацию. Кого-то напоить. Кого-то напугать. Соблазнить барышню. И тогда осведомителю мог быть повышен статус. До «сотрудника».
— То есть это не одно и то же? — уточнил бородатый. — Были «стукачи», осведомители, и они давали «Подписку о неразглашении». А сексоты?
— Секретные сотрудники, то есть внештатники органов. Они давали, соответственно, «Подписку о сотрудничестве». Эти — писали плановые месячные отчёты и встречались с нашими кураторами не на свежем воздухе, а уже на съёмных конспиративных квартирах. Имели удостоверения для бесплатного проезда в автобусах. А в сущности — разница невелика: «барабанщики», «почётные радисты» — был такой значок. «Стучали азбукой Морзе». Помнишь диссидентскую песню про барабанщика из духового оркестра, который настучал последовательно : на тромбона, гобоя и уже подбирался к дирижёру: «Средь нас был юный барабанщик». Последние её строчки такие — «Теперь не то, что было раньше. Но и сегодня всем в пример средь нас есть юный барабанщик…»
— «…Зато исчез капельдинЕр», — закончил за Смирнова строфу его приятель.
— Они были во всех институтах, отделах. В общественных объединениях. Сидели едва не в каждой комнате — хотя бы один…
— У нас, я догадывался, это был Гужлов, старший инженер. Его фамилия всплыла на том закрытом совещании актива отдела, что вёл товарищ Муравьин. «Гуж… Гужлов! «Наш человек в Гаване».
— И там решилась твоя судьба: «Этого — чтоб духу тут не было!». А параллельно была история с доносом Залманова:
— Обложили, — засмеялся бородатый.
— «Барабашек» тех отличали два обязательных признака. Во-первых, невозмутимы, к месту и не к месту травили простецкие байки. Но главное — общем пьющие, они никогда не пили в компаниях на междусобойчиках коллег. Это им было запрещено — дабы не проболтались. Хотя грамотному человеку, как и тёртому жизнью, раскусить их было плёвое дело даже по внешности. Аккуратисты, подтянутость, выправка, при этом — внешне простаки. Дежурная улыбка, радушны, но говорят — лозунгами. Как тот координатор отделения «Демпартии», мобилизованный из тюрьмы, что действовал в Городе на горе: голова круглая стриженая, уши торчат, даже сзади с порога видно — особист. Но интеллигенция, всё видя, таки за ними пошла! И вот результат.
— «Демократическая партия» и у нас, выходит, ничуть не лучше американской, — засмеялся собеседник Смирнова.
— Она просто конструировалась под выборы, — пожал плечами тот. — Вот и получилось, что решать вопрос приходится совсем другими, жёсткими методами. И другим людям: нам.
— Гэбэшникам, — расслабленный от еды и питья, не преминул подтрунить опять над Смирновым его собеседник, но тот не обиделся. — «Придут честолюбивые дублёры»? «Дай Бог им лучше нашего сыграть». Как там в песне про «команду»? Молодости нашей.
— Ну, если ваши «умники» всё профукали? Нельзя же допускать таких трагедий, как судьба Собчака, — Смирнов погасил окурок.
— Сейчас я часто вспоминаю своих однокашников, оставленных мною в тот год там, в Городе, — бородатый также, в свою очередь, закурил. — Кто бы мог подумать, что среди этих чудных ребят уже тогда были те, кто писал доносы. А ведь были — и много.
— И ладно бы предлагали за услуги что-то невероятное: квартиру обитателю «общаги», например. Так нет — работай за интерес. И только единицы, я это знаю, отказывались. Посылали наших подальше. Ты в их числе, — сообщил Смирнов. — Было как бы два мира тех, кого в народе зовут «грамотными»: интеллигенции то есть. Хитрые и глупые. Глупые — это такие, как ты, а с хитрыми мы с тобой ситуацию выяснили…
— Причём даже тех мелочей, которые им всё-таки обещали, они, насколько я выяснял, не получали никогда: ни продвижения по службе, ничего, — перебил его сообщение приятель. — Их презирали и «кидали» сами кураторы — знали: снова приползут. И — приползали. Даже после того, как были «сданы» шефами тем, на кого этим шефам они «стучали» и осмеяны своими жертвами. И вот теперь, все в дерьме, они хотят устраивать «красивые революции»? Если такое случится в Украине — будет очень жаль. Может, обойдётся?
«Реве тай стОгне Днипр широкий» — эта мелодия из радиодинамиков вот уже несколько лет, добрых десять, будила в шесть утра сотни командированных в Украину россиян в номерах гостиниц красивых городов по ту сторону новой границы двух стран, кого-то пугая, а иных — завораживая. Другая страна?
— Я и подумать тогда не мог о таком до встречи с вашим подполковником, — вздохнул бородатый собеседник Смирнова.

5. Доев, допив, докурив, они, незамеченные ни для кого, направились к выходу. Там, забыв обо всём, продолжала отплясывать под вопящую Сердючку лихая «братва».
Будут деньги, будут вина, будет жирный бешбармак… Выпитое после бессонной ночи слегка кружило голову…

«Ще не вмэрла Украина…»
Бородатый человек усмехнулся. Эти запретные тогда слова почти буквально сказал ему подполковник особого отдела Госбезопасности Данильчук, что «вёл его дело» и спасал от «контрашки»: а именно — от засевших в том памятном кабинете у журчащего за стеной туалета самозванцев из Подотдела контрпропаганды, созданного с высокого позволения при возглавляемом лично замом Первого секретаря по идеологии товарищем Егоровым Идеологическом отделе Обкома… Краснолицый подполковник, разочаровавшийся в Андропове, и в жизни вообще, старый пьяница, зачарованный, словно в бреду, ностальгией по их общей «батькивщине» и «жовто-блакитной» идеей. «Земляк», страшно перепугавший тогда нашего героя, ещё безбородого, но уже растоптанного, когда, «хлопнув» из шкафа добрый стакан, протянул ему, как змей-искуситель южное яблоко, предложив, словно тост: «Грызи, земеля: чтоб не вмерла Украина!».

Опасные слова старого «бандеровского» гимна, за который не сносить было в те годы головы — они напугали узника комнаты у сортира. Туда наш герой попал после залмановского на него доноса по другому, дурному поводу: потому, что милиционер изъял у него удостоверение члена комсомольского оперотряда «за пьяный дебош в кемпинге» и «нанесение менее тяжких телесных повреждений». Шутка подполковника с багровым от коньяка и натуги лицом напугала его, и так во всём виноватого, то есть почти уже подследственного, больше, чем испугал его страшный громила — помощник дознавателя из того «Подотдела контрпропаганды». Ведь он-то, не украинский вовсе паренёк, он лично, какое отношение имел к тому гимну? Он, чьих бородатых предков в ермолках щирые «запорожьски козаки» рубили шашками, подозревая в них агентуру «клятых кацапов», ляхов ли, турок… Тогда он понял для себя одно: то, что и прежде знал из детективов — с ним просто ведут «игру в доброго и злого следователя», когда «добрый» приходит на смену костолому, заступается — и «клиент потёк». Потому, не веря ни единому слову, он раз за разом отвечал, как заведённый одно: «Я не знаю никакого Левина».

— «Будэ життя Украина, если мы гуляем ТАК»! — продолжался у выхода пляс и ор.

— Слышишь? — сказал вдруг Смирнов. Не сочти за маразм и паранойю, но слово «ТАК», то есть по-русски «Да!» — ключевое в политической рекламе. Действует на интимное подсознание: «Нет или да?» Мне кажется, что кодирование слушателей уже началось даже через «попсу». «Фонды» и «Центры» политических тунеядцев не блещут изобретательностью : шарики, музыка, сердечки, тюльпаны-розы. Яркие флаги разных цветов радуги, нарисованные на плакатах забавные «народные» рожицы: нас много! «Мы — добрые, чистые, светлые. За народ». Против хищных воров, грязных жлобов, вылезших, как черти, из-под земли. Благо, грязи и в самом деле, навалом — городок-то тот дикий. На том безрыбье, где и рак - рыба, там и ты был, помнишь, диковинкой дальних морей. Рыбой мечты!
Собеседник Смирнова вздохнул, представив себе опять давнее жаркое лето, и — Тому:
— Я ведь если и привлёк к себе её симпатию, будучи совсем не плейбой клёвый такой, так тем лишь только, что в её глазах предстал как этакий вот «гарный хлопчик», я ведь помню.
— Люди стремятся от грязи и запаха пота к чему-то красивому, новому и необычному. Не надо быть Соросом, чтобы понять это, — сказал Смирнов.— Их нормальное желание используют те, кто так вот хитро ловит забавы ли, выгоды ради свой звёздный час.
В то время, как настоящие «западэнские дивчины з Львива», — я знаю, что говорю, — с радостью хватают в мужья российских командированных. Они для тех дивчин — «принцы из-за моря»: знают, как тех уважают на местных предприятиях. Специалисты, мол, экстра-класса, носители цивилизации. Не европейцы, конечно, но — будто американцы какие. Тайная, тёмная зависть! — промолвил Смирнов.
— Я знаю, — подтвердил бородатый.
Тогда, как во время той утренней прогулки по улице Красной в роли чудного принца из-за моря предстал он сам: наивный притворщик и беглец от судьбы.

Глава 2

Вспомни имя своё.

            1. А обо всех ярких событиях минувшей весны, что стали революционными для забытого Богом на кромке жарких степей и черных лесов у великой реки региона, собеседнику Смирнова было известно также и от гостившего недавно в родных краях его однокашника Лёнчика Воздвиженского: приятеля детских лет того самого сочинителя рекламных стишков, Мотьки.
— Когда-то Лёня, несмотря на разницу в возрасте, посещал с тем сочинителем слоганов: Димоном Матвеевым, один шахматный клуб. А брат Ленчика, тот самый, из нашего отдела, как лучший городской программист, обслуживал этой весной информационный банк выборной компании. Он-то и прознал все про взлом сервера главного редактора партийной газеты местными «яблочниками» досконально, — сообщил Смирнову его спутник.

— Кстати, «яблочники» оказались единственными из союзников блока «За нашу Родину», кого, невзирая на их неоценимые услуги по части проникновения в ту самую базу данных, что чуть было не погубила юного редактора партийной газеты победителей,  данные победители «кинули» напрочь.

Как бы в ответ на то, что «яблочный» изначально депутат в Госдуме от губернии Грушевский, бывший комсомольский деятель, пострадавший когда-то из-за внебрачной любовной связи, до выборов перекинулся в Москве к «медведям».  Мало того, затем начал помогать оттуда «семерке» бунтовщиков в Гордуме, став в столице их думской опорой. А главный «яблочник» в городе теперь - тот самый ваш «инженер» Михаил Иванчиков: тоже, как и Гужлов, «наш человек в Гаване», — рассказал Смирнов.
— Да, он был штатным стукачом у нас в комнате, - подтвердил бородатый человек. — Мне об этом сказала Кира: ведь у нее папа!
— Железнодорожный начальник, — добавил Смирнов, усмехнувшись.
— Скромные советские служащие…
— Что поделаешь! Кстати, хочешь знать последний из написанных Гришаном Хедеровским бардовских его текстов? Он исполнил это сочинение под гитару лично для своего бывшего «друга по клубу авторской песни» Вити Кузнецова: «героя» 70-й Кандагарской бригады. Там, в Автограде, как раз в день закладывания им своей души собственным «старейшим акционерам».
           В день, когда все для Гришана было уже ясно.
 
    «Не поможет слово. Бесполезны драки.
                В жизни так случается, ну что ж?!
                Уступи дорогу бешеной собаке:
                Ты ее, дружище, не проймешь», — вот что спел он другу Вите, сломавшему его.

Прокричал тому в лицо, с вызовом, — и Витя ничуть не обиделся: ведь он был герой, — а даже обрадовался, закрепив дальнейший союз Гришана со «старейшими акционерами» заявлением:
— Ну вот и хорошо. Я рад, что мы поняли друг друга и обо всем договорились!
— И больше он песен не пел.
— Собаки — это те самые эти мечущиеся по свету проданные души, которые вечно бегут куда-то в поисках оставленных ими на земле своих телесных оболочек: новых живых мертвецов — зомби. И от одиночества воют, лают. Они — смертельно опасны. Поэтому есть правило: «Уступи дорогу», — пояснил Смирнов.
— Этим можно оправдать любую трусость, — возразил бородатый.
— Лучше с такой тварью сцепиться?! — не согласился Смирнов. — Как это сделал ты, например, в свое время. В результате потерял имя свое, жизнь и судьбу, пострадал твой друг Митька, покалеченный, — это случилось уже тогда, когда ты смылся в Татарию, — до гиблой инвалидности лысым громилой Пильгеватовым, а уже в наши дни нарвался на пулю-дуру — ни в чем не повинный Юрчик. Или лучше поступить так, как повел себя Серега Фролов с Шемуршанского сахзавода, который теперь вынужден прятать свою семью в Саратове? Это как раз тот парень, у которого наша команда планирует обустроить для себя конспиративную загородную базу перед вторжением в областной центр.

— Что же надо было делать? «Пришла пора — и он тоже пошел на войну». Была такая старая еврейская песня у женщин из местечек Черты оседлости. Ее пела «аф идиш», на идише то есть, мне, Юрчику с его братом, мне и Залманову одна самодеятельная артистка там, возле Ивановской бани, где прогулочная тропа из верхнего парка выходит к улице Красной и есть ступени.
 
             — Что делать? Дождаться «группы ликвидации», - сказал Смирнов.

— Сидя на дереве? — с сарказмом заметил его бородатый собеседник. — В этом случае куча жертв, а не мы одни, «команда молодости нашей», что потерпела сегодня в Городе сокрушительное поражение, была бы уже тогда. Кто-то должен первым был послать их, куда они заслуживают.
— «Но был один, который не стучал», — засмеялся Смирнов и продолжил:
— Но ты же понимаешь, что любой успех «этих» не может не быть временным. Они обречены всегда. Иначе бы не было прогресса. Это неизбежно: «придут честолюбивые дублеры, бай бог им лучше вашего сыграть…»

— Кто ж знал… И я уже вижу, как у вас получилось «лучше». Девчонка – в «зиндане»…

— Наших ребят в Городе пока семеро — тех, кто на виду, — пояснил Смирнов. — И посмотри сам. Не ты один упёрся. Пославших «их» куда подальше в те годы живёт в  Городе на горе немало и в наши дни.  Грушевский ваш тоже пошел на подвиг: пожертвовал всем, но не бросил свою любовь. Так же, как и ты, отправив их по известному адресу. Даже Витя оценил это в нем и очень зауважал, так как сам не смог совершить подобного когда-то, оставшись с жуткой своей женой, что, стремительно жирея и зверея, держала его за горло мёртвой хваткой волчицы.

Это была его личная драма, и она-то и довела его до страсти к малолеткам. 

Московским газетчикам было известно, что данный ужасающий компромат задолго до выборов «слил» редактору Даянову на всякий случай Жорик Верховенцев,старинный, ещё по "Бочонку", знакомец Лёнчика: этот пропахший могильной тухлятиной Идеолог «революции красивого окраса», хитрый словно лиса. И сделал он подобный ход своей гениальной интриги не где-то, а в Автограде, вотчине «Вити–афганца». Там будущего редактора как раз «вербовал» в те дни на конспиративной «хазе», куда прибыл из столицы инкогнито и в беспросветном запое, другой «старейший акционер»: Муравьин, который прежде служил в заграничной резидентуре и даже заставлял там мелких сошек писать донесения Страшно Сказать на Кого, — потому и ходил теперь в черной мафиозной шляпе набекрень на почти лишившейся растительности голове, в огромном пальто, при зонте-трости и щегольских усиках, наводя на Жору суеверный страх.
Для нейтрализации такой важной фигуры интриган Жора, считавший себя единоличным Бонапартом «красивой революции», как раз и «продал» через ещё не контуженного редактора его новому шефу Гене компромат на Витю: мол, мы с тобой союзники, сдав «героя «Афгана» с потрохами. Придет время — конкурирующие «акционеры» передерутся, и оба: герой Витя и лысый резидент Муравьин укокошат друг друга. Тогда-то и взойдет звезда Жоры. И хотя это были — лишь планы на будущее, они сразу дали плоды.

За компромат про соратника-акционера куратор Муравьин оказался благодарен Даянову безмерно, и вскоре помог ему во всем, чем мог.

— Информации у вас для дальнейших действий хоть отбавляй, — похвалил Смирнова приятель.
— Стараемся.
— Вот, сам видишь: кто-то полез в драку и был бит, а кто-то не смог. Гришан — не смог.
И я не мог, пока не прижали. Я и подполковника-то живого видел до этого вблизи только на военной кафедре. Думал всё — ещё мгновенье, и буду я смыт в трубу, как окурок в унитазе струёй из того бачка, что пел за стенкой по мне мою поминальную молитву, — усмехнулся собеседник Смирнова.

Он помнил поминутно тот ясный день, когда у него не имелось ещё бороды, и уже — имени и судьбы, и будущего, и всей жизни. День последнего допроса в чудной и смешной «контрашке», где обитали те, кого и быть-то на земле не должно — но они как были, так и есть.
А не было теперь - его самого.

2. Подобные невеселые мысли вертелись в глупой Иоськиной голове в давний год под журчание близкой воды за стеной и при виде тех бесцветных, с застывшими точками-островками зрачков посередине, озер глаз, что были напротив: чужих и словно угасающих перед ним в душно-солнечном мареве.
Они оставались в кабинете вдвоем. И подполковник был Иоське сейчас совершенно неинтересен, как неинтересен был более этот рухнувший вдруг мир. Не задевая сознания и чувств, долетали откуда-то не очень понятные слова. Краснолицый седой и старый человек за столом переворачивал лист за листом оставленного на толстом стекле Иоськиного "досье" в красной папке с тесемками, вглядываясь в текст, будто полуслепой или не слишком грамотный.

— Сколько лет ты прожил в своем городе? — спросил он, наконец, словно споткнувшись.
— Пока не приехал сюда, — пожал плечами Иоська.
Хозяин кабинета молча посмотрел на него, затем снова опустил тяжелый мутный взгляд в исписанные страницы и проговорил:
— Но ведь ты родился даже не там. Так?
— Так, — сказал Иоська безразлично. — Я родился в области.
Он произнес название забытого "поселка городского типа". Хозяин поднял на него, блеснув очками, глаза, в которых слабо мелькнула искра интереса:
— Там рядом узловая. Ты должен помнить узловую.

Конечно же — как Иоська мог не помнить тот небольшой городок и огромную железнодорожную станцию, где бывал десятки раз. Пара-другая новых девятиэтажек, столько же капитальных сталинских домов в центре и безбрежное море мазанок во все стороны. Вишни на зеленых улицах, оглашаемые криками петухов яблоневые сады… А от костёла, что у самой железнодорожной колеи, уходит по холму "вулыця генерала Москаленко", в конце которой — бескрайнее еврейское кладбище, старое и новое. Когда в местечке, где началось Иоськино детство, бульдозер под марш про Малую Землю сносил, расчищая место для военного мемориала и парка, старые могильные камни у трех полян, где в войну были массовые расстрелы, а после вновь назначенный в городок Первый секретарь оказался рыцарем несметной днепропетровской Лёниной когорты и большим антисемитом и веле убрать захоронение, — тогда последние оставшиеся евреи за отсутствием кладбища в местечке начали возить своих умерших стариков закапывать на узловую. Когда-то отсюда, с этой станции, отправился вредить и пакостить советскому народу тот самый зловредный Пиня, что "ел русское сало", из памятного фельетона Василия Ардаматского в "Правде", с которого и начались гонения после войны. "Пиня из Жмеринки". Давно уж не стало Пини, не стало Черты и той жизни и, казалось, не стало евреев в тени тех садов, да и нигде, но свежие холмики новой части огромного кладбища все появлялись на сырой земле, уходя за лесопосадки, за петушиные огороды вдаль, как мираж.
И Иоська кивнул в ответ.
— Тогда, наверное, ты бывал на рынке? — сказал седой начальник. — Там по осени робыли ярмарку…, — он замолчал на мгновение. — Лет двадцать назад. Хотя… Ты ж був зовсим малОй…
— Так что же? — ответил Иоська — Я и маленький там бывал с матерью…
— По субботам… З ранку, посередине листопаду…
— По субботам…

Когда начинали бабы с хуторов продавать молодую цыбулю, дядя Беня садился в свой допотопный мотоцикл с прицепом, чихал мотор… А порой, когда опять летело сцепление, отец, еще не бывший тогда столяром первого разряда, а слесарничавший в "Сельхозтехнике" на отшибе за оврагом и ладивший порой хомуты и сбруи, выпрашивал у бригадира гнедого мерина, лично запрягал его в большую, усыпанную соломой и укрытую рогожами, телегу, и они отправлялись в свой дальний путь, беря с собой и Иоську, потому что того в выходной не с кем было оставить — бабушка Двойре-Рейзл молилась, дед болел, а в окрестных лужах ребенку немудрено было и утонуть. Отправлялись, потому что маму Иоськи ни на день, ни на час не оставляла одна, но пламенная мечта: накопив денег, купить-таки хороший дом в большом городе и, вырвавшись из "этой дыры", зажить, наконец, по-людски. Это уже потом появились другие планы, как аппетит за обедом: чтобы ребенок выучился хоть где-то и вышел в люди — стал не завскладом, не начальником гаража или парикмахером, а врачом, инженером! Но это потом, а тогда… Огромный город, увитый виноградом, с его машинами и шумом, со старинным собором-монастырем Босых Кармелитов у реки, с отелем, с громадными домами и уймой хороших рабочих мест, лишь манил, как радуга в сырых лугах. И они втроем ли, вчетвером, тряслись по кочкам, вэй з мир, на ту ярмарку в святой день, а шейне шабат, в чудесную субботу, и покупали мешками у хуторян лук — две штуки или три, этих мешков… И щелкал хлыст.
А по вечерам, на жарком закате, когда вечерняя звезда ослепительной искрой загоралась в малиновом компоте зари, над путевыми семафорами на другой, совсем крошечной станции рядом с их полугородком, где скорые поезда совсем не останавливались, а одесский пассажирский задерживался всего на миг, на этой станции с непроизносимым названием лихие крикливые торговки-хохлушки из каких-нибудь Ярмолиниц и Капустян, которым они и «сдавали» с наценкой свой лук, распределившись вдоль рельсов с точным расчетом попасть с поклажею именно в свой вагон, за минуту-другую с воплями и воем грузили те мешки в пыльный тамбур, чтобы, проспав на них ночь, спозаранку гордо занять с ними свое законное место на Привозе. Сколько съел того лука в свое время Гольцман — бог весть, то-то он такой здоровый. В Жмеринке беспутных «коммерсантов» гоняла милиция, а с той Вапнярки тоже шла прямая ветка на юг, и станция эта была известна ещё и тем, что именно тут дал свой единственный бой Петлюре примкнувший к красным легендарный налётчик Мишка Япончик, убитый затем «котовцами». Босяки с Молдаванки взяли станцию поутру, повязав сонных хуторян с их «винтарями», а затем, теряя портупеи и сапоги, драпали бегом от конных гайдамаков по степи в сторону Одессы.
И худо ли бедно, но удачей и везением закончился их маленький еврейский бизнес. А как же могло быть иначе, когда глава семейства получал в кассе свои сто двадцать и десятку от бригадира за то, что, в отличие от иных был трезвый, но ни рубля больше, а только болячки, да и то добре, потому что те бабы, что брали у них недорого лук, не имели в своих хуторах и того. Все, что было у местечковых работяг в карманах, шло с Привоза, оттуда, да со своей ярмарки, с огородов и от собственных золотых рук. И вскоре они, а вернее вездесущий дядя, купили в областном центре у отъезжающего в Израиль к объявившейся вдруг сестре, врача, прекрасный, на четыре окна, дом — громадный, из белых известняковых кирпичей и под розовой черепичной крышей, с большим садом, почти в центре, в хорошем еврейском квартале. Какое счастье, что хотя бы на Украине дозволялось горожанам строить самим себе дома. Это было большой поблажкой — в Москве, очевидно, опасались, как бы Украина куда не убежала. Здесь, в России, лишь после войны бездомным фронтовикам дали право срубить себе по-быстрому бревенчатые избы вместо бараков и землянок, а позже без недосягаемого разрешения в городах не дозволялось выстроить и туалета. Вот для кого была не "життя", а ясна холера. А им привалило желанное счастье — и кто же знал, что дом их уже к юбилею Победы снесут, не спросив их, не предупредив, всем на смех, будто и не было всего ликвидированного наспех угла их улицы никогда, как и не было их денег, их прав и их самих. И зажгли Вечный Огонь. И уплыли, ушли из памяти телега с соломой и рынок на узловой.
Так вот, поди ж ты! Иоська внутренне подобрался: он не любил, когда ему заговаривают зубы. Он посмотрел на своего собеседника. Совсем пьяный? Не поймешь…

— Могли и встретиться, — сказал тот, — вот ведь как свело в жизни…
— Там большая станция, — сказал Иоська, — кого только не бывает.
— Что станция! — заметил его странный партнер по беседе и спросил вдруг, как старого знакомого:
— От вас — там, от поворота на Ямполь, не знаешь — грунтовку забетонировали уже?
— Да, — ответил Иоська. — Лет пять назад еще, он как раз приезжал летом на каникулы, рабочие-молдаване, то ли гагаузы, клали на щебенчатой насыпи асфальт. — Там твердое покрытие. Шабашники работали.
— А мы по тому шляху тонули всегда, — вздохнул "хозяин" кабинета. — Я отцу бульбу помогал возить, без руки он у меня був, там, пид холмами…

А бес его знает, может и впрямь из его мест. Сослали вот за упущения сюда, в глушь, "в Саратов". И Иоська представил нестарого еще, потного, в милицейской рубашке, расстегнутой до волосатого пуза, быть может, участкового в начале карьеры на их базаре — толкающего с руганью из грязи воз с картошкой. Все бывает на свете. Так что ж? Кто был там он, а кто — эти селяне? Разве они видели в нем своего? И теперь помнил Иоська те издевательские дразнилки, которыми награждали, провожали его на рынке в местечке, и не только его: "Жид, жид, потеряв черевик, а я шов, та й нашов, та й спидняв, та й пийшов…". Дети таких вот, и они сами тоже, и сочиняли. Друзья нашлись! Это здесь его не узнавали, потому что не слыхали никогда ни о чем таком, не видели в жизни ни единого еврея и различать не могли. А там — любой парубок с детских лет знал от матери и тятьки, те ему, молоко еще не обсохло, уже пальцем показывали на том же рынке, без злобы, а так, для знакомства — вон, вон они, побачь.
— Хутор наш, — завершил Иоськин собеседник, — близко совсем.
И, поглядев на Иоську, он вдруг кривовато усмехнулся:

— Землячок…

Но тот уже для себя все, все понял. Поздно — его не проведешь! Из детективов он знал этот обычный, на простачков рассчитанный полицейский прием: сначала с допрашиваемым "работает" "злой", грубый опер — он кричит, ругается, запугивает жертву, лишает ее воли, а затем вдруг приходит "добрый" следователь, "входит в положение" — и всё, доверившись спасителю, допрашиваемый потек! Не выйдет. Ничего они от него не добьются.

И упрямо, не слушая, что еще там говорит ему хозяин кабинета, и глядя в пространство перед собой, — туда, где было солнечное зарешеченное окно, Иоська повторил, как заведенный:

— Я не знаю никакого Левина.

Вслед за чем, словно пожалев этого неулыбчивого нездорового старика — бог знает, вдруг и в самом деле земляк оказался — добавил, почти уже извиняясь и сочувствуя:

— Нет, правда: я его ни разу не видел.
И он, как бы оправдываясь, неотрывно поглядел в упор на подполковника. Взгляд его, наверное, в этот миг был печален.
— Это так, — вроде про себя и разговаривая сам с собой подтвердил тот. — Ну, не видел… Эх, — он сделал тяжелый выдох, и по комнате вновь распространился дешевый азербайджанский букет неперебродившего коньяка. Потом, так же нелегко опершись ладонями, большими и пухлыми, в край стола и всей тяжестью грузного тела надавив на заскрипевший казенный стул, медленно поднялся со своего места и, сделав шаг куда-то в сторону, произнес:
— Вот, земляк… Не вовремя ты заглянул немного…
Он коснулся рукой Иоськиного плеча, вновь возвратился к столу, покопавшись в карманах, стоя отпер и выдвинул ящик, кинул туда папку и сказал:
— В общем, тебя правильно послали. Ну, забирай, — протянул он Иоське его паспорт в черных кожаных корочках. — Но видишь… За удостоверением своим еще придется прийти. У меня и ключей-то нет…
"Да, черт с ним", — подумал Иоська, но "хозяин" добавил:
— А то вызовут. Это серьезно. Не мог ты попозже сегодня заглянуть, ближе к вечеру?
Что еще за загадки? Иоське это уже начинало надоедать. Между тем подполковник все так же криво, невесело, но почти дружески улыбнулся ему, прошел мимо стоявшего в простенке массивного армейского сейфа, выкрашенного в защитный цвет, к простому канцелярскому шкафу, открыл бесшумно створку, чем-то звякнул и затем достал из темных недр большое и румяное, летнего сорта и явно нездешнее по происхождению яблоко, потом — другое такое же, которое протянул Иоське, произнеся:
— Ну, чтоб нэ вмерла Украина! Грызи.
Этого еще не хватало, у Иоськи даже ноги похолодели. Если это провокация, то уж слишком топорная. Слова запретного "петлюровско-бендеровского" гимна, слегка переиначенные, были немыслимы для высказывания вслух, где бы то ни было, как и любое упоминание о самостийности. С этим не шутили и не цацкались, карали без жалости строго, за случайное сочетание синего и желтого цветов на облицовке фронтона архитектор мог остаток дней своих провести с волчьим билетом в истопниках. За одно упоминание слОва "незалежность" где угодно, даже в передаче из мира животных, о крокодилах, диктор с треском вылетал с радио на всю оставшуюся жизнь. Словно бедный обком, его идеологический отдел, спал и видел, что поутру, под потно раскинутой грудою дебелых телес жены, их будит вдруг не родное "…Сплотила навеки… какая-то там Русь", а некое, вроде "Ревэ та й стогнэ Днипр широкий": «Ще перши пивни не спивали, нихто нигде не гомонив». Бред сивой кобылы, а боялись. Но он-то, Иоська, не «гарный хлопец», он уж точно здесь ни при чем…

Тем временем хозяин комнаты что-то там закусил, и Иоська, собравшийся было отказаться от неожиданного угощения, тоже машинально впился зубами в мякоть яблока. Брызнул сок.

— Ешь, ешь, — услышал он рядом с собой. — Влип ты куда не надо, бывает… Опять явишься, будет разговор, но…

Тут его собеседник вновь сел за свой стол и, неподвижно, уставившись Иоське в глаза, проговорил негромко и хмуро то, что должен был сказать с самого начала:

— Мое звание — подполковник. Я — подполковник Данильчук.

    Очень приятно.

— Что это за организация, ты понимаешь, — продолжил тот. — И с тобой еще будут беседовать. Так вот — ничего не бойся и помни одно: твое "дело" веду я! Зразумив? Только я. Так, хлопец.
— "Понял", — хотел было сказать Иоська, но его собеседник, извлекши откуда-то и выложив на стол "пропуск на выход", уже, отвернувшись, встал и вновь шагнул к шкафу, и Иоська с комом, возникшим в горле, проговорил — спросил вдруг другое:
— А «они» — кто?
— Они? — хрипло повторил за ним подполковник и, не оборачиваясь, сказал, словно самому себе:

— Те, кто идут.

"Русские идут". Неужели, правда? Они шли уже перед войной, когда Сталин, с готовностью уличной девки, счастлив был броситься в объятия того, кого боготворил и боялся, да промахнулся, угодив в сеть коварства и измены более ушлого прохвоста: своего неудавшегося союзника-«нибелунга». Затем, вторично — в пятидесятых. И вот теперь — опять. тесня стареющих андроповцев, что, казалось, победили было их безвозвратно год назад, загнав в сырые овраги, где те — воют, лают. Но вот — вылезли. И прав компетентный Валерка в том, что «всё собираются заменить», потому как «что-то там у них с нефтью», всё кончилось, не сошелся дебет-кредит, и хозяйство на издыхании. И опять идут "меченосцы", уже слышен их тяжкий шаг? Кто же остановит? О какой Уральский хребет споткнутся они, кто владеет той силой, что сломит?..
С такими сумбурными мыслями в голове, оглушенный и смятый неслыханным, доверенным ему откровением, однако живой-здоровый и со своим паспортом в кармане штанов, стоял Иоська посреди солнечно-жаркой улицы и поражался про себя, как долго длился его допрос. Уже полыхал закат, был вечер, от вокзала спешили воскресные дачники с электрички, волоча корзинки с ранней вишней, гуляли праздные горожане и их собаки с детьми. А он всё стоял, как вкопанный. Что же делать? Говорить ли Гольцману? Идти ли на работу? Хотя куда же было еще ему идти. Александру он ничего не сказал.
Прошло две недели.

3. На серийном заводе его пока что никто не ждал. Бедняги-системотехники, к которым он был послан на укрепление, ошивались в полном составе где-то на опытной станции за городом и что там делали — непонятно. Начальник их был также с ними, временный допуск без него подписать никто не мог, и на серийный завод Иоську попросту не пропускали. Зато в родной отдел он, на удивление самому себе, проходил беспрепятственно, как беззаботный отпускник, в любое время, но всякий раз — с замиранием сердца, уверенный: уж сегодня-то на него что-то ПРИШЛО, и его схватят и линчуют прямо на задворках парткома. Худощавый капитан с усиками, ставший за последние две недели прямо-таки лучшим его другом, обещал это ему со всей определенностью. Но Иоська, пораженный собственным упрямством, отвечал на все вопросы все той же неизменной и нудной фразой, которой измотал более всего лысого сподручного дознавателя, доведя того до белого каления, — о том, что он не знает "никакого этого". Особенно ярко и памятно прошла последняя встреча. Обитателям обжитого Иоськой кабинета, наконец-то, реально выделили транспорт, потому что лысый — и это было видно в оконную щель — подкатил к управлению на стареньком, но добром "УАЗике". И через минуту уже был в комнате — еще более загорелый, но определенно помятый с похмелья. В руках за спиной он держал длинную резиновую палку. Иоська знал, что подобными — хотя это предложение только муссировалось в верхах — лишь собирались в неблизком будущем, оснастить милицейские патрули. Хорошая штука — синяков и прочих следов не оставляет, но ребра переломать может вполне. Странное дело — сколько ни разорялся перед Иоськой Иван-капитан, сколько ни брызгал слюной, но ни разу не доходило здесь дело с ним до прямых оскорблений, и уж, тем более, никто пока не тронул его и пальцем. Мало того — после любой, даже самой горячей беседы он вновь и вновь целый и невредимый оказывался на улице, словно некая высшая сила опекала его и защищала. В этот раз, однако, капитан был особенно неистов. Его выводило из себя это спокойствие и упрямство подопечного, то необъяснимо глупое упорство, с которым тот не желает хотя бы придумать чего-нибудь путного, хоть попросить за себя по-людски. Вроде, как и не видит в нем не только опасности, а вообще — человека, с которым стоит разговаривать. Чувствует деревенскую растерянность его — лоха, как сказали бы в столицах. Что было недалеко от истины.
Но почему-то, помимо прочего, во время последней встречи ему еще и мерещилось, будто Иоська, не скрывая, насмехается над ним, хотя тому, вправду сказать, и впрямь становилось весело.

— …Спрячь зубы! Чего скалишься…

Он разговаривал с Иоськой уже, как со сверстником во дворе, по-простому, и это лишало происходящее последнего налета серьезности. Костер затухал.

— Ты долго еще будешь тут издеваться, сучок? — кричал капитан, выхаживая по комнате в их последнюю встречу как раз тогда, когда появился, шагнув из коридора в кабинет, руки за спиной, его верный помощник.

Иоська не сразу заметил там, под крепкой задницей загорелого лысого громилы это, восхищавшее его самого когда-то в кабинете шефа их оперотряда капитана Караева "спецсредство", еще не поступившее в распоряжение оперативникам и постовым, но уже имевшееся на столе у Мартемьянова. А увидев, решил, что, наверное, тоже — опытный экземпляр. Сейчас на нем и опробуют!

И в самом деле, не успел он даже втянуть голову в плечи, как что-то свистнуло, рассекая воздух, у его левого уха, и словно бронебойный заряд в мгновение ока врезался вдруг — но не в Иоську , раскроив его череп, как следовало по логике вещей, а в находящийся в пяти сантиметрах от него дубовый стол, укрытый поверх деловых бумажек листом оргстекла, на котором стояли телефоны и письменный прибор, — да так удачно, что по прозрачному органическому стеклу вдоль края листа пошла трещина, чего ни по каким физическим законам возможно быть не должно.

Тоже ещё шуточки!

И фразу капитана, обращенную им к лысому другу насчет того, что, мол, "у них нет нервов — они их из нас тянут", Иоська пропустил мимо ушей — ведь всё его видимое абсолютное спокойствие объяснялось лишь тем, что он просто не успел испугаться или проявить иные эмоции. Чего нельзя было сказать о лысом: красный, потный, хотя и трезвый на этот раз, тот стоял, едва не дрожа, и говорил булькающим хрипом, вперив огромный и длинный, с аккуратно опиленным грязным ногтем, указательный палец в трещину на покрытии стола:

— За мебель из своего кармана заплатишь!

4. Они словно знали, ежедневно и ежечасно, обо всех текущих финансовых делах на Иоськиной работе. И в самом деле теперь платить — за "мебель" ли, за побиваемую ли ресторанную посуду — сотрудникам было с чего. С официальным, через два министерства, утверждением Заказа и изменением статуса закрытости, на их «шарашку» пролился настоящий золотой дождь. И не только денег, — что деньги, что на них купишь! — но и всевозможных благ, льгот. Многие "старшие" и "ведущие" уже к осени собирались купить долгожданные "Жигули" — открыли льготную очередь. Десятки к окладам добавляли, не глядя. В буфете продавали немыслимый дефицит, даже апельсины и шоколад, частенько также и — исчезнувшее вдруг всюду сливочное масло "крестьянское", по две пачки в руки, и очереди вились весь день, а уж "бутербродное" — и вовсе было всегда, его и не брали даже. Появился невиданный в Городе ширпотреб, например, белорусский трикотаж. Брали охапками — и все знали, что тащили на базар, но начальство закрывало глаза. Прямо в промтоварных киосках на территории висели новые датские джинсы за дикие сто рублей, но все равно все девицы, а не одна только Жигуляева, уже щеголяли в них. Какие-то колготки — повсюду, в укромных, как им казалось, местах, старые и молодые сотрудницы примеряли их, сверкая трусами. Короче, если кто-то еще и пел по радио по утрам, что "в победе бессмертных идей коммунизма мы видим грядущее нашей страны", то здесь, на отдельно взятом клочке ее, этой страны, вожделенный, как колбаса, коммунистический рай, казалось, уже наступил, и это вселяло в Иоську надежды. Вместе с другими нужды в деньгах он не испытывал никакой. Хотя другие-то работали, а он даже почти не появлялся в отделе. Начальника своего славного подразделения он не видел вовсе, Буйнов же, лишь завидев Иоську, сразу скрывался в глубинах полутемных коридоров, пылая ушами, словно ощущал за собой некую вину. Зато на отделы обещали сыпаться теперь премии, причем выдавали их авансом, и не только квартальные, как прежде, но и ежемесячные.
Да ещё различные: "за внедрение новой техники", "за отгрузку на экспорт", "за качество", от заказчиков, ведь и заказчики кормились на этих деньгах. Хотя ни на какой экспорт в отделах ничего не грузили, и техника по сравнению с нормальной была стара, как социализм в своей завершающей, "развитОй", стадии. Иоська тоже успел, пусть лишь однажды и напоследок, но получить эти премии, причём все сразу: словно кто-то таким образом оправдывался перед ним, замаливая грехи, откупаясь от самого себя и своего стыда. А потому деньги не радовали его, одна загадка жгла и жгла сознание в промежутках между странными допросами: кто же всё-таки "накапал" на него — ведь на работе никто ни о чём не знал! Перед мысленным взором в такие моменты вновь и вновь возникал тот листок, что показывал ему капитан в начале их знакомства: испещрённый ровно-каллиграфическими художественными завитушками. Все же друзья Иоськи по службе писали вкривь и вкось. Кто же этот «художник»? Худо ли бедно, но раз ему платили премиальные — значит, несмотря на ежеразово-клятвенные обещания-угрозы обитателя мрачного кабинета, никаких "телег" на Иоську в их "шарашку" пока не поступало.
И Иоська почти судорожно день за днём ждал.

Между тем близилась пора осенних свадеб.

В сквере у памятника на протяжении весёлых и шумных обеденных перерывов только и было разговоров, что о них. Зиночка ходила походкою "от бедра", загадочная и непроницаемая, недоступная для досужих разговоров. Но все знали заранее даже и то, во что будут облачены счастливые молодые на будущих праздничных фотографиях: сама Зиночка — в белой шляпе с лентами, а Шурик — с букетом цветов. Всё это — под синим, уже без ласточек, августовским пустым небом. Уже был заказан на всю несметную окрестную ораву друзей шикарный зал столовой возле велосипедного секретного завода. И за какие-то несчастные последние пару месяцев на щедрых аккордных заказах по регулировке субблоков для кочкарёвского "Циркуля" Шурик заработал и на зал, и на стол с оркестром, и на автомобили — ясно, что не менее тысячи, а то и полутора, рублей. Вот он — рост благосостояния советских людей. Иоська знал эти подробности, потому что фотографом на торжество подвизался не кто-то, а дядя Изя, а он выгодные заказы чуял за версту. Вовсю готовилась к бракосочетанию и Натулька. От счастья она также облачилась в датские джинсы, те самые, меньшие на размер, чем ей было надо. А потому — узкие до того, что поскрипывали на ходу во время её торжественных проходов с графином по коридору очень явственно, из-за чего толпа молодых специалистов, срочно набранных в созданную под началом Володьки Гужлова новую группу при сидоренковском отделе сразу после недавнего дипломного выпуска в политехе, ошарашено оборачивалась и глядела вслед уплывавшей Натульке, разинув рты. Новоиспечённый коллектив этих молодых заселил освободившуюся комнату и уже вполне освоился там, а курировал группу сам парторг отдела Федулаев. Он, лично поздравлявший на собрании нового руководителя Гужлова, один только из всех и не обращал, похоже, внимания на Натулькины штаны, которые явно тормозили производственный процесс. Но поздно! Хороша Маша, да уже не наша.
"А я про всё на свете с тобою забываю", — мурлыкала Натулька на ходу.
Ага. И все твои богатства под тёмною водой. Шемуршанского пруда. «Есть в графском парке чёрный пруд — там лилии растут».
И даже у Жигуляевой наклёвывалось что-то такое. Готовился к близкой свадьбе и Вовчик Антипов. Он вот уж месяц под присмотром Кирочки, утолившей, наконец, свои печали, не пил, но не далее, как через неделю приглашал абсолютно всех на праздничный мальчишник, который собирался устроить прямо в общаге. Причём, совместно с Андрюхой.
Последний по случаю революционного изменения в своей жизни даже купил шляпу, галстук, и его лицо-луна стало загадочно и строго.
В столовой давали люля-кебаб и лагман по-киргизски с обилием мяса — женихам надо, — а над внутренним двором в душные минуты "производственных гимнастик" плыли, врываясь через распахнутые настежь окна коридоров всех этажей в здание, торжественные гимны счастья и изобилия в великой стране:

— «Будут на тебя звёзды удивлённо смотреть, будут над тобою долгие рассветы гореть. Будут о тебе птицы в небе радостно петь. И будут песни звенеть над тобой в облаках... На крылатых твоих языках...».
 «Над тобою выгнет спину радуга-дуга! Никогда тебя не кину, а не то — тайга…».

Триумф всего цвёл и гремел.

И только балбес Колян не мог пока похвастаться подобными грядущими переменами в своей жизни, что его несказанно огорчало.
Производственный процесс также кипел вовсю. Федюха, прикомандированный в отделе к вновь набранной группе молодых специалистов для срочного обучения последних, сидел в соседней комнате безвылазно день и ночь, в три смены — как истинный истовый радиолюбитель, вовсю воняя канифолью, ляпая «соплями» оловянный припой и не отлепляя безумного взора от осциллографа. Пришлось поработать и Иоське. Ввиду того, что Кирочка была отпущена в бессрочный отгул перед свадьбой, он оказался вынужден, хотя официально и не числился уже в секторе, выполнять свои прямые обязанности при машине и перфораторе — благо, на территорию Конторы, в отличие от завода, его пока не пускали. Но всякий раз, выходя за проходную, он не мог себе не представить, что этот выход его — последний. А там, на тротуаре, его ожидали родные, почти домашние запахи и натюрморты. Прознав, где и у кого в городе водятся несметные деньги в карманах и кошельках, прямо у проходной Конторы, несмотря на все запреты конспираторов-секретчиков, начали в изобилии торговать появившимся виноградом. Причём не только магазинным государственным: раздавленным и прокисшим, который никто не брал — разве что ломились нищие домохозяйки из утлых окрестных халуп, среди которых была однажды замечена даже Екатерина Ивановна. Но уже и частники с рынка тащили сюда тайком свой сладкий и крупный чёрный виноград. И уставшие от праведных трудов инженеры и их помощницы объедались им — сахарный сок тёк по девичьим мордашкам, капая на пирожные и асфальт. Благо, всё перепуталось с обеденными перерывами для разных подразделений — на проходной срочно меняли пропуска, и входить-выходить временно можно было беспрепятственно с полудня до двух всем, чем многие и пользовались. В бюро пропусков вечно толпился многочисленный люд из профкома и комитета комсомола, ходил неприступно-деловитый Грушевский с красной папкой документов, и рядом с ним всё чаще верным ординарцем мелькал Колян Белоносов — он и тут, как и в институте, небыстро, но точно прибился к всё тем же "общественным" кабинетам. Однако, вид его был неожиданно озабочен. И как-то раз, столкнувшись у вахты нос к носу с Иоськой, Колька резво утащил того в тёмный проход, что вёл к отделу кадров, где обычно толкались командированные, но теперь стало пусто. Он был совершенно напуган. Оказалось, Коляна ВЫЗЫВАЛИ.
— Не бойся, — сказал ему Иоська. — Ты же здесь абсолютно ни при чём.
— На тебя должна прийти бумага, — сказал тот.
— Так что ж?
Колька старался твёрдо держать язык за зубами. В отделе ещё ни о чём не знали. Но информация всё-таки просочилась вовне, дойдя до ушей Иоськи. И откуда!

5. Хотя о том, что это, в принципе, случится, он был информирован. Во время его последнего визита к обитателям комнаты у туалета худощавый Иоськин мучитель Иван выглядел почти торжествующе.
— Хорошо, Бирнбаум, — весело заявил он, едва Иоська привычно перешагнул порог кабинета. И, перейдя на "Вы", заговорил вежливо и официально:
— Не хотите доложить о своих новых знакомых — побеседуем о старых.
С такими словами он, выдвинув ящик, выложил на стол с треснутым стеклом незнакомую Иоське папку и начал медленно и с удовольствием развязывать рыжие тесёмки — ботиночные шнурки.
Иоська послушно ждал, между тем в коридоре за дверью слышался шум, голоса и чьи-то тяжёлые шаги. Пару раз в кабинет заглядывали незнакомые ему озабоченные физиономии.
— По Вашу душу из центра приезжают. Деньги народные тратят, — с этими словами капитан, словно бы ждавший кого-то, но не дождавшийся, вышвырнул из папки перед Иоськой белый лист с двумя наклеенными на него фотографиями и убористым текстом.
— Когда виделись в последний раз? Получали письма? Быстро отвечать!
На стекле у самого Иоськиного носа лежал лист из чьего-то "личного дела". Иоська глядел на него — и не верил своим глазам.
С фотографии — левой, выполненной "анфас", устремлял взор почти чёрный лицом, в рубахе с расстёгнутым воротом, абсолютно худой стриженный наголо человек с большим лбом и впалыми щеками, и взгляд этот, уходя мимо Иоськи куда-то в пустоту, был холоден и тосклив. Исчезнувший, пропавший, потерянный уж лет пять даже для матери — разве что призраком способен был явиться этот лик. Но сомнений не оставалось — это был он: знакомые до боли, привычные Иоське с детства широко распахнутые огромные тёмные глаза под чёрными бровями, большой упрямый рот, горбоносый орлиный профиль застывшего под четырёхзначным арестантским номером на стене лица. Только буйной смоляной шевелюры не было и в помине: стриженный под машинку затылок переходил в чёрное гладкое поле темени и висков, и линия округлостей большой головы напоминала горизонт.
Словно заворожённый читал Иоська сливающиеся перед его глазами строчки текста. Он не хотел верить, но видел напечатанное на машинке чёрным по белому — там, под фотографиями: Хаймович... Даниель Константинович, год... тысяча девятьсот... Статья... Пропаганды... Распространение сведений... порочащих... Строй."
Данька — диссидент?!
Это казалось немыслимым.
Этого не могло быть. Данька, дружок детства, чьей настольной книгой ещё в школе была "Как закалялась сталь", к постижению которой тот тщетно пытался приобщить в своё время Иоську. Вообще, читавший то, что никто не читал, оставшийся для всех парнем не от мира сего. Что не глядел ещё даже на баб, когда другие вовсю таскали уже тех на крышу, которую он облюбовал для размышлений и созерцания ночных небес. И — читал всякое непонятное, когда все занимались реальными делами, и даже Иоська постигал первые премудрости любви за гаражами с Риткой: давно, ещё до этих колхозов и "подушек для лица". Премудрости, столь пригодившиеся ему — и в результате не пригодившиеся вовсе... Какие такие тайны можно было почерпнуть из сочинённых всякими импотентами книг? А он, Данька, интересовался всем, что происходило на свете, но ведь никогда Иоська не слышал от своего дружка ничего «такого», зато на стене в Данькиной комнате над большим столом всегда улыбался с фотографии бородатый, в чёрном берете со звездой, пламенный революционер Че Гевара. И вдруг теперь Данька — с этими критиканами, с Сахаровым-Цукерманом? Это казалось немыслимым.
Корочки чёрной кожи, облегающие красный Иоськин паспорт с треклятой графой, снова лежали на столе дознавателя из "контрашки" — тот велел сегодня принести, пригрозив явиться с участковым. И теперь капитан, только что вертевший их в руках, оторвал от паспорта взгляд и поднял его на Иоську, довольный произведённым эффектом.
— Ну, что скажете? — подчёркнуто вежливо произнёс он, неотрывно и весело смотря на Иоську широко раскрытыми голубыми глазами.
Похоже, сегодня у "Ивана" было отличное настроение.
— Я не видел его сто лет, — ответил Иоська. — И понятия не имею, где он находится и чем занимается.
— В таком случае поступим так, — всё столь же весело вымолвил хозяин кабинета, с этими словами, быстро отперев, выдвинул ящик своего стола. И — теперь уже вторично — смахнул документ, удостоверяющий Иоськину личность, туда, вслед за чем вновь, громыхнув связкой каких-то отмычек, ящик запер. Всё это было проделано им столь демонстративно, что Иоська едва успел проследить взглядом за его манипуляциями. Но едва он разинул рот, чтобы высказать очередную, не родившуюся ещё мысль, как распахнулась со стуком входная дверь, и "Иван", не успев убрать связку ключей в карман серого пиджака, мгновенно вытянулся в струну. Веселье и беззаботность с его лица слетели в мгновение ока.
В кабинет то ли ворвался, то ли вкатился отутюженный и трезвый, так хорошо знакомый Иоське лысый мордвин, но задержался у порога, кого-то подобострастно пропуская вперёд себя. А уже через миг сюда же тяжело шагнул застёгнутый на все пуговицы человек в мышиного цвета костюме с хмурым и серьёзным рисунком бровей под тёмной «бандитской» чёлкой. Он был крепко, как морячок или портовый грузчик сбит, не стар, даже скорее — молод, и имел правильные черты чистого лица, разве что чуть тяжеловатого в скулах и желваках. Лицо это вполне можно было назвать мужественным, если бы не презрительно кривой излом линии рта, образованный плотно сжатыми, бледными и сухими, как это бывает у стариков, губами. С подобным выражением некоторой брезгливости он мельком посмотрел на Иоську и тотчас повернулся к нему затылком, потом — что-то неслышно и быстро сказав замершему в стойке капитану.
— Так точно, товарищ Финюхин! — громким шёпотом воскликнул хозяин кабинета.
Сразу после чего вошедший строгий начальник, как потом оказалось, московский прокурор, начинавший свою карьеру здесь, в Городе, мимолётно расписался на какой-то бумажке, — ни на кого более не глядя и ни с кем не говоря, — и столь же стремительно покинул кабинет в сопровождении прикреплённого к нему новоявленного лысого ординарца, оставив после себя стойкий дух, напоминающий запах прелого сена, словно только что кормил лошадей. Хозяин же кабинета Иван, чуть расслабившийся было, снова выпрямился и проговорил, обращаясь к Иоське вполне миролюбиво, почти дружески:
— Ну вот, Бирнбаум... Раз Вы так себя ставите... Нет, по форме я не беру у Вас подписку. Но настоятельно советую никуда из города не выезжать. Санкция из Прокуратуры на Вас получена.
И добавил:
— Теперь Вы — бомж. Без прав.

Иоська не совсем понял, что это значит. Нигде, ни под каким протоколом, он свой автограф не ставил, никаких претензий ему не предъявлялось. И смутная надежда, что всё это — ерунда собачья, где-то даже чья-то глупая самодеятельность: и кабинет у сортира, и "прокурор" — конюх, и параша во дворе, и что всё обойдётся, на худой конец его защитят, не покидала Иоськину душу. Надежда — "атиква", есть такой гимн.

Но никто толком не мог его даже выслушать и понять. Куда-то запропастился Мартемьянов, Васька Петров только шутил, строя дурика — да неужели он побежит ради него к своему папашке –кагебешнику, больше генералу заняться нечем. Маргарита Михайловна едва не шарахалась от Иоськи, как от чумного, и ей было не до него: над Генеральным директором над самим сгущались тучи, под него и под комитет комсомола — и лично Грушевского — усиленно вели подкоп, директора вместе с его протеже Сидоренковым уже куда-то таскали. И говорили, что их бледный вторую неделю завотделом схватил микроинфаркт, но всё ходил, как герой. Интриги, интриги кипели — очевидно, кто-то жадный, с рожденья безнадёжно и на всю жизнь хронически голодный, проклятьем заклеймённый: ведь «нет ничего хуже нужды», не желал делить с прочими в обретённом им вожделенном нужнике сладких жирных пенок с Заказа.
И друг Валерка, зашедший к Гольцману за своим полученным папой по подписке Бальзаком, очередным томом, но не заставший Сашку дома, тоже не обнадёжил, лишь успокоив Иоську заверением: "Не те времена. За друзей никто ответ нести не может".
И всё.

Сам Александр уже знал об Иоськиных неприятностях. Скрывать их далее не имело смысла, да и в Иоськино отсутствие кто-то из паспортного стола успел заглянуть по поводу непродлённой прописки. И буквально вот вчера, когда Иоська недвижно сидел за столом, уткнувшись в газетёнку "Молодой ленинец" и гудела под потолком одинокая муха, Гольцман снова вымерял шагами диагонали их с Иоськой утлого жилого пространства, громогласно возмущаясь порядками, которыми возмущался всегда.

— Мне, наверное, надо съехать отсюда, — прервал его патетические излияния Иоська. — Иначе и у тебя в аспирантуре могут быть неприятности.., — он чуть помедлил, — из-за меня...

Куда, где спрятаться? На время — о, это-то он уже знал. Был единственный человек, который схоронит его — если этот малой придурок не растрезвонит. Не далее, как за пару дней до разговора с Александром Аркаша, сынок давно осевшего в Городе дяди Изи: брата Иоськиной мамы, приносил с причалившей астраханской баржи арбузы им — Иоське и Эдику — к их утлой дыре. Дыра располагалась в склоне прибрежного кургана, занавешенная ворованной военной маскировочной сеткой от шершней, и вела в настоящий блиндаж под землёй. Там горела свеча, стоял на керогазе армейский котелок, а на пол вместо матрацев были брошены искусно сплетённые из камыша циновки для спанья без одеял и подушек. И там-то, как раз, рядышком со своим рабочим местом на спасательной лодочной станции, проживал Эдик — беспутный другой, внебрачный, некогда беглый сынок мятежного дяди Изи. Эдик, сдававший свой отдельный каменный в посёлке за Волгой дом на всё лето и за хорошие деньги целому цыганскому табору, в отшельничестве своём занимался внутренним самосозерцанием и медитацией. Которую понимал своеобразно, благо дикая конопля росла прямо на ближних островах и уже зацвела — и если бы респектабельные Аркашкины родители узнали о подобном, то буря на Волге не сравнилась бы с реакцией его мамы тёти Фаи. И хотя Иоська твёрдо обещал намылить тому шею и надрать щенку уши, он не думал, что в отместку взрослый двоюродный братик вздумает его заложить тёте.
И буквально два дня назад, отослав пацана за арбузами к баржам, Эдуард и Иоська сидели на травянистом склоне своего блиндажа, вперив взоры в сверкающую даль. Иоська, ещё на Украине зарёкшийся после первого своего знакомства с вонючей травой повторять подобные опыты, в тот вечер единственный, наверное, раз за всё время нарушил этот запрет. Впереди, недалеко от берега и спиною к ним — лицом к островам, стоял по колено в воде, загоревший с ног до головы и волосатый, как обезьяна, ассириец Бит-Давид, который задумчиво сворачивал свою браконьерскую мелкоячеистую сеть цвета водорослей. И, глядя на него, Иоська принимал из рук Эдика свёрнутый из газеты "косяк", глотал дым, не ощущая ничего и не понимая, что его ждёт. Над водохранилищем-морем и над ними троими полыхал обычный здесь невыразимый словами огромный и красный, горячий, как ад, волжский закат, острова были окутаны золотистой дымкой, что сливалась с далёкими чёрными лесами вдали, и Эдик разъяснял Иоськино положение вслух, не спеша и сугубо философски.
В отличие от него, Александру теперь было не до спокойных рассуждений. Он был страстен и яростен. Но, рвавший и метавший только что, в ответ на Иоськино предложение смотать подобру-поздорову удочки от Екатерины Ивановны в дыру к Эдьке, Гольцман лишь положил ему на плечо свою, ставшую вдруг тяжёлой, ладонь.
— Не надо, — проговорил он, отвергнув дружескую заботу о себе. — Что ж! Такова наша доля.
Жизнь и судьба. Пожалуй, Александр оказался единственным, кто поддержал Иоську в трудную минуту. Он — да вот ещё Колян.
Белоносов хранил тайну — но сведенья из общественных комитетов всё же проникали к соседям, дойдя до ушей Иоськи, откуда он и не ждал. 

              6. Яркие от неутомимого солнца дни, полные относительной свободы — ведь работать Иоську теперь никто особенно не заставлял — сочились сладостью винограда, арбузов и дынь, которые дарило перезревшее в своей спелости сухое лето. Волга и небо сверкали всюду, ничто не спасало от ужасной жары, но она не пугала и не печалила Иоську. "Сладкая жизнь" — кажется, так назывался какой-то не наш фильм с трагическим финалом. Так вот, именно она, «ла дольче вита», началась теперь у Иоськи. Последние мгновения исчезающего для него мира! Он прощался с тем миром, одетый в чистое, искупавшись в Волге, навек. Тому он видел ежедневно. В жаркие от солнца и кипения чувств обеденные перерывы они подолгу гуляли, захватывая и неположенное время обедов других отделов, — благо, для Тамары, своей в профкоме, это было позволительно. Никакая охрана на вахте, эта стража у ворот рая, не препятствовала им, никто не отбирал пропусков. Мимо мелькали ангелами автомобили, понурый Винтюшкин и завлаб Петров, но они с Тамарой не глядели ни на кого. Он отделял от роскошной виноградной грозди спелые ягоды и на ходу, как снайпер, закидывал их ей в рот, а иногда — осторожно клал в приоткрытые губки. Она же млела от сладости и покоя. Природа, частью которой становились они, истекала соком. Они углублялись в кущи сквера, предаваясь объятиям и изнывая в поту страстей и неги. Там-то, возле скамеек, где радиальная аллея выходила точно к бюсту на постаменте, который в этот миг созерцала какая-то праздная экскурсия, Тамара и призналась с испугом, что сделавшийся с недавних пор едва ли не ординарцем Грушевского Колян Белоносов напугал её тайным известием.
— Не надо было тебе там, в кемпинге, отдавать дежурному в милиции своё оперотрядовское удостоверенье, — сказала она.
— Там дело серьёзнее, — ответил Иоська.
— Я знаю, — вздохнула Тамара, явно расстроенная, и добавила:
— Как жаль. Все сообщения из милиции, вытрезвителей на имя начальства с почтой поступают сначала к нам. Тут было бы возможно помочь и пресечь...
— Ну! — поглядел на неё Иоська.
— Но "та" почта идёт не через канцелярию, к ней у нас нет доступа, — пояснила она.
— Ничего, — сказал он. — Как-нибудь!
Но "как-нибудь" не получалось.
В то решающее, и едва не последнее их с Иоськой свидание, старый подполковник выглядел смертельно усталым и отяжелевшим. Он был словно даже не пьян, хотя лицо его пламенело, как ранний уже закат за окном, а глаза за стёклами очков были ясны, но наполнены болезненной влагой. Было понятно, что сегодня он перебрал выше нормы, но говорил чётко, хотя и тихо, лишь казался неожиданно постаревшим, и руки его слегка дрожали. Вечернее Управление уже опустело, новоявленные «помощники» подполковника отбыли куда-то "на стрельбы", и коридоры окутали тишина и покой. Лишь звучал в отблесках зари хрипловатый голос.
— Так-то, хлопец, — говорил хозяин кабинета. — Устал ты от меня. Остаёшься... сам... Сам собою...
— Что так? Спрашивал Иоська.
— Отбываю в отпуск. Не хотел, да послали. Отпустили. А затем — "на укрепление" в Сердобецк. Перевод с повышением, — горько усмехнулся тот.
— Так то ж гарно, — сказал Иоська.
— Чого ж гарного?
— Ну, — вздохнул Иоська, — съездите к себе до хаты... Не знаю. ПосмОтрите новую трассу. Там, через дол...
— «Ще перши пивни не спивалы», — как бы внутрь самого себя промолвил подполковник.
«Нихто ниде не гомонив»...
— Да... — вздохнул хозяин кабинета и поглядел на своего собеседника долгим ясным взглядом утонувших во влаге глаз. — Ты, ведь, помнишь? А какая там природа?! И леса вдоль дороги, под холмом... Не те, что здесь! Мелколиственные. То ли дело...
— На Украине? — поддержал его Иоська и, вздохнув, утвердительно кивнул:
— Да! И природа... И воздух.
— Вот, — подтвердил его собеседник. — Но ты — один остаёшься.
— Ладно, — сказал Иоська. — Как-нибудь.
Но хозяин кабинета, быть может, совсем захмелев из-за жары, уже словно не видел его и глядел сквозь, уперев большие кулаки в свой мясистый нос и слегка покачиваясь на стуле. Унылое, как молитва местечкового шойхета, пение, хриплое и на одной ноте, вдруг вырвалось из его груди, из-под стиснутых на багровом лице кулаков, и поплыло по комнате:
— Нэсэ Галя, воду... Давай, пидсоби, — кивнул он Иоське.
— Коромысло гнэся, — поддержал его тот.
Они допели куплет, и следующий, и замолчали, глядя друг на друга.
— Ничего не могу для тебя сделать, — сказал тихо подполковник и пояснил:
— Тут приезжал чин из московской прокуратуры, дал "добро". Кстати, их земляк — местный уроженец...
И он вновь замолчал.
Ну, что ж! Значит они, те, "кто идёт", — пришли.
За мутным окном, выходящим во двор управления, среди красной зари зажглась ослепительная белая искра вечерней звезды. Она взошла после солнца, и "эти", верно, думали, что она — их звезда, но не видели, что это — закат.
И, словно угадав сумбурные Иоськины мысли, хозяин кабинета попробовал подбодрить его:
— Крепись, хлопчик. Может, всё обойдётся. Я не знаю, что произойдёт… Кто придёт следующий и откуда… — сказал он, открывая створку дверцы в тумбе стола.
И что случится... Но — быть может... Всё в этой жизни — изменится.
Уже не таясь, он достал из недр своего стола более, чем наполовину початую бутылку коньяка, долил себе остатки — добрые полстакана, залпом, сморщившись, выпил и закусил ссохшейся долькой лимона.
—...Галя, моя Галя, дай воды напыть-ся...
Они допели песню и замолчали, как перед долгой разлукой. И эта их встреча была предпоследней в кабинете управления. Уже через день им лишь один миг дали побыть наедине. В тот душный послеобеденный час улыбающийся и корректный Иван вполне официально взял у Иоськи подписку о невыезде. Тот уже полагал, что более его вовсе не выпустят из кабинета, но вдруг примчавшийся лысый помощник капитана вызвал своего командира и ещё каких-то, торчавших в кабинете, с крутыми стриженными затылками, быстро во двор.

— Ладно, — крикнул он Ивану на ходу. — Там милиция, без нас...

Так, благодаря последней улыбке Фортуны, на какие-то пару секунд ещё раз Иоська оказался один на один с седым краснолицым подполковником, которого никто здесь уже вроде не замечал.
"И сховайся пока где-нибудь, не красуйся! Есть у тебя место? Две недели спокойной жизни тебе есть: у них — "полевые сборы". А там, дай бог, что-то измыслим", — то были его прощальные услышанные Иоськой слова.

Он "сховался" навек - на всю оставшуюся жизнь, забыв родное имя своё, не похоронив родителей и изменив судьбу. И не было у него ни семьи, ни судьбы - а одна лишь перемена участи и нарисованные на коленке старым знакомым документы.

Но в памяти остались произнесённые ранее: «Я не знаю, что произойдёт. Кто придёт следом и откуда». В час, «когда произносимое шёпотом будет провозглашено с крыш».
Эту фразу из вечной книги проговорил он теперь про себя, но вслух произнёс:

— Главное — не поддаться.

Смирнов всё понял.

— И у тебя обязательно появится несокрушимо сильный союзник. В моём случае пришёл ты, — добавил его собеседник.

— «Но был один, который не стучал»? — засмеялся Смирнов и продолжил:
— Не ты один уперся. Грушевский, откреплённый комсомольский секретарь вашей «шарашки», кандидат в члены Обкома партии, был уже рекомендован тогда, давно, в Москву: в ЦК комсомола.
— Ну вот он и в Москве! — поддержал шутливый тон бородатый человек. — Его союзники пришли с севера.
— Ага! — подтвердил Смирнов и добавил:
— Не такой ли судьбы желали себе те, кого называли «умниками хреновыми» наши «кураторы», опекавшие со своими «сексотами» их «клубы авторской песни»?

«Дай Бог быть тёртым калачом, не сожратым ни чьею шайкой — ни жертвою, ни палачом, ни барином, ни попрошайкой».

Так вот, именно эти слова произносили они вчера, а не «Слава Путину!».
— А как же: «Дай Бог не вляпаться во власть»? — возразил, озвучив снова строки известного гимна, бородатый.
— А следующая строка: «И не геройствовать подложно»? — нанёс ответный укол Смирнов.
— «А быть богатым и не красть», как видно, вовсе невозможно…
— Идеологический спор вы с ними скоро смогли бы продолжить на лесоповале, держась за две ручки одной пилы, — сказал Смирнов. — Кстати, дубы в Ботаническом саду и у Липовой горы «эти» уже начали вырубать: гнать «кругляк» за рубеж.
— Деревья — жалко.
— «Порубили все дубы на гробы». А уж в тайге будет самое место и «медведям», и нашему другу Толику. Но спокойно! Такого, конечно, не произойдёт: ведь я возвращаюсь!
— Ну, тогда всё в порядке, — засмеялся бородатый приятель Смирнова, и продолжил:
— Когда Муравьин устроил нашим разнос на партсобрании, я как раз ждал еще и надеялся, что придет кто-то «хороший». И верил им всем.
— Да, но ты-то, в отличие от некоторых, пошел за истиной в обеденный перерыв к Богу, а не к хвостатым, — заявил Смирнов.
— И обругал Его там, в сквере с бюстом на постаменте, последними словами. Даже — усомнился в существовании. Но он не обиделся, хотя, наверное, внял мысленным воплям: прислал воробья. Тот сел прямо на бронзовую голову Поэта.
— В христианстве для таких целей служит голубь.
— То в христианстве. А мы — мелкие. Знаешь, как в московских дворах в довоенные и послевоенные годы называли стайки воробьев?
— Знаю, — ответил Смирнов.
— Вот. Наших всегда считали хорошими политиками, но никакими солдатами…
— Ты решил доказать дословно противоположное — что ты рыцарь без головы?
— Разве я один? Целая страна, несколько миллионов тех, кто вчера «были никто, и звать — никак», кличка одна, показали, какие они «драчуны». Никто и не ожидал. Хотя все ведь и раньше знали, что жил-был на свете такой Давид, победивший Голиафа простым камнем из пращи?
— Но ты не Давид, а Иосиф. Давид из предводителя летучей «бригады» доисторических пустынных «братков» стал царем, объединив все племена своего народа. Он воздвиг на месте языческого селения Иерусалим с Первым храмом. Ты же — потерял все, даже имя, — возразил Смирнов.
— Так что ж? Приходит время — и каждый из наших должен взять в руку свою пращу. Но, к сожалению, не берут. Вместо пращи — одни прыщи, — ответил его собеседник.
— Это тебе стоило рассказать «Ивану» на допросе в «контрашке», — засмеялся Смирнов. — Впрочем, там ты без этого достаточно наговорил: про «национально–освободительное движение еврейского народа». Кстати, именно из-за этой фразы они не решились закрыть тебя в камере.
— Что ты хочешь: ведь я был пацан!
— А они посчитали, что ты — птица слишком высокого для их самодеятельности полета. Ведь эти подотделы контрпропаганды при идеологических отделах обкомов и их силовые группы при «органах» не были официально утверждены: андроповцы не хотели конкурентов.
—А был я на самом деле лишь тем самым «прыщом».
— Слушая тебя, можно поверить, что в каждом еврее живет антисемит.
— Ну, в ту пору я не был не только антисемитом, но даже толком семитом: не даром мне не пришелся по вкусу кружок питомцев профессора Левина. Я вообще мечтал со школьных лет только о том, как бы поменять в паспорте проклятую графу неважно на какую: хоть на «украинца», хоть на «грузина».
— Помнишь, была пьеса про облавы в оккупированной немцами Франции. — «Случай в Виши», — произнес, на миг задумавшись, Смирнов.
— И там герой Михаила Казакова сказал фразу: «У всех народов есть свои евреи. И у евреев есть свои евреи». То есть — изгои. Пока ты — изгой, твое имя — кличка. «Но придет время, когда на месте жалкого и убогого, презираемого и гонимого всеми еврейчика-жида из огня, крови, боли и пепла восстанет, родившись вновь и на удивление всем народам, невиданная доселе и неизвестная миру общность. Раса евреев-борцов». Чья это цитата — об этом знали питомцы профессора Левина из того кружка. Ее автор — Владимир, или «Зеев» на иврите, Жаботинский, одесский журналист и литератор начала прошлого века, вдохновитель отрядов вооруженной самообороны во время погромов «Бейтар». У них были только охотничьи ружья и купленные на Молдаванке наганы.
— Но могли также и вынуть прямо из гроба, плывущего над похоронной процессией, пулемет, — заметил Смирнов.

Он знал, что говорил — на политзанятиях в советских «органах» изучали исторический опыт — ведь там, наверху, более всего боялись того, что их подданные, отнюдь не только некоторые, «мелкие», но и большие, забудут вдруг свои клички и, тогда, как говорится «из крови и пепла…» родится опасное. Как были для них опасны когда-то вернувшиеся фронтовики после войны.
Как рабочие Новочеркасска. Как те, кто вышел на площадь в дни Праги… И придет день — у этих мелких найдется вдруг сильный союзник. Прямо тут. Которому будет с ними по пути. Что тогда?

— Такое пробуждение души у людей называется «алия», — словно угадал смирновские мысли его друг. — Возвращение в землю «Обетованную»!
Это — образно говоря. А если сказать иначе — «путь к храму». «Алия» — это «восхождение», чтобы «вспомнить имя свое».
— Речь здесь не только о таких, как я, — продолжил, глядя на Садовое кольцо, куда вырулил уже их джип неутомимый бородатый собеседник человека в кожаной куртке. — Есть и другие клички: русский простак, хохол–волопас со своим салом, лукавый татарин, дикий мордвин, злой чечен, который ползет на берег, точит свой кинжал… Они не должны «выйти на площадь», зато обязаны уступить дорогу бешеной собаке и обязаны забыть про сгинувшую во мраке веков и утраченную собственную свою землю обетованную, будь то «сказочная Финляндия», или «город Булгар», или вольная Новгородская республика — страна гусляра Садко, ведь забыв про корни свои, они не победят врага, потому что враг их — интернационален, тонтон–макут, зомби–оборотень из гнилого оврага.
— Или иначе — манкурт, вот ему имя. Такой: без роду и племени, без отца и матери, он не имеет их, даже своих, песьих. Ведь он — это проданная душа, разлученная с телом. Они бродят отдельно.
— Вот как пафосно ты заговорил! — засмеялся Смирнов. — Вижу, случившееся с Юрчиком и «Гжелка» с утра тебя подкосили. Расслабься!

Веселье и лёгкость в душе захватили его, придав сил. Что ж, во многом его бородатый приятель был прав. Ведь и сам он, уроженец Украины, считался дома нацменьшинством. Хотя родной его Днепропетровск был всегда русскоязычный город, и «на мове» там почти никто не говорил: это считалось среди местных хлопцев признаком «деревенскости» и служило на танцах причиной зуботычин, но все равно он именовался «кацапом», а не потомком «щирых вильных козаков» с днепропетровских порогов. Зато там, на берегу своей бескрайней реки, чУдной при тихой погоде, сполна познал истоки «красивой идеи» насчет того, что «мы — умы, а вы — увы»: «Тю, помаранчевый кольор! То — найкращий наш прапор», что значило в переводе «Во, то — оранжевый окрас! Нет краше знамени для нас».
Идеи, что самым непостижимым образом в могучей и буйной красе своего разноцветья взошла, благоухая и сияя алой зарей в совершенно неожиданном месте. В другом государстве, над другой великой рекой, занесенная из-за океана сумасбродным художником-провокатором, погубившим в свое время жизнь и судьбу неудавшегося «Давида» с двугорбой горы, а также усилиями неутомимых былых «кураторов» и вождей. Но в отличие от небритого друга, человек в кожаной куртке был в мыслях своих и словах чужд пафоса, а в душе — унынья.

Ведь он знал точно, что будущие его враги — никакая не всесильная нечисть, а обычные аферисты, каких хватало во все времена. Только эти не жаловали свою природную жульническую суть, а мечтали слыть уважаемыми и важными людьми. Одна беда — для этого надо было устранить многих иных: «умных», «деловых», «боевых» и трудяг. Чтобы одни стали теми, кем и родились — шутами и скоморохами с ярмарки и плясами перед ними на сцене ли на столе. Другие — охраняли. А третьи — служили, как золотая рыбка, и были б у них, новых хозяев, ставших от разбитого корыта своего столбовыми дворянами, а не какими-то буржуями-торгашами, на посылках.

Они, эти славные победители региональной битвы на Волге были сильны и умны, мудры и хитры, хотя и не читали газет и книг, как всякие сочинители и писюки. Зато верили в себя.

Но не знали главного — того, что уже брезжило над горбатой зеленой горой новое летнее утро, скоро в его жарких лучах, бьющих с востока из-за реки и сосновых лесов, снова поднимется над Волгой туман. Он осядет на сочную зелень росой, когда в Город на горе прибудет «группа ликвидации».

Спозаранку, у городского Универмага, раскинет, как скатерть–самобранку, лотки с яркими фруктами шумная ватага вьетнамцев во главе с пожилой узкоглазой «мамашей»,  разложит товар свой прямо под рекламной, через весь тротуар. Растяжкой, зовущей модников на выставку моделей известного «кутюрье» Ральфа Биттнера, также прибывающего в Город со дня на день.

И в это же самое время с другой стороны горизонта, а именно — с юго-запада, где устремляется от Саратова из жарких степей к столице Федерального округа прямая, как стрела, междугородная автотрасса, а слева и справа зеленеют раскинувшиеся вширь и вдаль бескрайние свекловичные поля, точно по белой центральной разделительной полосе, прочерченной на влажном темном асфальте, сверкнув с бетонки, войдет в город, шагая мимо подпирающих зелеными сверчками купол неба пирамидальных тополей, оборванец в хороших кроссовках.

У ног его будет мести белая метель мягкого пуха, под подошвами упруго лопаться липкие почки, в лицо светить солнце, а вокруг просыпаться на синем побережье веселый городок.

Будет играть музыка, начнут открывать ставни и поднимать жалюзи на витринах магазины и офисы без туй, но с другими хвойными деревцами в кадках, расставленных у крылечек. Что сможет означать: город готов, чтобы здесь появился он — кого звали и ждали. То, о чем говорили шепотом, будет провозглашено с крыш.

И ранним сияющим утром второго жаркого лета нового века в красивый город, попавший в сети Старейших Акционеров и их банды: того самого дракона — трехглавого, с рогом во лбу и горящими очами, появление которого тут накликал-таки своими кладбищенскими завываниями: «приди, приди!» бедовый Жорик. Придет человек, имеющий цель дракона убить.

И как когда-то давно нежданным другом он спас от погибели одного, брошенного в беде почти всеми, незнакомого ему паренька, так и теперь он вскоре прибудет на выручку — уже многим людям, но на те же холмы над вечной рекой, долго текущей издалека.

А как может быть иначе? Вот он уже идет, тот, над кем «луч солнца золотой», и завтра пронзит стремительным шагом напрямик, как нож масло квадраты жилых кварталов, улицы и дворы, пройдет закоулками сквозь детские сады и промзоны, не замеченный никем и не знающий на пути преград, неуловимый и всесокрушающий нелегал, подполковник Службы Внешней Разведки Ярослав Смирнов: герой нашего времени.


Краткий пересказ сделан нейросетью YandexGPT

По причине большого объёма текста пересказ его нейросетью затруднён. Предоставлен пересказ только первых абзацев, что несерьёзно для изучения.

Собака-10. Вспомни имя своё (Сергей Ульянов 5) / Проза.ру

Статья обсуждает взаимоотношения между разведчиками и "Службой охраны", которая имеет влияние в различных сферах.


Автор и его собеседник обсуждают благородство разведчиков и их противостояние "охранке".


Разговор касается судьбы и изменений в жизни людей, выросших в 1970-х и 1980-х годах.


В статье упоминается кафетерий "Чудесница" и его великолепие, а также воспоминания о начале знакомства с Москвой.


Московское мороженое было одним из первых чудес, встречавших приезжих в столице.


Пересказана только часть статьи. Для продолжения перейдите к чтению оригинала.
КОНЕЦ ВТОРОЙ ЧАСТИ Романа: "Уступи дорогу бешеной собаке".

Переход к ОТДЕЛЬНОЙ части романа, тексту первому: "Собака-11. И да воздастся каждому по делам его".


 


Рецензии