Единица, делённая

               
                ВАЛЕРИЙ МАРТЫНОВ.               

                ЕДИНИЦА ПРОЗРЕНИЯ
                Роман-хроника
                ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

                ЕДИНИЦА, ДЕЛЁННАЯ…
               
                Двум женщинам, матери и жене,
                Конопатовой Ольге Петровне,
                Мартыновой Альбине Афанасьевне,
                посвящается.
               
         
                И снова душа, будто бритвой, 
                задета,
                Своей перед жизнью виной…
                Вл. Белов

             
                1

В календаре хоть и значилась весна, на самом деле было невесть что. Весна тяготила, ошалело сыпала снегом, небрежно, мазками, расписывала узорами стекла, хрустью стлалась утром на тропинках под торопливыми шагами.
Ничего не предвещало конца стуже, даже сосульки, и те, висели, закоченело.
Однако в ночь со вторника на среду, со стрехи закапало, будто кто выцеживал влагу, дергал за сосульки, как за дойки. Капли чмокали, звонко ударялись в выдолбленные во льду корытца, в их перестуке явно слышалось «у - еду, у - еду, у - еду».
 Виктор Донев, которого с некоторых пор мучила бессонница, как заклинание, повторял про себя эти, доносившиеся с улицы, звуки. Смотрел в черное окно, где не было ни звезд, ни луны. Стуки и шорохи будили чутко дремлющую тишину комнаты и горячими, пугливыми толчками обрывались в сердце.
 К утру скопившаяся под снегом вода прорвалась, с крыши полило, ветер, шуршавший за окном, закручивал струйки, швырял капелью в стекло, шорохи и стуки создавали видимость дождя. Снег за ночь, в одночасье, просел, стал ноздреватым, почернел, оказался, как булка изюмом нашпигован всевозможным хламом. Тут тебе и веточки, солома, комочки грязи, собачий помет – все это, припрятанное, собранное зимой как бы про запас, оказалось на виду.
Солнце раздернуло заплатки из жиденьких облаков, как-то по-особому заголубило просветы.  Не вдруг, вокруг древесных стволов, на припёках, оттайки появились, даже парок заклубился.
С вздохом оседал наст, шепелявили ручьи под снегом. Дороги расквасило, хождение по ним представляло муку, ноги проваливались.
Такая несуразица продолжалась дней десять. Потом, видно одумавшись, зима пошла на попятную, начала добирать то, что упустила, завернула утренниками, да такими ядрёными, с обжигающим ветерком, выбивавшим слезу из глаз, что зимние стужи вспоминались как оттепели, закрутили метели.  Морозные солнечные дни, словно густой известью, побелили куржаком кусты, снова навалило снега.
Непонятно иногда, что происходит с человеком. Вот уж, какой день, Виктор Донев находился в смутном предчувствии чего-то важного для себя, ощущая, что грядет, все ближе и ближе подступает что-то такое, что наконец-то изменит его жизнь, может быть, это будет то, ради чего жил все эти годы.
До этого он не ощущал ни радости, ни печали, была лишь уверенность, что он все сможет. Правда, была и какая-то усталость от жизни, и чувство одиночества, хотя вначале он думал, что одиночество для того и существует, чтобы научиться одерживать над собой победы.
И газеты, и книги, и радио, словно соревнуясь между собой, утверждали одно, что человек должен найти свое место в жизни. Должен, должен, должен…Получалось, не успевшего родиться, человека винили, записывали в должники без объяснения причины. Как бы без меня меня женили.
 Для того чтобы выяснить, откуда взялась эта вина, Виктор, по теории, придуманной в один из вечеров, чтобы узнать свою силу, считал, что он в какой-то момент должен был остаться один. Опять должен! По этой теории он думал, что можно заранее все обдумать, этим обезопасить себя.
По этим его рассуждениям выходило, что все предопределено, и оставалось одно: научиться выбирать из многих случайностей, которые подстерегают человека, свое, настоящее. А что это такое «настоящее», с чем его едят – непонятно.
Череда дней для него давно была окрашена в серый цвет. И запахи преследовали приторно-удушливые, отчего полной грудью нельзя было вздохнуть, и суета окружающих, участливые взгляды, попытки заговорить, проникнуть в душу, выведать, что его мучает, вызывали досаду и нетерпение. На него нашло странное, неопределенное беспокойство. Такое прежде неведомое, сопровождаемое страшной расслабленностью. Всё это дополнялось видениями чужой жизни и бессмысленными фразами, подслушанными как бы в бреду бессознания.
Он жил не так. Он и родился не там. И всё-всё было не его. Он, казалось, был опутан веревками, как Гулливер в Лилипутии. Разорвать путы не было сил, и в то же время он знал, что освободится. Тяготило только ожидание этого момента. Казалось, всё мешает, всё было не то. От этого возникало чувство неловкости.
Необычность его поведения бросалась в глаза. Человек, которого что-то гнетет, вокруг себя создает атмосферу тягучего ожидания какой-то беды, события, которое, неизвестно, когда произойдет и произойдет ли, но от этого ожидание совсем не кажется радостным.
Нет хуже, когда человек по воле затосковал. Виктор, как ни пытался, не мог таить свое состояние, оно выливалось на других, выливалось взглядом, молчанием, запоздалым ответом на вопрос, а то и ответом невпопад, дурашливой задумчивостью.
Если вначале окружающие изощрялись в подковырках, кровь закипела, дурмана весеннего надышался, «сдвиг по фазе», чего весной не бывает, телок и тот, выпущенный на волю, в первый раз, ноги подбрасывает выше головы, добродушно пытались подначить, мол, мировые проблемы парень решает. Объясняли состояние Виктора влюбленностью, весной, дурацки намекали, что не иначе, некая особа вскружила ему голову, вслух перебирали имена девушек, то потом, его меланхолия стала надоедать, раздражала. Нельзя все время от чего-то убегать, жить, повернувшись спиной к другим. Виктор и сам тошно тяготился своими думами. И не отвязаться от них, любая попытка словно раздваивала, целое его я дробилось.
Это слюнтяйское состояние, именуемое в народе хандрой, выматывало. Просто так, говорят, даже чирей не выскакивает, нужно или простыть, или инфекцию занести. Молодого парня, который не баклуши бьет, пяля глаза в потолок, а работает в школе учителем физкультуры, угораздило захандрить. Пусть его работа занудство интеллигента не предполагает, пусть интеллекта особого не требует. Физкультурники все дубоваты, этакие качки с выпяченной грудью, беспричинным смехом. С похвальбой. Туповато прямолинейные. Раз-два, выполняй команду «внимание-марш», да учи правильно ставить ноги шире плеч
Ладно, когда ноет нога, рука, слово для той боли найти можно, да и мазью какой, примочкой ли утихомирить ту боль труда не составит, а когда зараза разъедает нутро – поди, попробуй, определи, что там творится? Не заглянешь, не расковыряешь нутро, чтобы прорвался, наконец, нарыв, измучивший своим зудом, и попросить некого, да и о чем просить, когда не знаешь толком, что тебе нужно.
Как объяснить состояние, когда ничего вроде не болит, все цело, а сидишь, сам себе не мил. Ждешь, чего, и не ответишь. Бесцельно, тупо, уставишься в окно или, еще хуже, стол, гипнотизируешь его, словно на нем должны проявиться тайные знаки, письмена, из которых можно ключевую фразу составить, судьбу свою вычитать, сидишь, и думать не думаешь.
Спроси, о чем мечтаешь – мыслей в голове нет, все затянуто серым, все звуки вязнут словно бы в вате, какие там мысли -  желания исчезли, к чему вот это примерить, с чем сравнить, как бороться, как пересилить себя, чтобы почувствовать радость?
Поневоле будет точить, долбить, называй, как хочешь, привязавшаяся, возникшая под стук капель мысль о том, что нужно все бросить и уехать. Теперешняя его жизнь ничего хорошего не сулит. В то же время, хоть он и твердил про себя, что нужно уехать, но куда уехать, Виктор не знал, не решил. Да и сорваться с места, куда-то ехать, а кто его ждет, кто палаты белокаменные для него приготовил?
Решительность пропадала. Растерянность перед неизвестностью давила. Он сидел, подавленный неразрешимостью мелькавших в голове мыслей.
Он слышал, что можно завербоваться на работу на лесоповал, на рыбную путину. Но это слово «вербовка», сразу предопределяло что-то замкнутое, обставленное условностями, в этом слове что-то было схожее с понятием суши среди болота, что-то принижающее. Никлое. Виктор ужасался, сколько времени короткой своей жизни он потерял зря. Этот его хаотичный поиск цели в жизни был причиной сумятицы. Полная неспособность что-то изменить мучила его.

                2

Он с завистью рассматривал фотографии в газетах, там печатали каких-то уверенных в себе парней и девчат, у тех, кажется, не было сомнений, они знали свое место, свои силы, они, наверное, по минутам могли рассказать, что и когда с ними произойдет. Наверняка с ними ничего не происходило. Улыбки, жесты, поворот головы. И всё это на фоне тайги, плотины электростанции, бескрайней степи, космической ракеты, словом, того, чего рядом не было в помине. В газетах и хрониках киножурналов были какие-то счастливые люди. Они звали: «Приезжай, не пожалеешь. Настоящая жизнь здесь…» Настоящая жизнь была где-то далеко. Целина, тайга, геологи.
 К мыслям и желаниям, которыми живешь изо дня в день, прикипаешь, они становятся естественными, то ли ты родился с ними, то ли они, привнесенные, органически слились с тобой.  Даже если другим они кажутся нелепыми, тебе-то от этого и горя нет.
Ощущение своей ненужности, неспособности изменить окружающее, опустошенности, словно его, как мучной мешок, выбили на заборе, не покидало. Он жил, если то состояние можно назвать жизнью, словно бы под каким куполом, с отчаянием, что никогда не вырвется из этого круга, и то, для чего родился, погибнет. И никто не мог вытащить его из той жизни. Никто.
Это вот ощущение больше всего и выматывало. Оно одно и помнилось. Оно распирало нутро, отчего подступал к горлу ком, становилось жалко себя, жалко не в смысле, чтобы кто-то пожалел, погладил по голове, бормотал утешение, а жалко, что все зря, жизнь прошла, не успев начаться, ничего не успел сделать, и впереди ничего светлого и значимого не ожидалось. Какой-то тупик.
Мелочность, никчемность, суета окружающих – все это не затрагивало, вызывало лишь глухое раздражение. Все мелькает мимо, и он не то чтобы на обочине стоит, а как бы его совсем нет, он в яме. Всё это заключалось одним предложением. Он живет не так!
Зачастую, находясь в прострации, стоя истуканом в коридоре школы у окна, Виктор с этой привычной с некоторых пор для него позиции, тупо разглядывал облачное, промытое весеннее небо, кусты ивняка в куржаке инея, ширь заснеженного поля, блестевшего льдистым слоем наста в лучах солнца. И было непонятно, что уж он там старался высмотреть, отгородившись от всех своей таинственностью, которую не мог разрушить гвалт носившихся по коридору учеников.
Иногда, словно бы очнувшись, Виктор ловил на себе любопытный прищур взгляда учительницы истории, дамы средних лет, довольно симпатичной, имевшей привычку затягивать талию широким поясом, отчего казалось, что Анна Ивановна, так звали историчку, набрала полную грудь воздуха и в таком состоянии парит по коридору школы, настолько медленно и плавно она ходила. Она ходила по коридору с подчеркнутым видом непогрешимости, встречные жались к стенам. Груди ее, прикрытые концами прозрачного шарфика, накинутого на плечи, неестественно топорщились, и ученики, пробегая мимо, косились ей за пазуху.
Анна Ивановна красилась без меры, имела на все, как она говорила, свое суждение. Не раз она подступалась к Виктору с разговором, пыталась прочитать ему нотацию, по праву опытной в житейских ситуациях женщины. Трудно было Виктору выдержать ее откровенный взгляд, которым она жадно пожирала его спортивную фигуру.
В глазах Анны Ивановны плескалась постоянная бабья тревога, от нее по лицу, под глазами расходилась едва заметная морщь, зажигался тот блеск, который куда-то манил, предлагал испытать что-то неизведанное, смущал, будил желания.  Её круглые глаза, с крохотными зрачками, казалось, намертво цеплялись в собеседника.
Виктора преследовала мысль, что в один прекрасный момент Анна Ивановна предложит идти с ней, сама предложит, и он пойдет, безропотно будет выполнять всё, что ей придет в голову. Он чувствовал в этом свое ничтожество. И за это смятение возникало желание отомстить ей. Хотелось говорить дерзости. Становилось стыдно, что он так молод, из-за ерунды всё усложняет, ведет себя, как мальчишка.
 Анна Ивановна с ее ужимками, ретушью, желанием преподнести себя, как бы вне возраста, выглядела если и не смешно, то забавно.
Ему и в голову не приходила мысль, что что-то подобие любви могло возникнуть между ним и такого возраста женщинами. Виктор не знал женщин. По его понятию, Анна Ивановна подошла к тому возрасту, за которым женщина уже не будит интерес, ну, если у мужиков околопенсионного возраста, для которых главное была бы еда, обстиран, ухожен, да ещё видимость свободы была бы. И всё! А молодым этого мало. От этого рядом с Анной Ивановной он чувствовал себя неуютно.
Плелись разговоры про многочисленные романы Анны Ивановны, говорили об этом без осуждения, констатировали факт. К этой женщине как-то сплетни не приставали, шелухой сваливались. Попытки ее оговорить заканчивались тем, что жалели и высмеивали больше её мужа. Говорили про её навязчивую идею родить ребенка. Но все это нисколько не волновало Виктора. Мир Анны Ивановны и его мир были разными.
Случалось, что Анна Ивановна приходила на работу заплаканной, тогда выслушивала сочувствия. Кивала головой, платочком вытирала слезы, подняв глаза на собеседника, вздыхала при этом с каким-то стоном, через какое-то время видимость горя пропадала, она пудрила нос, говоря, что нервы ни к черту, и становилась обычной Анной Ивановной.
Виктор находил любую причину, чтобы избежать разговора, который ничего не изменил бы. Да и, начиная говорить, Анна Ивановна наклонялась так, что груди рыхлыми буграми выпирали, готовы были выпрыгнуть из глубокого декольте. Тут уж было не до того, чтобы прислушиваться к водопаду слов, тут приходилось, краснея, отводить глаза в сторону, и ощущение возникало, что женщина вот-вот просунет ладони ему под свитер, и начнёт мять, и царапать его тело.
Мужа, над которым откровенно подсмеивалась, Анна Ивановна характеризовала как кролика, говоря, что в нем, если чего и осталось от мужика, так это слюна, которой брызжет, когда он кричит.
Анна Ивановна, вздыхая, говорила, что ему, Виктору, как и всякому молодому человеку, начинавшему жить, нужен наставник, который вел бы по жизни. «Уж не она ли хочет быть им»,- зачастую думал Виктор, представляя себя рядом с ней.
Виктор знал, что если Анна Ивановна, что втемяшила себе в голову, это, скорее всего, обернется фарсом. Из нее изливались идеи, то помощь кому-то организовывала, то загоралась и начинала готовиться к празднику, узнавала, кому какие подарки хотелось бы получить, бегала, доставала, а тут объявила, что хорошо бы, согласно давним традициям, создать учительскую семью, намекала на его дружбу с учительницей начальных классов, Ниночкой. «Их нужно свести!» Словно он бычок какой-то. За веревочку взяли, и отвели к корове. Дудки! Свести хочет лишь для того, думал Виктор, чтобы выступить благодетелем, чтобы иметь лишнюю возможность поучать. Но он пока не болванчик в чужих руках. Когда за тебя что-то решают, это всегда воспринимается в штыки. Хотелось всех послать далеко-далеко.
Виной его состоянию, конечно, была весна.
Маета тяготила, тяготила своей раздвоенностью, неопределенностью.
С одной стороны, есть тот Виктор Донев, который ходит на работу, прыгает на уроках физкультуры с детьми, что-то там говорит, выставляет отметки, даже смеется, этому Виктору строит глазки, влюбленная в него учительница начальных классов, Ниночка. Не красавица, но и не уродина, с хорошей фигурой, с заразительным смехом – смеется, так глаза прячутся где-то в прищуре.
 С другой стороны, есть скрытая от всех жизнь, где Виктор Донев -  бука, молчун, которого с некоторых пор неотвязно гложет и долбит мысль о бренности жизни, что смысла в жизни нет, нового ничего он изобрести не сумеет, зачем тогда жить, зачем кипеть никому не нужными страстями!? Зачем, зачем, зачем…
Ведь смысл жизни, это не сумма того, что ты копишь каждый день, открывая что-то новое для себя. Бездумно складываешь в котомку за плечами, потом разберемся, надрываясь, тащишь с собой, радуешься каждодневному прибавлению, огорчаешься, ненавидишь, даже не пытаясь понять, для чего это всё нужно. Всё кладешь, кладешь до того момента, когда уже нет сил не то, что нести, а просто сделать шаг. Мешок накопленного богатства перевешивает.
Тогда приходит мысль, проанализировать, и начинаешь делить сумму каждодневных открытий, и в результате деления получаешь некий результат – свое место в жизни, так называемая, нужность, которая никому кроме тебя не нужна. Не жизнь, а арифметика какая-то.
В той, скрытой от чужих глаз жизни Виктор ненавидел себя за беспомощность, за тупость, за отсутствие штришка гениальности. Он думал, что жизнь вообще узнать совсем нетрудно, это только свою жизнь человек открывает каждый день, решая неразрешимую загадку.
В эти дни первый раз ему пришли мысли о смерти, раздумья об уходе из жизни. Прокручивались мысли о том, как будут рассуждать люди про его нелепую смерть, кто-то будет осуждать, кто-то жалеть, только никто не поймет причины, побудившие его на это.
Виктор чувствовал, что с этими мыслями в нем что-то умирает. Его не интересовали последствия, будет он, не будет его – это совсем не волновало. Хорошо бы, думал он, сгинуть так, чтобы не нашли, где-нибудь в лесу.
 «Я не живу, а как-то сонно маюсь, я жив еще, но я уже мертвец»,- сколько раз на дню прокручивались в голове эти строчки. Помнились только эти строчки, и ни одной новой он не мог придумать. Даже в этом он иссяк. Если уж стихи не писались, то дело швах.
Самое главное, нет желания что-то изменить, нет цели. Он пуст. Он мелок и в мыслях, и в поступках, и в чувствах. Его угнетало, что он как бы надел маску страдальца. Болтается, как неприкаянный. Он не помнил, что происходило вчера, он не думал, что будет завтра.  Уверился, что обделен природой, выхолощен, голый, как одинокий куст на продуваемом всеми ветрами пустыре, исхлестанный дождями, общипанный козами, замурзанный.
Сравнение с кустом пришло, когда он как-то шел через зараставшее поле. С чего-то внимание его привлек куст березки, ничем не отличимый от десятков других. Ощущение остановило, что больше он не увидит так этот куст. Будет смотреть на такие же кусты, но смотреть не так. Он тогда понял, что жизнь проходит мимо, мимо, время уходит, а он ничего не достиг. Не тогда-то и возникла мысль, что живет не так, что все идут в ногу, а он сбился, что все понимают, даже этот кустик, что он пуст.
Долго Виктор смотрел на куст: треплет его ветер, вырос, казалось, сам по себе, беззащитный, одинокий, слабый. Где-нибудь на опушке, под прикрытием других деревьев, кустику было бы намного лучше…Но, думалось, управлять жизнью, увы, мы не можем, можем только бороться за жизнь. Вот и кустик, семечко ли птица выронила, ветром ли занесло, только вырос он посреди поля. Вот и остается, так подумалось Виктору, и кустику, и ему, раз родился, а кто у него спросил, хотел или не хотел он родиться, принимать условия жизни такими, какими они есть, не унывать, по мере возможности, не падать духом, трепыхаться, а как иначе назвать эту пустую жизнь, пока дозволено. Жить, как тот куст, под порывами ветра сгибаться и распрямляться…

                3.


Виктору Доневу чуть-чуть за двадцать лет. Год с небольшим работает он в маленькой деревенской школе, ведет физкультуру. Это мать уговорила его, после того как не прошел по конкурсу в институт, идти учителем в школу.
«Что там,- говорила мать,- работа в школе – не бей лежачего. Попрыгал на уроке с детьми, ума для этого много не надо.  Директора я знаю, о тебе говорили, он мужик нормальный, подскажет, если что не так. Стоящий учитель в деревню, тем более вести физкультуру, не поедет, а ты не ради денег, за идею,- пошутила мать,- с твоими спортивными разрядами в самый раз подходишь. Там уроки физкультуры женщина ведет, у нее своих забот хватает: дети, огород, корова, ей не до физкультуры, не этим голова забита. Да и физкультурник, мужчина или женщина, есть разница? Так что соглашайся, ничего не теряешь, стаж заработаешь, характеристику, и готовься, готовься в институт».
Школа была обыкновенная, сельская. Располагалась в двух разлапистых зданиях послевоенной постройки, возведенных на месте бывшей барской усадьбы. При школе был и интернат для ребятишек из окрестных деревень. Был и учительский дом на пять квартир, с сараями, колодцем.  Строения создавали контур в виде буквы «П», внутри которого находилась спортплощадка с турником, столбами, на которых висела, вся в дырах, волейбольная сетка.
Взгорок, где когда-то стоял барский дом, теперь куча битого кирпича и щебня, зарос крапивой, лопухами. Внизу когда-то плескался пруд, спущенный, говорят, в голодные довоенные годы.  Теперь в низине паслись лошади, зеленели огороды, сочился ручей, на проплешине интернатские гоняли в футбол.
Школа была на особом счету – два года назад прославилась на весь район тем, что ученики подняли бучу, попытались отстоять учительницу немецкого языка, которую увольняли за склоку, которую она развела: всё жаловалась на директора, втягивая в это не только родителей, но и учеников. Но ученикам она нравилась, двойки не ставила, вела разговоры «за жизнь». Вот ученики и написали на доске: «Верните нам нашу Светлану Ивановну!», и строем ушли из школы. Это наделало шуму. Приехали проверяющие. Школу склоняли на всех совещаниях. В склоку взрослых были замешаны ученики. Такого не должно быть! «Наши дети должны быть ограждены от разборок взрослых».
 Конечно, ученики не сами додумались до такого демарша, кто-то подбил, кто, не выяснили. Особо и не разбирались. Больно вопиющ был случай. Директора уволили, часть учителей по другим школам разбросали. Вот Виктор и оказался среди новичков.
Нервотрепка всех вымотала. Ученики распустились, дисциплина захромала, про успеваемость и говорить не приходилось, братья Спиридоновы, один в шестом классе, другой в пятом, по шестьдесят ошибок делали в изложении на полторы тетрадные странички. А таких Спиридоновых в каждом классе набиралось достаточно.
Хотя по физкультуре двоек не ставят, тут Виктор был в лучшем положении, но общая нервозность и его доставала. Разве можно забыть, как при подведении итогов за четверть директор запер учителей в учительской на ключ и ушел, сказав, что успеваемость должна быть не ниже девяноста двух процентов, только в этом случае он откроет дверь. И как учителя уговаривали друг друга поставить вместо двойки тройку.
Новый директор, Владимир Прокопьевич, был Виктору несказанно рад, как-никак мужик еще один появился среди бабья, как он выразился. А то ни покурить, ни матюкнуться.
Ученики, особенно мальчишки, Виктора боготворили. Он с ними в футбол играл, в волейбол, в поход ходили. Девчонки, восьмиклассницы, глазки строили.
Мальчишки визжали, когда пришла идея провести свои школьные олимпийские игры. Подняли на шесте белый флаг с пятью кольцами, деревенские было подумали, что в школе не иначе как мор начался. Секретарь сельсовета примчался разузнать, что это за флаг и с какой стати его вывесили, кто разрешил.
Все Виктору сначала нравилось: и отношение к себе, как к взрослому, гордость даже какая-то появилась, распирало изнутри, как же, Виктором Андреевичем зовут. Это как-то сразу добавило авторитета ему, хотя, честно сказать, и коробило, передергивало, так как устанавливало дистанцию между ним и учениками. С ребятами он нашел общий язык, ненамного старше их был, но потом интерес к суетной школьной жизни стал пропадать, навалилась эта, как он назвал, тягомотина, в глазах появилась угрюминка.
Даже завязавшаяся было дружба с учительницей начальных классов, Ниной, ничего не изменила. Нина отрабатывала после окончания училища, ее постольку поскольку интересовали школьные проблемы, ее мутило от запахов, деревня тяготила, жить в ней не собиралась, как-то высказалась, что она, на худой конец, не прочь окрутить городского, выйти фиктивно замуж и уехать, чтобы только не видеть унылость всего этого, от которой плакать хочется.
Сначала Нина ему не то чтобы нравилась, может быть, их бросило друг к дружке из-за того, что ей было тошно, а ему просто нужен был собеседник. Хотя он и мысли не держал в голове, что между ними может быть что-то серьезное. Их странная дружба не была предметом какого-то пристального наблюдения. Разве что мальчишки интернатские, когда он приходил в гости к учительницам, (жили они втроем, Зинаида Васильевна, Валентина Васильевна и Нина), залезали на пожарную лестницу и кричали: «Тили-тили тесто, жених и невеста», мяукали…
Работу в школе Виктор не считал своим призванием, это было, в общем-то, случайное место, а так как к любому случайному месту привыкнуть нельзя, то Виктор в той обстановке боялся потерять способность отличать хорошее от плохого, настоящее от случайного.
Кем для него была тогда Нина, сказать трудно. Просто показалась, что с ней интересно проводить время.  Тянуло к ней, как к женщине. Тянуло обнять ее, почувствовать теплоту тела, упругость груди, тянуло заглянуть в глубину глаз, тянуло смотреть, как под платьем играет при ходьбе тело. Слушать её голос, вдыхать запах духов и еще какой-то особенный, неуловимо-притягательный аромат влюбленности. А потом наваждение какое-то нашло, словно пелена спала с глаз.
 Нина с ее ни к чему не обязывавшим смехом, может быть, чуточку глуповатым, по-своему волнительным, так радует и волнует заблудившегося путника далекое бряцанье манящего колокольчика в тумане, казалось, была запрограммирована на любовь, ждала какого-то чуда. Свои, неуклюжие, попытки понравиться, какие-то вымученные, тошнотворно банальные, где жесты, слова, движения из раза в раз повторялись, тоже не отличались оригинальностью. Жизнь выходила пустая, без интереса, какая-то омерзительно глупая своей обыденностью, неинтересная…
Виктора стало пугать, начинало представляться, что месяцы, годы и много лет будут тянуться такие серые дни, вплоть до самой смерти. Никогда не будет лета, и эта весна, то наступившая, то сдавшая позиции, все снег и снег, будет бесконечна. И этот постоянный гвалт, который, то нахлынет, то откатится, и завтра, и послезавтра, и через пять лет, до пенсии, будет преследовать его, и все время он будет прыгать на уроках физкультуры.  Все будет одно и то же, вымученное, устоявшееся.  Это показалось настолько мелким, что, как-то враз, перетряхнуло его представление о жизни, о месте в жизни, родило маету неопределенности, желание всё разом изменить. Нестерпимо захотелось нарушить это томительное состояние. В разговоре с Ниной появилась какая-то неловкость принужденности. И что-то отринуло Нину, куда-то уплыла влюбленность, а была ли она, не объясняя причин, стал сторониться, замкнулся. Нина, понятно, переживала, пыталась выяснить причину охлаждения, плакала. От этого или ещё какая причина появилась, Виктору захотелось, бросить всё и уехать. Всё равно куда.
Причиной разлада, может быть, стало и то, что однажды он услышал, как Нина откровенничала с Анной Ивановной, и та, на правах зрелой женщины, разбиравшейся в мужчинах, как композитор разбирается с нотами, упиваясь своими знаниями, советовала.
 - С ним, девонька, нужно сделать первый шаг самой, понимаешь, о чем я говорю? Нужно, чтобы жадность друг до друга появилась.
- Он робкий,- отвечала Нина. - Он точно чего-то ждет. С ним счастья не будет. Я много думала над этим…
- А ты не думай… Он не робкий, он витает где-то в облаках, приземлить его нужно. Молодой, здоровый парень… Подпусти его совсем близко. Бери инициативу в свои руки…Да что ты, не знаешь, как приручить парня? Не церемонься, поставь его перед фактом…От сладкого еще ни один не отказался…Ведь он тебе нравится? Эх, мне бы твои годы!
И было в голосе Анны Ивановны, глубоко спокойном, какое-то торжество и мечтательность.
Тот разговор и остался просто разговором, то ли у Нины хватило ума не переступать грань, то ли Виктор своим поведением, меланхолией, окончательно убил ее любовь и надежды.
Может быть, одной из причин маеты было и то, что в общежитии, когда поступал в институт, познакомился с девчонкой, колдуньей не колдуньей, но которая вспоминавшимся разговором, пророчеством, царапнула нутро. И звали ее чудно – Динара.
Ее глаза завораживали. Зеленые, они притягивали, как дикаря притягивает огонь костра. Внутри них чертенком дрожала смешинка, словно заря на небе играла далекими отсветами. Глаза все время меняли окраску, становились то темными, то светлыми. Он разглядел это, когда Динара попросила показать руку, и наклонилась над ней, теплой своей ладошкой разгладила кожу на левой ладони Виктора. Что уж хотела она разглядеть в хитросплетении линий, Виктор не знал. Но что-то магическое было в этом решительном жесте. Смех, который разбирал его до этого, пропал. Не верил он в гаданья, как можно судьбу определить по линиям на ладони. А если рука исчезнет, отрубят ее? И предложение Динары посчитал только поводом продолжить разговор, какой они вели в коридоре общежития.
Если бы речь об этом завела цыганка, он наверняка бы отказался. Цыганское гадание имеет вековые традиции, врет ли она, говорит правду, слово, оно оставляет отметину в подсознании, опасаться нужно цыганского гадания. А тут предложение погадать от девчонки.
Недавно это было, а как бы и давно. Отложилось в памяти, что ее звали Динара, да еще, кроме зеленых глаз, припоминалась фамилия, вроде Мальдини, оканчивавшаяся на «ини», какая-то итальянская. Итальянцы тоже, говорят, навроде цыган.
Динара сказала, что ее бабушка ворожила, не только умела порчу снимать, но и судьбу предсказывала.
- Дай руку,- попросила она.
Интересную жизнь предсказала Динара. И сколько потом ни смотрел Виктор на свою ладонь, ничего из сказанного не видел. Разобраться в линиях на его ладони могла только женщина.


                4.

…Выдавливаемая из нутра улыбка, когда косенький отсвет солнца попадал на лицо Виктора Донева, искажала его лицо мальчишеской, какой-то блаженной гримаской. Можно было подумать, что радуется парень тому, что первый раз плывет на лодке, все для него внове: река, плеск воды, заросшие берега. Глядя на его лицо, нельзя было не улыбнуться, и почтарь, которого два часа назад Виктор насилу уговорил, чуть ли не на колени стал, упрашивая взять с собой, угрюмого вида мужик, покосившись несколько раз, хмыкнул, проговорил.
- Когда у маменькиной сиськи ребенок напузырится молоком, так же вот, сытенький, дурашливо лыбится…И ничего-то ему не нужно, хоть весь мир перевернись…Ты-то чего щербишься, Витёк? Впереди неизвестно что, а у него рот до ушей…Девка, что ли, приблазнилась?
- Так плывем же, Донат Васильевич, плывем,- победно вскинул кверху руки Виктор и тут же устыдился своего порыва -  причины радоваться, в общем-то, не было, смутился, поёжился, отвел взгляд в сторону.
Виктор смутился, потому что Донат Васильевич был прав. Он действительно только что думал о женщине, с которой столкнулся в аэропорту перед посадкой в самолет. Чем она его поразила, он не знал, но память в который раз выхватила её лицо. Силуэт женщины размыт, условен, но ощущение, опять ощущение, ощущение того мига осталось, когда он бросил на неё взгляд. У человека есть особое внутреннее чутье, сродни собачьему, оно и подсказало ему: вот она!
Видела она его, нет, скорее нет, так как походя посмотрела, потому что поправляла одежду на ребенке, но он сфотографировал, вобрал в себя её образ. «Кто-то счастливый ждёт тебя»,- подумал он.
 Лицо той женщины почему-то привиделось ему…
По низкому, плоскому, блекло выцветшему небу, точь-в-точь, как вода в Харалянге, ползли пенистые облака. Небо было настолько низким, что макушки островерхих однобоких ёлок на прибрежных увалах, казалось, утопали в тени, отсветы робко греющего, как – бы понарошку солнца, почти не добавляли красок.
Ночью прошел дождь. На полощущихся в воде ветках белела пена. Сдавленный берегами, ещё не набравший мощи поток воды, серый, мутный, тёк навстречу облакам.
В этой мути, едва возвышаясь над водой, щепкой моталась лодка. Стрекот мотора вяз в прохладном воздухе. Русло реки петляло, лодка повторяла изгибы, то прижималась к пологому левобережью, испещренному болотными кочками, нарытыми то ли кротом, то ли болезнь, тундровая какая изгадила землю волдырями, то резко уходила к противоположному берегу, более обрывистому, заросшему ольхой да пламенеющей рябиной, с завалами сухостоя да подмытыми, упавшими в воду елками.
Обнажённые рябоватые меляки выступали из воды и были похожи на вздувшиеся, замоченные перед стиркой тряпки. По ним важно ходили «халеи» - крупные чайки. На перекатах, словно кто-то шоркал эти тряпки, взбитые клочья пены поток уносил вниз.
Забитые песком протоки выделялись нагромождением топляков, буревших, словно кости доисторических животных. Желтизна тронула березняк, побурел, скукожился лист на ивняке, осунулась трава.
Лодка была почтовым катером, на котором развозили газеты, не частые в этих местах письма, служебные предписания.
Весь вид лодки, с кабиной, окрашенной в зеленый цвет, сколоченной из фанеры, двух листов плексигласа, походил на хорошо увязаную копёшку сена. На носу белой краской было выведено имя «Варя» и черной - шутником приписана корявая, несмывающаяся буква «г».
На «Варе-Варяге» и плыл пассажиром Виктор Донев.  Круглолицый. Пушок русых волос лепился по подбородку и щекам, наверное, не знавшим бритвы, что ничуть не добавляло взрослости его мальчишескому лицу. Кепочка была надвинута на лоб. Воротник коричневого полупальто топорщился.
Чувство благодарности переполняло Виктора. Еще бы, его словно вело провидение: и на самолет взяли, и дальше все пошло, как по накатанной дороге.
Когда самолет АН-2 приземлился на маленьком лесном аэродроме базы сейсмиков, возле прилепившихся у обрывистого берега хибарок фактории, попутчики, мужики, с которыми летел, сразу подсказали, чтобы шел к магазину, и высматривал там почтаря, Доната, по кликухе «Летун». Вскользь обмолвились, что Донат не то летчиком был, не то штрафником в войну, не то с фамилией кличка связана, одним словом, не повезло мужику, попал в какую-то передрягу. Сидел. Освободили. Теперь почту возит. Ни бабы у него, ни дома путевого нет. Так, живет, небо коптит. Пьет. Мужики предупредили, чтобы «Летуном» не называл – не любит мужик, когда так чужие называют.
 Донат, исполняя службу, всегда к прилету самолета подруливает на лодке к берегу. Кто ему сообщает о самолете – бог знает, но всегда четко появляется. Ждет, может, груз, для него, какой окажется.  «Так что, ищи, наверняка, ошивается у сельпо. С ним можно договориться».
На втоптанных в грязь досках крыльца магазина, закрытого на замок, толкались два подвыпивших мужика. В брезентухах нараспашку и вислых штанах, заношенных до непроницаемой плотности. На клетчатых, запахнутых рубахах, у обоих не было пуговиц, из мешковатых горловин виднелись синие майки. Болотные резиновые сапоги с завернутыми отворотами, обувка кота в сапогах, не хватало лишь шляп с пером, дополняли непритязательность одежд. Покачиваясь, они полу внятно о чем-то спорили. Один, помоложе, все выпячивал грудь, петушился, явно нарывался на неприятность, все порывался куда-то пойти. Второй, в годах, держал обеими руками молодого за плечи и не пускал. На завалинке магазина сидел третий мужик. Годов, может, пятидесяти. Курил. Снисходительно наблюдал за действом, не пытаясь вмешаться. Возле его ног лежал мешок.
- А ну, сучок драный, вдарь его по сопатке,- сипло прокомментировал он очередную попытку молодого освободиться, слова были сказаны словно бы в пустоту, не относились ни к одному из толкавшихся. - Ишь, гусаками выхаживают, сошлись, так действуйте…Эх вы-ы, нутота!
В происходящем у магазинного крыльца не было ничего особенного, действие вполне отражало картину деревенской идиллии, разве что не хватало криков петуха, коров, баб, лузгавших семечки, на завалинке избы напротив, а так все соответствовало тому сценарию, который пишется под вечер в любом селе.
Разборка датеньких мужиков у магазина, а где им еще толкаться, как не там, незлобливый лай собак в отдалении и подначивающий доброхот, как всегда, ротозеем торчит на завалинке, подавая советы. И солнце, с каким-то несуетливым умиротворением, неспешно, словно играя, то выглянет в прореху облаков, то скроется, и ветерок, ласково, словно пуховкой, касается лица - все это было настолько обыденным, что в другое время, эта картина, наверняка, заставила бы Виктора пристальнее вглядеться в окружающее, но теперь ему было не до красот.
- Мужики, кто перевезет на другую сторону? - спросил Виктор. - До зарезу нужно…Заранее спасибо скажу…
- Спасибо, не булькает,- отозвался мужик на завалинке, который, как оказалось, и был тем самым Донатом. - За спасибо дом не построишь…На ту сторону, это в Кутоган, что ли?
- Ну…
- Баранку гну…
Из сбивчивой, путаной речи Виктора, Донат понял одно, что парень устроился на работу, то ли отстал от своего рейса, то ли его посадили не на тот самолет. И теперь он не знает, как добираться, ни денег у него, ни знакомых, полный конфуз, от этого растерянность, чуть ли не паника. Виктор все это мямлил, краснел, заискивающе смотрел в непроницаемые бесстрастные глаза почтальона, с ужасом понимая, что дальнейшая его судьба зависит от этого человека. Он заранее был признателен этому человеку.
Это вот чувство благодарности теперь и выдавливало, может быть, ту дурашливую улыбку.
 Мудрено было, исполняя работу на реке, выделяясь среди людей тем, что без конца снуешь от одного поселка до другого, остаться без прозвища, которое давалось раз и навсегда, определяя суть носителя. Вот и Донат был пропечатан прозвищем.
Лицом Донат был не очень приятен. Судьба, видать, не баловала. У людей, которые много пережили, лица почему-то тяжелые. Да и река, с ее сыростью, с туманами, с холодной водой, с низовыми пронизывающими ветрами, не утончала черты лица. Донат был плохо выбрит. Задубелая кожа, особенно на щеках, свисала жесткими складками, и лицо от этого казалось сморщенным, не то в прищуре, не то от преждевременной старости. Лицо, можно сказать, было угрюмо. В узких, прищуренных глазах его быстро жили и сгорали какие-то непонятные мысли. Казалось, человек, смотревший таким взглядом, знает о жизни потаенную ее сторону, но таит это в себе, словно сознает, что те знания не для всех.
Серый, грубой плотной вязки свитер с залоснившимся воротом, отвисшим, словно раскисшая губа у старой клячи, закрывал подбородок. Лохматящиеся, давно не стриженые волосы, редко видевшие как расческу, так и божий свет из-под суконной солдатской зимней шапки, с торчащими вразнобой ушами, одно ухо налезало на левый глаз, другое елозило по воротнику, свисали отдельными косицами.
Русло реки то сужалось, сдавленное песчаными намывами, то разветвлялось несколькими рукавами. Катер захлебывался на мелководье, оставлял сзади за кормой мутный бурун. Бог знает, по каким, одному ему известным приметам Донат ухитрялся провести его.
Вспугнутая шумом мотора, стайка уток сорвалась с воды, пролетев немного, плюхнулась на виду лодки, Виктор вскинул голову, привстал, умоляюще посмотрел на Доната, у которого, за спинкой сиденья, стояло ружье.
- Дремли - дремли,- засипел Донат насквозь простуженным голосом, когда он говорил, горло надувалось, лицо краснело. – Эко утка…Толку от нее… Это рази дичь? Возня…Скоро ногой то добро отпихивать будешь… Не, Витек, все ж таишь, какого рожна сюда занесло? Власть по тебе не проехалась, жизнешка так, куцая была, латать ее не надо, от алиментов рано бегать… Ежу понятно - ни по одному пункту не проходишь…Так от чего бежишь?
- С чего взяли, что я бегу? Я не дефективный, медицинскую комиссию прошел. Все справки есть. Невропатолог, и тот, ничего не нашел ущербного. Чудно! Захожу в кабинет: сидит мужик, пишет. Поднял голову, а перегаром от него несет! Палец перед собой выставил…
- Следите за ним,- повел палец в одну сторону, другую. Остановил.
- Давно косоглазие?
Я глаза от удивления вытаращил…
- Да у вас явное косоглазие…
- С чего это? Никогда не было,- отвечаю.
- А, иди,- махнул рукой. - В экспедицию, что ль? Там всякой твари по паре…Нормально…
- Вот видишь, Донат Васильевич, все у меня нормально. Осваивать еду эти места, буду работать,- сказал несколько запальчиво Виктор.
- Работать?!- хмыкнул как-то, дурашливо-пренебрежительно, Донат, подмигнул глазом, оглядел пассажира, словно прицениваясь, с какого боку подобраться с расспросами. - На работу, милок, обычно кагалом везут, а ты один! Усек? И вещичек маловато, чемоданишко да рюкзачок тощенький. Уж мать бы наложила тебе с собой подорожников верхом… Натворил чего и не говоришь…Мне-то все равно, не хочешь не открывайся…Да и больно-то молод…
- Как понять не можете… с чего, ради красивых глаз что ли, я б поперся в эту глухомань…
- А бог тебя знает…Тебе видней…Только так я думаю, что не только маета, да тяга бродяжничества толкают человека к перемене места…Бродяга, так по тебе не видно, что ты бродяга, значит, нутро больное…Смысл, значит, ищешь… Попорченный…

                5

Виктор и сам толком не знал, зачем занесла сюда его нелегкая. Ну, не прошел снова этим летом конкурс в институт, с дуру, купил билет на поезд до Лабытнаног, больно чудное название у станции. Не ехать же домой, не говоря уже о том, чтобы снова в школу на работу идти – со стыда сгоришь.
Приехал в эти Лабытнанги. Потолкался на вокзале, понял, что никто его не ждет, и на столбах и заборах не развешены объявления о приеме на работу, и никто за рукав не затаскивает в конторы, как думалось. Гостиницы и той возле вокзала не было. Люди с поезда спешили на пристань или занимали места в зале ожидания. Вот и Виктор двое суток обитал на вокзале. Днем ходил по организациям, а спать шел на вокзал. Наслушался и насмотрелся всякого.
Без прописки принимали на работу только в управление с длинным названием, касавшимся обустройства разведочных площадей на нефть и газ. Раз газ и нефть, то это наверняка экспедиция. Виктору, в принципе, было все равно куда устраиваться – лишь бы приняли, лишь бы почувствовать нужность. Оформили плотником второго разряда. Спросили для смеха, что ли, ножовку держал в руках, топор от молотка отличишь?
Шесть человек набралось их, искателей новизны, для покорения неведомого Кутогана, куда, как говорили, перебирается экспедиция.  Два дня назад пятеро улетели, а он отстал. По-глупому отстал. Три дня ждали вылет, три дня кости на полу мяли, колоду карт измусолили. У экспедитора, которому поручили их отправить, русским языком спросили: «Будет борт?» Тот буркнул, что как бы и нет… Вот и послали его мужики за куревом в город. Рюкзачок дали. Пока туда - сюда на попутках мотался – вертолет, откуда он и взялся, и забрал мужиков. Виктор и опоздал, может, на десять минут…
Экспедитор, которого запыхавшийся Виктор нашел в закутке буфета, лишь досадливо поморщился.
- Вон вещички твои в углу…Поезжай-ка ты, парень, домой. На этих мужиках пробы ставить негде, что у тебя общего с алиментщиками, забулдыгами? Все, милок, борт улетел, ничем помочь не могу. Говорю, ищи работу в другом месте. А если так подперло, вон в углу сейсмики, с ними договаривайся, они из тех мест…Два лаптя по карте…
Никогда еще Виктор не чувствовал такой тоски, такого отчаяния как в тот момент. Казалось, всё рухнуло. Это потом он рассудил, что, ну не в Кутоган, всё равно куда-нибудь улетел бы. Не сошелся свет клином на Кутогане. Но в тот момент растерянность, разочарование его переполняли. В тот момент он думал об одном, что если не попадет в Кутоган, то жизнь его будет напрасной.
- Тебя, что ль, значит, за куревом отправили? - спросил мужчина, вроде как равнодушно, окинул взглядом Виктора, тому послышалось в голосе нескрываемая ирония. - Ты что ль отстал? 
Виктор, который ни о каких сейсмиках, вообще о такой специальности не слышал, начал мямлить про улетевший вертолет, про то, что домой ехать никак нельзя, что жаждет проверить себя и свои силы здесь, мужчина как-то критически хмыкнул.
- Говорили, говорили про тебя. Не жуй мочалку. Просили тебя подкинуть. Соседи всё же. Раз горишь желанием, в лучшем виде доставим. Не на закорках нести, самолет увезет…Может, и у нас тормознешься…Кадры нужны…Сегодня, брат, у нас отбой, нет борта, а завтра летим… Не боись, впишу в список…Спать здесь будешь или мотнешься в город, а что, напоследок впечатления цивилизации хватить в самый раз? Здесь, так погляди за барахлишком. Ящики наши никому не нужны, тащить вроде нечего, но береженого бог бережет… 
У Виктора даже сердце екнуло от радости, стало легко. Его так и подмывало заорать, ткнуть в грудь кого-нибудь кулаком. Эти, трое, торопившиеся уехать в город мужики гуднуть напоследок, были дороже всего на свете.
Старшего из тройки сейсмиков звали Петровичем, второй, худощавый мужик, который все время старался показать, что и у него есть авторитет, стал уговаривать Виктора переходить к ним. Звали его Костей, между собой они кликали его Котом.
-Ты слушай сюда, может пригодиться,- говорил Костя, слышно порой было, как клацали его зубы. От нетерпения он пританцовывал на месте, видать, больно хотелось, как он выражался, «размагнититься», по-простому - выпить, а может, зазноба ждала. И эта досадная заминка, Петрович всё на зло делает, его нервировала.
- Вообще-то, куда мужики ваши лыжи навострили – там всё в перспективе. Сколь вам посулили родименьких? - говоря это, Костя посучил пальцами. - Там голимый песок. Горбатые рубли да в поту набашляемые червонцы радости не принесут, ими не разбогатеешь. А этот газетный энтузиазм – дурость, для детсадовцев. Держись нас, завтра я тебя просвещу…
- Полно брехать, язык, как помело…Просвещу…Сам давно ли в ногах валялся, чтобы на работу взяли. Гляди ты, рожки появляются, возвысился,- слушая, краем уха, Костю, чертыхнулся Петрович. - Не все ж такие жлобы, готовые за копейку на паперти кучу наделать. Паренек, может, плевал он на деньги, может, другое для него главное…
Виктор неопределенно пожал плечами. Он пристроил рюкзак с папиросами к чемодану и теперь топтался около мужиков, не зная, как отблагодарить их.
-Ты, Петрович,- взъярился было Костя, вначале несколько опешивший от замечаний старшего,- из меня не делай жлоба. Я что, не ставил вам? Забыл? На халяву никогда не пил… И сегодня угощать буду… Поганенько мыслишь,- забормотал примирительно Костя, поглядывая на Петровича.
- Не блажи, хватит, тоже мне, неразжева,- поморщился Петрович,- нарухали ему, соли на хвост насыпали, чего завелся? Молчи,- махнул он рукой. - Не сбивай парня с панталыку… «Угощать буду»,- прогудел Петрович,- гляди, не поперхнуться бы…
Переругиваясь, мужики пошли к выходу. Виктор оглядел зал. По всему выходило, что вылетов на сегодня больше не намечалось. Люди бесцельно слонялись по залу, толкались у справочной, играли в карты, ели. Укладывали детей. Суета. Никому не нужная суета, убивающая своей неопределенностью. От полноты чувств Виктору пришла в голову несуразная мысль, что если, чем просто бить баклуши, для людей организовали б дело, сколь людей маются по вокзалам.
Эти мысли пришли в голову Виктору, когда он по-хозяйски уселся на ящики, пересчитал их, довольно, с шумом выдохнул из себя воздух. Осталось только утра дождаться.
Мужики заявились к восьми часам. Опухшие, помятые. Сердитые.
- Хавал? - спросил Петрович, и, на отрицательное мотание головой Виктора, добавил,- ну, так нельзя. Поесть – это первое дело. Без тебя не улетим. Червонца хватит?
Когда Виктор вернулся в зал из столовой, где наскоро перекусил кислой холодной котлетой, состоящей наполовину из хлеба, с гарниром из холодных же слипшихся комком макарон, запив все это бурдой под названием чай, мужики начали вытаскивать ящики на улицу. Костя гундел, видно, давно начатый разговор, от которого толку не ожидалось, но мужик никак не мог или не хотел этого понять, и продолжал все в одном духе.
-Не, ты, Петрович, упертый, сображка не варит…Куда нам без бабы? Чокнемся, на стенку полезем…А на кухне, кто работать будет? Посуду мыть? Зимой без бабы, вообще, скукотища, неуютно…Баба глаз радует, мысль освежает, греет…
- Баба нужна…Ну,- соглашался как-то равнодушно Петрович, отправляясь за очередным ящиком.
- Так давай я смотаюсь, привезу Катерину…Чем она плоха?
- Ну,- помолчав, как бы обдумывая, пыхнул Петрович,- что она вначале держать будет тарелку или тебя слюнявить…Эта кулема всех перебаламутит…Передеретесь…Баба на зимовье, как спичка в пороховом погребе…
- Хошь, слово дадим, что этого не будет,- постучал себе в грудь Костя.
- Зарекалась свинья в грязь не лезть…Охолонь…
Грубовато-насмешливые обращения мужиков друг к другу, без заискивания, без лести, восхищали. Чувствовалась независимость. Бравада. С другой стороны, это настораживало. Люди что-то не договаривали, не раскрывались полностью, таились. Бравада - пена, а под ней что? Даже и не это насторожило Виктора. Не встревай, никто не прицепится. Не заводи человека, он ничего плохого тебе не сделает. Насторожила хамоватая бесцеремонность, пренебрежение всем, что ли. Мол, все ерунда, все ничего не стоит. Всё сводилось к рублю. Все купить можно, на худой конец украсть. Нутро отчего-то съежилось, восстало против хвальбы, показной щедроты. За всем этим стояло что-то так пока до конца им и не осознанное, но что уже вызывало любопытство. Перед этими мужиками не надо было ломать комедию.
Рассказывая Донату события последних дней, Виктор не ждал ни одобрения, ни осуждения. Больно много случилось такого, в чем он и разобраться толком не мог.
- Вот такая моя эпопея была, Донат Васильевич,- Виктор насупил брови, словно вновь проживал те дни ожидания в порту, вздохнул. - Три дня бичевали в аэропорту,- слово «бичевали» Виктор как-то смачно выделил, оно было новым для него, с каким-то необычным смыслом, несло тайну. - Экспедитору-то чего, он дома отсыпался, а мы в аэропорту, одну ночь на полу, вторую на стульях. То дождь сутки лил – самолеты не летали, то ветер боковой…Экспедитор явится, побегает по кабинетам, потрясет, перед нами бумагами, как курица крыльями. Я думаю, он не больно и стремился нас выпроводить. Все говорил, что непруха оттого, что не плеснули спиртяги, не задобрили здешнего высшего божка Нума. На небе, мол, живет. В семи чумах. Шестерых детей имеет. Сам седьмой. Вроде как намекал, что поить его нужно, как семерых! Нум этот, мол, без подношений в свои владения не пустит. И вообще, если начало не обмыть, фарта, не будет. Трезвому, в первооткрывательстве, ничего не светит. 
- Трезвому, факт, ничего не светит,- согласился Донат. - Чтобы здесь ужиться, чтоб крыша не съехала, по первости, бухать нужно, а потом все равно становится, привыкаешь. Втягиваешься…
- Раскрутит мужиков на выпивку, затравит,- продолжал Виктор. - А брехать горазд! Договорился до того, что, оказывается, здесь железную дорогу строили и зэков под шпалы клали…Трепло, наверное… Ни на одной карте этой железной дороги нет. У меня пятерка по географии…
Мне и потом повезло, хорошие мужики попались. Они молодцы, они не дали сгинуть, с собой взяли. Кормили. Да ты, на мое счастье, подвернулся, Донат Васильевич, - бросил на почтаря благодарный взгляд Виктор, шмыгнул по-мальчишески носом. - Куковал бы один без денег. Мужики - сейсмики предлагали у них остаться.
- Ну и чего, нужно было оставаться. У них хорошо, сезон скоро начнется, деньга валом, на дурнину, хлынет…Чего ж, не остался? Выбирать перед холодами не приходится, тут приткнуться, да, как медведю, весны дождаться,- сказал покровительственно Донат,- молодой еще, Севера не нюхал, в передряги не попадал. Впервой от сиськи материнской оторвался? Ты хоть работал где аль после армии? Что-то, кажись, не служил…
- Ногу, по-дурости, сломал, сложный перелом был, так не взяли…Теперь все срослось,- сказал Виктор, кивнул головой. - Мать провожала, так плакала, сказала, что мне шлея под хвост попала… Хочется самому что-то сделать. Дорогу свою проложить. Вот, еду в Кутоган…
- Нужен тебе тот Кутоган,- сипанул Донат. - Дорог и без тебя тут напрокладывали…Дорогу проложить,- повторил он, дернул головой, как-то осуждающе, за мальчишество, за чушь, которую несет этот паренек, у которого в голове, по всему видно, мешанина,- Да разве в этом жизнь состоит? Выгоды с родителями жить не видите,- назидательно сказал он, крутнул руль, отворачивая нос лодки от заметного впереди буруна. - Сидел бы дома…Захотелось романтики - иди в лес, разожги костер, посиди, понюхай дым, кусок хлеба покопти над пламенем, дождись углей, пока они золой не покроются, и в люлю, на чистую простынку под материнское баюканье…Кутоган…Чего хорошего в том Кутогане! Поди и специальности нет?
- Была б шея, а специальности научат… Я ж не медведь,- отмахнулся Виктор.
- То-то что не медведь,- пробурчал Донат.
- А чего экспедитор говорил, что в Кутогане как бы и ничего нет, а вы там были? - спросил Виктор.
- Был, не был, какая разница, что об этом теперь говорить,- хмуро ответил Донат. - Железку строил. Только нас, брат, привезли, мы не сами сюда ехали. Самим не дай бог сюда было попасть.
Он замолчал, покачал головой и, словно потеряв всякий интерес к дальнейшей беседе, начал что-то высматривать на берегу.


                6

Река делала поворот, пологий песчаный берег был однообразен, пуст, кое-где зарос ивняком, кое-где убого пепельной зеленью выпятились елки, сузившееся русло реки в этом месте изгибалось, ответвлялось куда-то вбок нешироким рукавом и какое-то подобие острова, похожего на брошенный блин, виднелось впереди.
- Где тебя, мил - парень, высадить,- просипел Донат. - Здесь пристать, тут до железной дороги ближе, или до Кондрата подвезти? Там, может, попутчик, какой будет, впервой, конечно, лучше от жилого дома шаг делать.
Кто такой Кондрат, Виктор не знал, и поэтому ему было безразлично, откуда делать первый шаг. Он знал одно, что каждая минута движения вперед приближает его к мечте. Да, Кутоган был мечтой преодоления себя.
На берегу вскоре показался свалившийся на один бок навес. Настил из осклизлых бревен, сколоченный скобами, служил причальными мостками. Лодка, осев носом, мягко шаркнула бортом. Виктор шагнул на настил, принял рюкзак.
- Берег пуст, лодки не видать, значит, хозяин в отъезде,- высунувшись, оглядывая берег, сказал Донат. - Так что ни роты почетного караула, ни музыки… Извини, не подготовились, сверху не доложили о твоем приезде, не тот уровень.
Откуда-то сбоку из кустов выкатилась взъерошенная рыжая собачонка, похожая на лисицу, тявкнула, по дуге обежала лодку, села в стороне, готовая в любой момент скрыться в кустах.
Донат бросил в воду давно потухший окурок, проводил его взглядом, как его закрутило течение впоновь воды.
- Слышь, паря, поехали со мной. В райцентр отвезу, там и работу найдешь. Около власти легче перебиться. – Видя, что Виктор молчит, Донат сплюнул, продолжил. - Дождь, эта, кажись, собирается, вон облако занасупилось, эк его закручивает. На ночь, глядя, переться по шпалам, ломать ноги, не стоит. Там тебе маслом не намазано. Дождись здесь утра. Утречком, по холодку, направо до железки,- указал он направление,- и по ней, родимой, никуда не сворачивая, дотелепаешь до своих…Да вон, буханку хлеба, возьми, пригодится. Хороший ты, чувствуется, паренек!
Торчать пугалом на мостках толку не было. Все равно утешить или подсказать было некому.
Лодка скрылась за поворотом. Проводив ее взглядом, Виктор запоздало подосадовал, что точно лучше было бы плыть с Донатом. Кругом никого. Даже собака исчезла. Сразу сделалось неуютно.
Внутри все сжалось. Как-то все померкло, съежилось. Кусты впереди вроде гуще сомкнулись, выпятились, откуда-то чернота проступила. И ветер стих, затаился, словно присматривался, что собирался делать человек. Пахнуло пресной речной сыростью, нахолодившим, каким-то болотным, гнилостным запахом.
Гадливенькое чувство страха так и шептало, что нужно держаться реки, что здесь хоть кто-то на лодке проплывет, а там, за кустами лозняка, неизвестность. Неизвестность впереди страшила и рождала любопытство.
Журчала вода, обтекая бревна настила. Пара халеев, крича, пролетела мимо.
Виктор ступил на берег, оглянулся, ботинки утопали в мелком речном песке. Подумалось, ветер или дождь причешет, пригладит местность и не останется на песке ни следочка…
Однако близость жилья чувствовалась. На вбитом в столб штыре висели обручи от бочки, стояло несколько пустых ящиков, сох мешок с разноцветными заплатками, повсюду белела рыбья чешуя.
Чуть левее в кусты вела натоптанная тропинка. Виктор пошел по ней. Сбоку на взгорке стали попадаться кочки с брусникой. Мох присыпали узкие ржавые листья ивняка. От запаха багульника, да и от голода, толком не ел два дня, закружилась голова. Ветер сдул ночную влагу, прозрачные капли дождин лишь кое-где блестели, лишь самые цепкие вспыхивали на брусничнике. Виктор свернул с тропинки. Иссиня бордовые ягоды, гроздьями, размером с детский кулачок, налитые, висели на веточках. Он отломил от буханки горбушку, набрал в пригоршню ягод, съел, потом упал на спину.
В прореху облаков как-то робко, словно в последний раз проглянуло невысокое солнце, высветило золотистость берез. Янтарной желтизной отдавали ягоды шиповника. Вместе с ягодами Виктор, наверное, получил успокоение. Ушла нервозность. Каждая местность имеет свою успокоительную уверенность: в воздухе, ягодах, воде, во всем она растворена.
Сзади послышался шорох. Рыжая собачонка, принюхиваясь, стояла на тропе. На движение Виктора залаяла, поджала хвост.
- Трусь не трусь, человек не гусь, голову под крыло не спрячешь,- сказал сам себе Виктор. - А ты чего разбрехалась? Где твой хозяин, бог Кондрат? Давай, веди к нему,- разговаривая, Виктор голосом словно бы прощупывал окружающее. И возвращающийся назад голос-эхо приносил отзвуки чего-то нового. Это вызывало и оторопь, и растерянность, и понять это было совсем не просто, так как человека давно насильно оторвали от природы, подрубили корни.
У человека есть свои корни: семья, близкие, дом и у природы свои. Корни природы существуют помимо человека. Река, роща, гора, болото – вот они, основа, корни природы. Срой, уничтожь, засыпь все это, созданное творцом -  все равно связь с ними останется. Будет напоминать, отзываться на людях, на их поведении, на их характерах, поступках. Местность несет отметину. Местность - это то, что было до человека и будет после него. Местность вне человека.
Услышать голос-эхо – это как бы приоткрыть дверь, выпустить что-то свое, чтобы оно прижилось снаружи, сплело паутину, вернувшись, принесло тепло окружающего, создало связь. Торопливость не уместна. На запале связь не установишь.
Каждый ищет что-то только присущее ему, неповторимое, единственное. Нужно было отдышаться, осмотреться, уловить миг слияния, ведь миг до этого и миг после этого рознятся.
Где-то в стороне ревматически скрипела сушина, монотонно, по-старчески жалуясь на однообразие. Ик- и- ик- и…И этот звук в осеннем лесу, где шуршат опадающие листья, где запахи перемешались, преобладали связанные с тленом, прелью, словно все-все отсырело, этот звук один был сух, уныл, отзывался болью.
Тропинка вела все дальше и дальше от воды. Когда она пересекла разрыв в ограде из островерхих кольев и нескольких рядов колючей проволоки, проржавелой, с нацепленными на скрутках берестой, пухом, листьями, показались ряды бараков.
Подрост ивняка и березок скрывали их до окон, заколоченных досками. Обмазанные глиной, когда-то беленые стены теперь облупленно щербатились торчащей дранкой. В иных бараках двери были сорваны, в других распахнуты настежь. Черные пасти приглашали войти внутрь, войти даже не то слово, они предлагали вползти, втиснуться, осторожно, бочком проскользнуть.
Виктор от неожиданности остановился. Он вроде бы и испугался. Замешкался. Страх не страх, но что-то остановило. Он не знал, что его остановило. Это были дома, покинутые дома. Словно какая-то стена стала перед ним. Словно он карабкался на высокую гору, и, казалось, вершина, совсем рядом, за ближайшим уступом, но за уступом появилась еще одна вершина, а за ней еще одна, а сил сделать шаг, просто пошевелиться, больше нет. Возникло ощущение усталости, придавленности.
Сколько раз Виктор видел в кино фашистские лагеря. Нары, бараки, колючую проволоку. Серые сторожевые вышки. Захлебывающихся лаем овчарок. Ему и в голову не приходило, что такие же лагеря есть и для своих людей. И вот он, брошенный, пустой, зарастающий лагерь. Не киношный, а настоящий.
Виктор сбросил рюкзак на землю. Шагнул на крыльцо. Шумел ветер, скрежетала полуоторванная жестянка. Эти звуки были неживые, холодные. Все равно как скрипит сушина. Мурашки пробежали по спине. Сделалось жутко и одновременно любопытно. Ощущение, как будто стоишь перед склепом, оттуда идет холод, пробирает дрожь, а тебе жутко хочется заглянуть, хотя и знаешь, что там ничего нет.
На крыльце сквозь щели в досках росла трава, в одном месте пробился даже куст березы.
Внутри барака сумрак. Вдоль стен двухъярусные нары, доски настолько вышарканы, побурели, что казались покрытыми лаком. Груда мусора, кирпичей указывала место, где стояла печь. В углу за дверью отгорожен закуток с железной печкой, сделанной из бочки. В стене вбиты крючки, рядами натянута проволока.
Виктор ходил по бараку, широко открыв глаза. Для него все было необычно. Двухъярусные нары, низкий потолок, столб, подпирающий балку, ржавый гвоздь, вбитый в стену, трещинка на доске, сучок, фанерные квадратики в изголовьях с надписями химическим карандашом – отовсюду, казалось, глядели на него не видимые глаза обитателей, все это многократно, было изучено, рассмотрено внимательными глазами обитателей барака, сгинувших где-то в круговерти жизни. Чем будет видеться какой-нибудь сосновый сучок, источающий смолу, если изо дня в день пристально смотреть на него, касаться пальцем, принюхиваться? Экраном, в какой мир будет коричневый срез? Недели, годы – все одно и то же…Шаги отдавались в пустом помещении, и было такое ощущение, что кто-то может проснуться от этих звуков.
Шум ветра, что долетал в открытую дверь, казался чьим-то бормотанием, разговором, шепотом. Скрипнула половица, нет, это чей-то стон, что запомнила половица. Все здесь отпечаток чьей-то памяти.
Исчезло любопытство. Виктор таскался по бараку, чтобы запомнить. Он не знал, зачем ему это нужно. Нужно и все! Так он чувствовал. Издали это, может, и вызывало интерес, а вблизи рождало мысли, от которых становилось не по себе. Он не мог сотой, тысячной доли домыслить страдания тех людей, которые жили здесь.
В какой-то мере жизнь тех людей можно было оценить по деревянным нарам, колючей проволоке, валявшейся на полу полусгнившей ватной рукавице, какому-то подобию маски на лицо с дырками для рта и глаз, по из кусков кожи сшитым галошам. Но Виктор не мог понять одного: тысячи людей были согнаны в эту глушь, смиренно подчинялись издевательствам, невыносимым условиям жизни. Неужели люди так себя овинователи, что перестали быть людьми, неужели вина так сгибает. Что это такое – вина?
Находясь в бараке, Виктор это не мог уразуметь, может, не дорос, может, это было пока выше его понимания. Кто, в какой костоломке делал человека покорным, отгораживал душу, загонял или изгонял ее, бог знает куда, заставляя тело равнодушно подчиняться. Здесь пахло ужасом. Его преследовал кислый, острый дух неволи. Этот дух потом долго чудился, ни с чем не сравнимый запах. Нельзя долго оставаться там, где все покинуто…
Виктор вышел на улицу. Серый, зябкий осенний угасающий день после затхлого барака показался светлее. Тени еще пластались, ничем по цвету не отличимые от окружающего, но уже явственно вечерело. Возникло чувство вины. Нет, он себя не винил, но он явно ощутил свою причастность к тому, что происходило когда-то здесь, и от этого, досада ли или еще что-то, сшевельнули что-то внутри. Появилась растерянность и что-то новое, никогда до этого не пережитое, не испытанное. Он явно почувствовал, что увиденное отложилось надолго, может быть, навсегда.

                7

Край неба посерел. Стало вроде теплее или показалось после озноба, пробившего в бараке. По-осеннему раскрашенные кустарники и деревья, все эти желтые, коричневые, красные листья, тона и полутона, которые определит только знаток, все это распахнулось по-новому, высветлилось, своими красками сняло сковавшую напряженность. Виктор вдохнул пахнущий болотом, прелью, сыростью осени воздух. «Тук, тук, тук» - стучала в висках кровь.
«Хотел впечатлений,- подумал он,- горевал, что поздно родился, что все открыто…А выходит, не только все не открыли, но и забыли, вычеркнули то, что недавно было. Оказывается, параллельно его, Викторовой жизни, шла другая жизнь».
 И тут его резанула остро, как осока режет на болоте, мысль, что, может, зря поехал. Очень уж необычными были первые впечатления. И снова успокоил себя, что всегда можно вернуться домой. И что странно, он не думал о том, что его ждет впереди, он не боялся, страха как такового не было. Было какое-то смятение, не больше.
Виктор, оставаясь один, частенько предавался размышлениям. Суждение его были по-мальчишески максималистскими. Черное – так черное, белое – так белое. Никаких полутонов. Но он и не судил других. По натуре, конечно, он был чувствителен, обладал силой воображения, был впечатлителен. Но никогда не выдавал своих чувств.
Ему хватало первой фразы, интонации, чтобы угадать всё, что последует за первыми, произнесенными словами. Он мог логически развить мысль другого, но проделывал это молча. Про себя. Ребенком он говорил мало, все больше слушал, вбирал всё в себя. Слушал шорохи, слушал треск отстающих обоев, слушал говор падающей со стрехи воды, шелест листвы, слушал ветер, любил смотреть на облака.
Здесь же его переполнили впечатления. Произошел надлом. Его будто сунули в бочку с кипятком и, выхватив оттуда, попросили передать ощущения. Это был другой мир. После того, что увидел, та, его прежняя жизнь и эта, теперешняя, рознятся. Вроде пролетели несколько минут, внешне ничего не изменилось, но внутри появился холодок, щемящая нотка которого внесла смятение. Куда он приехал? Зачем? Скачок через какой-то порог, доселе даже не предполагаемый, что он есть, наполнил его чем-то иным.
Все его победы над собой, стремление к идеалу, кто бы объяснил, что это такое, сознание превосходства, как же, поехал открывать новое – всё это пропало. И его умозаключения, что сначала нужно понять себя во всем, до мелочей, а потом делать жизнь, именно, делать, враз рухнуло от напора этой жизни. А он лишь краем зацепил настоящую жизнь. Краем.
Смешно рассуждать ему было о боли и сострадании.  Всё тебе принадлежит, нет той преграды, которую нельзя преодолеть, стоит только приложить усилия. Отпоучений окружающих толку нет, ведь то, что говорят они, это их опыт, это их ошибки, ты таких не наделаешь. Ты и чувствуешь, и мыслишь, и живешь другими мерками. Лучше, хуже, но по-другому.
Тебе кажется, что еще не успел наделать кучу ошибок, не принял на себя сдерживающие обязательства, они не висят грузом за плечами. Радости, и той, у тебя, по сути, не было, чтобы радоваться чему-то, нужно научиться терять. Радость и боль ходят рядом, это как коромысло весов, которое ты держишь на плече посередине, неловкий шаг и равновесие нарушается, то ли радость поднимается вверх, то ли боль уходит вниз. Нужно уметь держать равновесие.
Теперь, припомнив и разговор Доната, и выражение его лица, когда они подплывали к лагерю, Виктор понял, что, этот лагерь и хмурый Донат как-то связанны. Не эта ли связь или единение дают право человеку жить своей, отличной от других жизнью, задавать вопросы, на которые нет ответа.
Нет, не может быть общей какой-то жизни для всех сразу, каждый живет свою. Один человек – одна жизнь. Как ее прожить – выбирай сам. Может быть, многое зависит от судьбы? Что-то же должно быть между человеком и остальным миром? Буфер какой-то. Не может человек себя миру противопоставлять. Да и необходимо проверить себя, испытание пройти…А кто судья в этом испытании, в чем оно состоит, как достойно прожить?
Внезапно возникла мысль, а что если он погибнет. Сейчас. Ведь ничего не изменится! Ровным счетом ничего. Ведь и сейчас, на берегу, он для всех умер. Нет его. Ни в одном списке его нет. Человечество даже не заметит, что тебя не стало. Это только ты сам думаешь, что ты что-то значишь…
Многое, о чем расспрашивал Донат, его неловкие попытки предостеречь, всего несколько часов назад, казались Виктору тогда просто надоедливыми поучениями. Теперь он бы не только попытался ответить на расспросы Доната, но и сам спросил бы о многом.  Раз человек задает вопросы, значит, его что-то мучает.
«Зачем едешь?» Нелепый вопрос. Нелепее не может быть. Редко кто сразу вывернет душу перед первым встречным: нате, ковыряйтесь. Доверчивые, кто распахивается первому встречному, перевелись, можно налететь на археолога, любителя просеять – прощупать твой пласт, после липких рук которого, пыль от тебя останется перевернутая. А все-таки, что же его, Виктора, привело сюда?  Ну, не та же бацилла маеты, которая засела в нем, казалось, с рождения, которая мучила его в школе, когда работал, но, может быть, и она, не только она. Сорвался и поехал…Для чего? Чтобы увидеть все, только что увиденное, запомнить? Чтобы взять это с собой и нести? Зачем?
Человек обязан что-то нести, он все время что-то несет. Все, что мелькает мимо, все умещается в закоулках памяти, и не только твоей жизни, где-то там все сортируется, задвигается в уголки или громоздится на виду, чтобы в нужный момент выплыть. И выплывает в первую очередь то, что казалось, напрочь забыто, то, что будоражит совесть, свербит где-то внутри, заставляет совершать поступки, порой безрассудные, порой вызывающие стыд, но отчего хочется что-то менять, только не знаешь, что и как. Может, от этого вот и маета?
Вопрос «Зачем?», он слишком короткий, он не дает времени на размышление, он как удар хлыста, как выстрел из пистолета. По сути, на него и отвечать не нужно, на него не успеешь ответить, потому что в следующий после вопроса момент, отвечать нужно по-другому, время ответа прошло. Жизнь - это миг, вопрос - это неуловимая часть мига. Один-единственный выстрел в цель, если эта цель - жизнь, может исковеркать жизнь, уничтожить ее. Чтобы ответить на череду вопросов, необходимо прожить долгую жизнь, все ответы тянутся из прошлого.
Страшно не было, и даже одиночество не мучило. Время ли или еще что-то перебросили Виктора сразу на много и много лет ли, километров ли, туда, где он все равно оказался бы рано или поздно. Предназначению сопротивляться нельзя. Рано или поздно все произойдет.
Разве мог он предположить, допустим, полмесяца назад, что его неосознанное побуждение, желание куда-нибудь уехать, как-то изменить жизнь, приведет его сюда. Находится у черта на куличках, один, и ведь совсем не страшно. И то, что так мучило его: его мысли, его суждения, теперь совсем не беспокоит. То были детские страхи, переживания, и они отодвинулись куда-то далеко и кажутся настолько мелкими, что и думать о них нечего. И его мысли о смерти сейчас могут вызвать если не насмешку, то непонимание, как он мог вообще тогда так рассуждать, и что странно, о будущем нет никаких мыслей, он даже не делает попытки заглянуть, поразмыслить, что будет с ним завтра или через час, он живет тем, что видит сейчас. И школа, и домашние, и Ниночка с ее любовью, и историчка – все уплыло куда-то далеко. Позабылись. Как ничего этого и не было.
Жилье неведомого Кондрата он нашел сразу. Да и что было искать этот барак, если все тропки там сходились. На береговой вузгорине возле двух громадных разлапистых кедров стоял дом. Обмазанные глиной, для тепла, пазы бревен, два покрашенных в синюю краску оконца придавали ему вид, по-хозяйски, основательный. Недавно напиленные чурбаки грудились около сарая, и топор торчал из плахи, и запах смоляных дров, казалось, витал в воздухе. Дверь в дом была подперта метлой.
Собака залезла в дыру под сарай, выглядывала оттуда, редко, незлобиво, взбрехивала. Виктор сел на небольшой штабель бревен у стены. Устало вытянул ноги, блаженно развалился, расстегнул пальто. Что там ни говори, а вблизи жилья и мысли другие, и настроение, и появляется желание жить. Начинаешь ценить окружающее. И в то же время рождается что-то новое.
Что дает толчок мыслям, после которого они, невесть откуда берущиеся, нахлынут и поведут. Всплывут подробности, оттеняющие все до мельчайшего штришка.
Словно кто-то, дергая разные ниточки, открывал оконца, двери, щели сквозь которые они и ползли.
Вспомнился дед Савелий из деревни Можайцы. Почему вот он вспомнился именно теперь? Может, причиной было, что он тоже сидел где-то, может быть, имя необычное, Савелий, отложилось в памяти, хотя до сегодняшнего вечера Виктор ни разу не вспоминал его, забыл совершенно. Толку было помнить этого, похожего на Щукаря, старика. Событий более значимых в суете мальчишеской жизни промелькнуло предостаточно. Да и что значил для него, мальчишки, тот давний эпизод из школьной жизни?

                8


Первая встреча с Савелием произошла, когда их класс ехал копать картошку в подшефный колхоз «Победитель». На трудовой фронт, стать участником битвы за урожай. Им еще и посулили, что кто хорошо работать будет, получит в награду кеды.
Деда подобрали на свороте с большака, когда он вперюшку бежал к машине с двумя большими мешками хлеба. Необычного в этом ничего не было, в деревни из города возили хлеб мешками.
- Фу, впрел,- первое, что прохрипел отдуваясь старик, усаживаясь на скамейку, после того как мешки были затащены в кузов. - Кто без синяков и шишек вперво нашу дорогу одолеет, без матюков и спотычек, те и победители…
Машину бросало на ухабах, грязь летела выше бортов. Дедок, в великоватой новой телогрейке, видно, специально надетой для поездки в город, в резиновых сапогах и кепочке блином, с блестящей пуговицей на макушке, был малость в подпитии. Остроносый, худой, с ввалившимися щеками, он не то чтобы был жалок, а как-то не вызывал впечатления.
- Откуль везут-то? На лен аль картошку? Чего заскомнули, заскучали? Вы в колхоз, мы в город, так и блондаем навстречу. А сойтись никак…Савелий Акимыч я, можно попросту, дед Савелий,- представился он, как-то бодро повел плечами, молодцевато приосанился, для придания важности провел ребром ладони по верхней губе, словно разгладил усы. - Ёк-макарёк, значитца, для вас картоху бороздить буду…
Дед, как он потом говорил, вернулся в деревню после отсидки помирать, но жил и жил. В спину звали его кулаком-каторжным, врагом народа, уцелевшим, спасшимся от войны, скопидомом. По-пьяни кричали, что у него не иначе как золотишко припасено, не пустой из ссылки вернулся, чай, и от войны откупился.
 Осуждали, не осуждали, не поймешь сразу, но только выходило, что дед прожил жизнь не как все. От этого он был для деревенских, как бельмо на глазу. Двадцать лет где-то шастал, и на войне не был, и живой вернулся. Его вот не убило, а война в деревне почти всех мужиков выкосила. Этим и попрекали Савелия. Что он был кулак, это позабылось, а вот что живым вернулся – это припоминали. Выходило, жадность спасла.
Савелий, вроде как, и не обижался. Посмеивался, будто говорили не о нем, говорили, напраслицу, чушь, которую и слушать путевый человек не станет.
Работящий был старик. Появлялся он на поле еще в сумерках, и когда школьники, галдя, гремя своими ведрами, приходили, борозды были уже наезжены. Савелий распрягал коня, пускал его пастись, сам же разводил костерок на опушке возле поваленного дерева, пек картошку.
Он часами сидел один, курил, словно его в избе и не ждала старуха, словно вот тут, с ребятами, и была у него жизнь. Изредка он ходил по полю, кнутовищем ковырялся в земле, выискивая пропущенные клубни.  Костерок-теплинка манил к себе, часто возле него возникали шумные посиделки. Говорили, спорили, ели картошку. Дед Савелий слушал, смеялся тихонько, тряс головой. Соглашался или не соглашался, определить было невозможно. Он не рассказывал о том, как жил, что видел. Разговорить его никак не удавалось.
К Савелию больше всего подступался Пилька Смирнов, у которого указательный палец на правой руке был покалечен, и Смирнов частенько эту культю-обрубыш выставлял, как дуло пистолета, говоря при этом «Пиль». За что и получил кличку. Так вот Пилька даже поспорил, что не уедет, пока не узнает от деда всю правду.
- Дед, расскажи, как выжил,- приставал к Савелию Смирнов,- теперь, можно говорить…Ты ж, не виноват…
- Посадили и сидел…Линия такая была… Не я один…
- Вот еще, линия,- непонимающе фыркал Смирнов,- Почему тебя линия пересекла?
- А линия не спрашивает. Она через всякого проходит, узнаешь об этом, когда уже случилось…Вот и тебя твоя линия не спросит…
- Не, дед, ты темнишь чего-то…
Такие разговоры начинались не один раз, начинались и тут же заканчивались, не имея продолжения. Может быть, все так бы и закончилось, как кончалась в борозде картошка, только «темнишь» однажды вывело деда из себя. Он больше обычного насупился, трясущейся рукой выхватил из костра огонек, долго прикуривал.
- Борбочешь чего ни попадя,- буркнул Савелий. - От вредливый. Тебя б туда, не дай бог, так это поле давно носом взад-вперед пропахал… В кулаки, вишь, меня записали, а какой я кулак, чтоб меньше спать, один кулак под голову клал, другим зад прикрывал…Попрекают тем, что спал мало. Видать, этим глаза мозолил…Так проспать жизнь можно.
А что сидел - под жернова попал…Не я один, полстраны сидели. Может, так надо было. Мы люди темные, простые. Обидно, конечно. Я, ребята, себя вывернул, чтобы выжить. Больно жить мне тогда хотелось. Сразу понял, как привезли: изворачиваться нужно, послабление искать. Я от работы никогда не бегал. Мог и печь сложить, мог шкаф сделать не хуже магазинного, мог пол перестлать…Там таких умельцев похлеще было. Этим не возьмешь. Стал приглядываться. Вразглум, случайно и допек.
Начальство лагерное недалеко жило. Гляжу, раз жена начальника снег разгребает, я взял эту работу на себя. То утром, то вечером снег вокруг дома разгребу. Потом воду в бочку стал таскать, дрова переколол, в сараюшку сложил, лед готовил. Мало ли по хозяйству дел. Делал так, чтобы и в глаза не бросалось, и чтобы видели, кто делает. Месяц, другой, третий…Хозяйка на кухню зазвала, расспросила, кто и почему. Супу тарелку налила, намекнула, видать, кому надо про меня, определили на хоздвор, при лошадях состоял. С голоду не помрешь, и холодно - не работаешь…
- Так ты, дед, в войну овес у лошадей воровал, чтобы выжить? - разочарованно протянул Смирнов. - Выгадал…
- Дурак,- сплюнул Савелий. - Как есть дурак…Будя корюпаться…Руки видишь,- ткнул он под нос Смирнову корявые, заскорузлые ладони,- с такими вот руками и пересидел. Ревматизьма выкрутила…По деревням, по-твоему, войну тоже пересидели…До сих пор очухаться не могут. Да на войне легче было. Ну, убили б, так отмучился сразу и все…
- Не,- тянул желавший услышать что-то необычное, если не про стрельбу, то хотя бы что-нибудь про снег, морозы, какие-нибудь побеги, страсти, Смирнов. - Быть убитым и остаться живым, вроде и разницы нет…
- Я и говорю, дурак,- распетушился старик. - Сто чертей твоему батьке в брюхо. Думаешь, смерти не молил. На роду написано мне жить…Выжить… С тобой, вредливым дураком, говорить…
Старик замолчал, ссунулся, сжался в комок, думал или вспоминал о чем-то своем, а может, задремал, собрав морщины к глазам.
- Наверное, обида осталась? - спросил, жалея расходившегося старика, Виктор, спросил просто так, заранее зная ответ. Как не обижаться, не злиться, когда жизнь проехалась по живому. Виктору тогда сделалось жалко старика. То была жалость какая-то особая. Она не сводила их жизни в одну большую жизнь, жалость к старику, наоборот, выделяла его жизнь во что-то особенное, скорее разобщала. Худенький, маленький, ему б сидеть дома, а он встает раньше всех и дотемна возится. Да и лагерь, сидел, выжить – слова мало тогда что говорили, не будили мысли.
Потрескивали сучки в костре. Сизый дым стлался понизу, медленно тек в березняк.
- А чего на жизнь букой глядеть. Если со мной обошлись несправедливо – не буду ж я всех в этом винить,- после долгого молчания проговорил Савелий. Открыл глаза, и были они прозрачны, без живинки. Набрякшие мешки под глазами, придавали глазам выражение умиротворения. 
Виктор слушал разговор, глядел на старика не отрываясь. Всё казалось значительным, нужным, волнительным. Тогда смысл, может быть, не осознавался полностью, но он понимал, что разговор нужно запомнить, обдумать, логически выстроить для того, чтобы понять правду. Свою правду.
Старик, который казался спящим, вовсе не спал, и глаза не были закрыты, а ушли внутрь, жили там сами по себе и теперь блеснули из этих мешков еще не обвыкшие к свету, все еще заглядывающие в глубину памяти, в глубину души, там, где спокойствие, мир, где нет сутолоки и нервотрепки. Человек заглядывает внутрь себя, выуживает оттуда покой, когда пришла пора подводить итоги.
Казалось, старик размышлял над тем, как по-простому объяснить этим, несмышленышам, что он - выжил, что может пахать землю, сидеть у костра, который, может быть, и есть самое главное теперь.
- Живой, ну и ладно,- миролюбиво продолжал Савелий. – Приглядишься, да и приспособишься, послабление и открылось. Может, радоваться надо, что все так вышло, на войне не убило. Живой, картошку копаю, у костра греюсь…Радуюсь, одним словом… С какого боку поглядеть…
- Это, дед, культ виноват,- авторитетно, со знанием дела, вставил снова Смирнов,- Сталин. Теперь все на него валят, и ты вали. Ты - жертва. Требовать надо, чтобы компенсировали…- Смирнов любил иногда вставить заковыристое слово.
- Требовать, говоришь?! Эх, щенок ты, мокрогубый. Душа вот у меня болит. Все вроде цело, а маетно. И чем дальше, тем хуже. Сил нет. Руки, ноги целы, а будто тяжесть какая давит. Тяжесть эта и есть душа. Хотя, по-нонешнему, нет никакой души. Блажь это. Никто ее не видел, ни один доктор место ее не нашел. Как вот может болеть то, чего нет, а вот болит… А ты, хлопец, с мое поживешь, тогда и потребуешь у власти. Может, так же вот, сидя у костра, жизнь свою переберешь…Да по мне, не замечали б, дали спокойно дожить - и хорошо! А выплату я доси ношу, рюкзак добра за спиной,- поежился, повел плечами Савелий, будто поправляя ношу. - Эх, милки, - Савелий покрутил головой, сжал губы, потом выдохнул что-то мучавшее, таившееся внутри. - Жизнь – это толковище…
- Чего? - протянул Смирнов, да и все ребята от непонятного слова повернули головы к деду. Они никак не ожидали, что дед весь смысл жизни в одно слово упрячет, да и слово найдет мудреное.
- Не сообразите,- прищурился Савелий. - Жизня, навроде собрания, толкуют, не слушают друг-друга… Глухари на току… Каждый свое бормочет, каждый повыше сесть норовит… Каждый свою линию оберегает…Не дай бог стать поперек…
…Сумерки густели. Дом как бы оседал, уменьшался, ежился. Как бы отступал на задний план. Расплывчато таял. Сумерки размыли окружающее. Захотелось пить. Виктор снял висевшее на столбе ведро, пошел к реке. Собака, признав в нем хозяина, побежала впереди.
Кусты слились в одно целое. Серые, мясистые они загородили все просветы. Было тихо. От воды поднималась белесая дымка, сливалась с откуда-то сверху спускавшимся маревом. С реки берег казался диким, нежилым. Ни огонька, ни звука. Вечерняя вода как бы тяжелеет, вобрав в себя все дневные впечатления, шумы, запахи. Тень его, нелепо изломавшись, протянулась по песку к воде, словно и ей захотелось напиться.
Звезд еще не было видно. На берегу было светлее - здесь еще долго держится соловелый отсвет чистого вечернего неба, отраженного в воде. Свет сверху, какой-то свинцовый, отражался в воде, вязкая удушливая тишина, наполненная каким-то предчувствием, по-нехорошему, будила мысли. Было мозгло, звук в настывшем воздухе ник.
Виктор понимал, что берег пуст. Бараки, колючая проволока, вышки - все это из другой, чужой, неизвестной жизни, прошлой. И эта другая, прошлая жизнь сковывала.
Кто он здесь? Только в такой момент осознаешь ничтожность жизни, не покидает ощущение одиночества, оторванности, ненужности. Темнота рождает слабость тела, духа, будто тебя вдавливают, плющат, размазывают, затаскивают в нору, где лаз сужается и сужается, и свет отдаляется и меркнет. Кусты глыбились, потеряв очертания, сливались в бесформенную массу, наполнялись тяжелой мглой. И чудились, что за каждым кустом, из-под каждого листочка сотни глаз протыкают тебя. И ты один, распят, разложен, вот дрогнули ветки и руки, много рук тянутся растопырками к тебе.
Сделалось впервые настолько беспокойно, настолько страшно, что возникло дикое желание как можно скорее очутиться возле дома, развести огонь, забиться, залезть в какую-нибудь отдушину, закрыть окна и двери, зажмурить глаза до боли в висках.
Неправда, когда говорят, что тишина - это когда нет звуков. Тишина бывает режущая. Тишина оглушает, тишина давит. А когда тишина сливается с темнотой, здесь и слов не найти, чтобы определить состояние. Тишина всегда густеет, сторожится, когда собирается прогнать своего извечного врага – человека.
Главное разжечь огонь, чтобы не было этой темноты, поражавшей своей глубиной, бездонностью.
И когда пламя заиграло отсветами на стене сарая, пламя, вырывавшееся из открытой дверки маленькой печурки, сложенной под кедрами, тень вокруг расплылась бесформенным пятном, и дым, не в состоянии пробиться сквозь темень, потек куда-то вбок, наполняя воздух ароматом смолы. Страхи у огня исчезают, теряется понятие времени. Когда долго смотришь на огонь, полнишься ощущением уменьшения всего окружающего, все спрессовывается в это пространство возле огня, в языки пламени, в искры.
Осенние ночи на севере торопливы, темнота ползла из опустевших бараков, выбитых глазниц окон. Словно бы ниоткуда зашлепали по траве нечаянно расплесканные редкие дождевые капли, будто на небе вытрясли веник, каким сметали звезды. Дождь как бы примеривался, пробовал, пока не зашелестел докучливо и успокаивающе. Под кедром было сухо. Под перестуки капель Виктор задремал, закутавшись в пальтишко. Серый комочек человеческого тепла. Спал или не спал. Больше промучился.

                9.


Заброшенная железная дорога, про которую упоминал Донат, проходила совсем недалеко от лагеря. Виктору показалось, что начиналась она из засыпанного туннеля под рекой, так как рельсы исчезали в песке, были замыты паводком. Бесконечная лестница с трухлявыми, трупелыми ступеньками - шпалами, заржавелыми рельсами, была не земной. Виктор подивился и рельсам, и шпалам, и тому, что никогда не слышал об этой железной дороге. Ее не было ни на одной карте.
Утро было холодным, росным. Трава, листья кустов обильно усыпаны каплями, изморось окропила паутину, которая белесым кружевом стягивала полузасохшие стебли. На песке четко печатались следы.
Не выспавшийся, голодный Виктор сначала равнодушно считал шаги. Рюкзак оттягивал плечо, чемоданчик елозил по ноге. Роса, когда еще шел лесом, намочила брючины штанов, теперь неприятно холодила, в ботинках хлюпало.
Слева тянулось болото с сухостоем берез. Клыкастые, полусгнившие пни время выбелило. Бурела осока и старая лежневка, заросшая мхом, подростом березняка, серела параллельно дороге.
У Виктора не исчезало ощущение, что он теперь остался на целом свете один, и идти по этой заброшенной железке ему, может быть, всю жизнь. И что это не просто железная дорога, а огромное, построенное в Лукоморье неведомыми гипербореями беличье колесо, все то, что осталось от прошлой сгинувшей цивилизации, и, попав сюда, ему до конца жизни не выбраться уже. Каждый метр, проходимый им, приближался, попадал под ноги, словно плыл из далекого неведомого. Он будто шел по движущейся земле, и ощущал, как земля раздвигается, вращается под его ногами, уходит из-под ног. Он шел по земле под небом, он был между небом и землей. Он был один. И небо, не то чтобы лежало на плечах, оно было высоким и одновременно низким, оно давило и одновременно высасывало, выхватывало его, делало бестелесным.
Не покидало ощущение, что чем дальше он идет, тем уменьшается в размерах. Словно бы опускается в глубокую траншею, а все, что находится вокруг, наоборот, стремительно тянется вверх. Ускоряет ли он шаг, замедляет - это не меняет дело, он перебирает ногами на одном месте, словно находясь на огромном транспортере, лента которого со шпалами наползает, и по бокам насыпи протягиваются картины-пейзажи, однообразно-блеклые и по краскам, и по уровню написания.
Ощущение покинутости, бессилия, одиночества в этом огромном беличьем колесе, где вместо перекладинок уложены шпалы, а рельсы слились в круг бесконечности, и чем суетливее движения, тем все чаще и чаще приходят мысли, что спешить, в общем-то, некуда, не за чем, заставляло Виктора торопиться.
Справа тянулись вереницей связанные проволокой, расставив кресты - перекладины, серые телеграфные столбы. Остановленные внезапной командой «стой» на пределе изнеможения, одни столбы клюнули наперед, других скосило набок, некоторые, сгнившие, обессилено повисли на проводах. Все это замерло будто по мановению волшебной палочки: будто не столбы, а люди тянули жилы – провода и в один миг превратились в истлевшие вешки.
Все было не реальным, не земным. Бесконечные шпалы сзади, бесконечные шпалы впереди, вода, осока, низкое небо. И где-то посередине всего этого он, Виктор.
Хотя по полуразрушенной дороге поезда давно не ходили, но хотелось, чтобы что-то наполнило окружающее живым, реальным, теплым. Возникло ощущение, что скоро пройдет поезд, покажется будка обходчика, и он сам замаячит с неизменным флажком у переезда.
Деревянная щитовая будка, и правда, скоро показалась в кустах под насыпью. И даже человеческие следы были на песке. Виктор разглядывал их с таким же любопытством, как и Робинзон на необитаемом острове.
Потянул за ручку дверь в хибарку. Полумрак, запах гнили. В углу на скамье куча, больше похожая на гнездо. Куча зашевелилась. Человек сел, уперся руками в доски. Помотал головой, давясь зевотой, которая трясла его, как пса, с подвывом и клацаньем зубов.
- Который час? Заходь, - видя, что Виктор нерешительно топчется в дверях, буркнул. - Не лето на дворе… Сквозняк сделал, последнее тепло выдует. И так, как цуцик, замерз, как последнюю суку трясет…
- Ты кто? - непроизвольно вырвалось у Виктора.
- Хрен в пальто… Пожрать чего есть? - донеслось из полумрака.
Глаза скоро привыкли к потемкам. На скамье тулился мужчина, нахохлившийся, дрожь сотрясала его.
- Чего похавать есть, говорю? Хлебную корочку пососать бы…Может, чем нутро согреть есть? - сказав это, мужчина щелкнул при этом себя по горлу. Понял, что у Виктора ничего нет, поник. - Без заправки идешь, насухо… «Летун», видать, перевез, тот никогда не подскажет, что затариваться спиртным на фактории нужно…Турист, пионер, что ль? Тычинки-пестики разглядываешь? - высказал мужчина свои познания в ботанике, но видать, сушняк давил нутро, он икнул, как-то сконфуженно добавил,- принеси водички попить, будь другом, под насыпью в проточке, вон в тару набери…
Когда Виктор вернулся с бутылкой воды, мужчина, не отрываясь, высосал половину бутылки, куснул от краюхи хлеба, услужливо предложенной Виктором, отдуваясь, мотнул головой.
- Башка трещит… Вроде и пили, как всегда…По норме…
- Как, как всегда? – спросил любопытно Виктор, спросил, чтобы не молчать, обрадовавшись человеку.
- О-о! Для непонятливых…- мужчина поерзал на скамейке, то ли согреваясь, то ли колотун стронул его с места, продолжил. -  Когда пьешь, надо твердо знать меру, иначе можно выпить меньше. Эту науку после литрухи запросто освоить можно…Есть две нормы. Первая. Прихожу в компанию, по трезвянке, сразу высматриваю самую неприглядную бабенку, в нормальном состоянии на которую и не взглянешь, сажусь напротив, и пью до тех пор, пока она не начнет нравиться. А если баб нет, две рюмки, первую и последнюю, сливаешь в банку на опохмелку, а остальное – пей, не хочу. При этом посуда должна быть налита по Марусин поясок, пить только до дна, как в шахматах – взял в руки, долго не держи. Так ты и родителей почитаешь, и зло не оставляешь, память крепишь, и рука никогда не отсохнет…Усек? - буркнул мужчина, покачался на лавке взад и вперед, то ли намереваясь встать, то ли разбалтывая содержимое желудка для облегчения.- Все помню, как меня на эту сторону переправили, как на шпалы поставили…Как Геха под зад пнул, чтобы придать ускорение, звезданул так, что фонари в глазах засветились, будто и тьма пропала…Флаг в руку дал, старый свой тельник…Куда я его засунул?- мужчина пошарил вокруг себя, нащупал что-то, на свет поднял руку с тельняшкой, привязанной к палке.- Во, думал, посеял. У Гехи сапог сорок пятого размера, вишь, пылу хватило дотелепать сюда. Помню, дождь малёха покрапал… Как зовут? Виктор!? У-у! Победитель… Я б всех Витек на север посылал…Всяких Петров – Иванов в другую местность… А север только для Витек, южнее - Володьки, еще южнее, в тепло, можно Иванов поселить…А что, соответствуй своему названию… Иван Чербаев, - представился он.
- По такой раскладке тебе на юге надо жить, - сказал Виктор. Что-то простецкое было в этом молодом мужике.
- Молоток…Сображка работает…А ты чего в такую рань пыхтишь, прешься? Тебе-то, кто пинок дал, гляди-ка, взопрел…Тут ни баб, ни радости, ни денег,- Иван засунул руку в карман, вывернул его. - Лучше на юге яблоки перебирать да доярок тискать, чем ро-о-мантиком слыть,- говоря это, Иван сложил губы бантиком, выпятил их, причмокнул,- Скучно…и грустно и некому морду набить…
Был Иван щупл. Как-то кургузо подрезанное снизу черное демисезонное пальто особо это подчеркивало. Худое, несколько удлиненное лицо с кустистыми бровями над впалыми глазницами, откуда выглядывали не то зеленые, не то голубые глаза, было в крапинках веснушек.
Идти вдвоем было веселее. Правда, Иван тащился сзади какими-то зигзагами, точно его пропускали сквозь строй, уклоняясь от ударов с одной стороны, он шарахался на другую сторону, оттуда назад, и так бесконечно. Сопел, кряхтел, чертыхался, жаловался, как-то витиевато длинно, что голова трещит, в ногах слабость, впору падать на песок и лежать, пока за ним не пришлют пару негров с носилками. Но так как негров в этой глуши и с миноискателями не отыскать, то вот, ради создания блага всеобщего, ночью разбуди, он готов трудовой подвиг совершить, всегда готов, как пионер, ради этого бьет ноги по шпалам. И ведь никто не оценит, никто спасибо не скажет, еще и шею намылят.
Солнце ли пригрело, от усталости, от страха ли предстоящей расплаты, Ивана потянуло на философствование. И он, спотыкаясь на шпалах, то возвышал голос, то понижал его до шепота, говорил, говорил.
«Все беды от баб. Это они мужиков закручивают. Знаешь, мастерица у нас на участке, Зоя Владимировна.  Конь в юбке. Ей бы в концлагере надзирательницей быть. А она нас пасет, советских строителей. Нет продыху: как мужик в командировке – звереет. То ли потребность в этом самом деле у нее каждый день ненасытная, то ли блажь какая ее зудит, подступиться страшно. Конь, я тебе говорю,- повторил Иван.
- Баба,- бубнил Иван, спотыкаясь на шпалах,- как блоха, присосаться норовит к полнокровным, где и поживиться можно, и кровушки попить. Я-то малокровный,- сожалея, развел руки Иван,- так и не в милости. Группа крови другая, вот и наезжает…Пьяница! На свои пьем-с…А что, если с детства радость у меня отняли. Детский сад, школа – и всюду колонной, и всюду под надзором…Не научили изворачиваться, потачку давать. Ты вот, Витек, раскинь мозгами: какой резон мужику гробить себя зазря?! А мы гробим, из-за баб…У баб мозги устроены по проточному принципу унитаза, все, что туда попадает, немедленно смывается…И какой, обалдуй, шпалы так клал, ни шаг, ни полтора, - сорвал Иван досаду, переключившись на железку. - После запоя инженеришка спроектировал. Его бы прогнать по этим шпалам с бодуна, ноги попереломал бы, сучок драный, разве трезвый ни шаг, ни полтора выбрал бы? Как козел скачешь…Давай, покурим…»

                10

Иван не уточнил, какой радости его лишили, это и козе понятно. Радость – во-первых, свободный доступ к женскому телу, не через рублевые рогатки, не путем отпихивания или буцканья такого же ущербника, а свободной любви, как в революцию, когда все дозволено было, поймал, завалил, спроворил дело, дешево и сердито. Радость – это получить халявные деньги и просадить их, за милую душу, опять же, с бабой. И чтоб, ну, нисколько сожаления, по этому поводу. Лишиться радости - это как отлучить от магазина, где есть и колбаса, и шмотки разные, и спиртное.
Они как раз подошли к тому месту, где насыпь обрывалась, размытая водой, и рельсы висели в воздухе над ручьем. Вода в ручье почему-то была черного цвета, и сверху, с насыпи, узкое извилистое русло его среди забуревшей осоки, какого-то будылья гляделось змеиным туловищем. Берега заросли ольхой.
- Зимой в этом ручье вода, говорят, не замерзает,- падая на песок, кряхтя, переваливаясь с бока на бок, выдохнул Иван. - Во, силища, насыпь размыло. И как это вода течет и не кончается? Ведь должна когда-то кончиться... А ты рьяно по шпалам метешь,- сказал Иван, поочередно поднял вверх ноги, потряс ими, высыпая песок из ботинок. - В коммунизм никак намылился? Умерь пыл… По костям идем… Под каждой шпалой труп…Лагерь видел? То-то…
Виктор невольно уставился в землю, припоминая, что говорил экспедитор, попытался ногой разгрести песок.
- Глубоко копать придется,- усмехнулся Иван. - Они не дураки, сверху не клали… Вот что стоит наша жизнь? – А ничего…Люди железку строили, где они? Кто о них вспомнил: ни фамилий, ни имен… Подумаешь и запьешь…
Вдалеке послышался треск мотора, металлический скрежет, показалась быстро движущаяся по рельсам точка. Она то исчезала, то появлялась. Иван торопливо поднялся, отошел на обочину. Дрезина, не снижая скорости, проскочила мимо. На скамье, закутавшись в плащ, сидел мужчина.
- Гад, на персональной дрезине разъезжает! - проговорил Иван, провожая взглядом дрезину, досадливо стукнул ботинком в торец гнилой шпалы. - Ему ничего не стоит задавить… Придурок. Полицай…Сорокин! Надзирателем, говорят, в зоне был… К Кондрату двинул. Гоняет, будто смерти ищет…По таким рельсам разве нормальный поедет, с дуру шею свернешь… А этот, говорят, голых зеков на комары ставил… У-у…
Вроде и причин ненавидеть надзирателя у Ивана не было, не перекрещивались их дороги, и повторял он то, что другие говорили. В словах, скорее, даже проскальзывало любопытство.
Скрежет по металлу висел в воздухе. Просевшие над промоиной рельсы зыбились. Железная дорога - как молния- застежка, и эта дрезина раздернула ее, раздернула пелену. Виктор проводил дрезину взглядом.
- А Сорокин… он не боится жить,- спросил Виктор, запнулся, почувствовав нелепость вопроса. - Может, у него выбора не было: или полицай или жизнь… Ты, что выбрал бы?
Иван посмотрел на Виктора, как на ненормального.
- А мне чего выбирать! В натуре надо выбирать, тогда и поглядим, а сейчас чего тыкву мучить, и так ее пучит… Под черепушкой словно ежик ползает…Вот когда пистолет приставят к голове, тогда и выберу…
- Не он, другого заставили б…Но почему, одни все могут выдержать, а другие нет? Почему, всегда находят таких, кто,- Виктор помялся, словно подыскивал нужные слова,- ну, в общем, тех, кто предать может? Они же никак особенно не отмечены, они же такие, а вот их выбирают? Почему его выбрали, почему он? – Не в силах переносить нагромождение собственных мыслей, Виктор замолчал, посмотрел на Ивана, потом перевел взгляд туда, куда скрылась дрезина.
Смутно Виктор понимал, что жизнь вокруг сложнее и страшнее, и намного жестче, чем он мог себе представить. Чтобы осознать произошедшее, должно пройти временя. Только после того как оно пройдет, а ты переживешь, выносишь в себе все случившееся, только тогда поймешь, что было, и чем горше, ужаснее событие, тем больше корит себя человек, тем больше мучает его одиночество, тем страшнее для него последствия. И не приставленное к виску дуло пистолета делает выбор, а что-то другое, сокрытое внутри.
Да и чего жалеть эту жизнь, по сравнению с тем, что вынесли эти люди, при этом Виктор невольно посмотрел на шпалы, будто иструхшие шпалы и были теми людьми, про которых он думал. И возникло чувство вины. Вины за то, что он молод, что сам приехал сюда, что идет по кладбищу, по костям… что счастлив, дурацки счастлив. Про таких говорят: покажи палец – смехом зайдутся.
Как суметь пройти, балансируя, по грани жизни, не отклониться от предначертанного тебе судьбой пути, не мельчить, не делать подлости, остаться, наконец, человеком? Ведь малейшие потуги, неловкое движение, желание чересчур выделиться, сбросит на ту или другую сторону. За неброской личиной человека можно такое открыть - оторопь возьмет, понамешано, как все и умещается в человеческой оболочке: любовь и ненависть, злость и радость, досада и зависть, и ведь от смены этих чувств, внешне, с человеком ничего не происходит. Он не лопается, как пузырь, от выделяемой энергии, не горит, не меняет окраску, на худой конец. Он живет! А ведь должен как-то измениться. Может, это оттого, что человек не вдается в подробности, начнешь задумываться над жизнью – чокнешься. Не интересно копаться в мелочах.
Кому дано влезть в душу другого человека в тот момент, когда он что-то затевает? Кто осознанно смерть выберет, если есть выбор? Можно домыслить, но все это не то. А то что, что то, единственное? Отвечая за кого-то, ты ни на йоту не добавляешь хорошего, просто ты сам растаскиваешься по частям.
Этому полицаю нужно было выбирать между жизнью и смертью. Человек рождается жить. Что же все-таки действует среди людей – закон подобия, закон отталкивания или, может, какой другой закон жизни? Пустоту исчезнувшего человека заполняет злоба, ненависть, страх. Как паутиной злоба опутывает. Все мы спеленуты паутиной, у каждого кто-то вырван…
- Мученика нашел, идейного борца,- фыркнул Иван,- таким дай власть, всех снова в лагеря запрут. Слезу, умиления, еще пусти. Мне плевать на его больное нутро и на твое в придачу,- закричал Иван, стукнул себя в грудь кулаком.. - Он - гад, раз к немцам служить пошел, таких же, как сам, бесправных, терзал…
- Я вот деда одного знал,- Виктор хотел рассказать Ивану про Савелия, про толковище, смысл которого стал немного понятным только сейчас, но Иван не слушал. Нагнув голову, попытался по рельсине перейти промоину, но, не сделав и трех шагов, покачнулся, присел на корточки. На четвереньках, держась руками за рельс, замирая на качающихся шпалах, перебрался на другую сторону. Таким же способом и Виктор проделал этот путь.
    
                11.


Отчего-то защемило нутро Донева, когда он увидел то, что называлось поселком Кутоган. Здесь ему предстояло жить. Он смотрел на поселок долго, будто хотел запомнить.
С высоты птичьего полета поселок Кутоган, наверное, походил на высыпанные кем-то хлебные крошки. Рыжевато-серые крыши почти сливались цветом с окружающей местностью. Песчаная гряда гигантской подковой охватывала котловину. С северной стороны, за стоящими поперек горловины бараками, котловина распахивалась в болотистое пространство, которое где-то далеко-далеко впереди смыкалось с небом. Просвет между небом и рыжей поверхностью тундры был настолько мал, что Виктору показалось, что поселок и пришел в негодность из-за того, что тучи, елозя по крышам, продавили их.
Чувство разочарования промелькнуло и пропало, словно чернота на свету, но осадок, ощущение мимолетного, случайного, вовсе не восхищения и восторга, остался.
С большой натяжкой или при наличии определенной фантазии можно было все это назвать поселком. В любой деревне дома хоть чем-то отличаются, нет похожих, а здесь однообразная схожесть бараков поражала.
Десятка три бараков, словно стадо животных были сбиты в гурт в котловине, которая высокими песчаными барханами, неизвестно как образовавшимися посреди болотистой лесотундры, защищала их и от пронзительных холодных ветров, и от попыток разбежаться, что ли.
Возникло ощущение, что это деревянное барачье стадо, без остановки, долго-долго откуда - то гнали. Напрочь замучившись, отдельным строениям и сил-то хватило на то, чтобы, обессилев, ткнуться в желтый вал песка. У крайнего ряда бараков, что тянулся вдоль насыпи, просели крыши, вылетели стекла, ребра - дранки отощавших боков-стен ощерились. Задние же бараки, которые были ближе к железной дороги, то ли меньше устали, то ли пастух, который гнал их, жалел больше, только бараки эти выглядели как-то обжитее. Посреди всего этого скопища, на открытом месте, торчал сруб замшелого колодца с горбиком избушки.
Над некоторыми бараками жильцы потрудились: стены, чтобы не продувало ветром, были обиты рубероидом, и рамы были покрашены в синий цвет, и наколотые дрова грудились перед крыльцами. 
Но какого-то видимого движения, суеты, человеческого присутствия в этот момент, когда Виктор разглядывал поселок с вершины песчаного вала, не было видно.
Четыре металлических вагончика, зеленого цвета и коричневого, заполняли пустое пространство между бараками. Здесь же валялись пачки увязанных досок, брусьев, рубероид, груда стекловаты, пакля, на которой разлеглись три крупные, с длинной шерстью собаки. От безделья они лениво потянулись и, уловив чужой запах, подняли головы, то ли облаяли путников, то ли поделились впечатлениями.
Впечатление временности неприятно царапнуло нутро, это ощущение потом вспоминалось ни один раз.
- А вагоны как сюда попали? - спросил Виктор,- не по железке же их привезли. Дорог нет…
- Ми-6, вертолет приволок. Тому, сараю, на подвеске раз плюнуть такой груз доставить…
Иван внезапно остановился. Со всхлипом втянул в себя воздух, словно пытался восстановить участившееся дыхание, потоптался, никак не решаясь переступить невидимый рубеж, несколько раз покосился через плечо на Виктора, сглотнул, причмокнув, слюну. Он вроде бы даже усох на лицо.
- Если не турнут меня,- сказал, помявшись, Иван,- нужно одно дело провернуть. Баба моя, по всему, решила финт ушами проделать, на «южные полярки», алименты, меня надумала сменять. Не хочет, как ни прошу, стервь, ехать. Силком что ли ее тащить. Я тут, под марку женатого, квартирку отремонтировал, а комендантша все грозит, если бабу не привезу, то отберет. Ну и на кой мне лезть в общагу? Под надзор? Ни выпить, ни песню спеть, бабу и то не приведешь…Дверь на крючок не закроешь…Пожил в таком раю, знаю. Так что, Витек, давай у меня останавливайся.
Оглядывая с какой-то внутренней тоской с вершины бугра поселок, Виктор испытывал и радость, что наконец-то путешествие кончилось, и разочарование.
- Иван,- спросил внезапно Виктор,- а ты зачем сюда ехал?
- Зачем? - переспросил Иван, он явно не ожидал этого вопроса в такой обстановке, вопрос поставил его в тупик. Помолчал. - А черт его знает. Лучшее место искал. Всё думаю, что найду такое, где в душу лезть не будут…Моча в голову ударила и поехал. Деньги зарабатывать поехал, от своей сбежал, нытьем достала…  Зачем все едут, затем и я… А ты чего спрашиваешь? Новое, что ль, услышать хочешь? Да не мучайся, не забивай голову дурью…
- Нет, ты не понял…Сюда, зачем приехал? Квартира, деньги… Это можно и в другом месте заработать…
- Не понял? - Иван хмыкнул, посмотрел с интересом на Виктора, тот своими нелепыми вопросами ставил его в тупик. - В другом месте колорит не такой. А куда ехать? Услышал, что новое место, а на новом месте деньгу первое время всегда хорошо платят, вот и поехал. Умники про такое говорят: на роду написано приехать. А тебя чего на такие вопросы потянуло?  Жим-жим сердечко? Не боись, зиму пересидим. Не с вопросов нужно начинать…
- А с чего? - спросил Виктор.
- Мне бы твои проблемы,- отмахнулся Иван. - Тут, гляди, с работы попрут…Под зад пнут и, аля – улю, гони гусей. Раз предупреждали. А,- бесшабашно махнул рукой Иван, втянул воздух в себя так, что он вошел с каким-то всхлипом. - Лев не от страха гибнет, лев смерти не боится, лев визга не переносит…
- Где ты льва видишь,- усмехнулся Виктор, посмотрел по сторонам,- ты, что ли, лев?
Переговариваясь, они шли между бараков.
Ивану повезло. На двери участковой конторы висел замок, зато на крыльце, свесившись с перил, стояла женщина. Иван замедлил шаги.
- Ну, держись! Собственной персоной! Вот она, тигра – людоед, то бишь Зоя Владимировна, при виде которой слезы сами текут. Ишь, семечки щелкает, так она сейчас и меня перекусит…
Говоря это, Иван не спускал глаз с крыльца. Усмешка, словно приклеенная не сходила с лица. Лицо вытянулось, глаза прищурились. Даже походка изменилась у Ивана, будто в штаны насыпали песок, и он боялся его просыпать, с трудом переставлял ноги. Глядя на него, и Виктор почувствовал какое-то смятение.
Не вязалось это с тем, что было или кем был Иван всего час назад. Кроме страха за свою судьбу было в этой перемене что-то другое. Что - Виктор пока не мог понять.
- Нас не ждали, а мы приперлись,- с сарказмом сказала женщина. Улыбка на ее лице была медленная, она возникала в глазах и спускалась к красиво очерченному рту. - Явление Христа народу, может, возвращение блудного сына, - глядя на приближавшуюся пару, но, удерживая в поле зрения одного только Ивана, певуче продолжила женщина тоном, не предвещавшим ничего хорошего. Будто заранее знала, что ей начнут городить чушь, глядя глазами невинного ребенка. Устала она и от выкрутасов мужиков, от наглых обещаний исправиться: глядит иной в глаза доверчивыми глазами, плюй, не плюй ему, все за росу сойдет. И надоели ей эти мужики примитивные, тупые до того, что не могут выдумать более-менее правдоподобную причину прогула, и если бы не нехватка рабочих, повыгоняла она бы всю эту шатию-братию. И ответ свой на все их мужские оправдания у женщины заранее был подготовлен. Поэтому и тона придерживалась выбранного, поэтому и сказала так, что и правда захотелось поежиться, уж слишком медово – приторной была интонация. - А я рапорт подготовила. Приедет Василий Тихонович, подпишет, и разойдемся. Хватит нервы мотать. Отвечать, Ванюша, за свои поступки нужно. Мы здесь не в бирюльки собрались играть. У нас план. Что на этот раз споешь, куда нелегкая занесла? Что молчишь, токуй, петушок, времени придумать байку, надеюсь, хватило?
Иван молча выслушал сказанное, склонил голову, приподнял плечи, словно набирал в грудь воздух.
- Здравствуйте, Зоя Владимировна. Значит, Василия Тихоновича нет? Жаль…
-Здравствуй, Ванюша,- в тон ему ответила женщина. - Жаль, не то слово.
Это была светловолосая, симпатичная особа, того женского возраста, когда его невозможно определить. От тридцати до сорока. Чувствовалось, она знает себе цену. Уж она не была обделена вниманием: постоянная привычка поправлять волосы, встряхивать головой, щурить глаза, все время становиться так, что фигура, брызжущее желание нравиться преподносились, выпячивались, с наиболее выгодной стороны. Она была почти красивой, отметил про себя Виктор, но у нее был нехороший, деланно-пристальный взгляд, серые, как бы холодные глаза, глядевшие слишком пристально, такие глаза, сводят, на нет, всю красоту женщины.
Но и что-то показное, игривое, было и в деланной строгости, и кающейся манере Ивана.
Надетая сверху на блузку, заправленную в брюки, теплая вязаная кофта не могла скрыть тех притягательных женских форм, которыми одаривает природа иных с избытком. От женщины, как бы там ни было, веяло энергией жизни. И ее несколько хрипловатый голос как-то завлекающе располагал.
Иван смотрел вниз и в сторону, как бы тяготясь смотреть на Зою Владимировну. Наверное, он играл не раз приносившую спасение роль не то клоуна, не то рубахи-парня, запальчиво, даже с обидой в голосе, подступил к крыльцу.
- Значит, не верите! Белое и черное! Вы всегда вот так ко мне…Цепляетесь…А женщина в душу   должна смотреть, Зоя Владимировна. Может… Может, любовь мне покоя не дает…Рвусь, маюсь…Из-за женщины…
- Так и мне, Ванюша, знаешь, любовь иногда покоя не дает. Поплачу одна в подушку. Только я, видишь, стою, тебя дожидаюсь, а ты где-то шастаешь, а я за тебя отвечать должна…Только не передергивай, не из-за женщины, а для женщины мужчина что-то должен делать,- поморщилась Зоя Владимировна. - В любви женщине бывает хорошо или никак…С тобой вот никак общего языка не нахожу… Кто та краля, ради которой и походы за сто верст, и такие мученические раскаяния? Никак разжалобить меня надумал,- проговорила женщина, пристально глядя на Ивана.
- Так прямо и говорить? - с вызовом, спросил Иван.
- Говори, чего уж. Не государственная же это тайна… Ври больше, проживешь дольше…Погоди, погоди, что ты мне голову морочишь, а жену куда денешь?
- Жена, - фыркнул Иван,- это женщина, которая под боком. А где-то далеко не жена, там не уследишь, головная боль. С женой страсть физиологическая, инстинкт свел…
- Страсть, говоришь, инстинкт, а дети? Уж не ты ли страсть можешь разбудить? - женщина иронично поглядела на Ивана.
- Дети,- хмыкнул Иван, упуская унижающее его замечание женщины про страсть,- побочный, по большому счету, непредсказуемый продукт любви,- сказав это, он как-то всхлипнул, захлебнувшись воздухом от столь долгой фразы, сделал заминку, в голосе прозвучала виноватость. - Дети сами собой выходят. Они к любви никакого отношения не имеют, случайность. Сбивка программы. Кто ложится в постель делать детей, особенно сейчас? В постель ложатся для удовольствия, для расслабухи,- говоря это, Иван нахально глядел на женщину.
- А первичный продукт, по-твоему, какой? Ишь, как заговорил. Для удовольствия он в постель ложится…Да ты, стручок писюкатый, ты бабу валяешь только глазами! Я ж тебя насквозь вижу. Ты б, милок, лучше зубную щетку купил, да зубы вовремя чистил, гнили меньше выдыхать будешь. Инстинкт…Побочный продукт…К кому воспылал любовью? - женщина, казалось, начала сердиться.
- К вам…

                12

Зоя Владимировна, видимо, сначала воспринимала разговор как нечто шутливое, считала, что только ей одной позволено если не издеваться, то уж, во всяком случае, не гладить по головке, а Иван должен оправдываться, вовсе не юродствовать. Теперь, почувствовав издёвку, покривилась, словно Иван ненароком зацепил, разбередил что-то потаенное, резко отпарировала.       
- Знает же, что людей не хватает, работать некому вот и юродствует. Доболтаешься…
- Виноват я, Зоя Владимировна, что таким уродился? Все претензии папаньке родимому, не пальцем же я деланный, не в канаве найденный, что он в меня вложил, то я и ношу. Он пил, так пил, а я только похмеляюсь. Гены, все гены… Опять вот деньги кончились.
- На баб поиздержал? Слышала, слышала, у сейсмиков женщины дорогие…Где ж тебе со своим заработком всунуться. По полмесяца не работаешь…Как пес блудливый на случку за сто верст бегаешь. Ишь укатали…А вообще-то тебя, Иван, отмывать нужно после похождений. Жену он думает привезти,- усмехнулась женщина, обхватив обеими руками крылечное перильце, качнулась туда-сюда, как бы пробуя прочность загородки, явно наслаждаясь своей властью над мужиком. - Да кто к тебе поедет? Жена, наверное, с облегчением вздохнула, когда ты уехал. Может, жизнь женщины без тебя наладилась. Ну, что в тебе мужского? Штаны и те как с палки сползают, зацепиться не за что…Глаза, как у кролика красные. Иван, Иван, куда ты катишься, чего добиваешься? Ну, уволим тебя, что этим добьешься?
Взгляд женщины, строго-оценивающий и в то же время насмешливый, трудно было выдержать.
Иван пошевелил пальцами, но не произнес ничего, только по лицу прошло какое-то движение. Он поднял голову, и на его некрасивом лице проявилась медленная ехидная улыбка, она возникла в глазах и зримо опустилась к губам. Он вовсе не считал себя затурканным. От этого и хотел лезть на рожон, но вдруг отчего-то покраснел.
- Это посмотреть нужно, мужик я или кто… Некоторые не обижаются,- недовольно, как бы про себя, буркнул Иван, но, спохватившись, разыгрывая виноватость, поддакнул. - Качусь не то слово,- согласился Иван, он понял, что худшее позади, беду пронесло, наказания не будет. Не считать же наказанием выговор или устную головомойку.
Виктора сбил с толку этот разговор. Вроде Иван ерничал, с другой стороны чувствовалась за игривостью тоска, жадный интерес к женщине, не Ивана женщине, и оттого желанной.
Пока они шли по железке, Иван несколько раз упоминал Зою Владимировну, упоминал по-мужски зло, безысходно. Виктор представлял ее бабищей, с отвисшим животом, слоновьими ногами, почему-то с широким плоским красным лицом, с тонкими губами, большим крикливым ртом. Неприязнь к ней родилась сразу. На самом же деле все было не так.
Виктор снял кепку, вытер лоб. Хотелось пить, хотелось сесть, вытянуть гудевшие от долгой ходьбы ноги, но больше почему-то хотелось просто смотреть на женщину. И он с какой-то глуповатой улыбкой уставился на нее.
Виктор заметил, как женщина оглядела его походя. Жестко. Пристрастно.
Поймав на себе ее оценивающий, любопытный взгляд опытной женщины, Виктор смутился.
- Все, Иван, утихни,- оборвала излияния Ивана, поморщилась, женщина, бросила в рот семечко,- Уши заболели…Поговорили и хватит. А это кто? Пополнение кадров? Неужели тот, отставший? Ну, и что мы ищем, молодой человек, в стране далекой? - голос женщины звучал словно бы издалека, звучал приглушенно, отчего Виктор сразу и не понял, что это его спрашивают, к нему обращаются,- Зовут как, молодой человек?
Иван перевел дыхание, вытер рукавом пальто пот со лба, и вдруг, улыбаясь, заговорил бойчее.
- Да Донев он, Виктор,- торопливо выложил Иван, чтобы как-то услужить женщине.
- А сам он не может ответить, язык проглотил, этот Виктор Донев,- Зоя Владимировна наклонила голову. Она перестала лузгать семечки. «Конторские бабы,- выразился Иван, когда шли, - только с виду тихие, а семечки лузгают, как швейные машинки».
Женщина переступила ногами, непроизвольно откинула голову назад, поправила волосы, словно прислушиваясь к тому, как звучит фамилия, повторила. - Донев…Какая ласковая…Откуда занесло сюда, Виктор Донев? Что ищешь? - переспросила она. - Надолго? А? Не слышу? Молчишь! Не молчи и не бери пример с этого хлыща,- ткнула она пальцем в сторону Ивана. - А ты, Иван, не скаль зубы, я тебя еще не простила. Отработаешь прогул по полной программе, ты меня понял, Иван? Либеральничаю, а вы и рады, распустились. С завтрашнего дня никому спуску не дам…
Виктор молчал. Женщина говорила слишком быстро, обращалась то к Ивану, то к нему, и пока он вымучивал ответ, слышался уже другой вопрос.
- Ну, ладно,- словно устав от праздного разговора, сказала Зоя Владимировна,- Иван, ты его пока к себе забери, а завтра, Виктор Донев, приходи в контору со всеми документами. Голоса твоего, Виктор Донев, я так и не услышала…
Зоя Владимировна проговорила это таким добродушным тоном, и не верилось, что всего несколько минут назад грозила Ивану увольнением.
- Такое дело, - начала она снова разговор, но не сумела досказать.
С треском, настежь, распахнулась дверь и на крыльцо барака, стоящего напротив, выскочила растрепанная женщина в расстегнутом халате. Держась одной рукой за косяк, торопливо захлопнула дверь, привалилась к ней плечом, почувствовав, что с той стороны никто не ломится, подняла руку, ухватила пальцами волосы, заголосила.
- Ой, убивает, ой…  Паразит…Ой, изверг…
Ее пронзительный голос, словно кто по жестянке скреб, неприятно царапнул, крик повис в придавленном низкими тучами воздухе. И был нелепо – театрален.
Зоя Владимировна повернулась на этот крик, как-то страдальчески передернулось ее лицо. И вовсе не неожиданным, так показалось Виктору, был для нее этот крик. Крик как бы вызвал досаду, оборвал разговор, и не больше. Он, видно, был обыден, повторялся в определенных ситуациях, и, может быть, стоя на крыльце, Зоя Владимировна в очередной раз ждала его. Крик нес подоплеку неприязни.
- Ксения, что ты голосишь, словно мертвого будишь? Ты б еще совсем оголилась! Взъерошенная…Кто тебя убивает? Успокойся. Одно и то же каждый раз…
Если раньше женщина орала просто так, не обращаясь ни к кому, не ждала ответной реакции, орала с крыльца в неизвестность, то теперь, когда получила отклик, она словно воспряла. Тот, кто был за дверью, перестал уже быть виноватым, он был всего лишь побудителем крика, но никак не врагом. Она сразу оставила в покое дверь.
Ксения уткнулась в Зою Владимировну злым взглядом женщины-соперницы, охраняющей свое гнездо. Уперла руки в бока. Разлохмаченные волосы закрывали один глаз, она встряхнула головой, выгнулась, по-петушиному выставляя вперед грудь, подалась навстречу комендантше.
- А не запретишь,- хмельно повизгивая от избытка жизни, заявила Ксения, провоцируя скандал. В ее глазах мелькали смешанные чувства ненависти и вызова, превосходства одной женщины перед другой. Похвальба. - Ты, как злыдня, чего к женатым цепляешься, хоть канаву прокапывай, чтоб отгородиться…Мужика постоянного имеешь, так думаешь, только из тебя соки жмут…И мне хватает, лишь бы вахта подольше отдыхала. Миротворец! Больно напугала. - Ксения желчно расхохоталась и раскашлялась. Лицо ее позеленело. Пересиливая себя, продолжила, торопясь. - Не успел свой мужик улететь, а вон, два хахаля, в открытую, с утра приперлись…Каково? Совестить надумала! Ну, что ты на меня уставилась, что ты буркалами своими прожигаешь, боюсь, думаешь? Ты кильдым свой общежитский утихомиривай…Ты, что ль, меня греть будешь? Горе…Не краду, своим делюсь…Радостью одариваю мужиков…
- Какое горе?  Уймись.  Не в холодную постель легла, не пустует она,- осерчав, завелась Зоя Владимировна. - Вот привычка, все в одну кучу валит…Пользуешься моей добротой…
- Твоя доброта не грыжа, ее не наживешь, как ни надрывайся…Тебе и завидно?! Поучи, поучи…Позавидовали одинокой, слабой женщине…У мужика не убудет. От этого он только добреет…Я что, чужое ворую? - снова повысила голос Ксения,- Только тронь меня, я выведу, я подноготную вскрою…
- Дура, ты, Ксения. С тобой разговаривать надо гороху наевшись. Никто учить тебя не собирается, живи, с кем хочешь и как хочешь. Только проделывай это за закрытой дверью, не на виду у всех, не кичись своей любовью…Выставим на товарищеский суд…
- Ой-ой! Скромница наша, монашка…Поучи, поучи…Судом напугать надумала…Да меня мужики от какого хошь суда отобьют. Меня на поруки мужики возьмут. Так они и позволят надо мной изгаляться…
Из приоткрытой двери высунулась рука, стала втаскивать Ксению в сени. Визжа, Ксения отбивалась, цеплялась рукой за косяк, но сил явно не хватало, а может, она просто подыгрывала. Дверь захлопнулась.
- Ксении наплевать, ей что шло, что ехало. Стыд не дым, глаза не ест. Вот и урезонь ее, живет, будто последний день. А и правда, может, так и есть, чего там стыдиться. Бери свое,- не обращаясь ни к кому, усмехаясь, говорила Зоя Владимировна, ей явно было неудобно, будто оправдываясь, продолжила. - Вахта вчера прилетела. Месяц переработали. Оголодали, дорвались и до женщин, и до чистых постелей, и до бутылки. На уши поселок поставили. И как это ты, Иван, не пронюхал такое? - и снова перевела разговор на только что виденное. - Ксения ведь не злая, гойда, заполошная – так вот в сердцах раскричится, а охолонув, сама же и винится. Я Ксению меньше всего осуждаю. Она правду говорит, не ворует чужое. Снюхалась с кем-то, вот и кричит об этом. Выпили, подрались, а теперь любовь начнется. Завтра эта Ксения Кукушкина подбитый глаз, как орден, гордо по поселку понесет. Из души в душу, будет рассказывать, как хорошо живет. Будет всем хвастать, что если мужик по приезде ее не побьет, то и любви настоящей не получается.
- Ксюхе год за полтора стаж начислять нужно, за вредность доплачивать, за переработку. Хотя и крысятся на нее бабы, а я б ей медаль дал. Тонус она поддерживает. Попробуй, оголодавшего мужика ублажить. А и бабе нельзя не быть в связи, у нее страсть разбужена, и если ей не с кем, она стервенеет. Килограмм штукатурки на себя наложат, краской смажут, снаружи отмоется, а внутри,- хохотнул бесшабашно Иван, наконец-то получивший возможность сказать все, что он думал о женщинах. - Она думает, я ее пожалею? Шиш с маслом ей, и побольше.
- Ложат в штаны,- презрительно осадила Ивана Зоя Владимировна. Иван почувствовал на себе ее взгляд, долгий, откровенный. Словно женщина считала своим долгом составить себе собственное окончательное мнение о нем.- Чья бы корова мычала…Не тебе Ксюхины кости мыть. Радости у женщины нет…Про страсть ещё что-то понимает…Балабол несчастный…
- Ра-а-а-дости!?- удивленно протянул Иван, чувствуя, что остался в дураках. -  Радость наша - свадьба–самокрутка, под кустом на куртке! Как же вы любите прибедняться. Послушать, так все замордованные, несчастные, забитые, самые,- он не нашел сразу нужного слова, запнулся, раздраженно дернул головой. - Кто мужикам жизнь переводит? Кто? – Такие Ксении…
- Ему жизнь перевели! Скажите, пожалуйста,- с нескрываемой насмешкой в голосе фыркнула Зоя Владимировна. - Да ты сам кого угодно в гроб вгонишь…Гусак общипанный. Поди с глаз моих, а то передумаю…Чья бы корова мычала…
Иван, довольный, что все обошлось, потянул Виктора за собой.
- Солидарность бабья, все за одно. А та, телка, халат выше колен, лытки наружу, сверху всё насквозь…С бабой бороться – жизнь свою только укорачивать,- сказал Иван, когда они отошли от крыльца конторы. - Сучий потрох, как за Ксению окрысилась. Та-то – завей-растряси. Спиной чувствую ехидную ухмылку…Живем, Витек,- улыбаясь сказал Иван, хлопнул Виктора по плечу. - Эх, и почему все лучшее не твое! Лучшая жизнь за морем, лучшая жена у соседа. А вот если б меняться…Пожили, например, мы здесь, а потом нас в Африку, а тех сюда, и баб так же тасовали…Крутился б барабан, шарики вылетали, туда - сюда, твой выпал номер, котомку собрал и ходу! А? На одном месте - скучно… Что молчишь? Представь, открывается дверь и заходит к тебе Зоя Владимировна, по жребию ей ты достался. Красота! - Иван аж всхлипнул от распиравшего его восторга. - Я б ей показал…Она б забыла попреки…Ну, не она б зашла, а негритоска…
- Ну да, если бы негритоска, одна приехала, а то она и выводок привезет, десяток негритят, и все разные, и пятнистые могут быть. А тебе кормить их…

                13.

В бараке общежития строительного участка, с виду ничем не отличавшемся от других поселковых развалюх, таком же обшарпанном снаружи, веранду не успели варвары разломать на дрова. Некогда застекленная, она теперь, правда, зияла дырами, но все равно указывала на видимость былого комфорта. Уличная дверь отсутствовала, а входная дверь открывалась в полутемный коридор. Четыре коридорные двери, обитые мешковиной, гляделись, будто заткнутые тряпьем дыры. Было тихо.
- Живые есть, принимай гостей! - прокричал Иван, распахивая, наудачу ближайшую дверь, которая оказалась входом на кухню, а дальше был виден проем в комнату. Иван сходу пересек кухню, остановился в проеме.
На вольно раскинутых, брошенных на пол, слежавшихся, замурзанных матрацах, без простыней и подушек, лежали мужики. В угол, как в аэропорту, были свалены мешки и чемоданы. Устоявшийся уже запах пропотелых грязных носков свербил нос. Запыленные стекла небольшого окна, с мелкими шипками переплета, с трудом пропускали свет. Сумеречно – сонный полумрак расползся по задымленным стенам.
В кухонке топилась печь. На плите стоял большой, донельзя закопченный алюминиевый чайник.
На скрип двери, звуки шагов, режущий тишину голос Ивана, поднял голову, лежавший с краю, мужик. Кряжистый, физически сильный, с большой головой на мощной шее, лобастый, заметно лысеющий. Разглядев его, Виктор заулыбался. Еще в аэропорту, когда три дня ждали вылет, между Димкой Ушаковым и Виктором установились доверительные отношения. Ушаков ненавязчиво опекал, и теперь, щуря глаза, Ушаков перевернулся на бок, приподнялся на локте.
- Никак Витек, пропащая душа явилась? - проговорил Ушаков, крякнул в знак одобрения. – Ну, брат, заставил нас подергаться, только уехал, вертушка подсела, и ждать нельзя. А мы вот лежим, пол давим. Начальство ждем. Завтра, сказали, приедет, загрузит работой…
- А чего, нехило устроились! Лежим, воняем, серо и в душе, и в комнате, всё, как у черта в заднице,- в тон Ушакову, с сарказмом, бросил реплику другой мужчина, чернявый, с усиками.  Борис Головин, вспомнил его Виктор.
Виктор никак не мог понять этого, вроде бы как недовольного всем человека, он еще в аэропорту все цеплялся к Виктору, все учил жизни, подкалывал, пересмеивал. Все слова у него как-то выходили перевернутыми, истолковывались гнусно. Может, он и сам чувствовал, что ехидство его неприятно, но ничего поделать с собой не мог и нарочно изощрялся. Всем своим видом, разговором, манерой держаться был неприятен. Так Виктору казалось.
Смуглый, поджарый с истонченными, как-то слишком правильно вычерченными губами, над которыми чернели аккуратные усики, Головин, когда улыбался, то верхняя губа его уползала к носу и зияла черная дыра рта. И в то же время это был красивый мужик, такой наверняка нравился женщинам.
- Стоило сюда рваться, чтобы кости мять на полу. Тут даже воробьев нет. Где ты видел, чтобы воробьев около людей не было? А здесь нет! То-то в Управе соловьями разливались, золотые горы обещали, – Борис перевернулся на спину.
Встретившись взглядом с Иваном, который насмешливо разглядывал обстановку, прислушиваясь при этом к разговору, Головин снова резко сел на тюфяке, скрестил ноги.
- А это что за чмо в ботах? Еще один купился на уговоры? Что за народ: наобещают, посулят…и губы распустили, слюни текут, ждут манны с неба…Тьфу…
- Это Иван, он здешний, вместе с берега шли, - сказал Виктор, который вдруг почувствовал какое-то облегчение, вот оно, ради этого стоило ехать, не забыли. Ждали. - Шли с ним да шпалы считали…
- Это ты пешком пёрся в эту дыру? – изумленно, аж всхлипнул от удивления, сказал Головин, наклонился вперед, сгорбатил спину, всем видом показывая крайнее пренебрежение. – Не, ты, Вить, я думал умнее, совсем того,- повертел он у виска пальцем. - Неужель, не допёр, сображки не хватило, раз так рьяно зазывали - делать, в смысле ловить бабки, тут нечего. Дыра!  Мы, как сутки здесь потолкались, сразу поняли – пролетели! Ни хрена здесь не заработаешь…Жаль, в порту не доперли…Сейсмики предупреждали, к себе звали. Ты ж у них приземлился.
- Чего к парню пристал, сам не допер, а ему нудишь, - остановил Головина Ушаков. – Допер, не допер, время покажет…Утихни.
Иван между тем зачерпнул из стоявшего на скамейке ведра кружкой воду, жадно осушил большими глотками, потом выкатил из-под скамейки в дверной проем чурбак, сел, выпрямил спину, хлопнул по-хозяйски ладонями себе по коленям, повел головой по сторонам, словно отметал все, что слышал, и возникшая перепалка его не касалась.
- Ну, строители рая! Не слышу радостного гула…Надолго?
- Аж звеним от радости,- равнодушно ответил Головин, издал какой-то носовой глухой звук, раскрыл рот, но ничего больше не добавил.
- Халяву, значит, радости желаете? Пальцем не шевельнул, а уже радость дай,- Иван весело поглядел на Виктора, словно прося   поддержку, словно спешил освободиться от осадка, оставшегося после разговора с Зоей Владимировной, словно хотел вернуть себе невозмутимость и уверенность. – Радость. мужики, - барышня капризная. Ее, как проститутку, не купишь, и конторы, где радость дают, что-то не встречал…Вот с Витьком шли, ни на одном столбе про радость не написано, и столбы-то сикось-накось. Это я вам, как вкусивший здешней радости, говорю. Дурак только может радость искать там, где зэки жили, заживо гнили. А мы в этот пузырь ужаса - хоп, и свалились…Какая тут может быть радость! На обратную дорогу заработать и вали! Ну, если тетю богатенькую зацепить, в смысле поджениться, это как-то скрасит существование…
- Пророк долбаный, издевается или головой больной? Тебя мать не роняла на землю вниз головой? - уставился на Ивана Головин, с трудом сдерживая раздражение, скривил рот так, что он стал похож на перевернутый серп луны, голос его преломился фальцетом. - Изреки еще умную мысль…
- Я, знаешь ли,- с коротким смешком ответил Иван, развел по сторонам руки,- сам бы со всей душой поплакался б в чью-нибудь жилетку, оросил, так сказать, грудь…Втык только что от мастерицы получил, через зад до горла достала, Витек свидетель. На четыре кости поставила баба. И не просто поставила…
- Прочистили, так и радуйся,- не унимался в ехидстве Головин. - После клизмы только крылышками и махать. Нас вот и на четыре кости ставить не хотят… Лежим. Ты-то, сам. воздух давно здесь портишь? Что нам ждать?
- Фу,- презрительно передернулся Иван. - Ну, какую культуру от местного населения ждать, если элита, миссионеры, вполне бескультурные люди. «Портишь воздух»,- повторил он. - И как такое язык изрек! Да знаешь, я - абориген. На тракторах сюда приползли, по зимнику, это стоит, чтобы уважительно некоторые разговаривали, не будем пальцем показывать. А что ждать в будущем, - ответствую, - Я весну жду, свалю, может. Витек к подвигу стремиться будет, ну а вы, сударь, денег ждать будете. Денежек,- потер пальцами Иван,- И засосет это ожидание, как топь. И клясть вы будете такую жизнь, и жить будете, распуская пузыри стоноты…Деньга, она по-своему заставляет мыслить.
- Ну, и какого хрена, абориген, ты тут жил, если ни света, ни клуба, ни почты нет? Что ты тут делал? Обжирался, медведем в спячке отлеживался? Хвастай,- снова заводясь, встрял Головин, в общем-то, не сердясь на этого балабола, больше досадуя на себя, что пролетел в ожидании возможности сорвать быстрый куш. Нелепый, несуразный какой-то разговор его раздражал. И от этого он злился, цеплялся ко всему.
- Погоди! Кто-то. может, и будет пузыри стоноты пускать. Но не я,- проговорил Ушаков, поднял кверху руку, сел, растопырил ноги, обхватил ступни руками, нагнул вперед большую лобастую голову. – котомка у меня маленькая, закинул на спину и – ходу. У голодного пузыри не образуются, голодный слюной давится…Ты вот, как на духу, ответствуй, как здесь с бабами, можно провернуть дельце, в смысле поджениться? Не веселит нарисованная тобою картина жизни. - Ушаков обвел комнату глазами,- хотя на серебре никогда не едали, но и на полу бичами не валялись…
- А ты на постой попросись к начальнице. Баба ядреная, подстать тебе. Видать по всему, мужик у нее на передок не лих.  Оттого она и злая, что одна по ночам подушку грызет,- усмехнулся Головин. - Что, кишка тонка подвалить? Всем выгода от этого будет…
Иван выслушал это, подавшись вперед. Он пошевелил пальцами, но не произнес ничего, только по лицу прошло какое-то движение. Верхняя губа уползла к носу, раздался смех, беззвучный, злорадный смех.
- На Зою Владимировну губу раскатали?! С кондачка взять задумали? Не, такую только удивлением взять можно, ошарашить, чтоб забылась на какое-то время, из колеи вышла. А как эту мегеру ошарашить, когда она, как сюртук старорежимный, я ее без брюк и не видел. Может, у нее ноги волосатые? Напоить ее чем, чтоб с тормозов снять,- говоря это, Иван вертел по сторонам головой, пощелкал пальцами. - Какая-то она с тайной.
- Всякий сюртук пуговицы имеет,- махнул рукой Ушаков. - Были б руки, было б что расстегивать. Баба, понятно, каждый раз надо себя вывернуть, чтобы ей понравиться… Бабу подогретой все время держать нужно. Каждый день. Тогда она и ласковая, и уважительная. Вон железяка - согни холодную, не согнешь! А разогреешь – гни, как хочешь. Баба - не железяка, но остуди, обидь ее, и сколь ухищрений потом потребуется, чтобы ее снова до кондиции довести. А можешь и не успеть…Упустишь…Эх, мне б годков сбросить, разговаривал бы я о сюртуках, мужьях-начальниках. Смешно. Молодые, здоровые! Тьфу! Да нет такой бабы, которая при определенных условиях не согрешит. Задача мужика создать эти условия. В любой бабе есть что-то отличительно хорошее. Обязательно такое есть, чего в другой не отыщешь. Дело мужика разглядеть. Разглядел, считай, нашел свое. А если слеп, так с любой затоскуешь…
Головин при этих словах поморщился, словно от зубной боли, его всего передернуло.
- Учи! Тоже мне, знаток! Да я перевидал их. Не разогретой бабу держать нужно, а дать ей понять, что ты ее понимаешь…А,- махнул рукой Головин. В голосе слышались нотки презрительной снисходительности человека с гонором. - Бывало, начнет бабенция выламываться, когда приведешь, для начало малость съездишь, чтоб поняла, кто перед ней и всё,- делай с ней что хочешь. И забудет, что ты ее обидел. И лучше тебя нет. Согласен на пару блондинок, да закусоном из банки солененький огурчик вилкой добыть, а с него жиром рассол по пальцам течет.
- Не понял? - насторожился Ушаков.
- Бутылок водки, говорю, распить пару бы…
- Ну, так и говори, оно не помешает,- согласился Ушаков.
- Абориген,- требовательно спросил Головин Ивана,- пару бутылок достать можешь? А то петухом распелся! Лежат в обнимку с подушкой, а туда же…В конце-концов, приезд отметить требуется. Баб жуй, не жуй, все равно кость их поперёк горла встанет, баба и есть баба. Бляха-муха, - воскликнул, вознес горестно руки кверху Головин,- холостой строитель, под судом и следствием не был, этим могу гордиться и высоко нести, героические дела прилетел делать… Страна в разрухе, страна ждет моего подвига, в едином порыве напрячься надо,- в глазах Бориса блеснул блудливый огонек, но лицо было до омерзения суровым. - Ну, как там тебя, Иван, что ли, радость несущий внутри? Добудешь пойло?
Иван заерзал на чурбаке, толкнул плечом Виктора, словно напомнил, что завернули они сюда в самый раз.
- Так, а вы вчера… Вчера, мастерица сказала, вахта на уши поселок поставила…Надо было к ним в общагу.
Иван, как-то сморщил нос, поводил им. Словно принюхиваясь, выражая этим свое сожаление, что вот не было его вчера, он бы такой возможности оторваться по полной программе не упустил.
- Так это…Мне придётся идти по обобранному. – На перевахтовке гвардия вылакает все, они и из сухой бутылки три капли выжмут…Но достать, если сильно надо, можно.

                14

Иван после паузы, длительной минуты, в течение которой он соображал, как лучше ещё и ответить на присказку- радость несущий, да еще внутри. За этой присказкой, не иначе, издевка таится. Следовало возмутиться. Иван допёр, что этому, с черными усиками, навроде цыгана мужику, палец в рот не клади, жох, откусит. Видать, востер на язык. Но и мы не лыком шиты,- подумал Иван, сделал вид, что не расслышал обидной присказки.
- Мани-мани, мужики,- с этими словами Иван посучил сложенными в щепоть пальцами,- я на мели. Вчера опустошил карманы у сейсмиков, спустил все. - Иван встал, вывернул карман, ударил по нему ладонью. - На вас, мужики, вся надёжа.
- Нищета голопузая, что ты тут дырявым карманом трясёшь! Все деньги на сберкнижку относит, - заворчал Ушаков,- Покоритель Севера! Позоришь звание. Гостей принять не может…Денег у него нет! Займи, найди, укради…Разве мы деньги просим? Ты бутылку достань…Закусь нам вон вчера дали. Зоя Владимировна расстаралась, из участковых запасов ящик тушенки да макароны, да масло выделила в счет будущей получки. Добрая душа, голодающему Поволжью помогла. Чай и сахар есть. Даже хлеб есть, а то деньги…Карманы вывернул. С деньгами дурак царем станет, мы и просить не стали б…Крохоборничать стыдно…
Ушаков встал на четвереньки, пиджак на спине натянулся так, что готов был вот-вот порваться, потом, кряхтя, опираясь одной рукой на стену, другой, держась за плечо Ивана, поднялся.
- Пойми, дурила, обмыть новое место надо пока тихо. Понаедут погонялы и все - чеши грудь, пиши письма, как говорила моя бабушка.
- Я готов,- торопливо сказал Иван, дернулся по направлению к двери. - Есть одно место. Спонсируют,- глубокомысленно кхекнул, веско договорил. - Не всех,- покосился на Ушакова, закрепив взглядом его лидерство, чтобы показать свою значимость, добавил,- связи наши отлаженные. Если честно, то это запасной аэродром перед тихой семейной жизнью. Проверенный.
- И сколько взлетов-посадок за этим аэродромом числится? - заинтересованно хмыкнул Головин. - Разборки полетов, надеюсь, мирно проходят?  По госпиталям контингент на учете не стоит? Цены, надеюсь, соразмерны зарплатам?
- Так все, что можно уладить с помощью денег, все обходится дешево,- сказал Иван,- с бабой и без денег договориться можно, как себя поведешь: плети что угодно, болтай, ври, неси чушь, только не умничай…А то - перо в зад, и лети голубь…
- Интересно,- потянулся, выгнувшись телом, Головин. - Очень интересно… Во сколько, в валюте, полетная ночь обходится?
- Ночь? - цвикнул, скривился Иван. - Кто ж об этом заикается…Ночь – мрак. Сколько вложишь, как удобришь, так и…. Главное, не жлобься.
- Хватит балаболить, а базар тут развели…Торгуются,- сказал, покачав головой, Ушаков, оглядел компанию. – С нас, если все пуговицы отрезать, если вытрясти все загашники, на одну бабу и то не хватит на всех.
Мужики гурьбой вывалились на улицу. Тускло светило на небосклоне уже скатывающееся в зиму солнце.
Виктор на протяжении всего разговора вслушивался больше в интонации, чем улавливал суть происходившего. По всему вышло не так, о чем они разговаривали в аэропорту и что обещал экспедитор.
Все эти мужики не первый год ездили по Северу. Были в прошлом денежные места, не пыльные работы, заработки на дурнину. И рыбалкой хвастались. Только непонятно было, что их сорвало с тех благодатных мест и привело сюда. Ну, если там было так хорошо…
Он почему-то представил, что поток чего-то несет людей по Северу, как течение реки бревно, может затолкать в протоку, может вынести на стрежень, может топляком на дно опустить. Разольется поток – смешает все, сорвет, перепутает, разбросает, вот и выясняют люди: что да отчего, почему так получилось, недоумевают.
Переводя взгляд с одного говорившего на другого, ему все было внове: недоговорки мужиков, бесшабашность, желание, во что бы то ни стало найти выпивку, жалобы на обман. Какая-то злость. Мелькали упоминания поселков, Казым, Нарыкары, Березово, Нумги, названия экспедиций, фамилии начальников, Бузулуцкий, Салманов, Батретдинов. Одни вызывали симпатии, других отвергали. И все было чисто внешним, никто не лез в суть.
Само собой получалось, он жадно впитывал эту мешанину нелепицы человеческой жизни: денег на еду нет, а на бутылку найти не проблема, и распитая вместе бутылка водки выходила дороже, значительнее, чем многочасовые уверения в дружбе.
Какое-то показное, пренебрежительное отношение к деньгам, как к мусору, ничего не значившим бумажкам – нет их, ну и наплевать, заработаем, рождало чувство восторга, уважения к повидавшим жизнь чудакам. И в то же время нить разговора все время вилась вокруг денежной темы. И тут, даже в репликах, каждый как бы выторговывал своё, обозначал, замахивался, рассчитывал на вполне определенное, что имел на уме, не один раз обдуманное. Двойственность эта поражала и как бы открывала, распахивала людей. Да, это были чудаки. Не будет же нормальный мужик ехать к черту на кулички, чтобы там валяться на полу, клясть жизнь, выворачивать карманы в поисках рубля, ожидать удачу.
Виктор все это наблюдал как бы со стороны. Тем не менее, какое-то настороженное чувство то возникало, то становилось отчего-то радостно. Он в этой говорильни никак не мог отвести себе место, не мог определить нишу, в которой ему было бы комфортно и где он был бы сам собой. Поэтому он ждал тычка-вопроса с любой стороны и как-то зажался. Он не понимал, зачем ему это было нужно, но все увиденное откладывалось где-то в подсознании.
- Витюха! - радуясь неизвестно чему, расстегнув нараспашку куртку-пальто, вдавив кулаки в карманы, проговорил Иван. - Живем!
Поселок поздно вчера утихомирился и пробуждался с трудом. Лишь из труб некоторых домов начинал курить дым. Но все равно, видимого шевеления не замечалось. Даже там, где полоскалось развешенное на веревках, на ветру белье или на крыльце стояли сапоги, или расколотые чурбаки дров явно указывали на присутствие людей, никто не попался им навстречу. Вахта отсыпалась.
Иван, указавший, чтобы его ждали на крыльце конторы, завернул за угол барака.
Мужики сели на ступеньки крыльца. Томительно тянулись минуты. Что там говорил Иван Ксении, как уговаривал, все это было за стенами, скрыто. Закурили, вертя головами по сторонам, разглядывали бараки, песок, колья с витками колючей проволоки на них.
- Чудно, поселок приличный, а кладбища нет,- сказал, чтобы чем-то заполнить паузу Ушаков. - Люди, что ль не умирали? Куда вот мертвецов девали?
- Иван говорил, что под шпалы клали, под каждой шпалой труп,- сказал Виктор. - Это ж, сколько народу сгинуло…
- Верь ему, балаболка…Под каждой шпалой… Брехня. Не может такого быть… Занесло же нас…
- Как занесло, так и вынесет,- буркнул Головин. - Меня на данном этапе больше интересует, как этот сучок уговаривает, добудет пойло, или нет. Зиму, видать, придется здесь пересидеть, а дальше, как бог положит.


                15


Из раздерганных кое-где серых облаков проступала синь не синь, а похожая на белесость муть, и сначала где-то далеко, а потом все ближе и ближе стало доноситься грустное кью-ю-ю, кью-ю, оно создавало щемящий надрыв. Вереницы гусей, стаи уток высоко полосовали небо. Летели не снижаясь. Они вырывались из-за окрашенных в желтый цвет макушек сопок. Птицы кричали по-русалочьи тоскливым, печальным воплем.
В этом была какая-то тайна. Лететь за тысячи километров, чтобы вывести птенцов и опять улететь? Зачем? И этот прощальный крик, с его невыплаканностью, болью, понятной тому, кто сам хотя бы раз плакал, кто испытал несправедливость, был обделен лаской, вызывал озноб, щемящую тоску по дому, по родным.
«Летят у-утки и ды-ы-ва гу-у-ся»,- тянул, широко открывая рот Иван, при этом закатывал от старания глаза. Он сидел на краю только что выкопанной ямы под столб фундамента. За эти дни ямы, деревянные сваи, песок осточертели. Иван поглядывал страдальчески на небо.
Набрякшие тучи, с отвисшими животами-мешками, уродливые в своей бесформенности, утюжили небо, меняли очертания, сталкивались, тогда из вязкой мути сыпалось непонятно что, то ли снег, то ли дождь со снегом, какой-то серого цвета овсяный кисель. А птицы летели.
- Ну и воешь,- проговорил Виктор,- вылезая из своей ямы, которую тоже докопал. - Того и гляди, сбегутся люди, подумают, что чокнулся мужик. Чего выть,- до предела что ли дошел? Завидуешь, что ль, птицам?
Оно и правда, было отчего позавидовать пернатым: захотели – сели, захотели - полетели. И маеты у них нет, и долга. И ямы копать не нужно, чтобы прокормиться. На любом болоте еды полно, нагуливай жирок.
После обеда в конторе собирались давать то ли аванс, чуть ли не за два месяца, то ли получку. Слушок шел, что сумма будет смехотворная, от этого и настроения было соответствующее. Уже ни один раз разговор переключался на это.
- Есть отчего взвыть,- буркнул досадливо Ушаков. – Разве на такой работе заработаешь? Все эти ямы копейки стоят. С нашим начальничком… За такие деньги лежать и не вставать надо, а не ходить на работу. Погода ещё…В ведомости для вида распишемся, а хватит денег долги раздать, это еще вопрос…  Кругом сплошной обман…
Мужики с ненавистью глядели на небо. Ну, собрался дождь, пусть бы и влил так, чтобы тошно стало, не мучил бы, не нагонял тоску. Тогда можно было бы бросить это ямокопательство, по поводу которого Головин изъяснился ясно: «Как кроты копаем, а мы здесь что прятали? Клад не зарывали, золото в этих местах не водится, разве до Америки докопаться, да поглядеть, как там люди живут?»
- Правильно,- сказал в ответ на это Иван. - Американцы из космоса на нас давно глядят, голову ломают, куда это русские копают. А мы пробуровимся до них снизу, и мозолистой ладонью за одно место…Эх, мне бы в тот рай…
Каждый понимал, что рыть до Америки скорее издохнешь, чем дороешься, а вот по восемь ямок на душу, глубиной не менее метра двадцати сантиметров, вырыть нужно.
Виктор сидел на краю ямы, опершись руками в песок. На нем была надета синяя замурзанная до непотребности энцефалитка, такого же цвета штаны, заправленные в кирзовые сбито-поношенные сапоги. Один из которых, правый, был велик, отчего носок сапога загнулся лыжей. Такую спецовку, по блату, из вороха старья, выбрала Зоя Владимировна. «Привезут скоро, так новую выдам, не женихаться пока»,- заявила она.
- Рогов, чего это у тебя руки трясутся, как у партийного, когда он взносы платит? - крикнул Головин, чтобы разрядить атмосферу долгого ожидания обеда, а за ним получки. В последнее время свои подковырки он оттачивал на этом мужике, который устроился на работу всего неделю назад. Лицо у Рогова было несколько вытянутым, удлиненным, с тяжелой нижней губой, отвисшей, будто на ней что-то тяжелое повисло. Рогов как раз пытался зажечь сигарету, но никак не мог ткнуть ею в пламя спички. - Хотите, мужики, расскажу, как меня в армии сватали в партию? - сказал Головин, при этом хмыкнул, посмотрел куда-то вдаль из-под приспущенных век.
«Я по второму году лямку тянул, до ефрейтора дослужился, первый генеральский чин получил. Ну, чего-то приглянулся замполиту. Начал тот вокруг меня кругаля давать, про партию намеки разные, про активную позицию. Газетку сунет с речью какого-нибудь партийного бонзы. Короче, предлагает написать заявление. А я учебы всякой, собраний, митингов, хуже грыжи, боюсь. Из всех книг, залпом, одного «Филиппка» прочитал. Да еще как подумаю, что взносы платить нужно, дисциплина партийная. Куда мне это…Я и начал мямлить, что не готов, не созрел…Подумать нужно…Я мямлю, а замполит с каждым разом мрачнеет. Как-то выслушал очередную мою брехню, внимательно посмотрел, сказал: «Думай. Две недели срок».
Две недели прошли, подходит он: «Надумал?» Я снова мнусь, в лоб отказаться - врага себе нажить, взъестся, как пить дать. Не знаю, что сказать…И пошло…В пять часов стал будить меня дневальный, еще лыбится при этом, сучара, спрашивает: «В партию вступать будешь?». Сквозь сон буркнул, что думаю. И это стало повторяться каждое утро. В пять часов, хоть часы проверяй. Один раз не выдержал, врезал дневальному в лоб. Чего того бить, замполит приказал каждое утро будить. Недели две кошмар продолжался. Толком не спишь, солдаты подкалывают, хоть в петлю лезь. Раз растолкал меня дежурный только рот раскрыл, я и заорал: «Да буду. Вступлю в ваше войско». А замполит стоит, и в ладоши довольно хлопает…
- Так ты партийный? - удивился Ушаков,- такого балабола в партии держат…Чего про нас тогда спрашивать…
- Какой там, заявление написал да в самоволку сбегал, на губе отсидел…Полностью из доверия вышел… Отстали…
- Гля, гля, мужики, девка какая-то идет, тоже, наверное, агитировать в партию будет,- сказал Иван, привстал на коленях, вытянул шею. - Не наша,- заключил он, приглядываясь к подходившей девушке, которая издали походила на гриб подосиновик: в красном берете, желтой курточке, в брючках, сапогах, вся одежда явно шла к ней.
- Корреспондент, наверное, ишь, с портфелем шкандыбает,- сощурился Иван. - Интервью брать будет на рабочем месте…Не знал, шею надо было вымыть. Чур, я первым. В газете пропечатают фотку, я своей дуре пошлю: не баран начихал мужик, а ты нос вернешь на сторону,- размечтался Иван.
- Дурак,- сказал Головин. - После этого тебе норму удвоят, не одну, а две ямы заставят рыть. Не откажешься, как же, передовик. Не, лучше подальше от этой братии. К этой подвалить можно только за одним…
Виктор передвинулся по краю ямы так, чтобы дальнейшее происходило перед глазами. Он с интересом глядел на девушку. Довольно симпатичная, да и фигура ничего. Смело идет. Он отчего-то подумал, что хорошо бы познакомиться с ней, возникла какая-то грустинка, по-настоящему и поговорить не с кем. Но, глядя на Ивана, заранее начал улыбаться, представляя его хохмы да колкие выпады Головина.
Девушка шла, бойко помахивала небольшим портфелем. Поправила на ходу волосы. Чувствовалось, что ей не впервой было встречаться с людьми, находиться под обстрелом мужицких глаз.
- Здравствуйте,- поздоровалась она, чуть прерывистым голосом, запыхавшимся. - Я секретарь райкома комсомола, Надя Еремина. Прилетела организовать комсомольскую организацию. Кому нет тридцати, поднимите руку,- пошутила она. - Может, и комсомольцы есть? На учет стать нужно…
- На учет, это как? Комиссию, что ль, проходить? Анкету заполнять? - спросил Иван. - А по батюшке вас как величать?
- Зачем по батюшке? Если хотите – Надежда Сергеевна…
- Начальство, Надежда Сергеевна, величать нужно,- заключил Иван. - Оно добреет от похвальбы, если уважительно…
Ушаков, которому приходилось рыть ямы из-за своих габаритов большего размера, поэтому куча песка вокруг него почти скрывала его, ухмыльнулся, показал пальцем в сторону Головина, который, при слове комсомол, начал сползать вниз.
- Вон того, с усиками запишите, он, страсть как хочет портфель получить. Правда, сей ухарь трижды был женат, алименты на двоих детей платит. Опасно таких брать, разложит морально…
Надя засмеялась. Ковырнула носком сапога песок.
- Шутите, а я серьезно спрашиваю…
- Серьезно! Если серьезно, то на собрание завлекать надо. Предложить что-то: танцы, пивко не мешало бы привезти. Деньжат подбросить. А за хи-хи, за так нечего делать на том собрании. Бодягу разведут: сколько гвоздей забить, сколько газет прочитать, субботники. Да еще после работы. Кому охота с пустым желудком часа два слушать переливы из пустого в порожнее. Лучше на своей койке эти часы отлежать. Мы как, сначала пивко, а потом…
- Пивко! Да пусть лимонад, да не за наличные. Денег перед получкой нет. С нашими плевыми заработками не разбежится народ на собрание,- презрительно хмыкнул Головин. - Ещё и взносы отдай…
- Оно так,- сказал Ушаков,- на спрос контора есть…Там про нас все прописано. Ты, дочка, посуди, разве передовой авангард в ямах копается…Я и для партии не нужен, а эти - какие с них комсомольцы, отбросы, люди с улицы, они устарели для комсомола. Витек вон, молодой, да и тот рецидивист. Две судимости. Один побег…
- Говорят, если в комсомол вступишь, полушубок дадут? - снова спросил Иван, уставился на Надю, оценивающе прищурил глаз. - А вы замужем или свободная? Как насчет сегодняшнего вечера?
- Про полушубки не знаю, зима не наступила,- пожала плечами Надя,- а насчет замужества. Это к делу не касается…
- Ну, раз не касается, с такой серьезной, об чем говорить,- разочарованно протянул Головин. - Мы-то думали, куда вербовать будут, а то – комсомол! Кто-то портфель носить будет, а ты ямы рой за спасибо…На одни взносы придется работать,- снова повторил он. - Не, мы пас…
- А вы, вы же после армии, должны быть комсомольцем? - спросила Надя у Виктора.
Виктор не мог не смотреть на девушку, может быть, и смотрел с дурашливо открытым ртом, как смотрит ребенок на незнакомых. И то, что глаза у нее какие-то в крапинку, и то, что оттенены карандашом, и то, что смотрят пристально, и что немного расширенные, но улыбающиеся, всё это отметил. И что глаза как-то вмиг оживились, когда девушка смотрела на него, даже искорка удовольствия разговаривать с парнем мелькнула в них.
Виктор устыдился того, что Ушаков назвал его рецидивистом, что девушка может почувствовать его детский интерес, с которым он смотрел на торчащую под курткой грудь, поэтому отвел взгляд. Смятение, которое обычно возникало в нем при разговоре с девушками, было слабеньким, да его и не было, может быть, впервые, он не зациклился на мелочи. Всё стало нипочем, мелочи, будь то движение, поворот головы, упавшая прядь волос, брошенный взгляд, слово,- все то, что обычно уводило в сторону, отвлекало от главного, теперь не трогали.  Мелочь, которой было достаточно, чтобы усложнить всё настолько, что он терялся, не существовало. Он – работяга.
К своей миссии девушка относилась, по-видимому, довольно спокойно, знала, с ней ли, без нее, раз организационный маховик запущен, списки будут составлены, молодежь комсомольского возраста будет выявлена, определенная работа с нею пройдет и на бумаге жизнь закипит.
Ветер, сеявшаяся крупа с неба, крики улетавших птиц, коричневые мазки осенних красок, куча бревен, щепа, головы торчащих из ям мужиков, девушка под перекрестным обстрелом мужицких глаз, бараки, ручеек, что тек неподалеку, горбатый полуразрушенный мост через этот ручеек – во всем этом не было ничего героического, ничто не предвещало больших перемен.
На Виктора нашло, чтобы поддержать шутейность разговора, он встал в полный рост, выставил вперед загнутый лыжей сапог.
- Ну, и куда я с этой обувкой? Люди в космос летают, а тут сапоги нормальные привезти не могут. Я не Корчагин. Это он в рваных сапогах светлое будущее строил, за собой звал. Выйди в городе на перекресток в такой обувке, точно милостыню подадут…
Надя посмотрела на сапоги, на лицо Виктора. Засмеялась.
- Скажу в конторе, что на учет не хотят становиться из-за сапог…
- И полушубков,- добавил Иван.
- Эх вы,- сказала девушка,- скоро здесь большие дела начнутся, а вы – сапоги, полушубки…Мелочитесь. Скоро здесь комсомольская стройка будет…
- Ну уж и комсомольская Нам-то что с того? А что, комсомольцам больше всех надо? Или на них экономить можно? Знаю я этих комсомольцев с полосками. Зэков привезут, и всех делов, а распишут в газетах про добровольцев,- высказался Головин. - Что в этой дыре может быть ударного? Песок, болота. А может, железку снова строить будут? Лучше бы комсомолок привезли.
Замечание про комсомолок Надя пропустила. Как не слышала, а насчет остального высказалась.
- Газ нашли большой,- сказала Надя таким голосом, будто это она нашла газ, приняла решение о комсомольской стройке. - Из-за этого и экспедицию сюда перевели, школу открывают. Почту. Такое скоро завернётся…
Рогов смотрел на девушку, открыв рот. Папироска приклеилась в уголках губ, отчего нижняя опять отвисла. Не понять было, обрадовало его сообщение о большой стройке или вызвало недоверие. Недоверие и ирония было во всем его облике.
- Телеграф, телефон, вокзал,- снова вклинился в разговор Головин. - Ленин эти объекты первыми штурмовать требовал…Нам не телеграф нужен, зарплату платили б.
- Грамотные,- не то, осуждающе, не то, удивляясь сказала Надя, обижаясь, что к её доводам не прислушиваются. - Приходите на собрание. Будем думать, как жить дальше. Клуб нужен, лектор скоро приедет из общества «Знания». И ты, Корчагин, приходи,- внимательно посмотрела она на Виктора.
- Лектор нужен, как без агитатора мозги прочистить. А танцы после собрания будут? - дурашливо спросил Головин,- со свечкой приходить или как? Свет не могут сделать, пекарня через раз работает, а туда же. Идеология…
- Вот и приходите, все запишем и исправлять будем…
- Ишь пошла. При должности, а задом крутит,- сказал Иван. - Думает, разбежимся…
- Ты, эта, язык особо не распускай,- сделал замечание Головину Рогов, когда девушка отошла подальше. - Заметут, и не узнаешь отчего. Тут вот улыбалась, а кляузу напишет…Знаю я их, конторских…

                16

Второй месяц Донев в Кутогане. Впечатления того, первоначального увиденного, все еще преследовали его. Внутри как что-то дрогнуло и сжалось, чувство растерянности, несоответствия, с чем ехал, и реальной действительности, придуманного, и во сто раз хуже, обыденности, которую он ни с чем не мог сравнить, так это сохранилось и выбило его из состояния мечтательности, витания в облаках.
Поселковые женщины, из тех, кто прижился в геологоразведке, кто мотался вслед за мужьями по экспедициям, которые не мыслили другой жизни, хотя и кляли неустроенность, все были примерно одного возраста – около сорока лет. Бальзаковские дамы. Детные, бездетные, по субботам все они ходили с накрученными на бигуди волосами, повязавшись платочком. По субботам были танцы. Перед танцами показывали кино. Коробки с лентами киномеханик раз в две недели привозил от сейсмиков. Из класса начальной школы выносились парты. Вешали экран. Одну и ту же картину крутили неделями, не меньше. Кто приходил со своей табуреткой, кто ставил чурбак. Стрекотал проектор. Мелькали кадры.
Кино было не главным. Танцы. Ради этого женщины крутили волосы в замысловатые прически, ради этого шли на определенные неудобства, ради этого колдовали над нарядами. Танцы - это то, что скрашивало здешнюю жизнь, разбавляло впечатления. Оторванность от цивилизации создавала замкнутый мирок, где каждый день происходило одно и то же, одни и те же лица, одни и те же разговоры. А после танцев неделю пережевывали, кто с кем танцевал, кто на кого смотрел, кто с кем пошел. В этом заключалась маленькая радость. Разнообразие жизни.
Субботний ритуал начинался в общежитии с того, что Петя Кащеев шел за утюгом к Кукушкиной. Мужики про это говорили: «Шнурки погладить». У Кукушкиной сохранился литой чугунный утюг, который можно было нагреть на общежитской плите.
Кащееву было где-то лет под тридцать, странность его заключалась в том, что он ходил увешанный значками, которые собирал, выменивал всегда и везде. И чем большего размера был значок, тем он у Пети считался ценнее. Еще Кащеев был помешан на всем кожаном. Он шил из обрезков кожи ремни, пояса, безрукавки. Его штаны красовались кожаными заплатками на коленях и заднице, его валенки были расшиты индейскими узорами. И еще Петя любил этикетки. Если он что-то покупал, то ценник недели две, как визитка, болтался в петлице.
Петя не был местным дурачком или юродивым, эта его странность никому не мешала, безотказней в работе не было человека. Работал он электриком. Он не чурался грязи, но всерьез, как мужика, мужики его не принимали, хотя женщины между собой шушукались, что Петя в постели силен, как никто.
Если вечер начинался с похода за утюгом, то воскресное утро начиналось с концерта, устраиваемого Ксенией Кукушкиной, по поводу бурно проведенной ночи.
Все друг друга знали. И новый человек сразу попадал под перекрестные взгляды. На нового человека поглядывали с любопытством. Общежитскую братию бабенки кликали халеями. Часты были семейные разборки с криками, слезами, но все это было настолько обыденным, настолько открытым, чего в большой семье не бывает, а экспедиция и была большой семьей, что все воспринималось как само собой разумеющееся.  Обид долго не таили, мирились тут же.
Наверное, глупо сравнивать мужиков, оторванных от семей, от детей, видевших лишь чужих женщин, да и то на расстоянии, от этого не доступных, с наглыми обскими чайками, шумными, крикливыми, выхватывающими друг у дружки добычу. Ну, халеи, ну, и что? Люди все одинаковы – берут, что могут, а дают как можно меньше. А с другой стороны, доля правды в этом была. От тоски, от одиночества, мужики дурели, сходили с тормозов, один перед другим старались выхвалиться, кружили под окнами холостячек, а то учиняли после возлияния бражкой, ночную стрельбу по бутылкам.
Виктор явно не вписывался в привычную жизнь бродяги-первопроходца. Хотя и исчезла робость, и настороженность, и поиск главной цели в жизни стал не основным, но ведь окружающие его люди жили без этой главной цели, так по крайней мере он видел, они жили одним днем. Что-что, но он не чувствовал своего превосходства, от того, что он что-то ищет, а жизнь окружающих просто выходила нарочитая.
Бродяга дорожит одной свободой и риском. Хотя с чем ее едят, эту свободу, объяснить не смог бы. Не вседозволенность же эта свобода? Не то, что скрыто за словами: что хочу, то ворочу. «Всё, кроме свободы, имеет цену. Остальное,- как часто говорил Иван,- можно найти, достать, купить, на худой конец, украсть. На всё, кроме свободы,- говорил он,- можно было наплевать. А отними у жизни еще и риск, и что останется – голая тоска».
В Кутоган спешно перебазировалась экспедиция. Если вначале здесь намечалась всего подбаза, то потом переиграли. В верхах решили строиться основательно. Может, Кутоган выбрали, что железная дорога, пусть и заброшенная, рядом проходила, может быть, из-за того, что место не болотистое, есть где развернуться. Подготовительный период затянулся, по чьей-то вине было упущено время. От этого сплошные накладки. Суматоха, сумбур, связанные с этим каждодневные проблемы: вот-вот должна наступить зима, а бараки не отремонтированы, баржи с материалами застряли где-то на перекатах, как всегда не вовремя обмелела река, из-за этого часть груза с барж снимали, часть перебрасывали вертолетами, поэтому все было срочно. Людей не хватало, которые приезжали, их некуда было селить. И эта круговерть ругани, обещаний, призывов была нескончаема.
В верховьях Харалянга монтировали буровую. Поговаривали, что если месторождение покажет наличие газа, то кому-то светили большие премии и награды. Тогда уж наверняка здесь развернется стройка. Поселок начнут обустраивать. Работы будет хоть завались. И деньги щедро отпускать будут.
Но на буровой тоже что-то не ладилось. Окольно шли разговоры, что вся катавасия из-за того, что затеяли работы на местах бывших лагерей. Где это видано, человеческие черепа, мерзлота, словно камни на колхозном поле, наверх выталкивает, а никто ни одной фамилии не знает, ни имен – все это до добра не доведет. 
Атмосфера ожидания, спешки, взвинченности витала везде. Начальство и то между собой разговаривало на повышенных тонах. 
И все равно маховик раскручивался. Вот-вот должны были запустить дизельную, тянули провода к баракам. Вдоль железнодорожной колеи выравнивали полосу для приема самолетов. Начальная школа работала, старшеклассники учились в райцентре, жили в интернате. Начали ремонтировать барак под клуб.
Вечерами, а темнело уже после пяти часов, в окнах обжитых бараков и установленных в ряд вагончиков мерцали тусклые медно-желтые огоньки самодельных ламп. На улице стояла удивительная тишина: ни гула машин, ни тарахтенья тракторов. Редко где взбрехнет одуревшая от тишины собака. И эта тишина, с синим в редких крупных звездах небом, все больше и больше размазывалась белесой бесцветной стынью, которая спускалась сверху и все сильнее и сильнее выстуживала землю. Небо было и высоким, и, одновременно, давившим, и звезды, будто кто-то дырок наковырял, указывали на поношенность купола, готового просыпаться снегом, и в эти дырки, пока вместо снега, лилась, может быть, та тишина, мерцающая и тревожащая. И все замирало в ожидании каких-то изменений.
Дни Виктора были словно слеплены из одной глины. Один, перемежаясь ночью, плавно переходил в другой. С утра, сначала при свете коптилки, сделанной из поллитровой банки, с фитилем из ваты и залитой в нее соляркой, потом раздобыли обыкновенную лампу, затапливали плиту, грели чайник. Потом шли на участок. Там людей распределяли по объектам: кого отправляли ремонтировать бараки, кого копать ямы да готовить свайное основание под мастерские и будущие дома.
Ремонтировали бараки, ставили двери, стеклили, заделывали дыры в полах, перекладывали печки. Пыль. Грязь. Все это под бесконечные разговоры о малых заработках, о дурацкой жизни, о желании как-то все изменить. Приходило начальство, чаще всего в лице Зои Владимировны, разговоры переключались на то, что мало сделали, что вот надо бы, надо бы... И это колесо крутилось и крутилось.
Виктор обычно работал в паре с Иваном. Как-то сладились. Иван почти каждый вечер уходил в общежитие сброситься в карты, если обстоятельства попускали, мог и бросить работу, уйти пораньше, как он говорил, забить местечко везунчика на скамейке, без торчащих гвоздей и сучков, чтобы в картах масть шла. «Все равно,- как он говорил,- золотой гвоздь напоследок в гроб не забьют, сколько ни робь. Не по циркулю мы сделанные».
Виктор лишь изредка был участником игры. И вовсе не из-за того, что он чурался коллективом, ставил себя выше, просто его не тянуло играть, азарта не было. Он прекрасно понимал, что совсем отрываться от мужиков нельзя, противопоставлять себя всем глупо, ходить стоило ради того, чтобы послушать треп, последить за игрой, почувствовать вкус жизни, ее разнообразие.
 Головин, тот как возьмется играть, крику: то не так сдали, то не тот прикуп, то начнет объяснять, с чего надо было ходить. Чуть в драку не лезет. Заводится на воде. Интереснее за ним было наблюдать, чем следить за картами.

                17
            
Просто там, среди мужиков, азартно убивавших время, Виктор никак не мог избавиться от ощущения, что он здесь лишний, чужак на чужой территории. Он не мог понять, что ему нужно. Чтобы стать полностью «своим», нужно было перейти какой-то порог, какой и где, в чем его предназначение, он не знал.
Однажды, он даже принял решение «быть как все». Для этого выпил чуть ли не стакан водки, чем удивил Ивана, думал, что после этого наступит веселость, то состояние пофигистики, которое всегда забавляло его, когда глядел на датеньких мужиков. Не тех, что варнякали, развесив губы, а тех, кто умел себя держать. Но у него почему-то веселости не возникло, вопросы, тревожившие его, не исчезли, добавилось еще больше. И хотя в голове всё плыло, он понял, что «быть как все» сходу не получится, по крайней мере, для него это посложнее, чем отработать смену.
Иногда он сравнивал себя с мячиком, упавшим в заросший ряской пруд. Лежит на поверхности, а внутрь никак. Там, под поверхностью ряски кипят страсти, там что-то происходит, кто-то с кем-то выясняют отношения, мирятся, дерутся, но все это происходит помимо его участия. Будто он на одном конце весов, а вся остальная жизнь на другом конце весов.   
Это отчуждение, в котором он был наблюдателем, резко обострило его впечатлительность, Виктор подмечал достоинства и недостатки людей. Он порой завидовал простоте и бесцеремонности отношений. Завидовал всем, у кого жизнь была заполнена делами, пусть мелкими, никчемными, но они что-то делами, а не маялись дурью, не ожидали чего-то, не выдумывали. Их дела были тайной от всех.
Внешне отношения с мужиками были нормальные. Мужики за справедливость Виктора уважали, за то, что не сачковал, работал наравне со всеми, не лебезил перед начальством, крутили головами, когда Виктор резал правду-матку, высказывая свои суждения, заступался, если видел несправедливость. Что им было по душе, так, что Виктор не кичился начитанностью. Уважали даже за то, что не пил. Сказал «нет», как отрезал, и не размазывал больше тянучку оправданий, «соплей по тарелке», по выражению Ушакова, не объяснял причину. Хотя над ним незлобиво посмеивались, называя монахом и диетчиком.
- И хай не пьет,- говорил на это Иван. - Нам больше достанется.
И Виктор уважал за это же мужиков. Уважал за то, что они, начав пить, становились на удивление философски прозорливыми, понимали друг друга с полуслова. Тогда любой жест, порыв, наметки фразы, тон – всё становилось значимым, без обиняков, делилось на хорошее и плохое. Легко было, наблюдая за процессом застолья, угадать последствие разговора. Хотя сидеть, когда кругом пьяные, а ты трезвый – неприятно, кто-нибудь обязательно прицепится, изливать душу станет разговором «за жизнь». Сидение в пьяной компании - это всё равно, как находиться сосульки за шиворотом – холодит, течет, а всё одно есть какая-то приятность.
И тем не менее, Виктора преследовало чувство неловкости. Он ждал чего-то большего, готов был к этому, а выходила каждодневная, неинтересная суета.
С Иваном просто было. Ну, балаболил мужик, но во многом выходило, они, вроде бы, дополняли друг друга. Пункты договора не подшивались в папке, не скреплялись печатью, это как бы домысливалось. Молчание Виктора и, порой, длинные суждения Ивана, составляли единое целое. В среднем, как у всех. Выработалось умение согласно жить под одной крышей, так что любые оплошности не казались неразрешимыми. Главным было высказывать вслух всё, даже неприятное. Молчание ведь обязательно родит подлую мысль о недостатках соседа и прорвется упреками.
Иван не лез с расспросами и сам не больно откровенничал, по крайней мере, не выворачивал нутро, не требовал сочувствия. Лишнего не болтал. Ведь чем больше люди сживаются друг с другом, тем вернее пропадает у них потребность говорить о себе. А если какие вопросы у Виктора возникали, у Ушакова можно было спросить дельного совет, как никак он человек пожилой, много видел. Но вот просто поговорить, чтобы вывернуть свое наболевшее, мучившее, было не с кем. Ну, не получалось. Не мог Виктор довериться первому встречному.
Вопросы копились. И про жизнь, и про отношения людей. и про бесцельность здешней работы – никакого героизма. Нужности своей Виктор не чувствовал.
Иван как-то все домашние дела, спихнул на Виктора. Ну, когда-никогда воды принесёт, пару чурбаков расколет, один - два чурбака прихватит со стройки.
Иван в одном был постоянен, когда заваривал чай. Тут был какой-то разработанный ритуал. Он высыпал пачку чая в чайник и заливал его крутым кипятком, предварительно слитым из этого же чайника. Чайник скоро изнутри почернел. Иван посмеивался, не давал чистить – то жир, чай от него вкуснее. Этот настой сушил язык, но Иван считал его целебным. Виктор разбавлял заварку кипятком. Иван пил маленькими глоточками, смакуя, говорил: «Ничего не понимаешь».
Каждодневная возня - уборка, мытье посуды, подметание пола – от этого Ивана, как он говорил, тошнило, жена дома этим доставала. Так что, разводил руками Иван, когда Виктор говорил, что пришло убирать время соседу, «не в климат». Вот Виктор и был за хозяйку.
За два месяца работы Виктор пару-тройку раз сталкивался с начальником участка, которого Головин за неуловимость прозвал «Фигаро». Василий Тихонович был худ, высок, черен. Ходил быстро, отмахивая при этом левой рукой. Лицо у него было удлиненное, с крупным носом. Порывистый мужик. Вспыльчивый, но отходчивый. Мужики посмеивались, стоило завести Фигаро, как только что-то не по нему, бросит папку на землю, затопает ногами, у кончиков губ слюна забелеет. «Это у него последние мужские отличия выделяются»,- констатировал Головин, который все крутил головой по поводу того, что как такой мужик мог окрутить такую женщину, как Зоя Владимировна. И как он её оставляет одну, пропадая неделями в командировках.
Один раз Виктор помогал вести разметку свайного поля под дом. Пробили оси, закрепили репер. Сели передохнуть, тут Василий Тихонович и спросил, то ли просто так, то ли из-за того, что Виктор приглянулся.
- Вот гляжу на тебя, молодой, не пьешь, не балабол. Не глупый…Тебе бы учиться…Неужели так на лопате и топоре остановишься? Как жить думаешь? Какие планы?
Виктора тогда удивило, что вроде бы ничем особым не блещет, не вылезает вперед, а его заметили, выделили. Это польстило и насторожило. Неожиданная похвала чревата предложением. С чего бы это речь про планы?
- О чем-то ведь думаете,- не отставал Фигаро. - Неужели и мечты никакой нет? Не для того, чтобы землю копать, вы в школе учились?
- Мечта! Мечта, конечно, есть. Мне пока нравится землю копать. Запах земли нравится…
- Да, не понять вас, молодых. Цель в жизни высокой должна быть.
Куда уж выше, подумал Виктор.
Этот разговор всколыхнул старое. Тогда с языка Виктора чуть не сорвалось, что не велика цель была у него, Фигаро, раз нашёл лишь место у чёрта на куличках, неужели, в этом была его цель? А у него, Виктора, мечта – узнать жизнь, сделать такое, чтобы сразу заметили.
За два месяца работы им привезли всего один раз аванс.
- Зачем вам деньги? - удивленно, даже с обидой в голосе, говорил Василий Тихонович,- Я ведь договорился, продукты вам дают под запись, если семье отправить нужно, говорите, из конторы переведут. Под подушкой долго деньги не пролежат, в карты проиграете. Целее же так, в отпуск всю сумму получите.
- До отпуска дожить надо. Да и самому интересней отослать,- говорил Иван.
- Самому,- хмыкал Фигаро,- Согласен. Вот откроют сберкассу с почтой, тогда да, а так…Ну, поедешь перевод отправлять, так ты, считай, три дня пропьянствуешь, все спустишь.
- Свои деньги охота в руках подержать…Без денег не работа – рабство, рабам не платили,- настаивал Иван.
- Про рабство вы это бросьте. Распустили языки. Деньги не пропадут. Расчётки у вас на руках.
Головин уверял, что Фигаро мотается по командировкам, место себе ищет, слинять хочет.
Жизнь чудная была хотя бы потому, что деньги особой цены не имели. В посёлке был маленький магазинчик. Продавец экспедиционного магазина Вера Круглова знала всех, кто жил и работал, давала продукты под запись. Если кому-то нужно было что-то особенное, ездили к сейсмикам, там ассортимент был богаче.  Фактория. Самолёт летал.
У кутоганского продавца поселкового магазина заведена была черная разлинованная тетрадь. Виктор с Иваном обычно в магазин шли с ящиком, набирали продуктов недели на две: сухую картошку, тушенку, сгущенку, рассольники, макароны. Чем не жизнь, как при коммунизме. С долгом расплатишься и снова в долг набираешь.
Деньги нужны были, чтобы в карты сброситься да у сейсмиков запастись спиртным.
Вечером Иван, как всегда, подался в общежитие играть в карты.  Виктор вышел на крыльцо. Синь уже смазала верхушки сопок, из прогала выкатился еще бледный лунный диск, словно по остриям копий прополз по макушкам елок да лиственниц, и, проткнутый ими, сдулся куда-то, нырнул в расщелину между склонами.  Сразу потемнело.
 Возле крыльца у Виктора стоял любимый чурбак, на котором он «маялся дурью», так определял это занятие Иван. Виктор всегда садился лицом к сопкам, почему-то сразу опускались плечи, он зажимал ладони между колен и пристально вглядывался в даль. Там клубился сумрак, откуда ползла тишина, неся запахи болота, багульника, там зарождались туманы, казавшиеся упавшими на землю облаками, и сквозь их белесую пелену кучились макушки одиноких елок, там небо сливалось с землей, и оттуда, так казалось, шли импульсы какой-то информации, уловить которую Виктор и пытался.
С озера, что находилось за чахлой зарослью сосняка, за грядой песчаной насыпи, всегда слышался шум и шорох, настолько явственный, что порой казалось, что там постоянно кто-то теребит осоку.
Самодельные коптилки или керосиновые лампы, эти, то ли светляки в окнах, то ли зрачки звериных глаз, скупо светили. Коптящие, поминутно пыхающие фитили ламп хороши лишь при игре в карты, когда полумрак скрывает лица, создавая таинственность, добавляет некий густо замешанный на страстях, надеждах фарт везения. И игра, придуманная бог знает кем, - «храп», с ее придыхом, произносимыми непонятными словами, типа, «пас», «храп», «прикуп», «кон» не выплескивалась дальше той комнаты, где в папиросном дыму и духоте сидели игроки. Правда, иногда возникал спор, и тогда разгоряченные мужики хватались за грудки, сбрасывали карты, но все быстро утихало и, ворча, разбирались карты, и снова кто-то забирал банк.
Ехал сюда, Виктор готов был горы свернуть, а жизнь выходит какая-то пещерная, света и того нет. Пропали особые запросы, смирился с тем, что ни книг пока нет, ни радости особой. В магазине одни консервы. И все равно в нем подспудно жила уверенность в том, что что-то должно произойти такое, что разрушит наконец стену его тупика.
Барак, в котором обитали Иван с Виктором, стоял у самой песчаной гряды, и когда дул северяк, песок, как на настоящем бархане, сек, засыпая, карликовые березки, воздвигал намет возле огромной корявой листвянки, создавая видимость пустыни. 
Окно их комнатенки выходило как раз на эту гряду. Корявая пупырчатая лиственница, наполовину засохшая, может оттого, что песок ее засыпал, сучками-растопырками, казалось, одна поддерживала низкое небо, запуская сучья в мягкую сырость воздуха.
Лиственница не гнулась от ветра. Возраст ее определить было невозможно, но она как-то скрашивала вид из окна. С каждым днем, правда, она все больше и больше с одного боку желтела, горела желтым пламенем свеча, притягивала взгляд.
На фоне ягеля, с какими-то красными листочками ягодника, белым, на сто раз, просеянном ветром мелким песком, это желтое дерево навевало грусть. Но, отмечая все изменения в природе, хотелось и хотелось неотрывно смотреть на окружающее, представлять, что там, за грядой где-то далеко-далеко идет совсем другая жизнь.


                18.


 
У Головина, после сабантуя по поводу мизерного аванса, хватило сил дотащиться до груды досок, сваленных на площади перед вагончиками. Там его и нашел Виктор.
Зоя Владимировна, с утра фыркающая мегерой, закрыла глаза на состояние рабочих, сделала скидку, может, вину чувствовала, что получили те по нарядам копейки, так вот она и определила напарником к Виктору Головина.
- Бери, Донев, его в помощники, доски подносить будет. Какой с него землекоп. Еще засыплет его в яме…А там женщина плачет, холодно, дверь на улицу…
Головин сидел на штабеле досок, раскачивался, как былинка на ветру, принимал разные позы, морщился. Перед ним стояла женщина и что-то доказывала. На больную голову женский голос, видно, действовал болезненно, и Головин, уперев локти в колени, обхватил ладонями голову, монотонно раскачивался, то ли слушая, то ли не слушая крик.
- Как дятел, и всё об одном и том же. Долбит и долбит,- наконец не вытерпел он. – Ты, думаешь, моя голова чугунная? Я тряхнуть ею не могу. Пойми, внутри, словно студень, мозг совсем разжижился…От твоего ора перепонки лопаются… Горит, что ли твой тамбур, не сегодня, так завтра сделаем. Болею я. Полечиться нужно. Мужика своего пришли, мы с ним договоримся. - Головин поднял голову, сквозь мутью заплывшие глаза, попытался рассмотреть обладательницу так неприятно нервирующего голоса. - Муж где? - возвысил он голос,- Деньгу, небось, зашибает, а я строй для него.
Головин сплюнул, ткнул в песок носок сапога, присыпал плевок.
- Совсем обленился народ: доски привезли,- ну, так и строй по вечерам. Что, и соседа не упросить? Сосед и завалинку засыплет, и на завалинке разложит…
Виктор не слышал начала разговора, он подошел, когда Головин, как он выражался, закипал.
С удивлением он отметил, что это была та женщина, которую он встретил в аэропорту, когда шел на посадку. Он не мог ошибиться. Что с того, что прошли почти два месяца.
Память, видно, намертво схватила тогда ее образ. Интересно, где она скрывалась все это время, ни разу не попалась на глаза. Хотя, хотя в этот конец посёлка ходить было не за чем. Но, всё-таки, не привидение же женщина, чтобы то возникнуть, то исчезнуть.
Привидению тамбур не нужен, привидение не будет жаловаться, что у него дверь на улицу открывается.
Рот Виктора сам по себе расплылся, он, улыбаясь, смотрел на женщину, кусавшую от возмущения губы. Ветер играл подолом ее красного платья, плотно прижимал к телу, показывал формы, показывал мягкость линий.  Стриженые волосы, лохматясь на ветру, спадали на глаза, и женщина встряхивала головой, порывисто их убирала.
Круглое, скуластенькое ее лицо, таящее в себе неуловимые черты чего-то восточного, и в то же время, широкие, изогнутые брови, немного вздернутый нос, черные, вернее, сероватые глаза, спрятавшиеся в кулачке прищура,- все было таким притягательным, что Виктор снова не то чтобы опешил от неожиданности ощущений, а словно дурачок не мог отвести взгляда. Ровесница, чуть постарше. Это не меняло сути.
Стройная, небольшого росточка, она была привлекательна в том порыве возмущения, когда хочется сказать весомо, пристыдить, найти то единственное слово, которым, как гвоздем, можно пришпилить лыка не вяжущего мужика, не будешь же махать кулаками у лица бесчувственного пьяного чурбана. Как таких и на работе держат! Женщина прижала к груди руки, сжала пальцы.
Виктор смотрел на ее губы, он ловил каждое движение ее губ.
- Уж не ты ль в соседи набиваешься? - фыркнула на слова Головина женщина. - Ты хоть меня видишь? Да от тебя разит. Работничек,- женщина, наконец, нашла тот тон, каким можно было говорить. - Совесть пропил. А если б твоя так бегала? - ломающимся от слез голосом воскликнула женщина, сказала это как-то безразлично, устало. Махнула рукой, словно поняла пустоту уговоров, сделала несколько шагов, намереваясь уйти, обернулась, как-то равнодушно скользнула взглядом по Виктору, ни к кому не обращаясь, сказала. - А я думала, вы - люди. С вами говорить можно…- Ее лицо и голос вновь обрели бесстрастие, усталый, серьезный взгляд стал непроницаем.
- Мы что, уже на «ты»?  Кто вот мы, по-твоему? Люди и есть. Только сегодня маленько больные люди, в положение входить надо! Ну, как выдадут эти бабы! - откинулся назад Головин, хлопнул себя по коленям, развел в стороны руки. - Нервные все какие-то пошли, ни-з-з-зя с нами так. - Сидел, ничего не делал, как чума налетела,- пожаловался Головин Виктору.
Но обида, нанесенная женщиной, незаслуженная, так казалось, снова выплыла, ущемленное самолюбие глодало изнутри. Головин, трезвея, выкатил глаза, уставился на женщину. Лоб его нахмурился, рот превратился в узкую полоску, черные усики подрагивали. Жесты стали судорожными, движения резкими, зазвучала обида в голосе.
- Я, знаешь…Я сам приехал, и тебя сюда палкой не гнали. Ко мне приехала б, так я б в доску разбился. Сама ехала! Знала куда. 
Головин смерил взглядом женщину с головы до ног, как он умел это делать: задержать, возможно долго, взгляд на тех местах, какие ему больше понравились. Уставился на ноги, сделав какое-то умозаключение, подобрев лицом, кулаков кувырнул левый ус кверху, с коротким смешком спросил. - Одна что ль живешь? Так бы и сказала,- протянул он, что-то соображая. – Эти, что ль, твои хоромы? - зевнул. - Мужик на трассе?
- Какое тебе дело до моего мужика, пятку жмет, волнует, что ли,- отрезала женщина. - Послали – строй.
- Парни,- ломающимся от подступивших слез голосом, перемогаясь, проговорила женщина. - У меня маленький ребенок. Болеет часто, а тут зима на носу. Вы уж сделайте что-нибудь. Дверь на улицу открывается, с пола дует. Бутылка вам нужна, я найду. Мы ж люди все-таки.
Женщина волновалась, и Виктору стало неловко, будто он подсматривал в чужое окно за нею. Хуже нет наблюдать, как лицо искажается от усилия сдержать слезы.
- Вот это другой разговор С этого и начинать нужно,- удовлетворенно сказал Головин,- а то грозятся… Отсюда, милочка, ссылают на юг, в тепло, а юг, это,- он причмокнул губами, еще раз окинул потеплевшим взглядом женщину, ветер как раз прижал платье к телу, забил подол между ног, и вся маленькая, ладно скроенная фигурка женщины, ничего не нужно было домысливать, четко обрисовалась,- юг - это бабы и пиво, люблю холодное пиво и не потных баб,- усладительно прижмурился Головин.
Женщина ушла. Виктор сел рядом с Головиным.
- Что там, в конторе? - спросил Головин. - Вони много?
- Хотели уволить тебя,- ответил Виктор, глядя в ту сторону, куда ушла женщина. - Пожалели…До следующего раза.
- Чего меня жалеть! За такие деньги,- буркнул Головин, - они на руках должны к рабочему месту подносить…До следующего раза…Один я пьяный, что ли? Я им наработаю…
Синий вагончик торцом почти примыкал к бараку. Кривая лиственница скребла надломленным сучком стену. Около обгорелого пня зеленела запоздалой зеленью березка, бугрилась развороченная гусеницами трактора земля. Серый ягель с прозеленью брусничника, проплешинами виделся кое-где.
В песке, у двери вагона, возился лет четырех мальчишка. Виктор поставил ящик с инструментами и гвоздями.
- Ну, где твоя мамка сердитая, спиногрыз? - спросил Головин.
Мальчишка поднял голову, открыл рот. Был он круглолиц, с мохнатыми ресницами, голубыми глазами, нос в конопушках. Он смотрел на взрослых, и столько любопытства и желания задавать вопросы читалось на его лице.
- Принеси водички, трубы пересохли,- попросил Головин.
- Мама, дяди пить плосят,- закричал мальчишка, подбежал к двери вагончика, заколотив в неё ногой. Вместо крыльца стоял ящик.
- Мать как зовут? - спросил Виктор.
- Мою? - переспросил мальчишка,- мою маму Женей зовут.
 Женщина вынесла ковш с водой. Головин пил, кося глазом на женщину. Мальчишка обхватил ручонками ее колени.
- Вот, Сашок, дяди нам дом утеплят. С полу дуть не будет. Ты их попроси, они кроватку тебе сделают…
- Во-во,- отдуваясь от выпитой воды, проговорил Головин. - Сначала тамбур с завалинкой сделай, потом кроватку, так и до алиментов дело дойдет. Юморная,- хмыкнул он. - Списочка нет для обозрения? А расплачиваться чем, мадам, будете – натурой? Тебя красавица, как зовут, я не расслышал, а то разговариваем, как чужие? Меня Борисом, его Виктором,- сказал Головин, похлопал Виктора по плечу.
- Евгения Федоровна,- просто сказала женщина. - Можно Женя, Евгения, не все ли равно, как назвать, лишь бы интонация была человеческая.
- Интонация или что-то другое?

                19

Тусклые с утра глаза Головина разгорались, у него наступило просветление, он наконец-то разглядел женщину. Почти видно стало, как запрыгали в его глазах чертенята шальных мыслей. По лицу пробежала судорогой ухмылка. Головин смотрел на женщину враз заблестевшими глазами. Умел он так смотреть. Глаза сделались прилипчивыми, текучими. Про такое говорят, уставится, словно потной рукой мазнет по телу.
Женщина тоже сменила тактику: не жаловалась, иронии и в помине не было.
- Чем расплатиться,- женщина всегда найдет,- как-то сдержанно сказала она.
Долгий и откровенный, до того откровенный, что он не казался невежливым, взгляд Головина коробил. От этого глаза ее, на какой-то миг оживившись, снова обрели беспристрастность. Она сдержанно иронично сказала.
- Плох тот мужик, кто сам цену назначает. Низко, гадко…Подловить на беде и взять свое… Вот ты спросил, зачем я мужа держу? А чтоб не отвечать на дурацкие вопросы недоумков. Вас попросишь, хоть сделаете…
- Слышь, Вить, мы-то хоть не недоумки. Но как-то, просишь нас, а милуешь другого. Несправедливо это,- сказал Головин, подмигнул и загадочно извернулся всем телом так, словно холодная струйка воды заползла за воротник. Шмыгнул носом.
Чтобы как-то сменить тему разговора, женщина позвала сына и мимоходом предложила
- Пойдемте, чаем напою. Горячая вода паровозы толкает…Хотите?
Она стояла в проеме двери вагона, прижав ладони к горлу, словно куталась. Она то смотрела на Виктора, то переводила взгляд на Головина, словно решала, кто из двоих более человечен. С минуту, так показалось Виктору, они смотрели друг другу в глаза, и он уловил какую-то тень растерянности, она явно промелькнула в ее глазах.
Женщина крепко сжала губы. Растерянность явно стала видна в ней, незащищенность. Виктору передалось её ощущение. Он голову на отсечение отдал бы: женщине кажется, что стоит она перед ними голая, и обида, что они видят ее такой, раскусили ее состояние, и от этого вот-вот брызнут слезы.
 - Клюет, Витек, баба,- подтолкнул в бок Головин. - Эту-то мы обработаем. Зону доступа лишь определить, а там никуда не денется. Уши не развешивай. Ты ей понравился. Я заметил, она тебе первому ковш подала, чтоб напиться. Меня не проведешь. Покраснела малёк.
 Была у Головина привычка всё подмечать и высказывать с ехидной улыбкой.
- За бочок ее погладить бы… Слышь, хозяйка, от чая шея толще не будет. На пот изойдешь. Мне бы подлечиться, чего посущественнее. Я, пока то сё, в общагу сгоняю, у нас там, кажись, осталось. Надо полечиться.
Евгения с сыном жила в половинке вагончика. Дверь в соседнюю половинку закрывал замок.
- Нет у меня сейчас соседей. Соседка бросила всё и уехала. Надоела такая жизнь. Помыкалась два дня, чемодан в одну руку, ребёнка в другую и на вертолёт. А я вот,- она не договорила. – Тоже хотела, да комендант отговорила. Сердобольная женщина, участливая. Вот столом нас одарила, тюфяки, подушки, пара кастрюль - все со склада. Правильно соседка моя сделала. Света нет, вода из колодца, туалет за сто метров. Когда все наладится? Жизни не хватит. Обещают, обещают…Сама виновата, поверила: подъемные, жилье сразу, заработки…Разевай рот шире – с неба так и посыпалось.
Евгения разговаривала с Виктором, словно с подружкой. Накипело, видно, внутри столько, что хотелось кому-нибудь выговориться.
- Привез. Бросил, зима на носу, а что мы зимой делать будем? Замерзнем! Ладно, печка в вагоне есть, варить на ней можно, так дрова, кто мне их привезет? Опять идти, просить нужно. «На то ты и жена»,- передразнила она кого-то. Ой, дура, поехала на край света за счастьем.
В половинке вагончика стояла самодельная кровать: из труб сваренная рама с натянутой резиной из разрезанных на ленты камер от колес машин, сколоченный крестнакрест стол. Были еще табуретка и стул, но Евгения остановила Виктора, когда он хотел взять его.
- Ой, не трогай стул. Он у стены лишь и стоит, мы его вместо тумбочки держим. А здесь по ночам волки воют,- пожаловалась Евгения,- я сама слышала, от сопок так и несет их вой. Ночью дверь боюсь открыть, темень несусветная, да еще страхов наслушалась, как тут заключенные жили. Хоть тамбур защитой будет. Вон и крючок от честных людей, дерни кто посильней, все нараспашку. Боюсь.
Евгения налила Виктору кружку чая, пододвинула хлеб, масло.
- Садись,- сказала Евгения и, подперев подбородок, посмотрела на него.
За едой Виктор косился на женщину. Евгения молча стояла, прижав левую руку к животу, поддерживая локоть правой, и смотрела в окно. Она как бы и забыла о госте, словно в мыслях была где-то далеко-далеко. Показалась Виктору снова одинокой и грустной. Такой грустной, что защемило сердце. Какая-то беззащитность, доверчивая беззащитность чувствовалась в ней.
Словно почувствовав его взгляд, Евгения через плечо посмотрела на Виктора, покраснела то ли своим мыслям, то ли тому, что уловили ее растерянность и беспомощность.
- Понравился чай?
В тоне Евгении было то любопытство, на которое отвечать стоило «очень». А ответ почему-то застрял, не протолкнуть его было сквозь сжатые губы. Опередил Сашка:
- Ой, мам, выпил, значит, понлавился…
 - Спасибо, в гостях все вкуснее. Чай и тот жирнее. А мы всё из банок варим: супы, рассольники, каши,- сказал Виктор,- дешево и сердито. Борщ да каша - еда наша.
Мальчишка засмеялся. Все время пока Виктор пил чай, он неотрывно смотрел на него, ковырял в носу пальцем, сопел.
- Палец сломаешь, так и останется в носу,- пристыдила сына Евгения.
- Ты мне пистолет сделай, а то без пистолета нельзя. Я мамку плосил, а она палочку дала, какой же пистолет палочка? - попросил жалобно Сашка, вытащив между тем палец из носа.
- Да, брат, без пистолета тебе никуда,- сказал Виктор, когда они с Сашкой вышли на улицу и сели на доски,- Тут и пулемёт не помешал бы…Скучная у тебя жизнь. Мамка ругает, друзей нет.
- Не, она плосто лугает,- сказал Сашка, глядя, как Виктор вырезает из доски пистолет. - Я в ведле с водой начал мыло пускать. Колабликом оно было, а она меня полотенцем…Больно, знаешь, было…
- Я тебе еще не так задам,- высунулась из двери Евгения,- жалобщик нашелся. Это он сейчас тихий, пистолет нужен, а так шленда. Любит ходить и разглядывать. Все его куда-то тянет… Вот только пойди на озеро, я тебя,- погрозила Евгения.
Уже и пистолет был готов, и ямки под стойки Виктор выкопал, а Головина все не было. Лечение его затягивалось.
«Лесорубы, привыкли руки к топорам…» - донеслось, наконец-то, из-за бараков, и во всей красе нарисовался Головин. Он миролюбиво сел на брусок. - Ну, как тут поживает наша дамочка? Закоулки исследовал, протезов не нащупал? - хохотнул Головин, поощрительно толкнул плечом Виктора.
- Ты б парфюмерию закусывал,- поморщился Виктор. - Одеколоном прет…
- Не понимаешь, Витек, жизни. Что льется, то и пьется, что шевелится, то…- сам понимаешь,- добавил он, смачно сплюнул. - В общаге полбригады ошиваются, гостью обрабатывают…Кстати, с одеколона и лосьона у меня изжоги нет, а если лосьон огуречный, то это как бы и закусь сразу…
Тут Головин разглядел вырытые ямки, напиленные стойки, критически посмотрел на Виктора, ухмыльнулся.
- Никак, сговорился? Правильно, бабу нельзя ни минуты в подвешенном состоянии держать. Баба все время занята должна, так сказать, во влюбленном состоянии. Упустишь момент, соси лапу, как медведь в берлоге. На Севере баба сама сугрев ищет, тут два интереса: свой мужик вместо копилки, а приходящий для оттайки души, для трения…Слышь, хозяйка, подай воды,- повысил голос Головин,- пахари задымились от напряга…
- Такие, как же, задымятся,- выглянув в дверь проговорила Евгения. - Ты не больно расскочишься, воды больше выпил, чем работы сделал. Сколько вот за день заработал?
 - Работа, когда с пупка сдергиваешь – это не работа. Мутота. Я ночной пахарь,- снова нацеливая свой взгляд за воротник халата, надетого Евгенией поверх платья, сказал Головин. - Ночная пахота не рублями ценится, сама знаешь. Бабе уставший мужик, как соль на рану. Кто меня пробовал, не жалуются…
Евгения стала закрывать дверь. Головин подставил ногу, придержал.
- У меня вечерок сегодня свободный, может, состыкуемся? Зацелую допьяна, изомну, как цвет,- пропел он. - Ну, как?
 - Нукай на лошадь, гвоздодер ржавый,- отрезала Евгения, поморщилась. - Прежде чем женщине что-то предлагать, рожу выскоблить нужно и вымыться. Неужели есть дура, какая целует тебя? Тьфу! Дверь отпусти, а то…
- А то что? - повернул голову к женщине, явно заигрывая с ней, Головин.
- А ничего…
И сказала это она так, что у Головина мгновенно возникла вспышка раздражения.
Головин как-то вдруг потерял всякий интерес к Евгении. Повернулся к Виктору, начал размахивать руками, кричать, что хоромы таким нечего строить, положено три на три и ни сантиметра больше.
- Пожалел,- фыркнул Головин. - Их тут всяких приезжает… С чего рвение напало? У нее прицеп…Дурак,- пренебрежительно воткнул топор в доску, скривил губы в ухмылке, так что усики вздернулись, словно у мыши. - Баб путевых на северах нет, запомни. Все сюда едут с целью - подцепить голодного мужика. Все они шалашовки, профуры. Ладно, там поджениться, чтоб обстирывала, варила, чтоб напряг, с ней сбросить, можно было – и все! Любая баба в определенных условиях форточку откроет…В отпуске на рубль связку купишь…Принцессы…О-тю-тю-тю…
Головин, посвистывая, оперся на лопату, уставился на серую гладь озера, край которого узким заливом вдавался в тундру. Седина чуть тронула осоку. Гряда сопок, раскрашенная мазками осени, желтела. Солнце высвечивало склоны. Облака, казалось, ныряли за них. Над водой колыхалось марево, смазывая очертания дальнего берега, заросшего багульником.
- Ты работать будешь? - разозлился Виктор,- лучше б я один ковырялся…
- Ковыряйся, я не мешаю,- равнодушно ответил Головин. - Мне тамбур не нужен. До пенсии далеко, орден сутулого заработать успею. А эта, побегает, попросит, под начальничка ляжет, он и направит официально…
Головин не успел договорить фразу, как из открывшейся двери на него выплеснулось вода.
- Остынь, маленько, больно много выступаешь,- донеслось из-за двери. - Катитесь отсюда. Хуже бабы последней языком чешут…
- Ты,- рванулся к двери Головин. - Ты, мокрохвостая…Зараза понаехала, тамбура им строй, вагоны пополучали,- распаляя себя, он колотил в дверь ногой. - Чем вагон заработала, под кого легла?
- Ты мне тут поори,- выскочила на порог Евгения. - Поори при ребенке! Я, таких,- она топнула ногой. Слепая безрассудная ненависть захлестнула ее, не находя слов, Евгения прижала кулаки к груди.
Виктор оторопело смотрел на нее. В гневе, в возмущении Евгения задохнулась. Блестели глаза, ходуном ходила грудь. Запалено дыша, она толкнула приставленную к стене стойку. Та упала.
- А ты чего уставился? - набросилась она на Виктора. - Уходите…
               
               
                20.

Виктор уже засыпал, когда в коридоре что-то зашебуршело, хлопнула дверь, возникла какая-то возня. Иван второй вечер являлся поддатым, поэтому Виктор вначале не прислушивался к тому, что происходило в прихожей. Горе и непонимание, так определял Иван свое теперешнее состояние. Заливать обиду его заставило полученное из дома письмо. Жена «полкана» спустила, обвиняла во всех смертных грехах: и что денег не шлет, и, по слухам, пьет, и в бабах запутался, как плохой грибник в трех соснах, и, писала она, что делала запрос в контору, а оттуда сообщили, что мужа чуть ли не уволить хотят. В конце жена пригрозила, что не потерпит такого к себе отношения, поехал на заработки, так работай, зарабатывай деньгу, чтобы она детей достойно одевала, не хочет по-хорошему, так она подаст на алименты.
Иван почему-то не верил, что женушка способна была написать письмо в контору. «На арапа берет». Слова в письме избитые, одни попреки и осуждения. Не спросила даже для приличия, как живу.
«Посуди,- говорил Иван,- выходит, я ей не нужен. Половина письма про деньги. Это выходит, что она за деньги со мной живет, как бы работает. Женой работает! Это значит, ей и отпуск нужен, чтоб отдохнуть от меня, и больничные оплачивай, и сверхурочные…Это в каком статусе она сейчас? В отпуске, по всему…На югах, на пляже лежит с хахалем…Зад греет. А я – плати. Бабьё! Попадёт вожжа под хвост, баба, когда приспичит, на все горазда. Мне б узнать, кто из доброхотов, ради хохмы, кляузу, настрочил».
Иван разбирал расклад своей жизни два вечера, и Виктор, по мере сил, участвовал в этом раскладе.
За эти дни Иван стал более суетливым, торопливо-услужливым. Что-то жалкое проскальзывало и во взгляде, и в поступках.
Сон был перебит.
В окно светила луна. Ее холодный диск на черном небе с неясными, чернеющими контурами, то ли гор, то ли лунных туманов, походил на лик огромной иконы. И свет, изливавшийся от этой иконы, проходя сквозь перекрестья окна, пропечатывал на полу как бы крест, и в то же самое время, под холодным свечением, комната порождала ощущение тюремной камеры, так как серые стены, потолок, некрашеный пол создавали видимость закрытого пространства, лишенного всяких звуков.
Иван явно пришел не один, наверняка, кого-то привел. Виктор лежал молча. Вставать и подавать голос не хотелось. Начнут приставать с выпивкой, а там, глядишь, сядут играть в карты. «Ты меня уважаешь…Не вороти от друзей нос» - такие или почти такие выражения повторялись из раза в раз.
- Снимай плащ,- сказал кому-то Иван.
Послышалась возня, сопение. Глухое, сдавленное дыхание. Шепот.
- Отстань.
Голос явно был женским. Там, в кухне Иван кого-то домогался.
- Да отстань, говорю, ну что ты,- сдавленно сопротивлялась женщина,- все вы, мужики, скоты. Я ж не чурка с глазами, я же не животное. Скотина, и та выбирает одного, скотину, и ту приласкать нужно. Пользуетесь, что попала в такое положение – бери, насилуй, изгаляйся,- обиженно, скороговоркой, соглашаясь и не соглашаясь, частила женщина. - У меня дочка есть. Обхождение какое-то должно быть…А то лапает, тащит…Кофточку чуть не порвал…Да у тебя тут еще кто-то есть? - испуганно сказала женщина, наверное, разглядев на кровати лежавшего Виктора.
- Не боись, сосед мой, пьяный. Его, хоть за ноги вытаскивай, не разбудишь…
- Ты говорил, никого не будет…
Снова раздался шорох, сопение, возня. Что-то треснуло.
- Да пусти ты,- всхлипнула женщина. - Какие вы, право, скоты…
- В общежитии могла, а тут выкамариваешь,- сдавленным шепотом сказал Иван. - Дам сейчас коленом под зад, и чеши отсюда…Чего тогда в общагу приперлась, чего там недотрогу из себя не строила, не отбивалась? Хорошая?! Видел, какая ты хорошая, таскали из комнаты в комнату… А я без бабы полгода.
Женщина всхлипнула, перемогаясь, то ли переставая плакать, то ли судорожно утишая обиду.
- Разнюнилась,- Виктор представил перекосившееся в гримасе сострадания лицо Ивана,- не переношу слез женских. Чуть что, развесят губы. Ну, чего расквасилась? Знала, зачем шла. Согласная ведь была…
- Согласная,- всхлипнула женщина. - Кто моего согласия спрашивает? Ты мне человеком показался…Болит у меня все…Я два дня не…не мылась…Я сама себе противна…
- Дура,- сказал Иван,- Всю охотку отбила. Выгнать тебя, что ли?
Женщина снова всхлипнула.
- А черт, и так тошно! Да не скули…Есть хочешь? - спросил Иван. - Сейчас лампу зажгу, посмотрю, может, чего осталось…Ох, и дура ты… А я, ну как после этого я буду уважать себя! Пожалел, и кого – бабу!? Да засмеют, я из-за тебя посмешищем стану…
Иван зажег лампу. Загремел кастрюлей, в которой оставалась еще теплая гречневая каша с тушенкой. Звякнула ручка чайника.
- Что ты за мной, как собачка пошла? Все вы, бабы, стервы…Ты хоть не заразная? А то наградишь, за мою доброту, букетом…
Женщина что-то в ответ бормотала.
- Сюда-то, зачем прилетела? Я тебя вчера приметил, с вертолетки шла…Думаю, к кому такая приехала? В общем-то, показалась бабой видной. И фигура, и на лицо…Вот, думаю, счастливец кто-то…А моя, сука, не едет, все выжидает, выгадывает…Без бабы тошно…
- К мужу на свиданку ездила,- зашептала женщина каким-то надрывным, приглушенно-сдавленным шепотом. - Посадили моего драчуна. На колхозного бригадира в драку полез, тот коня не дал огород вспахать. Сломал два ребра, ну и срок дали…Все писал, чтоб приехала…Вот, дура, и съездила…Сначала поездом ехала, потом от Салехарда пароходом. Приехала, а он, муж мой, проиграл меня,- женщина всхлипнула. - Господи, как, живая и вырвалась. Утешительницей победителя была. Пароход ушел, навигация кончилась, денег нет. Я ему, оглоеду своему, целый чемодан еды везла. А сама осталась с горбушкой хлеба да луковицей. Вот с чем вырвалась. На коленях перед вертолетчиками стояла, чтобы с собой взяли. Лишь бы куда вырваться, только бы из того ада. Сюда они летели, а потом, сказали, в Ухту полетят. А там я доеду. Здесь мужики хоть накормили, да немного денег дали,- женщина снова всхлипнула,- А вообще-то, какие же вы скоты, всем вам только бабу подмять, этот, эдоровый, лишь он и поинтересовался, куда и почему,- Виктор понял, что женщина упомянула об Ушакове,- он пожалел, а остальные… Я ж не помойное ведро…Тошно…
- Всё у вас мужики плохие, всё в кучу валите…Сами-то…Что, и я из той же кучи? Садись, вон, ешь…Во, бляха муха, мужики узнают, проходу не будет…Бабу пожалел…
- Слышь, хозяин, как тебя зовут, добрая душа, дай ты мне какую-никакую посудину, ведро что ли, да не бойся, я не заразная, я хоть простирну. Скажи где воды взять, я могу и на озеро сходить, луна вон какая…Дай, Христа ради, сама себя брезгую. Я тихо, я не потревожу твоего соседа, а? Руки на себя готова была наложить, до чего тошно всё стало. Как жить? - вздохнула, всхлипнула с каким-то выматывающим душу стоном женщина,- я ж ему чемодан гостинцев везла, письмо от дочки, а он меня проиграл, как собаку. Он же не меня, он душу мою зачернил, стыд, святое в грязь затоптал…
- Ладно, стыд вспомнила, святое…Где оно у вас, святое, располагается? Не стони, не убыло…Баба, слово такое, как стыд, поди, лет в двадцать забывает, а то еще и раньше. Чего в общагу, поперлась?
- А куда ж? Три дня не ела…Кто меня на порог, чужую, пустит…Семейные такими брезгуют…А в общаге хоть накормили…Я ж понимаю, что за так ничего не бывает…
- Много понимаешь, что за так, а что не за так бывает…Чего теперь выть? Сразу объяснила б…Не совсем дурак…
- По жене скучаешь, так и, чужую бабу, жалеешь…Детки-то есть? Ты, может, ее на моем месте представил…Ты хоть и шебутной, но жалостливый, я заметила…Там-то ко мне не лез…Постыдился…
- Ну, ты…Пошла со своим стыдом,- крикнул Иван,- жену представил!? Вас представишь, так стошнит… Вот тебе тазик, вон вода в ведре, горячая в чайнике. Мыло на полке…Ух, как я зол! Спроворишь свои дела, ложись на мое место. Так и быть, пойду в общагу, скажу, что передал тебя другу. Но ты, если рот раскроешь…
- Я и на табуреточке, возле печки, продремлю, мне не привыкать. Может, завтра, с утречка, дальше полечу…Не переживай, добрая душа. Дай Бог тебе всего хорошего. Редко сейчас кто бабу пожалеет. За всё на нас, бабах, отыгрываются. Нет работы - мы виноваты, мужик пьет – баба виновата, дождь ли, солнце, голова с похмелья болит - во всех грехах баба виновата…
- А кого винить, раз мужик себя мужиком не чувствует…Это все ваше равноправие. Цеткина и Люксембург, кажется, те все за свободу боролись, в штаны баб засунули. Добились, что теперь бабам самим все тащить приходится…Много-то хозяину дали? - спросил Иван.
- Много не много, какая разница…Сидит, сено собакам косит,- бесстрастно сказала женщина.
Иван ушел. Женщина долго гремела тазиком, шоркала тряпки, шмыгала носом. Всхлипывала, что-то шептала. Несколько раз выходила на улицу. Потом загремела кастрюлей, тихонько, по-деревенски, ела.
Виктор все это время не спал. Стыд, боль, сочувствие, желание сказать этой горемыке добрые слова, так и подмывало его, и в то же время он почему-то чувствовал, что открываться нельзя, что женщине лучше побыть одной.
За постирушкой, за не хитрыми бабьими делами она скорее отмякнет, забудется. То, что накопилось у нее внутри, никаким сочувствием не изжить. Что там слезы, никакими слезами не выплакать то, что оплевали и растерли, походя, как ничего не значащее. Обида, нанесенная походя, самая болезненная, ее надо рвать по живому, с мясом, с кровью. И это она должна сама сделать.
Чтобы там ни говорили, а терпение - главное богатство настоящей женщины.
Женщина, занимаясь, привычным, рутинным, делом, перемежая его слезами, она как бы снова набирает силу терпения, она как бы получает подпитку, она как бы умывается живой и мертвой водой, чтобы забыть, чтобы остаться женщиной. Для этой женщины, Виктор чувствовал, сейчас наступил момент отмякания.
Не может баба быть все время стальным стержнем, зачерстветь настолько, скурвиться, чтобы превратиться в стерву, готовую только мстить, циничную до мозга костей, и по разговору, и по поведению ничуть не отличимую, а иной раз и в десятки раз хуже тех скотов, которые над ней измывались.
Он чувствовал, что эта женщина еще не дошла до такого предела, не озлобилась, не перешагнула ту последнюю черту, когда в голове остается только желание мести.
Этот щенячий скулеж-плач ее, тихий, обиженный, похожий на отдаленный говорок ручейка по камню, говорил о том, что душа женщины настолько надорвана, настолько натянута, что тронуть ничего нельзя.
Иван сделал доброе дело, дал ей выговориться. Молодец. 
Виктор зауважал соседа еще больше. Размышляя об этой женщине, он вспомнил Евгению, которая облила Головина водой, вспомнил первую встречу с Ксенией, с Зоей Владимировной. Виктор понял, какие же все женщины разные, разные в одинаковости притягательности. Разные в умении плакать, говорить, разные, в желании нравиться…Разные, разные…
Виктор не то чтобы засыпал, а словно проваливался в яму. С ним сделалось что-то странное, на него находили какие-то темные полосы, в которые он утрачивал понятие о времени, о месте, где находится.
Исчезли звуки, и в то же время он полнился неизведанным им прежде восторгом. Впадал ли он в оцепенение в это время, или это был какой-то чудной сон, только временами слух приобретал болезненную остроту.
         Окно начало сквозить мутно-сероватой изморозью, словно наступал рассвет, потом ему ясно представилось, что в этой комнате он лежит давным-давно. И женщина, и ее переживания все это куда-то уплывало.
- Господи,- внезапно услышал он, вздрогнул, словно что-то холодное накрыло его, и эти слова прогнали сон. Вызвали нервный озноб, он будто стал видеть сквозь стену, не только видеть, но и слышать стал, как шуршит за стеной ветер, как возится под полом мышь, как потрескивают стены барака, и где-то далеко не то волк воет, не то кто-то плачет. Каким-то обостренным, улавливающим много всего стал для Виктора возглас женщины. Словно распрямили в нем пружину, ту, что создавала тишину.
Он скосил глаза и увидел, как женщина стала на колени в дверном проеме, облитая светом, и от этого, совсем нисколько не прояснившаяся, черты лица различить было нельзя, лишь белое пятно лица притягивало, она была трагична. Женщина сложила на груди руки.
- Господи,- повторила она, и крест оконного переплета на полу почти касался ее коленей.  Покарай его. Как же мне жить с этим. Я не могу, не хочу.
Перекрестия переплета гляделись как черный причудливый крест на фоне залитого лунным светом неба, и глаз луны, похожий на иконный лик, как образ того, к кому она возносила молитву, холодно тускло, равнодушно гляделся сквозь стекло.
И было в этом равнодушии тысячелетняя скорбь: сколько перевидел этот глаз Луны происходящего на Земле, сколько раз содрогался от ужаса, сколько трагедий, фарса, горя промелькнуло, что это выхолодило Луну, сделало ее безатмосферно-равнодушной. Горе и земное зло скукожили Луну.
- Господи! Кто я после всего? Осталась ли во мне жилочка не замаранная, не зацапанная грязными руками…Как жить! Господи, помоги забыть. Что скажу дочке? Прости его, прости меня, что я возненавидела и его, и себя, и жизнь. Прости, если ты есть! Как ты допускаешь такое,- возвысила голос женщина. Голос, сорвавшись с придушенного шепота, словно бы оскользнулся куда-то в глубь ее, внутри запершило, она кашлянула. Виктор видел, как ее голова дернулась, она испуганно посмотрела в его сторону.
Лицо ее, когда она говорила, словно бы высвечивалось из полумрака каким-то свинцово-холодного цвета пятном, безжизненной маской отчаяния: ни черт, ни оттенков, ни сколько бы запоминающихся, характеризующих женщину штришков. Женщина помолчала. Молитв она наверняка не знала, в этом ее Господи и заключалась извечная бабская мольба, просьба, в общем-то, не обязывающая бога что-то сделать. Этим словом она вырывала из себя боль, вырвала все, что мучило ее, она даже не плакала, она заклинала за всех. Она знала, что слезы придут потом. Она просила о возможности забыть…О единственном, что можно выпросить…
- Господи, он же вернется, я его должна принять…Как он мог…Да лучше б …


                21.


Евгения весь вечер не находила себе места. Было тошно. Хотелось плакать. Даже Сашка почувствовал ее настроение, получил шлепок за то, что подвернулся некстати под ноги, когда Евгения попыталась сделать уборку. Все валилось из рук.
Простирнула рабочую спецовку сына, в которой он возился в песке. Села.
Сашка долго сопел, спрятавшись за кроватью в углу, потом стало слышно, что стал играть: забибикал машиной, зачухал паровозом. Обиды у ребенка - маленькие, быстро проходят. Может, потом, через годы вспомнит и этот шлепок, а сейчас…
«Мне бы его заботы,- вздохнула Евгения, грустно усмехнулась. - Заспит до завтра и шлепок, и окрик…»
Она позвала сына, приласкала. Сашка уткнулся головенкой в колени, затих. Сидела, теребила пальцами его волосы и задумчиво глядела в окно.
За стеной шуршал ветер, скрежетала жестянка, по стеклу скребла ветка лиственницы, похожая, если взглянуть мельком, на исхудалую, в нескольких местах сломанную и неправильно сросшуюся человеческую руку. Не один раз Евгения вздрагивала от испуга, все ей мерещилось, что за стеной кто-то ходит и заглядывает в окно. Уж сколько раз говорила себе, что ветку отпилить нужно. Просила мужа сделать это, он поднял на смех, бояться не ветки нужно. Вроде слышала, женщины между собой говорили, что должны с буровой мужиков привезти, мол, завшивели те, работая без выходных, чтобы хоть отмылись и отоспались, привели себя в божеский вид.
Эта новость, впервые она поняла, была как бы и не в радость. Что муж, приедет, покуролесит с дружками несколько дней. Вари, ублажай. Наговорит гадостей, изомнет, как ему захочется, еще разругаемся, как не раз было, подумала Евгения. Что это за семейная жизнь, если за все годы замужества ни разу не почувствовала себя женщиной. Мука смертная спать с мужиком, который в женщине видит лишь утеху для себя, чувствуешь, что исполняешь обязаловку, даже страсть, и ту вымучивать приходится.
Чтобы не распалять себя, решила пойти и отпилить ветку. Горе - строители оставили инструменты.
Евгения вытащила из разноски ножовку, постояла перед дверью. Было страшновато идти ночью за вагон, хотя и знала, что там никого нет, но сердце отчего-то стало колотиться, наказала сыну, чтобы занавеску держал отдернутой, и от окна не отходил. Что только не взбредет в голову от одиночества.
«Завез на край света, бросил,- снова подумала она неприязненно про мужа. - Ни людей толком не знаю: кто они, хорошие, плохие, обидят или помощи ждать можно, как вот распознать. И с жильем, что за жилье – вагон? То ли в поезде едешь, неизвестно куда, вместе с другими, а то, кажется, отцепили тебя в чистом поле, бросили на произвол судьбы, и живи, как знаешь…А тут еще, кажется, забеременела. Надо же, влипла! Это вот больше всего и тревожило. Может быть, и ничего страшного, так, задержка. Пришлось понервничать. Теперь сто раз подумаешь, прежде чем что-то сделаешь. Да еще муж разоткровенничался,- деньги копить на машину будет, никаких лишних расходов. Заикнулась, что хорошо бы новое пальто купить, в старом зиму не выходить, видимой реакции – ноль, а посмотрел – плюнул в душу. Пальто – на эти деньги два колеса купить можно.
Хоть бы тамбур сделали,- подумала Евгения, уже и пожалела, что наговорила мужикам лишнего. – Но ведь если бы промолчала, не начали бы. Молчать будешь, никто не побеспокоится. Вагон - решето, ото всюду дует…Не Сашка, на луну выла б от тоски, от отчаяния. И зачем согласилась ехать? Предупреждали же люди, ничего хорошего нет на тех северах. Все отговаривали. Приехала, муж ближе не стал, ни ласки от него, ни участливого слова. Живем, если это можно назвать совместной жизнью. Чужие».
Она вышла на улицу. Медным цветом мерцали светляки окон соседних бараков. Чернела насыпь песка, чернели контуры вагончиков. Небо, казалось, слежалось, сплющилось блином в какое-то подобие ватной подушки, на плечи совсем легло, но зато воздух был так чист, словно его и не было, и проявлялся он только нахолодавшим вкусом.
«Господи,- подумала снова Евгения,- выйди за бугор, так тьма проглотит. Куда нас занесло! А с другой стороны, вон, экспедиционники, они всю жизнь так. Не жалуются. Привыкли. А что, где-то в деревне жизнь лучше? Здесь какая-то перспектива намечается, говорят, город со временем будет, может, квартиру получим свою. Не будем мыкаться по чужим углам. Может, и муж купит машину, тогда ласковее станет. Да и вагон, ну, кляну я его, а все ж свой угол. Закрыла дверь, и сама себе хозяйка. Хозяйка,- снова усмехнулась своим мыслям,- чемодан так и не разобрала. Хоть бы все образумилось. Худо ли, хорошо, а жить надо. Болит душа, подпитка для души нужна,- уж как-нибудь... Лишь бы душа жива была, а остальное…Чего об остальном горевать, жизнь все сделает».
Жизнь! Говорят, жизнь, жизнь, а что это такое, какой смысл в этом слове? Пять букв, а начни расшифровывать – про каждого книгу написать можно, человеческий век не вместится в эти пять букв, концы будут торчать во все стороны. Придумал же кто-то… Жизнь, счастье, любовь, спроси, всякий свой смысл в ответе укажет.
Евгения на минуту задержалась около выкопанных в песке ямок, разбросанных досок, потрогала четыре вкопанные стойки, усмехнулась, Сашка косо приколотил к одной стойке внизу кусок доски.
Пилить сук было неудобно, пила два раза выскакивала из реза, и Евгения поранила палец. Стало обидно и досадно.
Небо вдруг как-то раскрылось. Из-за сопок кто-то вытолкнул луну, и она по инерции проползла несколько метров и исчезла. Потом на небе что-то щелкнуло, и зеленоватой, извилистой лентой-ручьем, какой-то полосой, не то с кистями, не то с бахромой, проявилось свечение. Оно выливалось откуда-то из-за сопок, меняло окраску, сбегало в черноту ночи. «Северное сияние»,- подумала Евгения. Как-то забылось о пораненном пальце.
- Саш, сынок,- торопливо позвала она Сашку, постучала в окно,- Иди скорее, посмотри, что на небе творится. Посмотри, какая красота.
Сашка выбежал на улицу, накинув на плечи курточку, остановился, задрал голову.
- Мама, а чего это?
- Это - дорога жизни к радости, к счастью…Хорошо бы начало ее найти, там, где взобраться на нее можно, и пошли бы мы с тобой по ней, не оглядываясь…
- Там высоко, стлашно, а бухнешься. По небу взаплавду не ходят, там только на самолете. Это самолет плолетел. Я видел, как после самолета след такой бывает…И не долога это…
- И не дорога это,- повторила вслед за сыном Евгения. - А как бы хорошо было, если б это была дорога и можно было бы на нее взобраться. Так бы шла и шла по ней. Шла бы до тех пор, пока не уперлась в счастье…
- А счастье далеко,- спросил Сашка,- оно большое? - наклонился на одну сторону, и сбоку, словно из такой позиции можно было заглянуть еще куда-то дальше, под низ сиянию, попытался что-то рассмотреть. Он даже присел на корточки.
- Далеко или близко, не все ли равно, лишь бы оно было наше счастье,- грустно сказала Евгения. - Счастье у меня – это ты. Дали б возможность идти к другому счастью, сказали бы, где оно, пошла бы.
Они еще какое-то время посмотрели на сияние, полюбовались им.
- Пошли, Сашок, домой, холодно. Не дай бог простынешь, чем тебя тогда лечить…

                22

Весь вечер не покидало Евгению ощущение, что ее жизнь превратилась в какую-то рутинную обязаловку, где радость можно пересчитать по пальцам, и радость-то, мелочи какие-то, – получила письмо от отца, Сашка не болеет, можно одной поплакаться в своем вагоне – это разве радость?
И почему-то пару раз за вечер, Евгению преследовал, не отпускал взгляд того молодого парня, напарника алкаша, как окрестила про себя она Головина.
Нескрываемое любопытство и восторг, желание обладать и восхищение читала она в глазах парня. Читала то, что тревожно и сладко давило сердце, что ушло, казалось, безвозвратно, вернее не ушло, а затаилось глубоко-глубоко внутри, и оттуда выдавливало и слезы, и маету, и тоску по мечте о счастье
Взгляд парня не раздевал, не стояла она голая, но под его взглядом охватило странное чувство.
- Рот, как у птенца открыт был,- усмехнулась Евгения, припоминая взгляд парня. - Дурашка, мне бы твои заботы. Хорошо бы вернуться назад, туда, где еще не наделала ошибок…А Сашка, куда его? А тот, кто еще не родился? Как можно вернуться назад!
- А я еще чего-то стою, не все еще умерло, - грустно подумала она,- птенчик-романтик…И опять это имя.
Зябко передернула плечами, кутаясь в наброшенный на плечи платок, болезненно поморщилась Лицо побелело, между бровей и около губ образовались морщинки, и бледность разлилась по лицу. Вспомнила, словно к раскаленной железяке прикоснулась, аж вздрогнула, когда его окликнули…Виктор…
Опять Виктор…
Гнать нужно от себя все, что связано с этим именем. Ничего хорошего не будет. Но ведь парень смотрел. Зачем он так смотрел? Кровь заиграла. Женщина перед ним. Взыграла чувственность. Молодой, силы некуда девать.
А тот, второй, с усиками… Один взгляд чего стоит. Тому попадись – не вырвешься. Так и, Евгения никак не могла назвать парня по имени, этот через какое-то время таким же станет. Все одинаковы.
Но опять ее словно током ударило. Имя.
Что здесь было причиной – взгляд, каким смотрел парень, смотрел, как будто встретил после долгой разлуки. Радость узнавания читалась. Будто знал до этого, но Евгения никогда с ним не встречалась, это точно.
Возникло чувство смятения. Сразу ведь не распознаешь, приятен человек или нет, тут не внешность имеет значение, тут что-то другое. Какое-то взаимопроникновение душ должно произойти.
Общего с этим парнем ничего нет, не было и не может быть.  Такое состояние, словно она только что встала после тяжелой болезни вся разбитая.
 Всегда так, когда Евгении приходится близко сталкиваться с человеком, у которого имя Виктор, ее словно обжигает.
Когда эти Викторы, безымянными, проходят мимо, ей до них и дела нет. А вот когда они попадают за черту круга, бог знает кем очерченного, почему-то тогда они делаются касаемые.
Евгения чувствовала свою вину, смятение. Чуть ли не страх. Не хватало ещё, чтобы до конца жизни нести эту тяжесть или бог знает, как это назвать.
Имя Виктор, по крайней мере, три раза уже связано с бедой.
Евгения не хотела больше быть сопричастной с бедой кого бы то ни было.
Но ведь парень ничуть не оскорбил ее, не насмеялся. И чай пил как-то красиво, жадно, и на кровать, как про себя она звала это сооружение – станок, посмотрел с любопытством, посмотрел так, что Евгения покраснела. Кровать и была одной стоящей вещью в их половинке. Ее рабочее место, по определению мужа.
Парень, так она решила, пока телёночек. И моложе неё. Салага, юнец. Может, после армии. Без женщины, бедный, мучается. Правильно, его ровесниц – раз-два и обчёлся. Где тут найти себе утеху.
Нет, но как он прилип взглядом, не мог отвести глаз. Настырно, вызывающе смотрел. Наверняка приехал сюда заработать денег. А что в этом плохого? А он на что копить собрался?
И снова, и снова Евгения перебирала, что же было в глазах парня такого, такого…
Евгения никак не могла подобрать слово, чувствовала, что связано это с чем-то хорошим, приятным. Нутро вспыхнуло, застало врасплох, а выразить не могла. От этого растерялась.
что-то помимо ее желания проскользнуло по отношению к парню. Бывает такое, что-то тенью проскальзывает. Не знаешь, что, но оно есть. Есть помимо чьего-то ни было участия.
  Что удивительно, Сашка нисколько не забоялся.  Ребенок, как и кошка, он не пойдет сразу к первому встречному. Ребенок, что не так, сразу воздвигает барьер между собой и тем, кто хочет вклиниться в его мир. А она, она, когда ругалась из-за тамбура, стараясь доказать тому полупьяному мужику свою правду, она внутренне вдруг поняла, что на нее впервые накатило ощущение пугающей свободы. Она бы все смогла, все бы вынесла. Ей бы только отойти от последней черты. Она готова биться с кем угодно за свой дом.
Взгляд Виктора смущал. Евгения не могла избавиться от неловкости. Его взгляд и улыбка волновали и помнились. Понятно, он гадал, кто она такая, откуда взялась, что привело сюда. А может, ничего и не было. Но ведь минутная, не важно какая, но все равно какая-то связь взглядами установилась сразу. Установилась…
Чтобы освободиться от надоедливых мыслей, она принялась раскачиваться на табуретке всем туловищем взад – вперед, взад – вперед, словно мучилась невыносимой болью, которую эти однообразные движения могли каким-то образом притупить.
Ребенок, говорят, добавляет мудрости, заставляет по-другому чувствовать, меняет оценки, приоритеты. Он учит любить и ненавидеть, терпеть и приноравливаться. Он лишает женщину права и способности сопротивляться страсти. Он ключ, каким открывают страсть. Ребенок продвигает женщину в ощущениях на несколько лет вперед. Взрослит ли, добавляет мудрости ли или низводит до первобытного животного состояния, кто знает. Он делает все ощущения другими.
«Бабой не тогда становишься,- вспомнила Евгения сказанные однажды слова своей бабушки, милой, умной, бабушки, немногословной, но всегда говорившей в точку. - Первого родишь, то ты еще не баба, так, мотылек неразумный, а вот, когда петух на заборе три года прокукарекает, да яблоня три раза облетит, да слеза борозду на щеке проложит – тогда баба в силу войдет – так то, милая. Да и, запомни, если баба сама себе перестает нравиться, кому она нужна, кто на нее посмотрит…»
Ни зрелой, ни мудрой Евгения себя не чувствовала. Была такой же, по крайней мере, как и до замужества.
Хотела любви, ласки, хотела понимания, хотела учиться. Хотела чувствовать себя любимой. Хотела, чтобы на нее смотрели, любовались, говорили несуразности. Как ей необходим был человек, за чью руку она в любой момент могла бы ухватиться, кто погладил бы по голове, у кого в глазах читалось бы восхищение, уважение, любовь, и от этого бы возникло то блаженное состояние, о котором Евгения лишь читала в книгах. Она понимала, что все это ни в коем мере не связано с мужем, но и ни с кем другим эти ощущения связать не могла.
С первого по третий класс она сидела в школе с Витькой Шустовым, неугомонным, рыжим бесенком. Лицо в конопушках, уши оттопырены. Этот Витька, едва появился в классе, как сразу подошел к ее парте и заявил, что будет с ней сидеть. И насмешек не побоялся Шустик. Он и сидел, помогал решать примеры. По математике надо было соображать быстро, а Женька любила думать неторопливо, сначала отвлеченно, обо всем, потом зацикливалась на маленьком, а как доходила очередь до задачек – не думалось.
Евгения никогда не была сильна в математике. Витька защищал, носил портфель. Всегда шел сзади. Он был неназойливым тот Витька Шустов. Вроде бы и не на глазах, а приглядишься, он всегда где-то рядом. В третьем классе Витька поднял оборванный провод.  И Витьки не стало.
В седьмом классе новенький перевелся к ним из другой школы. И тоже Виктор по фамилии Плюхин. Плюха звали его в классе. И тоже, как зашел в класс, сразу двинулся в ее сторону, спросил: «Свободно?», и по-хозяйски сел. Евгения, опешив, начала говорить, что соседка, с кем сидела, больна… Плюха, рассуждение про соседку, пропустил мимо ушей. Мальчишки над ним посмеивались, даже плюх навешать обещали, но Плюха равнодушен был к угрозам. Он, кажется, равнодушен был и к Женьке – просто с ней сидел. А перед экзаменом, на спор, прыгнул с обрыва в воду, где никто не прыгал, и угодил головой об камень.
И уже, когда Евгения работала на швейной фабрике, еще один Виктор, Усенко, тоже как-то молчаливо-ненавязчиво стал ее опекать. Подружки смеялись, что втюрился парень по самые уши, на телка стал походить. Смеяться смеялись, но и завидовали. Усенко был высокого роста, светловолосый. Чуть что, краснел. Евгения с ним ни разу не целовалась. Вызывал он чувство жалости, не должен быть таким парень. Если уж вызвался провожать, то не иди рядом молча. Тоже мне, друг! И руки у него влажные были, дотронется, и пальцы дрожат. Не интересно с ним было. Рассказал бы что-нибудь, из книги, про кино.
Евгения тогда никак не понимала, что подружки в нем видели основательного? Так… Виктор – слесарь. Ездил на работу из другого поселка, когда на автобусе, больше на товарняке, вот и соскочил с площадки, и угодил под колеса вагона.
Уже тогда Евгения открыла для себя, что лучших ее друзей, тех, кто сами пересекли ее круг, звали всех одинаково. Открыла и ужаснулась. Бывают совпадения, но в такие совпадения Евгения не верила.
И вот опять, этот, молоденький, смотрел на нее тем же взглядом, еще пока неопытного покровителя, собственника. И она ничего не могла противопоставить этому. Додумалась, выплеснула ведро воды на балабола, а ведь не на него лила, лила, чтобы свое смятение успокоить, чтобы в глазах парня не прослыть дешевкой, чтобы слова грязные не пристали. Да и чего таить, отогнать всплывшие воспоминания ведром воды заливала.
Смятение, которое охватило Евгению, было столь сильным, что она как бы теряла уверенность. В голову приходили странные мысли, тягостные вопросы наполняли ее душу страхом и трепетом. Не хватало, чтобы она накликала еще одну беду.
Снова задала себе вопрос - любит ли она мужа? Как ответить честно на этот вопрос? Вначале, наверное, любила. Хотя, тогда точное значение этого слова не понимала. Девичье «люблю» и женское не равны. Девичье – закружил голову, женское – заморочил! Вроде бы про одно, а оттенки разные. Красивый, некрасивый, так себе; добрый не злой, благородный, подлый,- а на лице как это сказывается? На лице?
Теперь она понимала, что, выбирая из нескольких зол, ошиблась, в глазах соседей по общежитию не хотела выглядеть белой вороной, поторопилась, как же, все дружат с парнями. Не имея таких женских качеств, как хватка или цепкость, чувства права или собственности, навряд ли можно ей было завладеть настоящим женским счастьем. Наивная слепота, неумение видеть, кто перед тобой, как же, выросла на книжных примерах, помешали ей распознать в муже тщеславного себялюбца.
Может быть, первое время больше надеялась, что полюбит, что сделает его чище, разбудит доброту, что он поймет ее, но теперь все чаще думала, что он, как паук, настырностью, измором ее взял. Девчонкой ему досталась, и ничего кроме боли из ощущений не осталось.


                23.

Первый заморозок мучной пылью обсыпал землю. На песке образовалась корка, крыши бараков и вагончиков сделались матовыми. Лужи затянула хрустящая хрусть. Низкие, тяжелые тучи прогнулись, зацепились за штыки елок на сопках, тяжело с шорохом ворочались. И оттуда, где накануне высветилось сияние, сегодня, того и гляди, пробьются снежные вихри. Вода на озере почернела, в шуршащей осоке белела взбитая пена.
 На двери вагончика Евгении висел замок. Криво прибитая, словно в насмешку, доска, напоминала о вчерашнем. В окно соседской половинки вагончика, нетерпеливо, дергаясь на месте, выглядывал Сашка. Он постучал по стеклу. Залез куда-то повыше, чтобы было его виднее, открыл форточку.
- Дядя! Мама сказала, что вы меня погулять отпустите. Замок плосто так висит. А топол ваш я не тлогал,- Сашка явно не выговаривал букву «р». Помолчал, выпятил красные губенки, похлопал своими длинными ресницами, словно раздумывая, что еще сказать. - К нам ночью папка плиехал, мы на спичках опледеляли, кто с мамкой будет спать, ему досталось. Меня, чтобы не мешал, сюда закрыли, у меня тепель пистолет, не стлашно…А мамка твоей пилой палец отпилила. Она плакала,- добавил он.
Виктор открыл замок, вынес лежавшие возле двери гвозди и инструмент. Сашка уже нахлобучил пальтишко, застегнулся не на те пуговицы, отчего пальтишко топорщилось, надвинул на глаза шапку. В руках он держал ремень, согласный, чтобы его выпороли, причину всегда найти можно, но отпустили на улицу.
Чербаев, которого на этот раз дали в напарники Виктору, немного запаздывал. Ночевал в общежитии. Подходя, критически оглядел сделанную работу, чего-то хмыкнул. Потом уставился на мальчугана.
- Ты, шкет, в таком виде замерзнешь. Пуговицы застегивать не научился, шапку не завязал, какой ты солдат будешь. Ремень в руках держишь…Поди, и сапоги на босую ногу надел? Папка спит, что ли? Вот видишь,- потряс он перед лицом мальчишки пальцем, отчего тот отступил назад,- как плохо мешать…Вот и я всем мешаю, все меня ругают. Невезучий…Значит, горе сегодня мыкать вместе будем…Меня дядя Ваня, шкет, зовут…
- Будем голе мыкать,- бесхитростно согласился пацан, болванчиком шатаясь в руках Ивана, который застегнул ремень на пальтишке, чтобы снизу не поддувало. - Мамка скоро плидет, пошла узнавать, пло длова, топить-то нам нечем,- развел он по-взрослому по сторонам руками. - Мы вчера чулбак ночью от контолы укатили…Мамка сказала, если с голоду не умлем, все лавно замелзнем…Вот и пошла в контолу…
- Украли,- уточнил Виктор. - Воровать, брат, нехорошо. Папка, ваш, почему не пошел за дровами, он сильнее, чего мамку отправил?
Виктор разглядывал разговорчивого мальчугана.
Сашка засмеялся, скорчил рожицу, мол, вы, дяди, неужели не понимаете, что папка всегда сильнее.
- Он с лаботы уже ночью плиехал, устал…Он, пьяный, был,- тихо сказал Сашка, дернул при этом головой, опасливо покосился на дверь. - Он вчела сказал «имею плаво».
С Иваном работалось легко. Не напрягаясь, не пререкаясь, каждый занимался своим делом. Виктор ничего не спрашивал у Ивана про женщину, улетела или нет, а Иван делал вид, что ночное событие для него ничего не значило, одним словом, вел себя, как обычно. Все кануло в Лету.
 Подшучивая над Сашкой, который то подавал гвоздь, то пытался подтащить кусок доски, Иван насвистывал «любовь кольцо, а у кольца, начала нет и нет конца…», гонял эту строчку бессчетно. Они уже сколотили контур каркаса, когда показалась делегация - Зоя Владимировна и Евгения.
- Ну, как увижу эту женщину, внутри будто ежик начинает ползать,- поморщился Иван,- Сам не свой становлюсь. Проповедь читать будет. Вторая, хозяйка, что ль? Ничего,- оценил, окинув быстрым взглядом Евгению. - Симпотная. И поглядеть есть на что, и подержаться. Это она Головню облила?  Ох, и пузыри в общаге Головня, пускал, все грозил, что подловит…
Женщины между собой мирно разговаривали. Зоя Владимировна что-то доказывала Евгении, та шла, опустив голову, кивала, соглашаясь или не соглашаясь, понять было нельзя.
«Не переживай, уголь и дрова, мы завезем. Вот только заморозит, чтоб проехать можно было…Дизельную не сегодня-завтра запустят, тогда вообще красота будет. А там и, глядишь, котельную сделают. Будет тебе и работа. Не в лесу живешь. Не тушуйся, что не так, приходи, стучи по столу, требуй. Молчком не прожить».
- О, да у тебя самые мои разлюбезные мужички-архаровцы работают,- воскликнула Зоя Владимировна, - пара, гусь да гагара. Я, если кого из них день не вижу, плохо себя чувствую.  Видишь этого,- это Иван, один троих стоит! А второй - Донев, жених завидный. Невест только нет. И куда девки смотрят! Ну, архаровцы, как дела?
- Парню обгуляться надо,- сказала Евгения, не поднимая глаза на Виктора,- что хорошего в семейной жизни.
Иван с Виктором делали вид, что увлеклись работой, будто сказанное их не касалось. Сашка сразу же подбежал к матери, уткнулся ей в колени.
- Иван!
- Что, Иван? - буркнул Иван, поднял голову. Дурашливо поклонился женщинам, словно только что их увидел.
- А то, не знаешь, почему спрашиваю? Где позавчера после обеда был?
- Где я был? Тут, послали, ходил за чем-то. Что не так -  отработаю…
- Отработаешь, конечно, отработаешь,- проговорила добродушно Зоя Владимировна. - Вот, тамбур доделаете и полетите в командировку. - А ты, Евгения, не беспокойся, эти орлы все в лучшем виде сделают. Да не ешь, не ешь ты меня глазами, Иван, я тебе плохого не желаю.
Зоя Владимировна что-то хотела сказать Доневу, но только несколько продолжительнее посмотрела на него, промолчала.
- Мальчишка у тебя, Евгения, на девочку похож. Ресницам позавидовать можно. У, глазастик,- поерошила она шапку на голове Сашки, отчего та сползла на глаза.
- Перекур,- объявил Иван, когда мастерица ушла. - Задолбала своей простотой. Иван да Иван…Другого имени не знает. Влюбилась, наверное.
Указательный палец на левой руке Евгении был завязан бинтом. Довольная тем, что работа движется, она улыбалась. И улыбка ее, открытая, озорная, вот-вот готово было сорваться с губ смешливое слово, дурашливое, указывала на хорошее настроение.
- А этот где? - проговорила Евгения, останавливаясь перед Виктором, при этом чуть заметно покраснела. Глаза, в прищуре улыбки, стали шаловливыми, но взор их убегал в сторону. Потом тряхнула головой, посмотрела на Виктора с большим любопытством, с тем любопытством, которое больше соотносилось к ней самой, чем он, казалось бы, заслуживал. Она как будто пыталась прочесть на лице Виктора что-то важное для себя. - Этот где,- снова повторила она, не зная, как назвать Головина.-  Как его проняло, когда за ворот вода попала. Я думала, вагон перевернет…Напугалась…А вы молодцы, столько сделали…С меня должок,- сказав это, она нагнулась к сыну, затискала его, отчего Сашка стал отбиваться. - Должок с нас за пристрой, Сашок. Теперь хоть дверь не на улицу открываться будет. И дрова нам привезут, и работа будет…
- А должок как, хозяйка, отдавать будешь: натурой или в жидком виде? - спросил Иван, поддерживая дурашливый тон, взятый женщиной. - Мы, гляди, не абы как, нам ни в чох, ни в мох не надо…Мы хоть с виду и простецкие, но цену себе знаем…
- Вы стройте, стройте, а там уж мы решим этот вопрос, да, Сашок? - женщина снова обхватила сына за плечи. Настроение ее было хорошим. Она дурачилась, и хотя старалась не смотреть на Виктора, все больше цепляла словом Ивана, но озорной, любопытный глаз нет-нет, да и скользил по лицу Виктора. Взглядом она именно Виктору что-то хотела сказать. Выпытать что-то хотела, но не знала, что, и от этого взгляд ее торопливо убегал и прятался.
Снова и снова улыбка появлялась на ее губах, у Виктора что-то дрогнуло в груди, столько чувствовалось иронии и опыта за этой улыбкой.
Легкий румянец на щеках. Пальцы теребят пуговицу, забавно поднятая бровь, губы полуоткрыты, а глаза протыкают насквозь. Почувствовав его взгляд, отвела глаза в сторону. Тут же, вспомнив что-то, сказала:
- В контору сейчас захожу,- прыснула Евгения,- дверь открываю в бухгалтерию, а там все женщины взгромоздились с ногами на стулья. Трясутся, слезть боятся. Крыса, говорят, в дырку из-под пола только что вылезала. Зубы ржавые торчат, хвост облезлый. Таращится на них. Понятно, визг, крики. На шум какой-то мужчина забежал. Замахнулся на крысу ногой, а она ему в штанину и залезла. Укусить не укусила, а насилу вытащили. Врачиха при мне какие-то уколы ему делала. От бешенства, наверное. Мне смешно, а ему каково…
Веселье длилось, может быть, минут десять. Все как-то враз прекратилось, когда открылась дверь, и на пороге показался молодой мужчина. У него было светлое, будто вымоченное спросонья лицо. Белесые ресницы, залысины. Редкие светлые волосы он зачесывал назад, к середине затылка, и то и дело поправлял их, чтобы не рассыпались. Трико вытянулось на коленях, тапочки были надеты на босую ногу, безрукавка с одной стороны выехала.
Лицо Евгении при его появлении сразу вытянулось. Хотя на губах продолжала играть улыбка и губы подергивались смехом, но глаза потухли. Исчез блеск, искорки. Они сузились.
- Екарный бабай. Тут цирк. Кто клоун? - шутливо сказал мужчина, держась рукой за притолоку. - Стукотня, голоса. Спать невозможно. Глаз разлепить не могу, спросонок ничего не понять. Муж на побывку приехал, а женушка шуры-муры разводит,- усмешка скривила его губы. - По постели цоп - холодная, ушлендала моя краля. Стройку развела. Ноги чуть в темноте не переломал, столбов навтыкали, ям понарыли…
- Вовремя пришел бы, как все, вертолет, поди, не в полночь прилетел, и не ломал бы ног. Такую жену на руках носить нужно, а то…шлендает,- с какой-то обидой в голосе ответила Евгения. – Ни дров, ничего… Привез, свалил все на бабу…Еле уговорила тамбур начать строить. Вон, зазимок уже,- говоря это, Евгения как-то по- иному, не так как прежде, прижала к себе сына. При разговоре она не смотрела на мужа. Явно побледнела.
- Поговори, поплачься, вон слушателей сколько…Язык без костей…Гляжу, голосок прорезался. А то уж голос твой забывать стал. Слушай сюда: муж законный на побывку приехал,- говоря это, мужчина сощурил глаза, собрал губы в скептической улыбке. Тоном бесстрастного, много повидавшего человека, не дрогнув в лице, он нудел, так послышалось Виктору, ровным, каким-то дребезжащим голосом.
Что-то вроде удовлетворения мелькнуло в его лице, даже слегка усмехнулся, и в глазах засветилось выражение, как будто он что-то еще хочет добавить обидного, обличающего, но сделает одолжение. Промолчит.
- Вы, мужики, кончайте балаган. Стучите, стучите, вы ж не по доскам бьете, вы гвозди мне в черепушку заколачиваете, поспать не даете. Задолбали.
- Черт, перебрал вчера. И не упомню, что пили, все перемешали,-  поежился от пронизывающего ветерка,- может, и правда, домой, сразу надо было идти,- как-то иронически скривился, ехидно добавил,- А вот и пошел в потемках, застать хотел, с кем тут женушка милуется…
- Ну и застал? Дурак…
- Но-но! Выражения. Попрошу без грубостей…
Зевнул, несколько раз хлопнул по косяку двери, переступил с ноги на ногу.
- Голова трещит. Может, кто сбегает за лекарством, полечиться нужно? Во, кореш,- обрадовано, приглядевшись к Ивану, воскликнул мужик, - так мы ж с тобой вчера гужевали в общаге. Слушай, сбегай…Без этого из штопора не выйду, клин клином вышибают…
- Может, хватит, Семен? Ну побудь хоть эти дни человеком,- попросила Евгения,- она побледнела, глаза ее стали темны. - Неужели ты и приезжаешь только для того, чтобы напиться, не устал еще? Ну какая радость мне от твоего приезда?
- Не гуди! - лениво позевывая, сказал Семен. Весь передернулся телом. - Я не лох и не ботало коровье. Все пьют! Не пьют только кошка и собака. Они лакают. И нечего приездами попрекать, много их было, что ли? Выступать будешь, когда слово на партийном собрании дадут…Дома руку поднять сначала нужно да спросить у мужа позволения. Кстати, не вижу особой радости, какая тебе еще радость нужна? Радость кто-то другой даёт? Иди-ка, спроворь нам закусь…А ты,- повелительно приказал Ивану,- Одна нога здесь, другая, сам знаешь где. От работы я вас отстраняю…Тамбур ваш никуда не денется…Доделаете.
Он смолк. Едва различимая гримаса неудовольствия продолжала змеиться на его губах. Казалось, малейшее прекословие, способно было вызвать у Семена мгновенную вспышку раздражения.
- Нальешь? - деловито спросил Иван, стараясь не смотреть на Виктора.
- А то,- сказал Семен, придержал одной рукой Евгению, которая, пригнувшись под его рукой, попыталась зайти в вагончик. Взял ее за подбородок, внимательно посмотрел в глаза, что-то ему не понравилось, зажевал нижнюю губу, потом откинул ей со лба волосы, развернул к себе. Хлопнул по заду. Она отшатнулась и попятилась, он сделал, было, движение к ней навстречу, но она снова отшатнулась.
- Мое зажигание…Иди, готовься…
- Ты, это, тово… Давай пошабашим. Мне полечиться надо. Сам знаешь. И гостья ночная, и это…
Иван засуетился, торопливо собрал в разноску свой инструмент, махнув при этом безразлично рукой, мол, никуда тамбур не денется, начальство посетило, отметилось, на сегодня больше не появится. И так вон сколько сделали, а больного человека уважить нужно…
Сашка стал из обрезков досок строить домик. Виктор видел, сквозь неплотно задернутую занавеску, как Семен подвел Евгению к кровати, и она, словно почувствовала его взгляд, повернула голову в сторону окна. Резко задернула обе половинки занавески.


                24.


Злость, растерянность, презрение к себе, ненависть не только к этой женщине, но заодно и ко всем остальным женщинам месте взятым он испытывал. Злорадство, желание, какие только чувства не испытал Виктор, прокручивая и прокручивая виденное. «Идиот. Тупица!» - проклинал себя Виктор, добавлял в свой адрес и другие слова. Он не понимал, отчего возникла смесь чувств.
Вместе с тем, вспоминался и тот потухший взгляд, который успел уловить, когда муж вышел на порог, и рабскую покорность, какую-то собачью покорность, после окрика. Собственник. Господин.
Загадочные существа женщины! Рядом они, а толком ничего о них не знаешь. Воздвигнут порог и дальше этого порога не пускают, сторожатся.
В груди пекло, к вискам приливала кровь, и там как молоточки стучали.
Возникло странное чувство неприязни к Семену. Первый раз видит…Говорят, любовь с первого раза бывает, а одиозность может с первого взгляда возникнуть?
Нерасположение к Семену возникло не из-за презрения, что тот работал на буровой, а они доски колотят на базе, люди второго сорта. Может. и из-за этого. Но Семён как бы не заметил присутствия Виктора, ни разу не взглянул, обращался все к Ивану. Другого слова не подобрать, но он чуть ли не ненавидел Семена за то, что тот обладал такой женщиной. Но ещё больше Виктор ненавидел себя за несуразную жалость, смущение, что ли, по отношению к этой, чужой, в общем-то, женщине. За желание помочь ей, защитить. Ненавидел себя, что родился поздно, что раньше не мог встретить ее. Ненавидел за то, что возникла эта жалость.
Разве он виноват в случайности, что посмотрел на Евгению не под тем углом зрения еще в аэропорту. Случайность заставила ее вспоминать. Что-что, но с памятью он ничего не мог поделать, и перед разыгравшимся воображением тоже бессилен.
 Появилось желание высказать Семену все возникшие мысли, и по поводу работы, и в том числе, что он не любит Евгению. Но об этом хорошо размышлять, а как высказать это все человеку, которого и видишь в первый раз, который, может быть, и не виноват ни в чем. Он так живет!
В голову, одна за другой, лезли несуразности. Жить без любви – это хуже, чем преступление. Евгению нужно освободить. Отчего освободить, Виктор не знал, ведь он даже толком не разговаривал с ней.
Эта чудовищная, по своей фантастичности мысль, возникла внезапно. А ведь, чтобы осуществить такое, нужно спросить разрешение. Он вообще ничего не спрашивал, он только смотрел на все, как бы со стороны, смотрел и в голове рождались мысли.
Выдумал какую-то свободу, хотя спроси его что это такое -  свобода, из чего состоит она и нужна ли свобода женщине вообще, он не ответил бы.
Свободная женщина! Виктор фыркнул пришедшей мысли. Свободная, без тормозов, без ограничений. Ей все дозволено. Что он знал о женщинах? Теоретик, хренов! Прикоснуться, заговорить боится, а воздушные замки строит…
Впервые он думал не о женщине вообще, а о Евгении, и не как о далёкой женщине. Почему у него возникла эта мысль, что такое вдруг вспыхнуло внутри? Виноват ли в этом блеск ее глаз, то ли от имя, Евгения, то ли попал под обаяние… Почему он, безучастный, казалось бы, ко всему, вдруг воспылал совестливой страстью?
Почему ее лицо, ведь лицо, а не что-то другое, поразило его. Жаль, возникшая ниоткуда, гнула.
Виктор не знал ответа на эти многочисленные почему, но возникшее ниоткуда чувство сопричастности волновало его. Исчезла так мешавшая ему робость.
Он не связывал воедино Евгению с её сыном. Она была отдельно. В мыслях он хотел не только видеть ее, быть рядом, но хотелось чего-то большего. Замирало в груди, грезились картины. В тех картинах женщина шла навстречу, тоже любила его. Нестерпимо захотелось нарушить это томительное состояние.
В Кутогане наконец-то, после многочисленных согласований, открыли восьмилетнюю школу. До этого была лишь начальная. Всех старших детей отправляли учиться в райцентр, жили они там в интернате.
Из округа прислали молодых учительниц. Холостячки. Мир приехали переворачивать. Восторженные, как вылупившиеся цыплята. Виктор разговаривал с одной. Поговорили, кто, откуда приехал, про лес, рыбалку, про грибы, пустяшный разговор из чистого любопытства.
Почему-то при разговоре с учительницей не всплыло ничего, что возникло при первом же взгляде, при первом же слове с Евгенией. На учительницу смотрел как на девушку, как-то критически, оценивающе, совсем по-другому. Словами Головина это выражалось – так смотрит охотник на жертву. Так одна особь смотрит на особь другого пола, примеривая ее к себе. Желание возникает ради желания. Что-то чувственное.
Виктор отмечал про себя все достоинства учительницы: грудь, губы, широкие бедра. Машинально сравнивал с Ниной, с той, кто мечтала замуж за него выйти.
Любовью не назвать жажду обладания или любование красотой. И снова, и снова он начал чувствовать неловкость, которая давила.
Между ним и Евгенией, возник как бы запах любви, наметки, тень, преддверие. От этого и радость, и страх, переходящий в период смутных и грустных ощущений.
Почему, отчего, что в ней такого особенного? Смешно, любовь с первого взгляда. Так бывает только в книгах, да и то там исподволь намекнут, объяснят, ткнут носом готовое. Откуда возникло томление?
Может, эта женщина обладает какой-то особой тайной? Виктор понимал, что у него заскок в мозгах, сдвиг по фазе, блажь вбил себе в голову, дурь, но ничего поделать не мог.
Евгения совсем не пыталась понравиться. Не становилась в обворожительную позу. Ни жеманства, ни кокетства в ней, не лезла из кожи, наоборот, он застал ее в тот момент, когда она ругалась с Головиным, это ставило ее совсем в неприглядном виде. Она пальцем не пошевелила, чтобы преподать себя с лучшей стороны, чтобы привязать, влюбить, понравиться… Тут что-то другое. Что?
Виктора покоробило, как муж вёл себя с ней. Впрочем, что в этом такого? Какое дело ему, Виктору, до чужой жизни! Виктору, правда, показалось, мелькнуло, что Евгения с трудом сдерживала на лице гримасу отвращения.
Глаза, глаза… Какими пугающими были глаза, ужасающе пустые. Почему? Что за память прошлой жизни билась в них? Какую и откуда опасность ждала?
Виктор впервые так почувствовал неподдельный интерес к женщине. Она могла быть его женщиной. Эта мысль возникла неожиданно. Он никогда раньше так не думал о женщинах. И он снова и снова возвращался к той мысли, что эта женщина могла бы дать ему все, он мог бы любить ее.
Что странно, он даже мысленно не связывал воедино ее и сына. Ребенок был где-то позади, сбоку. Ребенок был сам по себе. Любовь к женщине особая. Речи не могло быть о какой-то там любви к чужому ребенку.
Виктор никогда раньше не думал об этом. Эта мысль пришла так же внезапно. Связать в одно – ее, себя и ребенка не получалось. Снова он окунулся в омут нелепых ощущений, которые захватили и несли, несли непонятно куда. Хорошо еще он не захлебывался в волнах, пока хватало сил справиться с течением.
Потребность любви жила в нем, но жила где-то далеко, создавала неудобства, в виде какой-то абстрактной женщины.
Он скрывал от всех эти движения страсти, он краснел, если случайно встречался с женским взглядом. Его, бедного, бросало в пот, если приходилось садиться рядом с девчонкой.
Воинственная стеснительность, дошедшая до крайности, до пренебрежительного отношения, тяготила его, он переживал, он страдал. Эта же скрытность развивала воображение. Виктор многое дорисовывал в своих фантазиях. Мнительность делала его нерешительным.
В седьмом классе он впервые пережил глупейшее состояние. Он, кажется, влюбился. Это он понял потом. С ним стали происходить странные превращения. То возникал без причины смех, то он замыкался в себе, становился нелюдимым. Дерзил учителям. И это началось с обычной переклички в классе, когда новый учитель физики, практиковавший после окончания института, знакомился с «контингентом». Он так их тогда и назвал – контингент. «Ну, контингент, давайте знакомиться». Поднимал всех по очереди и просил назвать себя.
До этого дня Виктор никого не выделял из класса. Дружбы особой не было, дружили против кого-то, если тот заедался. Могли гордеца и отлупить после уроков.
В тот день он разглядывал учителя, пялился в окно, краем уха слушал, как ребята называли себя. Заметил, как учитель внимательно оглядел Люську Холмогорскую, начинающуюся рано формироваться, особу, с красными, блестящими губами. Пересмеивался вместе со всеми. И все бы ничего, но когда поднялась Наташа Уткина, и каким-то необычным, бархатным, так ему показалось, голосом, назвала себя, Виктор посмотрел на нее другими глазами. Его будто укололи. На протяжении урока, он несколько раз оборачивался: ее голубые глаза с темными тенями под ними, ее так поразивший голос, ее лицо – немного вытянутое, завитушки светлых волос, челка на лбу – все это слилось для него во что-то, так до конца и не понятое. Хоть убей, он не смог бы ответить, что его так поразило в ней. Возникла какая-то связь.
Домой в тот день Виктор вернулся озабоченным и молчаливым. Может быть, он впервые шел из школы, по-взрослому сутулясь, усталый. С того дня появилась нерешительность в поведении. Он стал следить, чтобы не показаться смешным. Ему казалось, что рядом постоянно кто-то присутствует, и это присутствие ощущалось и в облачке, и в травинке, и в бликах солнца на стекле, в тенях, отбрасываемых предметами. Он чаще стал смотреться в зеркало, и там тоже ему все время казалось, что сзади кто-то дышит, какая-то тень колеблется на стене. Это его злило.
Когда он смотрелся в зеркало, все в себе ему не нравилось – это возникло помимо его воли, вызывало чувство досады. Ему казалось, что он, глядясь в зеркало, не ощущает себя прежним, растет, взрослеет, но порой от этого хотелось плакать.
Замкнувшись в себе, Виктор никак не выказывал возникшее чувство, так как не понимал, что с ним происходит. У него и мысли не возникало, заговорить с Наташей. Его вроде и не заботило, как к этому относится сама Наташа Уткина, потому что видел, что с ней ничего не происходит. Она не замечала или делала вид, что не замечает, что творится с ним, Виктором.
Наташа смеялась с другими девочками, бегала по коридору, отвечала у доски, он смотрел на нее, и возникало всегда при этом ощущение того мига, когда он впервые ее «увидел».
Его вполне устраивало, что он видит ее, что чувствует свою связь, возникшую в момент переклички. А вот чувствовала ли Наташа такую связь, Виктор не знал.
Когда он смотрел на нее, ему становилось стыдно, стыдно за нее, что она такая, что изменила его ощущения, родила новое, незнакомое чувство, приятное, и в то же время, которое приходилось таить от всех.
Ловя мгновения, Виктор подмечал, что у Наташи всё было так, как у других девочек, и не так. Не так она ходила, не так смотрела. Это озадачивало и обескураживало. Он замечал уголок ее капризно изогнутых губ. Он многое замечал.
Чувство стыда за свою любовь волновало только его. И за это чувство, которое так мешало ему, он ненавидел себя. Открыться не мог, не хотел.
Наташа Уткина уехала. Дня за два до отъезда Наташу уже и не спрашивали на уроках, она сидела за партой притихшая, даже виноватая.
Виктору другой раз казалось, когда их взгляды встречались, что Наташа хочет что-то сказать. Но она ничего не сказала. То, что она ничего не сказала, может быть, и правильно.
С неделю после отъезда девочки он ходил смурым. Всё время тянуло смотреть туда, где она сидела. Он даже пару раз пересаживался на другую парту.
У Виктора сохранялось то ощущение. Долго сохранялось.
Мир, в котором жил, отделяло чувство отделённости от окружающего. Много читал, размышлял над прочитанными страницами, сравнивал ту, книжную жизнь и реальную, и выкристаллизовалась из этих сравнений его жизнь какой-то замкнутой, очерченной вехами, с укоренившимися понятиями.
Виктор любил одиночество, оно тревожило воображение. Хорошо, когда никто не мешает, не прерывает мысль. Пусть тишина пугает предчувствием голосов и ощущением, пусть, чудится, что кто-то всегда рядом.
Наверное, одиночество заставило увлечься спортом, стал бегать кроссы. Лес, торопящаяся под ноги тропа, череда возникающих в голове мыслей. При беге хорошо думалось.
На девчонок, конечно, посматривал. Как бы в прищур, с насмешкой, нарочито показывал иронию. А в душе оставался всё тем же стеснительным и нерешительным.
Некоторые девочки нравились. Волновало, как зримо обрисовывались их формы. Волновало, как они посматривали на него.  Переступить через себя, подойти, заговорить, дотронуться – такое Виктор не мог проделать.
Пунцовели щеки. Потели ладони. Он ежился, внутри возникал незримый барьер. Девчонки же думали, что он их презирает. Однажды на уроке физкультуры, так уж получилось, что он долго смотрел в глаза одной из девчонок, и та сказала ему, что у него смеются только глаза, а сам, как мумия.
Никто из класса не читал о женщинах больше, как он. И в этом тоже был какой-то стыд нерешительности.
При вольных разговорах мальчишек, которые делились своим опытом, он отмалчивался. Он даже мельком не мог затронуть щекотливую тему.
Тем не менее, незаметно изучал лица, сравнивал фигуры, раздевал. Женщина, любовь до последнего времени была для него, как что-то влекуще-далёкое. Как мебель, например.
Обстановка в комнате создает душевный комфорт: и стулья нужны, и столы, и диван, мало ли чего нужно в квартире, вот и женщина, в первую очередь, как мать, по его понятию, была как бы принадлежностью дома.
Ни одна женщина не растормошила его нескладный сложившийся мир. Если и любовался кем, то любовался как любуются картинами, абсолютно не примеряя это на себя
Виктор считал, что не создан для любви, его время не наступило. Сначала нужно совершить что-то великое, лишь потом должно открыться таинство любви во всей красоте
Что касалось Семёна, по понятию Виктора, Семен явно показушничал, выпячивая свою безграничную власть над женой. Она для него ничего не стоила. Это-то больше всего поразило Виктора. Подчинение не то чтобы злило, оно выбивало, выводило из равновесия, оно лишало свободы.
По понятию Виктора, любой человек сам должен все решать, сам. И это «сам» заводило порой в тупик размышления. Он, как в стену, упирался в непонимание тех или иных поступков окружающих. Пытался домыслить, разрешить за других проблемы, что-то высказывал, но, зачастую, его слова повисали в воздухе. Люди не принимали его выводов. Ему не хватало опыта, наблюдений выпутаться из паутины своих же размышлений.
Виктор тянулся к разнообразным житейским историям, с жадностью человека, начавшего постигать мир, перебирал услышанное.
Вокруг был мир, в котором люди любили и ссорились, выставляли напоказ счастье и горе, кипели своими эмоциями. Люди были самые разные, не похожие один на другого. И он, еще толком не знавший в жизни ничего, не способен был выделить эталон. Эталон должен быть у каждого.


                25


Иван забухал, явился поздно, датенький, в хорошем расположении духа.
- Без кайфу нет лайфу,- сказал Иван. – Тоже, гляжу, пошабашил раньше. И правильно. Всех денег не заработаешь. А Семён-то мужик ничего. Встретил, как надо. В руках держит жёнушку. Мы с ним пару бутылок оприходовали. Хозяйка стала вроде возбухать, что хватит, мол, пора и остановиться, так Семен только цыкнул: «Садись рядом. Замолчь!», она и замолкла. А бабёнка услужливая. Жена да муж – змея да уж. Моя, чуть что, орать сразу начинает, а эта всё молчком. А тот бесится, на стену лезет. Кипит, на пузыри исходит, ревнует. А и то,- продолжил Иван. - Баба симпатевая, фигуристая, а он её на месяц одну оставляет
- Они такие, лысые,- не к месту поддержал разговор Виктор, ожидая, что еще скажет Иван.
- Лысые, волосатые…А этот, видать, затылок чешет часто,- сказал Иван. - Когда затылок чешешь часто, то лысеешь со лба…
- А если лоб чесать,- спросил Виктор,- тогда что лысеет?
- Шут его знает…Точно не борода…Не, везти сюда жену, для этого нужна полная уверенность, а иначе… Сожрут,- сказав это, Иван помотал головой, чему-то усмехнулся, может, что вспомнил, может, представил свою супругу в окружении здешней публики. – Семен заявил, что бабу надо обложить детьми. Обабить… Будто этим удержишь…Не сильно и пьян был, а глазами так и шпыняет, глаза потемнели, сузились. Хоть и пьян я был, а понял, что гложет мужика изнутри предчувствие. И у меня всё расспрашивал, кто с кем.  Подробно. Я ему свою линию выложил, что нечего на активных жениться, тихих выбирать нужно, шелковых. А гонкие, они злые. Когда допили вторую бутылку, я про свою обсказал. Моя-то оборзела, ехать не хочет, условия ставит. Тут Семен предложил мою хитростью заманить, иначе, говорит, южными, полярками–алиментами, задавит. Вообще-то правильно. Мужик не дурак, но с похвальбой. Показушник,- махнул рукой Иван,- перепил, так приставал к бабе, чтобы сказала, как его любит…пристал, как репей, до слез довел.
Одно накладывалось на другое. Всё это было причиной поразмышлять.
Спустя два дня Евгения исчезла с горизонта. И Сашки нигде не было видно. И на двери вагончика замок повис. Они доделали тамбур, в соседнем бараке обили торцевую стену толем.
Виктор все эти дни нет-нет, да и вертел головой по сторонам. Уехала,- решил он. Бросила все и уехала. Он даже почувствовал какое-то облегчение, исподволь возникло ощущение, что все было сном. Протащили на горизонте картинку, мелькнул кадр, наяву как бы ничего и не было.
- Тыква отвалится, целыми днями крутишь ею. Кого высматриваешь? Если хозяйку сего дворца, то она улетела, комиссию проходить. Новостями интересоваться надо. Что, запала? - усмехнулся Иван. - На работу, говорят, устраивается. В клуб.
- Запала – фыркнул Виктор. - Откуда знаешь, что улетела?
- Чудик, ты ж во сне имя проговариваешь…Так что разведчик из тебя никакой. А что запал, так ничего в этом нет плохого. И мне такая баба по душе. Ты холостой, тебе, может, чего и обломится. Не щёлкай только зубами.
-  А,- махнул рукой Виктор.
Жизнь, всё то, что происходило сейчас, что он видел вокруг, по его понятию, все должно было быть целым. А выходило так, что окружающее распадалось на части. Он не принимал окружающее таким, каким оно было. Пропуская все через себя, усложнял, и жизнь, утяжелялась символами, образами, ощущениями. Хотелось большой любви, большой славы, большой дороги.
Иногда, читая книгу, Виктор поражался возникшей мысли при чтении фразы, он по несколько раз перечитывал строчки, примеривая к себе ощущения. Порой сидел подавленный, коря себя, что не мог самостоятельно додуматься до этого, или, наоборот, удивлялся, что автор думает схоже с ним. И еще его угнетало, что все его мысли, желания легко читаются другими, как бы он ни таился.
Иван, вроде не приглядывался, а другой раз походя скажет - и в точку. И, когда он сказал слово «запала», то это было правдой.
Запала – отпала… Ладно Иван, от него сплетен не исходит, подлости творить не научен, а другие? Иван свои замечания выплевывает не думая, и не поймешь сразу, осуждает или приветствует.
Через пару дней Виктор, носом к носу, снова столкнулся с Евгенией. Она шла с сумкой, наверное, из магазина. Шла, глядя в землю.  Он поздоровался. Она подняла голову, вспыхнула, торопливо похвалила за построенный тамбур. Бросилось, что женщина отводила взгляд в сторону.
 И маета, и злость на себя, и тяга к этой женщине - всё всплыло снова. Возникшее чувство вернулось, оно не заглохло. Оно, как коряжина, притопленная в воде, которую волна то полностью скроет, то наружу выставит.
На воскресенье у Виктора был план наколоть дров. С дровами был напряг. Болота ещё не промерзли. На тракторе в лес не сунешься. Сначала спасались тем, что растащили на дрова совсем уже рухнувший барак – сухое дерево горело, как порох. Потом умник нашелся, додумались разобрать две тупиковые ветки железнодорожных путей, все одно они были бесхозными, без толку ржавели. Разговоры о том, что дорогу будут восстанавливать, давно прекратились. Тупики курочить принялись трактором: полотно переворачивали, на удавку шпалы собрали. Только знай, пили. И дешево, и сердито.
Тупики все равно мешали взлетную полосу для приема самолетов накатывать.
Притащили шпалы. Распилили «Дружбой». Теперь только и оставалось расколоть, да убрать с глаз долой.
Чурки разлетались с одного удара. Виктор увлекся, машинально отбрасывая поленья в сторону крыльца, краем глаза углядел Сашку, который тоже молчаливо наблюдал происходящее.
- Отойди, а то полено зашибет,- сказал Виктор. Было в пацанчике что-то располагающее. То ли любопытство, то ли мордашка девчоночья, то ли настырность, с какой недавно приставал с расспросами, рассудительность. Какая-то бесхитростность, беззащитность…
Пацан, как пацан, но за ним стояла она, и Виктор посматривал на Сашку теперь несколько по-другому, взглядом, не безучастным. Он хотел рассмотреть в Сашке то, что отворотило бы его от Евгении, заставило бы равнодушно воспринять навалившийся бред переживания, который он втемяшил себе в голову.
Выеденного яйца не стоило его рассусоливание о любви с первого взгляда.  Напридуманные фантазии. Может, в голове смятение образовалось под влиянием недавних сполохов северного сияния. Голову, видать, оно нашпиговало лучами, хватил лишнюю порцию космической информации – вот и глюки пошли. Бред, скорей всего, возник - не так посмотрел на женщину, ведь с разных точек, в разных ракурсах, одна и та же женщина глядится по-разному.
- Где это вы пропадали? Ездили куда? Что, без спросу ушел из дому? Вот мать тебе пропишет…
Сашка словно бы не расслышал. Он немного сдвинулся в сторону, наклонил голову набок, из-под съехавшей на глаза шапки, смотрел молча, сопел. Желания разговаривать у него не было. Под носом висела капля, исчезая при шумном вдохе и появляясь при выдохе.
- Ты что делаешь? - наконец спросил он, указывая на кучу наколотых дров.
- Дрова колю.
- Зачем?
- Печку топить.
- Зачем?
- Зачем и вы печку топите, чтоб тепло было. Кашу варить собрался.
- А мы плиехали, я опять пелхал, на улицу не пускали. нам длова тоже привезли. Мамка колола, по ноге себе стукнула, плакала. Мы наши длова в плистлойку пеленесли, чтоб не уклали.
Сашка все-таки не выговаривал букву «р».
- У вас в семье только ты и мамка работаете, а папка что делает?
Сашка поднял голову, шапка совсем съехала на глаза. За ремнем, которым был подпоясан, торчал деревянный пистолет. Сашка пощупал оружие. Потом сел на корточки так, что колени оказались выше плеч, поковырял песок пальцем. Он словно бы пропустил мимо ушей вопрос об отце.
- Я тебя слазу нашел,- сказал он,- я как на клыльцо вышел, гляжу, а ты длова колешь. У нас один пень суклястый, мамка топол загнала, а назад никак. Топол чужой,- по-хозяйски добавил мальчишка.
- А папка что ж не вытащил?
Виктор почувствовал глупость своего вопроса. Раз за разом спрашивать об отце. Выпытать что-то хочет у ребенка. Как дятел долбит одно и то же. Нашел у кого спрашивать…
- Они полугались,- говоря это, Сашка не глядел на Виктора, а занимался тем, что щепочкой прочерчивал дорогу. - Папка нас не любит. Мамка сказала, что мы уедем. Не хочет она такой жизни.
Виктор с интересом посмотрел на мальчишку после такого заявления.
- Пошли, Саш, кашу есть. Хорошую кашу я сварил, гречневую, с тушенкой.
- Пошли,- сразу согласился мальчишка. - Только ты мне колаблик сделай, я его пускать буду. Ты вот знаешь, если б у нас были деньги, мы бы уехали. И занять не у кого. Мамка хотела на небо лезть, на ладугу. Только лестницы большой такой нет…А колаблик ты мне сделай…
- Зимой кораблик не нужен, санки нужны…
- Все равно сделай.
Каша явно понравилась мальчишке. Он сидел на табуретке, болтал ногами, вертел головой, разглядывая незамысловатую обстановку кухни с вешалкой, плитой, ведром воды на скамейке.
- А вон мамка идет, меня ищет,- сказал Сашка, указывая ложкой на окно. - Лугаться будет…
- Сейчас она тебе задаст...
- Не, она так только, она не селдитая…
Раздался стук в дверь. С порога Евгения спросила:
- Мой шленда у вас? Ну, он у меня получит.
- А я бегу, думаю, не дай бог на озера ухлестал. Шленда, как есть, все тянет от дома…Уже и на обед напросился. Саша, нельзя быть таким бесцеремонным…
- Я уже четыле года Саша, и целемоннный я. Это он меня пригласил. У него каша вкуснее, ты такую не варишь…
- Во-первых, не он, а дядя Витя.
Евгения, посмотрела на Виктора, и её беглый, смущенный взгляд и как-то уважительно сказанное, дядя Витя, заставили Виктора смутиться. Свет, падающий из окна, делал её лицо бледным и осунувшимся
«Дядя Витя». Евгения отмерила дистанцию между ними, выверенную, размеченную на что можно, а что нельзя. Словно столбик поставила, отметила, до какого момента она соблюдает правила их общей игры в соседей. «Дядя Витя» - это порог. Назвала бы Виктором, на что-то надеяться можно. Насмешливая дистанция.
Такое обращение само говорит: не суди, не кори, я тебе не ровня, совсем чужая. И столбик-то, вот он, кашу ест.
- Саш, как тебе не стыдно, почему ты меня позоришь…
 - Мам, ты попробуй, попробуй, каша у него вкуснее. Поплобуй…
После слов Сашки, присутствие женщины перестало смущать Виктора. Куда-то исчезла досаждавшая его скованность. И рассудительность, боязнь показаться смешным и неловким, отступили. Состояние, что это такое, для себя объяснить не мог. Оно родилось и вызрело как-то сразу. И сколько бы он ни заталкивал вглубь возникшее чувство, оно все равно выползало. Ему интересно было с этой женщиной.
Легкость, какую он чувствовал, конечно же, не подняла бы его на забор, как петуха. Да и не прокукарекал бы он всему свету, что с этой женщиной даже находиться рядом для него счастье. При ней почему-то не нужно было подыскивать красивые выражения, они сами находились.
В другой обстановке он сразу бы стушевался, замолк или, наоборот, загорячился, понес бы чушь. А тут, возникло ощущение, какое бывает в летний зной, когда потянет прохладный ветерок и так приятно станет. Пахнет чем-то, запах особенный найдет, не поймешь сразу, что рождается при этом, стоишь, принюхиваешься, а в голове просветление.
Евгения очень аккуратно ела кашу. Сашка, стоя на коленках на табуретке, внимательно смотрел, как мать зачерпывала кашу в ложку, как несла ко рту. И даже старался заглянуть в рот, при этом раскачивался и строил уморительные гримасы.
- Ну, как, вкусно? - спросил он. - А ты говолила. Мы всегда сюда кашу есть будем приходить, да, мам?
Круглое лицо женщины, черные брови, коротко стриженные густые волосы от этих слов, казалось, покраснели. Она поперхнулась, виновато, бесхитростно посмотрела на Виктора. Ребенок, чего с него взять. Потом засмеялась, лицо ее, озорные лучики возле глаз, как-то враз сделали ее совсем молодой.
- У них же не столовая… А вы как короли живете,- оглядывая кухню, сказала Евгения,- и табуретки у вас, и стол, и скамейка - все у вас есть. Не то что мы, нищета, да, Саш,- притянула она к себе ребенка. - Голытьба… Тихо у вас, уходить не хочется… Тепло. Я вот слетала, комиссию прошла, теперь на работу буду устраиваться. Клуб, говорят, скоро в поселке отремонтируют…
- А мы в командировку летим,- зачем-то сказал Виктор. Сказал и покраснел.
- Надолго? - вроде бы, как и равнодушно, с безразличием, которое покоробило Виктора, спросила Евгения. Даже не подняла голову. Спросила, чтобы просто спросить, не сидеть молча, чтобы не возникла пауза недоговоренности. – И мы с Сашкой хотели уехать… Все равно куда. Нам бы заиметь свой угол, устроиться на настоящую работу. Приехала сюда и жалею. Сунул в вагон - живи. Проснусь и думаю, то ли   в поезде еду, то ли меня жизнь в тупик загнала. Никак не привыкну. Хорошо, что вы тамбур сделали, а то, что за жизнь, с дверью на улицу? Страшно, одиноко, холодно. Все равно уеду. Денег вот только на дорогу нет, а то бы…
Говорила Евгения на том языке, на котором говорила и тогда, когда поила чаем. Говорила задумчиво, робко. В окно был виден кусок улицы, недоколотые дрова. Чувство вины возникло и пропало. Счастье ведь в обнимку с несчастьем ходит.
«Несчастную бабу пожалеть нужно,- не к месту вспомнились слова Головина. - Они в несчастье покладистые. Нашепчи, погладь – она твоя».
У Виктора невольно родилась мысль, если бы у него были деньги, дать ей на дорогу, а потом приехать к ней. Эта мысль возникла и исчезла.
- Ой,- внезапно вскрикнула Евгения,- чего это я наговорила, чего это я расплакалась…Подружку нашла. Надо же, перед парнем вывернулась. Не верь, все у нас хорошо, да, Сашок?! Все у нас хорошо. Спасибо за кашу. Пригласишь, еще придем,- лукаво улыбаясь, посмотрела в глаза Виктора, и такая тоска полыхнула оттуда, что оторопь взяла.
- Пойдем, Сашок, а то хозяин наш ругаться будет. Мы все вместе слетали в город, так он пиво там все пил.  Улетает сегодня на вахту, собрать нужно. Опять одни остаемся,- лицо исказилось, глаза на миг потеряли выражение. Но тут же голос вновь обрел бесстрастие, усталый и серьезный взгляд стал непроницаем.


                26.



Весь полет Виктор просидел у иллюминатора вертолета, неловко извернув шею, безотрывно смотрел вниз. Нескончаемая вибрация корпуса машины крупной дрожью отдавалась в голове и во всем теле.
В разрывах между облаками мелькала земля, видны были бесчисленные озера, рыжела тундра. Все было непривычным. И рев винта, и тряска. Чтобы что-то сказать, приходилось кричать чуть ли не в ухо. По стеклу окошка заструились ручейки воды. Не утишая рева, вертолет стал снижаться. Его будто рывками спускали.
Заглох двигатель, лопасти бесшумно повращались, остановились. Пилот открыл дверь.
- О, чопиков привезли,- был первый возглас, который услышал Виктор, оглохший и одуревший от тряски.
В дверь вертолета заглядывали мужики в брезентовых куртках с наплечниками. Пилот начал торопить, чтобы разгружали скорее.
Бригадир, мужик в более-менее чистой брезентовой куртке, надетой поверх телогрейки, с черной, немного курчавившейся бородой, невысокого росточка, подсадистый, широкоскулый, коротко что-то сказал рабочим, те полезли внутрь.
- Просил же четверых,- ругнулся бригадир,- что мне эти двое? Они волынку со складом до нового года. - То орут срочно, а как людей дать, срочность пропадает. Строители коммунизма, чего делать, сказали вам? Только без балабольства. Это тебя, Иван, касается.  Бодягу разводить не получится. Нам требуется ударный труд…
Виктор понял, что Иван в хороших отношениях с бригадиром.
- А на амбразуру не требуется броситься, пулемет грудью заслонить? Под паровоз лечь? Какой еще склад придумал, чего городишь? В ладошки хлопать прилетели, когда награждать вас будут,- съерничал Иван, отодвинулся в сторону, подмигнул мужикам, которые начали торопливо подавать в дверь привезенные материалы. - Нас, Никифорович, самих на склад сдать бы. Где бы ни тянуть, лишь бы не надорваться. Мы работы не боимся, нам только хлебало давай, - Иван приобнял Виктора за плечи,- круглое катай, квадратное – кантуй.
- Ладно, артистов и без тебя хватает, помогай выгружать. Не балаболь. Хлебало…Хлебало заработать нужно…
- За ударный труд доплата будет или как? - деловито подлаживаясь в тон бригадиру, спросил Иван. - Ты, Никифорович,  все попрекаешь, все  запрячь норовишь. После вертолетной болтанки у нас мозги стронулись.  Накорми, определи, где кости кинуть на вытяжку, а уж потом пудри мозги работой. С ранья ишачили, ваши железячки грузили. Вообще-то, нам сказано, чтоб не больно задерживались. - Иван хотел сказать, не залеживались, да спохватился. - Кой-чего подремонтировать, велено, стекла вставить, двери наладить, к зиме вашу дачку подготовить, и домой ехать. На базе работы уйма. Зоя Владимировна такую указивку дала. А ты какой-то склад выдумал…Нехило устроились,- без перехода, сменил тему разговора Иван,- бериевские особняки приспособили. Стражи только не видно…
- Насчет стражи не беспокойся, не убежишь, об этом я позабочусь, а что перед отправкой сказали – отвернись и плюнь,- остановил Ивана бригадир. - Под цемент сарай сделаете, вот и уедете…Премию, натурой, вам Зоя Владимировна выпишет. Эй, Семен, покажешь им люксовые номера…
Вертолет разгрузили быстро. Улетая, он забрал двух заболевших. Когда бригадир удалился по своим делам, а мужики расселись перекурить, Иван кивнул головой вслед бригадиру.
 - Никак мечту в знаменитости не осуществит. Наслышан, все он рвет пуп, норовит вперед всех забежать, все в передовики вылезти хочет. Ну, дадут очередную бумажку, толку с этих грамот, стены только клеить. Лучше рублем побаловали бы…
- Он-то, может, и хочет, да мы, прохиндеи, собрались. Залеты по пьяни, да по дури, то ногу, то палец кто подсунет под трубу,- ответил на слова Ивана равнодушно и сухо, даже как-то зло, Семен. - Моя, ничего не передавала? - спросил Семен, как бы мимоходом, вперил в Ивана вопросительно-неприязненный взгляд из-под надвинутой вязаной шапочки и тут же отвел его вбок,- никто там около нее не трется?
Семен проговорил это, шоркнул по щеке пальцем, с натугой, через силу засмеялся. Он словами, движениями, как бы нарочито подчеркивал, что в жизни ничего ценного нет, то есть все стоит копейки. Не им это установлено, не им это и изживать. Раз такие условия приняты – то он готов по этим правилам и играть. На переносице между белесыми бровями очертилась резкая складка неудовольствия, что он показывает свою слабость, спрашивая, как бы переживает, ревнует, дает повод мужикам для подкалывания.
- За бабой, Сеня, мля, рази уследишь,- засмеялся рыжеватый мужик, которого все коротко звали Юрок. Он все время терся возле Семена. У него была какая-то дурацкая словоохотливость и привычка: чуть ли не после каждого слова приговаривать «мля», сыпать присказками. - Да бабу, мля, хоть на веревку привяжи, захочет, мля, все одно найдет способ и время свое урвать, при тебе, без тебя… Нашел, о чем спрашивать…Аль на передок, мля, слаба? Когда кошки дома нет, мля, мыши пляшут…Бывали в жизни огорченья, сказал петух, взлетевши на поленья…
 - Слаба не слаба, а пригляд не помешает… В партию, дура, собирается, говорит, тогда с работой проблемы не будет. Может, оно и так,- отводя разговор в сторону, сказал Семен. - Мне, что ль, записаться в партийные? Не, по мне лучше бутылку с получки купить. Общество моей большое потребовалось…
- Бабы, мля, с завихрением, их потому первых в кучу сбивают. Мозги куриные, чего ты хочешь. А твоя баба здраво рассудила с партией – тут, что-то, есть. Ты ей свою идею, мля, доступно объясни,- сказал Юрок.
«Чем мельче мужик, тем в нем дерьма больше»,- почему-то подумал Виктор.
 В обвислом коричневом свитере, напущенном на брезентовые штаны, с нашитой посреди живота заплаткой, с мотней где-то на коленях, сбитой на затылок ватной шапкой, прикрывавшей куделю спутанных волос, мужичонка, казался не то что невзрачным по внешнему виду, а вызывал жалость. И голову держит как-то набок, когда разговаривает. Лицо в складках, словно прошитое. Говорит, кожа лица шевелится, и создается впечатление, что если он засмеется, то лицо расползется по швам на куски.
- Вякаешь,- почему-то разозлился Семен. - Нечего бабе объяснять. Подошел, развернул,- говоря это, Семен сделал руками жест, как бы подтаскивая что-то к себе,- а все остальное слюнтяйство. Загрузи бабу так, чтоб на дурь времени не осталось. И деньгами ее нечего баловать. Пусть выкручивается…
- Они-то, мля, выкрутятся,- пренебрежительно-простодушно гнул свою линию Юрок. - Тебе дали три дня постельных, ты прилетел, ее обесточил на какое-то время, так сказать, пробой разряда сделал, только растравил, а уехал и расспрашиваешь что да как… Известно, как, баба живая. Скрывала баба грех, а он пузом вверх…Тебя и начальство, и бугор, и комиссии всякие во все дыры матюки, мля, суют, а ей каково?  Там ухарей, - говоря это, Юрок подмигнул, посмотрел на Виктора,- молодые, здоровые, неуработанные…
- Убью, если узнаю,- проговорил Семен, скрипнул при этом зубами.
- То-то мертвые, мля, кругом валяются,- не унимался Юрок, видно он чувствовал себя как рыба в воде, в таких разговорах, в которых с гадким интересом вывертывается то, что задевает собеседника за больное. Был он, видать, охотник вставить шпильку, запустить ежа под черепушку. - Утухни. Меньше, мля, знаешь, крепче спишь. На всех хватит. Красота бабская – она мужику, чтобы повыхваляться на первое время, а потом от нее головная боль. А по мне, что у доярки, что у умной, все одинаково. Было б за что подержаться. На толстушку ляжешь, она тебя подбросит, и качаешься, и не потеешь…
Говоря между собой, мужики шли по направлению к баракам. Шуршали потные, малость раскисшие, опревшие листья лозняка, прихваченные зазимком. Нахолодавший воздух был чист. Лучи тягостного осеннего солнца хотя и не грели, но, пробиваясь сквозь растянутые, закрученные, с фиолетовыми, размытыми, заметно чернеющими краями облака, как-то радовали. Багульник уже не пах так резко. Кустики голубики с опавшими листочками на фоне красноватого мха, с цепко висевшими ягодами, гляделись, будто обсиженные мухами.
- Ты чего-нибудь привез? - спросил Семен, вопросительно поглядел на Ивана. - Не тяни соплю километровую. Привез, так мы тебя к себе определим, пустой – пойдешь к соседям.
- А то,- сказал довольно Иван, поправил сползавшую с плеча лямку рюкзака. -  Не первый год замужем. Ситуацию понимаем.

                27

Виктор в этом разговоре был с боку припека. У него ничего не спрашивали, лишь несколько раз в разговоре покосились, да и в пикировке насчет баб, он был не силен. Его снова поразил, цинизм, пренебрежение, с каким отзывался Семен о женщинах, имея в виду в первую очередь жену.
Мужицкое, грубоватое суждение, конечно, было слушать волнительно. Осмысливая впечатления, он честно пытался вникнуть во всякое услышанное слово. Все в жизни мешанина из событий, поступков. Понять, а тем более разложить по полочкам невозможно. Голову ломать не надо, открытым текстом преподносилось: все в жизни замарано, везде, где ни копнешь, изъян, надеяться нужно только на себя, семейная жизнь – грязь, и женщина, какая она ни будь, в душе ущербна своей тайной. А что в каждой бабе есть тайна - это точно, как и то, что солнце восходит на востоке. И если баба с тормоза сойдет, то это - стерва, на которую тратить время бесполезно. И до сути бабы дойти можно только через боль. Хочешь принимать женщину какая она есть – принимай, меньше разочарований будет, не хочешь – тебе же хуже будет.
 Но все же чувствовалось, что разговоры эти только для того, чтобы обезопасить себя, вывести свое личное из сферы интересов других: чем сильнее втопчешь женщину в грязь, тем она менее будет привлекательна для другого.
Все это турнир, поединок. Чтобы понравиться или отпугнуть павлин распускает хвост, мужики, за неимением его, распускают языки, обличая женщин.
- Иван, чего это у тебя напарник молчит? - снова заговорил Юрок, поглядел оценивающе на Виктора. - Лучше в горле кость, чем такой гость…Молчит, мля, да на ус мотает. Осторожный. Поди, и не пьет?
Поговорки Юрка, колкие, циничные замечания начинали раздражать Виктора.
- Витек хочет прожить долгую жизнь,- с натуженным выдохом рассмеялся Иван. - Не боись, свой. Студент, не обтерся еще…Трезвенник…
- Ниче, трезвенника и язвенника жизнь, мля, оскотинит. Такие с дуба первыми рушатся, запьет. Скот – это не худшее, человек страшнее. Студент!? - теперь в голосе Юрка слышалось превосходство, поучающие нотки. Так говорят, заглядывая в корзину с крольчатами, умиляясь, и заранее зная, что их все равно когда-нибудь съедят. - Студент, а чего в грязи копается, его место в конторе…
- Голову сверну,- снова коротко бросил Семен, словно разговаривал с невидимкой.
Виктор, когда они расселись на выделенных им лежаках, предложил Ивану сходить, посмотреть на буровую. Много слышал, но что это такое, с чем ее едят, понятия не имел.  Иван, расстилая на досках спальный мешок, не то чтобы равнодушно, а обреченно, словно каждый день только и занимался тем, что летал с одной буровой на другую, все эти буровые ему до чертиков надоели, выразился просто:
- Еще насмотришься. Тошниловка всё это,- заявил он. - По первости, интересно, завлекает, а потом – глаза бы не глядели. Нового все одно не увидишь. На их работе одичать можно. Одно и то же: уголки, болты, крути, долби, да не где-нибудь в поселке, а в глуши. Лучше кости вытянуть горизонтально. Сегодня - день приезда, а уж завтра бугор запряжет. Падай на нары, успеешь насмотреться. Я Никифоровича знаю, жаден до пахоты…Нам-то, Витек, всё едино, что здесь лежать, что на базе околачиваться. Кормежка есть, компания хорошая, пастух один…
Вечерело быстро. Солнце полого катилось на закат и наконец свалилось в совсем полиловевшее облако. Враз потемнело, затаились, настороженно подернутые дымкой кусты на другом берегу речки. Заря запоздало полыхнула в полнеба, явный признак скорого ухудшения погоды, наверняка натянет дождь, а то, еще хуже, выпадет снег.
Виктор, стоя на берегу, долго рассматривал буровую вышку, громоздко торчащую подпоркой неба, которое все ниже и ниже оседало в хмарь. Только что он облазил все закутки монтажа, выспрашивал у мужиков, что и как называется, повторял про себя чудные названия. Копошились мужики у основания, обшивая низ досками. Прожектора пока скупо разбрасывали свет. Трубы, мешки с цементом и глиной, земляная яма-амбар для глинистого раствора, накрытая бурукрытием дизельная, стеллаж, основания под опоры, сложенные из широченных плах, оттяжки тросов. Всюду железо, доски. Два трактора стояли в кустах. Развороченный склон съезда к реке. Задрав голову, он высматривал верхнюю площадку, куда вела лестница и где в любую погоду, так сказали, должен находиться человек. Представил себя наверху, там, где постоянно свистит ветер, где нельзя укрыться ни от дождя, ни от мороза. Он уже решил для себя, что обязательно поднимется туда.
Вечером Иван выставил две бутылки водки, и из-за этого сел на почетное место, он твердо знал себе цену, как-никак, угощение привез он. Юрок несколько раз порывался сбегать за бригадиром, мол, обижать нельзя, узнает, наезжать будет.
- Не дергайся, ты не проболтаешься, никто не узнает,- отмахнулся Семен,- выпивки на один зуб, только на затравку. Придет – нальем.
Разливая водку, Иван приговаривал: «Стопку пьем - характер кажем»,- замер с бутылкой над услужливо пододвинутой Юрком кружкой, кинул на того оценивающий взгляд, спросил:
- Юрок, ты чего такой маленький? Материала не хватило, что ль?
- Про материал не ведаю, а вот что мать костяшкой, мля, все в лоб долбила, чтоб учился, это точно знаю. От этого, видать, заклинило нутро. Не рос. Ты не гляди. Хоть у меня, мля, грудь впалая, зато спина колесом…
Литр водки на пятерых, как слону дробина, только губы помазать.
- Не мог больше привезти,- попеняли мужики.
- Привезешь тут,- отмахнулся Иван,- это и то с оглядкой пронес, боялся, что булькнет. Наша, лярва, провожала, у той станет, того и гляди, заподозрила б, обыск учинила. Дожили, чуть ли не подписку давали, что спиртного не повезем, как же, сухой закон. «На буровую ни капли спиртного. Узнаю, статья в трудовую». Передовики, хреновы. Сами попустили…
Досуг заполнялся игрой в карты. Раздавить «храповицкого», считалось лучшим времяпровождением. Юрок, тасуя карты, ерзал на скамейке, словно шило торчало у него сзади. Его все время подмывало на разговоры. И о чем бы ни начинался треп, Юрок всегда встревал.
Один из мужиков начал усиленно чесать спину. «Скоро с этой работой завшивеем»,- выразился Семен. Юрок хохотнул, бросил карты на стол.
- Во, мля, раз прикол был. Взъелся на меня мастерюга. Не помню, где дорогу ему перебежал. Скорее всего, ляпнул чего-то. Ну и меня, чтобы коробочку не раскрывал, на исправление, на цемент бросили. Ладно бы на свежем воздухе, а то отправили цемент в склад затаривать. Гадство, после того раза неделю харкал чернотой. Увозились, во все дыры понабился. А я было только-только с бабой снюхался, свиданка у меня вечером, мля, должна состояться. - Юрок покрутил головой, оценивающе оглядел мужиков: всерьез ли его воспринимают. - Мне б отлежаться, сил набраться, а тут эта работа, мешки на пузе целый день таскать. Квартировал у старухи. Нагрела она чугун с горячей водой. Разве отмоешься! В поселковой, задрипанной баньке, как на грех, женский день. Лицо, ладно, отмыл, а все остальное, зудит, противно. Чего, думаю, а что если к бабенкам попроситься помыться. Не сожрут же они меня, добро их не сглажу, в уголочке где-нибудь, за ширмочкой, ототрусь, лишь бы вода горячая была.
К бане пробрался. А дело к закрытию шло, домывались   последние. Постучал. Выглядывает одна. Я ей по-человечески объясняю, что край вымыться нужно, бормочу про угол, горячую воду. Она хмыкнула, оглядела меня. А чего глядеть, росточком не задался, рожа рязанская. Дверь притворила, слышу, объясняет там бабам: мужик просится, слезно умоляет помыться. Само собой, смех. Крики. Я стою, жду.
Снова та женщина высовывается: «Иди, мойся, только по сторонам зенки не пяль».
 Зашел в трусах. Набрал в тазик воды, в уголке моюсь. А сам глазами по сторонам зыркаю. Бабенок немного, и весьма ничего. Фигуристые. И я заметил, что бабенки на меня посматривают, пересмеиваются. Потом та, которая дверь открывала, подходит, говорит: «Ладно, не жмись, не мальчик, давай спинку пошоркаю.»
Короче, оттерли меня бабы так, что кожа скрипела, домой пришел, как шарик спущенный…
-  Мужики, знаете, почему начальники в общей бане не моются? - спросил, вроде как и не к месту, мужик, который весь вечер пролежал, закинув руки за голову, молча, уставившись в потолок. Он отказался присоединиться к застолью, заявил: «Пить так уж пить, чтоб лежа качало. А губы мазать и затевать нечего». До этого он не принимал никакого участия в разговоре.
- Начальство в общую баню не ходит из-за того, что неудобно штырь, торчащий из задницы, показывать. Штырем этим с креслом начальник связан. Кто раз посидел в кресле начальника, всё, на лопату его не поставишь. Больно притягательно кресло. Садишься первый раз, не замечаешь, что на штырь опускаешься. Обезболивающим средством пропитан сей шип, типа новокаина. Садишься, и тебе приятно, не больно. Сладостный зуд возникает. И всё. Ты, как наркоман, с креслом расстаться не можешь. С мясом шип не вырвешь, больно. Среди себе подобных шип не виден, а работяга четко различает, кто, есть кто.
- Моя все молчит. Живет с глазами, повернутыми внутрь,- зло сказал Семен, вроде как все время думал об одном, зациклившись на непонимании жены.
- Чего тогда, мля, бесисься? - высказался Юрок. - Пнул, и пусть катится. Баб этих … Спроси, чего ей нужно…
- Спроси иглу, зачем тычет? – разве она ответит? - хохотнул Семен без былого трагизма, даже с намеком на иронию. Поняв, видимо, что слишком привлек внимание, дал повод для домыслов, а это может обернуться для него подковырками. - Колет, стало быть, шьет…Развестись не проблема. Задолбала, на все нос воротит…Да и, кажись, прибавление будет…
- А толку? - не отставал Юрок.
- Толку, как у девки: шила рубаху, вышел носовой платок…
- Погодь,- вклинился в разговор Иван - Встречаешься вот с девкой, как в ней распознать, какая баба получится? Девка-то еще не остервозилась, это потом прет из нее зараза. А сначала ластится, как кошка. Любовь все затмевает…
- Любовь,- усмехнулся Семен,- какая к черту любовь, все ждешь да подводишь к тому, чтобы завалить, а завалил, если не стошнило, не показалась совсем чувырлой, сотворили ребенка, тут и свадьба. Бабе штамп в паспорте руки развязывает. Все у них мужик виноват. Половина разводов из-за них, стерв, этого никто не видит. У животных сука сама выводок кормит, а ты плати алименты. Не пойму тех мужиков, которые чужих детей содержат – гордости у них нет. Чужая жена - объедки с чужой тарелки, заплатка, а тут еще к ее ребенку сердцем прикипеть. Своего другой раз, убить готов.
- С бабой спать и думать, с кем она была, как, сравнивать. Не верю, чтобы бабы не сравнивали мужиков. Я только представлю, что моя удовольствие от другого получает, меня крутить начинает. Убью!
- Баба не сравнивает,- как-то хрипло сказал Иван. - У нее все время, как в первый раз. Она в любовь, как в омут, прыгает. Куда ей сравнивать! Ей бы из страсти выплыть, не захлебнуться.  Баба, как змея из кожи, из прошлой любви вылезает,- говоря это, Иван взял бутылки, чтобы выбросить их, от греха подальше, в кусты, перешагнул скамейку, пошел к двери. - Нечего на ночь глядя язык о бабах мозолить. Еще черт какой-нибудь рогатый приснится…После такого трепа нужно воздуха свежего глотнуть. Вставай, Витек, айда, моцион ночной проделаем…


                28.


Заснуть на новом месте для Виктора не было проблемой, но после перелета, увиденного и услышанного, сон как-то не приходил.
Произошел перебор впечатлений. Вдобавок, испортилась погода, залопотал, захлюпал нудный осенний дождь. Порывами ветра, невесть откуда прорвавшимися, оторвало на фронтоне дверку, и она хлопала в каком-то надоедливом ритме, выговаривая «так и было, так и было», и этот ритм бухал в висках.  Какие-то неясные шорохи, стуки на чердаке или под полом заставляли прислушиваться к окружающему. Виктору явственно чудилось, что это не стук и шорохи дождя, а топот и шарканье крадущихся шагов.
Словно кто-то без устали кружил и кружил за стеной барака. Бессонница ли мучила, или чувство угрызения, вины, чувство ли сопричастности произошедшему здесь в далекие годы не давало кому-то успокоения в такую ненастную погоду. У ревматиков в ненастье, говорят, ломит в костях. А в затхлом бараке, где не хватало воздуха, может, что-то другое, не менее значимое, выгнало бедолагу под докучливый дождь. В такую погоду лишь желание выговориться, лишь желание найти родственную душу гонит людей, невзирая ни на что, друг к другу.
Лежа в спальном мешке, Виктор косился в окно, чувствовал в груди холодок испуга. Ни луны, ни звезд, даже каких бы то ни было отсветов, не просачивалось с улицы. Сплошная темень. Окно просто выделялось, как бы входом во что-то, как бы занавеской, прикрывавшей прошлое. Стуки будили чутко дремлющую тишину и пугливыми толчками отдавались в сердце.
Посапывал Иван. Виктор всегда завидовал его способности засыпать в любом положении. Кто-то храпел в противоположном углу, выпившие почему-то часто храпят. А ему не спалось. Виной этому был храп, новое место, ощущение присутствия чего-то или кого-то. Дурацкая привычка всё объяснять, ставить себя на место другого не давала покою.
Почему-то представил, как ходит в темноте среди бараков прошлый обитатель здешней зоны. Ни фамилии, ни имени его нигде не значится, и могила, если она была, затерта временем. Вот он бродит меж бараков, один. Звенит под ветром, как и звенела в период строительства железной дороги, только тогда, может быть, звонче, не ржавая еще была, колючая проволока. Кто он, чьим повелением был брошен сюда, виновный или просто попавший в жернова системы. Кто ты, человеческий призрак?
Его окликает охрана, не расслышать только, незлобиво или, может, под клацанье затвора. Привычный к матеркам и зуботычинам, они заставляют его ужиматься, держаться тени, утишивать шаги, он хочет, наверное, подать какой-то знак.
Наверное, вокруг других бараков также движутся силуэты, бесформенные, не суетливые. Сгинувшие люди хочут о чем-то предостеречь. Неприкаянные, из-за того, что их забыли живые, они не могут донести до нас открывшуюся им истину.
Запутались, перемешались, расслоились мысли. Где правда, где ложь? Сон, явь, важное, проходное событие, неизбывная вина…В чем смысл жизни? Само собой, разумеющееся обрастает загадками. Как тут не почувствовать приниженность и вину…
Что заставляет человека кружить и кружить в темноте, не боясь, а может, стремясь к возмездию. Виктору показалось, что тот, за стеной барака хочет докричаться до него.
Думалось, вот мы суетимся, обустраиваем жизнь, мечтаем, совершаем какие-то поступки, а может быть, жизнь подводит именно к таким минутам, в которые приходит понимание, что значимо в нашей жизни лишь вот такие ночные мгновения. Они заставляют ворошить память. Хорошо, если есть что ворошить.
Вечность в беззвездном и безлунном небе витает памятью прошлого.
Лагерь-призрак. Человек, мокнущий за стеной барака, может быть, лежал на моём месте,-думал Виктор,- в моём углу. Из далекого прошлого, из небытия, он каждую ночь обходит могилы, ведет учет, не вспомнил ли кто о них, не всплакнул ли кто над фотографией. А сохранились ли фотографии? Может он думает, что дождь – это слёзы по ним, погибшим. Дождь - это слезы очищения.
Призрак за стеной он - ворон, хозяин погоста, он знает, кто и где похоронен. Прошлое его не отпускает, поэтому он здесь, поэтому он не спит.
Почему-то Виктор представил себя там, снаружи барака. Свистит ветер, шуршит трава, по которой кто-то ползает. Сделалось жутко. Ведь, по сути, они находятся на кладбище, пусть и без видимых могил, без памятников, без крестов. Некому ставить тогда было кресты. И эти бараки, они всё равно, что склепы…
Виктор смотрел на черную стену, и видел сквозь нее полную манящей тайны даль. Вспомнился эпизод, который изменил многое в его жизни. Случай-веха, ставший отсчетом всей его последующей жизни.
То событие заставило его поверить, что он рожден не для того, чтобы быть как все, оно обратило его в теперешнего Виктора Донева, хорошего или плохого, но все началось тогда…
«Ты солдат, Донев! А солдат думать не моги. Солдат только приказ выполняет… С каких это пор комсорг класса для тебя дурой стала? Сейчас комсорг для тебя дура, потом на комсомол наплюешь, а там и партия святой перестанет быть. И советскую власть мачехой обзовешь. Ты - враг, самый настоящий затаившийся злопыхатель - гадёныш, с уже наполненным ядом зубом. Таких изолировать нужно, сажать, чтобы испорченное дыхание твоё других не отравляло».
Классная комната, ряды парт, портреты Горького и Макаренко на беленой стене. И они друг напротив друга. Учитель и ученик. Сжатые в кулак пальцы с побелевшими сухожилиями. Подрагивающий кончик указки.
Сузившиеся, настороженные, не терпящие противоречия глаза пылают гневом. Классный руководитель негодует. Только что он, не сдержавшись, ударил указкой по парте. И он, тринадцатилетний Виктор Донев, вина которого в том, что обозвал дурой Люську Холмогорскую.
Плотную, с коровьими глазами, обрамленными длинными ресницами. Люська моргали потешно и удивленно. Люська была сисястой девчонкой. Она на пару лет была старше всех в классе. По возрасту её назначили комсоргом класса.
Отъелась в своей деревне на молоке и картошке. Училась Люська так себе. Неделю жила в интернате, на выходные ездила домой. И не ученьем у Люськи была забита голова. Люська вступила в ту пору, когда из нее стало исходить какое-то непонятное томление, и вертелись вокруг нее пацаны, ненароком стремившиеся прикоснуться к жаркому телу. Чтобы получить разряд, пробой, от которого и вдохнуть - то тяжело было, не то что упиваться этим неведомым, ощущением. Ощущение заставляло сжиматься сердце, биться так, будто ему отчего-то стало тесно в груди. И возникали желания, грезы, первые мальчишеские, стыдливо-наивные, когда, одновременно, и любишь, и не жалеешь.
Люська от взглядов и прикосновений только добрела, ширилась в груди. И вообще пацаны тогда уже говорили, что чем больше девку тискаешь, тем сильнее у нее груди растут.
Виктора Люська, в общем-то, злила. Зримо она превращалась в нечто, выпуклостям стало тесно в платье. Глаза Виктора, помимо воли, отмечали все эти изменения. И не только машинально фиксировали, но и тянуло, до сухости во рту, ощутить разницу. Он краснел, когда сталкивался в дверях с Люськой. Порой хотелось досадить ей. Подковырнуть, позлить.
И в этот раз, чтобы позлить Люську, Виктор заявил, что комсомолец от некомсомольца отличается только двумя копейками взносов. В остальном, некомсомольцы еще и получше, не врут. Не прикидываются. И она, комсорг, не грудь должна накачивать, а серое вещество в голове развивать. «Идеи не в сиськах сидят,- заявил Виктор,- а в голове».
- Какую идею, Доня, должна я тебе доказать? - обиженно возразила Люська. - Тебе моя фигура не нравится? Ты – дурак и не лечишься. Я же вижу, девчонки не зря говорили, что ты по Наташе Уткиной страдал, да так и зачах. Косишься да облизываешься, молочко с губ слижи. Эх ты, идейный борец. Ты с девочкой сначала научись дружить. Позиция у него,- фыркнула Люська,- скажите, пожалуйста.
- Это с какой такой позицией, как курица с яйцом, ты носишься? - оглядывая Виктора, рассерженно спросил классный руководитель, которому нажаловалась Люська, что Донев смущает ребят в классе. - Демагог. Твоя болтовня не так уж и безвредна. Проверить нужно, что читаешь, с кем водишься. Какую пользу от тебя ждать? Что ты для родины сделаешь? Ты – враг, самый настоящий враг…
- Пользу каждый понимает по-своему,- буркнул, как бы про себя, в ответ Виктор. Буркнул, даже не думая. Эти слова заранее были припасены. - От слепой курицы и то бывает прок. А что, просто жить нельзя? Обязательно нужно с пользой жить? Умрет человек, тогда и определят, с пользой жил или нет. А при жизни нет пользы, есть жизнь…
- Ну, ты и философ сопливый,- оторопело, с некоторым удивлением протянул классный. - Он думает. Не удивлюсь, если услышу, что в места, не столь отдаленные, загремишь. Я тебе характеристику подпорчу, ты меня выведешь из себя. И комсомола тебе не видать. Всю жизнь меченым пробудешь…
Правда, говорят, что со словами обращаться аккуратно нужно. Вырвется, зачернит – и всё. Отметина на всю жизнь. И Виктора, вгорячах брошенное слово, отметило, выделило.
С того разговора у него появилась привычка объяснять всё для себя.
Тогда классный упоминал про места, не столь отдаленные. Теперь Виктор сам сюда приехал, лежит в бараке, где обитали, может быть, те самые меченые люди, на кого тоже указали пальцем, кого судьба выщелущила из жизни.
Та угроза, может быть, явилась поводом, как-то связана с тем, что он приехал сюда. И все увиденное, и быть не как все – это вовсе не особенность, отмеченная Богом, а тяжкий груз ответственности, предначертание к чему-то.
От того разговора остались опаска обиды и настороженность. Скорее не обида, а раннее понимание жизни. Хорошо это или плохо, сразу и не понять. Та заноза досады, что быть не как все – всегда быть наказуемым, возвела внутри барьер.
 Общество, в лице учителя высказав приговор, словно отгородило некую смердящую зону, обезопасило себя.
После того раза Виктор изменился. Даже и не внешне. Он просто почувствовал, что его вытолкнули из плотно идущей массы народа. Ряды разомкнулись, перестроились, и он оказался на обочине. Нет, он не метался, как загнанный зверь, не пытался доказать, что не стал хуже от набитого клейма. Он не заискивал, не молил о прощении. Он тогда просто ушел в себя.
 Колонна, шедшая к светлому будущему, как шла, так и продолжала идти. Ни звука, ни перемены ритма. А вот Виктор интуитивно улавливал изменения.
Страшно, когда масса людей проходит мимо. Может быть, тогда он и втемяшил себе, что рожден не таким, как все. Может быть, тогда и проникла в него эта маета. Она нет – нет, да и выползет откуда-то, наполнит его нутро тоской.
Под звуки дождя он задремал. Снились ему люди. Плакаты. Намалёванный несмываемой краской знак изгоя, перекосившаяся звезда, усатый мужик с плаката «Ты записался добровольцем». Указующий пальце нацелен прямо в лоб. Палец гнал по каким-то оврагам, но ни убежать, ни спрятаться было негде. И всюду таблички…Лица Люськи, Евгении…
Дождь моросил всю ночь. Он шуршал по крыше, порывами ветра струи закручивало, вертляво сбегали ручейки по оконным переплетам, через щели просачивались внутрь, растекались лужицами.
Стало сыро и неуютно. К утру дождь начал перемежаться со снегом. Снежинки наволглые, какие-то рыхлые, бомбардировали землю, все более выбеливали мох, брусничник, сединой трогали елки.
Воздух сразу потяжелел, обрел телесность, обволакивал и давил.


                29.

- Витёк, да мы здесь подохнем. Тут за месяц десять человек не управятся.
Иван, разочарованно, даже несколько растерянно, разглядывая кучу бревен, доски, площадку, на которой предстояло строить сарай. Бревна и доски были мокрыми, свалены неприглядной кучей. Ошметки ноздреватого снега лежали сверху. Да и площадка, выровненная бульдозером, с содранным мхом, отчего оголились какие-то коренья, торчали пучками, походила на вспаханное поле.
- Бляха-муха, вот свинью подложили. Да тут до Нового года пурхаться. Сволота!
Иван попинал носком сапога бревна, тоскливо посмотрел в сторону буровой, откуда наверняка, посмеиваясь, глядели на сарайных первопроходцев монтажники. От Ивана ждали представления, какую-нибудь хохму.
Дураку понятно, свалилась, как снег на голову, работа. И никто не предупредил
Иван посмотрел в сторону буровой больше из-за того, что не верил, что такую работу спихнули на них двоих, ждал, что бригадир пришлёт помощь. Потом понял, что с сараем не розыгрыш, плюнул, засунул руки в карманы телогрейки.
- Не, да тут сдохнешь! Бревна неподъемные, грыжу, что ли, наживать? Цемент им нужно укрыть. Да заморозит, черта с этим цементом сделается, не размокнет на холоде. Производительность им подавай, срок установили,- бурчал Иван. - Как же, разбежались. Не забеременели, а уже рожай. Ну и хрен с ним, закосим, будем для блезира шевелиться, не устроит наша работа, помощников даст…Так что ль, Витек?
Виктор давно приметил, что Иван, прежде чем начать что-то делать, особенно когда не было настроения или работа была не по душе, выполнял как бы ритуал, всегда пинал ногой подвернувшиеся предметы, как-то, с брезгливой усмешкой, засунув руки в карманы, высказывался по тому или иному поводу, заводился, как он говорил.
И в это утро, не успели в столовой поесть, как с утра Иван уже распыхтелся, еще в бараке начал сопеть, бог знает отчего. А тут еще Никифорович походя подковырнул, что, дескать, по рации спросили, начали ли строить сарай.
- Когда рапортовать о готовом складе,- гнул свою линию бригадир.
«За столом пока сидели, когда бутылку распивали, Иван Петрович был, а теперь…Молча отвернулись, и ушли»,- бухтел Иван.
Виктору, выражаясь языком Ивана, «было до фонаря». Послали – нужно делать. Никакого толку нет. пинать брёвна. Бревна меньше всего виноваты. Пинай, не пинай, никому ничего не докажешь.
Да и недовольство Ивана было, скорее всего, показным. Как же, не оценили, не похвалили, не посочувствовали. Утром все по своим рабочим местам разошлись, даже никто не спросил, как они намерены этот чертов сарай городить.
- Было у отца три сына: двое умных, а третий – сараи строил! - усмехнулся Виктор. - Я к тому это, что нам не отвертеться от работы. Отсюда следует – как бы облегчит наш труд. Глаза боятся – руки делают. Нам бы пилу «Дружба». По размеру всё напилить, а там сколотим. Не дворец. Шанцевый инструмент Никифорович даст…Чего ты завелся, сделаем!
- Ямки, пила,- бубнил Иван, когда они пошли искать бригадира. -  Пускай нарисует, а то строй неизвестно что. Мы еще и виноватые будем. А с другой стороны, правильно, не дворцовые хоромы лепить – сарай. Пускай с вбитого гвоздя нам платят, уж я наколочу их, годовую норму выполню…Если б ты знал, как я зол…
Никифорович дожидался их возле стеллажа. Он одной ногой стоял на редукторе, прикрытом куском толя, как-то подался туловищем вперед, опираясь на колено локтем, отчего кособочился, в щепотке держал дымящуюся папиросу. В черной бороде скрывалась усмешка. Наверное, он ожидал, что Иван, сходу, как всегда, начнет высказывать претензии, сыпать словами. Он приготовился к водопаду слов, и улыбка ехидная из-за этого кривила рот. Но Иван, на удивление, наверное, остыл, пока шли, довольно мирно буркнул.
- Давай лопаты да скажи хоть, какой дворец тебе возвести, а то ни размеров, ни… Накрыл бы брезентом свой цемент, и всего-то дела…Будто пять лет собираешься проторчать здесь? Месяца три, и дальше двинетесь…Сараи им в тундре городи…
- Пять не пять, а глубокая скважина здесь буриться будет. Все основательно должно быть…
-  Основательности захотел,- хмыкнул Иван, довольно миролюбиво продолжил. - Скажи честно, был ведь договор, что ты людей дашь в помощь?
Никифорович засмеялся.
- Ну, был…
- Вот я и говорю, - не закончил свою мысль Иван. - Ты нам человека с «Дружбой» выдели, бревна по размеру напилить. Не дашь человека, пилу дай. Сами управимся.  Ну, Никифорович...
- Какой тебе план? Строй. Высота, чтоб ходить шапкой не цепляться за бревна, ширина – метров шесть, смерь бревнышки, какие наверх пойдут, чтоб не падали внутрь. Длина – шагов двадцать…Чего тебе еще надо? Пила нужна будет – бери! Да по гвоздям не пили. Знаю вас, шаромыжников… Людей у меня нет, самому не хватает. Мне б самому человек десять, во как надо,- говоря это, Никифорович провел ребром ладони по горлу. - Что там тебе еще нужно: гвозди, скобы, что еще, петли на ворота? Говори заранее…Что надо подтащить, обращайся. Все, свободен…Шевелитесь…
- Ворота ему нужны. Раскомандовался. Горбатого лепит,- бурчал Иван, копая ямки под стойки. - Ты, Витек, глубоко не рой, на два штыка, и хватит. Не бомбоубежище строим. Повезло, хоть песочек, хоть тут масть пошла. А была б глина, грызи, долби ломиком. С бревна две стойки выйдет. Ничего, которые тоньше, подтоварник, те наверх оставим, чтоб пуп не рвать…Вот, Зоя Владимировна, знала, сучара, что сарай нам предстоит, не сказала. У, гадство, это она в отместку. Грозила же, что накажет…Вот и наказала… «Горбатого шилом надо лечить, а пьяницу работой»,- передразнил кого-то Иван, смешно скривив лицо…
Чем хорош был Иван,- своей отходчивостью. Никогда он не кичился своими знаниями, не делал одолжения. Если и посмеивался, то не обидно. И соглашался Иван сразу, если стоящее предлагали, не ломался, не давил авторитетом. Не было в нем и брезгливой снисходительности, «через губу не переплюнет». И вообще, как гнусавил Юрок, «во-още», порой возникала желание рассказать Ивану всё, все свои мысли.
Лимит брюзжания Иван скоро исчерпал. Он оперся на лопату, подергал ногой шнурок, каким была отмечена ось, посмотрел на небо, в сторону буровой, почесал затылок – проделал десяток движений, принесших ему облегчение, потом усмехнулся:
- Ты б, Витек, что-нибудь рассказал. Ну, хотя бы, как первый раз с девчонкой познакомился, или там новость какую сказал. А то…право. Чего молчишь? Баб в обращении много было иль только глазами валял? Стоящие есть, есть такие, за кого живот можно положить…Есть, есть. А ты, гляжу, как речь про женщин, так ты увиливаешь. Меня одни вопрос мучает, если скажу Зое Владимировне, что хочу её, что она ответит?
Виктор молчал. Признаваться в том, что он не знал женщин, вместо этого плести околесицу о своих мнимых подвигах, разубеждать – зачем? Лучше сделать вид, что не расслышал вопроса. 
Иван не дурак, давно раскусил, что Виктор стоит. Поддерживать пустой треп желания не было. Сладкая грусть, смутное, тревожное ожидание чего-то неизвестного, от этого еще больше заманчивое и увлекательное, мучили Виктора. Чтобы искоренить подступившую от слов Ивана тоску, усиленно работал лопатой.
С десяток движений, и ямка готова. Отмеряй расстояние, копай новую ямку. Ни рассуждений не надо, ни голову загружать вычислениями. Увлечешься работой, стройность мыслей нарушится, рваные они какие-то возникают: скачут, как блохи.
Что только не приходит в голову. В грезах всё просто. За короткий отрезок времени проживается долгая жизнь. Тут тебе и дом, и школа вспоминается. И представляешь себя силачом, одной рукой чуть ли не тонну поднимаешь, и бегаешь быстрее поезда. И по небу летать научился. И женщины все тебе принадлежат. Ни одна не может устоять.
- Охолонь! Я думал, за день не управимся, а ты шуруешь, как стахановец. Пойду за «Дружбой». Глядишь, мы сегодня все столбы поставим. Здоров работать! - похвалил Иван.
Иван пошел за пилой. Виктор посмотрел ему вслед. Постоял, опершись на лопату. Снял рукавицы, надел их на черенок. Опустился на корточки, сжал в пригоршне песок. Земля приятно холодила.
Иван дурацкими рассуждениями навел смуту. Получается, что и жил он, Виктор, не так, и интересы его отличаются от интересов других, и чего он хочет получить от жизни, сам бог не знает этого. Проще нужно быть, проще.
Только как это проще, в чем проще, с чем едят это проще?! Выходило, ну, никак он не может сломать внутри себя стенку.
Никакой стены, в прямом понимании, нет, но мешало что-то. Мысленно он мог все: подойти, заговорить, обнять – да мало ли чего грезилось, а вот проделать это по-настоящему что-то мешало.

                30

Убеждения, жизненный стержень, установка, полученная при рождении, как это назвать, Виктор не знал, но то внутреннее состояние мешало ему жить. Мешало быть, как все, мешало быть раскованным. Эти его, а вдруг, а может, это неудобно, а, а, а… А ему хотелось быть, как все: трепаться насчет женщин, поддерживать любой разговор, не переживать из-за пустяков, плевать на то, что смешно выглядишь, не краснеть, не сторожиться и. наконец, перестать бояться женщин. Женщины.
Сколько раз возникало желание подойти, взять за руку, поговорить. Посмеяться. Он мысленно и проделывал это, но только мысленно. Уродство какое-то!
Иван вернулся не один. Никифорович дал помощника распилить бревна. Вместе с ним пришёл Семен. То ли он был правой рукой бригадира, то ли вообще был на подхвате, Виктор так и не определил Скорее всего, первое. Негласный заместитель, который удобно всегда находится под рукой. Семен, видать, умел работать.
Иван тащил на плече пилу, Семен канистру с бензином.  Пришли, сели на бревнах. Поплевали, по сторонам поглядели. Переговаривались. И не торопятся. Вроде, и не Иван скулил, что строить им до Нового года!
Виктор, докапывая ряд ямок, косился на мужиков. Семен вызывал любопытство, и одновременно чувство досады, и какую-то зависть.
Понятно, это только он, Виктор, видит в Семене что-то особенное. Иван, тот, ничего не видит, может, не стремится увидеть, а чего, мужик как мужик, и анекдот траванет, и выпить не дурак.
Если нет интереса, приглядываться к человеку нечего. Под лупой рассматривать не всякий себя даст.
Вот все время твердят: «Бригада, коллектив, общество! А если поближе разглядеть - все по себе! У каждого свой интерес, своя цель. Попытки чего-то достичь, вроде бы чего-то одинакового, и то каждый по-своему сделает. Работа людей объединяет. Так и к работе отношение разное – один пашет, ломит без размышлений, другой, прежде чем начать дело, обмусолит его со всех сторон. Один за комель, не раздумывая, хватается, другой и под вершинкой гнется.   
Разных на рабочем месте людей объединяет трёп. Наевшись, попыхивая сигаретой, лежа на спальных мешках, перебирается всё подряд. Про рыбалку и охоту, обсуждают достоинства женщин, склоняют начальство, касаются мировых проблем.
Виктор заметил, что с большей охотой обсуждаются женщины и политика.
- Бугор сказал, один из прожекторов повернет в нашу сторону. - Иван сморщил нос. - Беспокоится, сучара, рано теперь темнеет. В потемках не много наработаешь. Лыбится, про тебя спрашивал. Хотел бы переманить к себе. Конечно, денег здесь платят больше, но…Как представлю, они приходят на голое место. Это задворки цивилизации, в глуши, одно и то же. Не пойдет…Никифорович сказал, первый раз от него услышал, что пашем, как трактора…
  - Чего это вас двоих отправили? - спросил Семен. – Ордена сутулого зарабатываете или на исправлении? Сколько ни гробься – все равно обманут. Я ехал сюда, думал, Север, деньга валом. Как я понимаю, вам тариф отстегивают? Ладно мы, нам премёшку солидную обещают. А вы, считай, задарма…
- Точно, зарплата - как собаке кость,- сказал, цвикнул слюной в сторону Иван. - Ладно, у кого «полярки» есть, а так – полевое довольствие - копейки. Ну, коэффициент. Разве это бабки?! Да за одно то, что мы здесь, уже платить должны. Вот вы,-  Иван, говоря это, воткнул топор в бревно,- пашете в глуши: ни людей, ни новостей, ни баб. Одичать можно. В поселке хоть расслабиться можно, к сейсмикам сгонять за пойлом, да и так. А тут один погоняло, с его: «Давай, давай!»
- Слышь, твоя едет или не едет? - спросил Семен Ивана. - Давай поменяемся жильем. Я в твой барак, ты в мой вагон. Тебе-то одному не все равно…Ящик водяры выставлю. - Семен вопросительно посмотрел на Ивана. Поставил пилу на землю. Вытер ладони. - Я еще вчера хотел это предложить.
- Это треба обдумать…Барак не упрут, а вагон - подцепил вертолет, и тю-тю. Барак ничейный. Он и до нас стоял, и если не сгорит, то и после нас стоять будет. - Иван хмыкнул.
Предложение было неравноценным. Из вагона в любой момент выкинут, собственность конторы, а барак как бы и свой…Иван поймал на себе выжидательный взгляд Семена. Торопиться с ответом не следовало, ничем не обязан
- Вторая половинка вагона пустая, сосед уехал вслед за своей, сбежала женушка. - Семен говорил несколько резко, торопливо, глядя запрашивающим взглядом.
- Боишься, что подселят прохиндея, к бабе станет приставать? Из-за этого обмен хочешь? - спросил Иван.
Семен промолчал, лишь покосился на Ивана. Наверное, не ожидал, что тот так истолкует предложение. Виктор, с обострившейся наблюдательностью, заметил, недовольство Семена.
- А ты чего, как не родной? - вместо ответа Ивану, крикнул Семен, обращаясь к Виктору. - Не люблю, когда молчат. Попридержи бревнышко. Не надоело на подхвате быть, за копейки ишачить, переходи к нам, будем вместе вахтоваться,- Семен играючи распластал очередное бревно, для шика погазовал пилой, примериваясь к очередной зарубке, сделанной Иваном.
Виктор почему-то подумал, что Семен обязательно заговорит о жене. Ведь они с Иваном несколько дней, строя тамбур, крутились вокруг нее, и как бы, по праву сопричастности, что общались, были введены, впущены Семеном в некую зону доступа. Отделяя Ивана, с которым Семен выпивал, у которого была семья, Семен не допускал мысли, что Иван может приударить за женой. А вот Виктора, который молчит, не высказывает свое мнение, молчуны всегда подозрительны, Семен автоматически зачислял в свой список подозрительных лиц. Тем более видел, как дружески разговаривали.
Семен ждал и был готов к тому, чтобы Виктор как-то себя проявил. Мужика с опытом трудно раскусить, тот увильнет и от разговора, и никак не выкажет поступком своих намерений, а Виктор, по всему, сопляк в этом деле.
Чувствовалось, свербит Семена мысль, подозревает, не может определить, и из-за этого намек-укол раз за разом делал. Укусит и отскочит, чтобы посмотреть, как прореагировали, чтобы оценить. Всё примеряет к тому, что вызрело у него внутри. Расставляет сети, намереваясь соперника выловить.
Воти теперь, интуитивно чуя в Викторе подвох: холостой, в том возрасте, когда женщина нужна, крепкий, себе на уме, не встревает попусту в разговоры, на все как бы со стороны смотрит, затеял этот разговор. Когда всё на глазах, так безопаснее. Не по одному разу, наверное, перебрал всех в поселке.
- Что молчишь, говорю,- не отставал Семен. - Откуда хоть в эту дыру занесло?
Ответ Виктора Семен выслушал неодобрительно покачивая головой, сомневаясь в правдивости сказанного. Причины или выдумки правдоподобные: у кого дом сгорел, кому долги покою не дают, от алиментов бегут- такое всякий в запасе держит, но мало кто в это верит. А вот те, кто видят цель в деньгах, те не будут вилять, те ко всему прицениваются, им чужих жен, тем более с детьми, уводить не резон. Так, если для разнообразия побаловаться.
- Надолго залетел сюда? - донимал Виктора Семен. - Студент, говоришь… Учишься или поступать хочешь? В этой дыре учиться – ни книг, ни помочь некому… Заочник – заушник…Заочников, говорят, за уши тянут. К учительшам только если подвалить, чтоб контрольные помогали делать…Тропу не набил к учительницам? - спросил Семен.
Общий смысл вопросов Семена сводился к одному: его мучили сомнения, и он интересовался не учебой Виктора, не тем, как тот устроился, нравится или не нравится тому здесь, а потребностью поговорить, проверить какие-то наметившиеся выводы. Услышанное от других всегда невольно примериваешь на себя.
Виктор сразу понял, что расспросы – это в какой-то мере просто праздное любопытство. Вроде, когда разговариваешь, время быстрее тянется, не зацикливаешься на одном. Веселее с разговорами работается. Но и выходило, если обстоятельно отвечать на всё, это как бы пришлось распахнуться. А оно надо? Кто знает, как Семён всё повернёт, не против ли тебя. Потом будут помыкать да смеяться. Пусть лучше остаться замкнутым. Слыть за «свойского» - все-таки, унижаться, нужно всем понравиться.
Семен заглушил пилу. Прикуривал дольше, чем было нужно, неторопливо защелкнул огонь, кося взглядом на Виктора, длинно с наслаждением затянулся.
- Хорошо,- сказал он. - Век бы в этой тиши дрова пилил. Ни комаров, ни мошки…Тепло…Над душой никто не стоит…А ты - молчун, не больно-то разговорчив. Хочешь, обрисую перспективу радужную твоей жизни здесь, если не сбежишь вовремя? Говоришь, учиться намерен, книжки читаешь. Да презираешь ты таких, как мы. Презираешь, - махнул рукой Семен,- видно по тому, как смотришь, ухмылка умника выдает. Не пьешь к тому же! Ангел во плоти!
Виктор как бы посмотрел на Семена по-другому, внимательнее, что ли. До него дошло, что своими словами хотел сказать Семён. Не так уж и прост Семен, каким кажется.
- Ну, и что дальше? - спросил Виктор.
- А то, что через год-два забудешь про книги, научишься пить. В компании умников не любят. Поспоришь где-нибудь, в драку ввяжешься, ты накостыляешь, накостыляют тебе, срок получишь, отсидишь, вернешься злым, мстить жизни будешь, жалиться. Разведенку какую-нибудь подцепишь…И пойдет всё по кругу…
- Не впечатлит картина,- сказал Виктор. - Это мы еще посмотрим…
Семен вскоре ушел.
- Давай покурим,- сказал Иван. - И так наворочали…Другим на неделю хватило бы. Гляжу, достал тебя Семен. И меня все выпытывал, кто там возле жёнушки вьётся. Не доверяешь – держи возле себя. Не перевариваю, когда в душу лезут. Что с вопросами приставать, захочет человек, сам расскажет. Так что ли? Пусть лучше за бабой своей смотрит. Знаешь,- без перехода, сразу, заговорил Иван,- я вот все представляю, как тут зэки жили. Передергивает, мурашки по коже. Так и кажется, что охрана клацнет затвором и поторопит…
От разговора сделалось зябко. Хорошо, дождь не бусил, так ветер потянул снеговой, холодный. На открытом месте не больно усидишь – замерзнешь. Да и сиди не сиди, а делать нужно.
Закопали угловые столбы, по ним начали ставить остальные. Иван смотрел, командовал куда двигать, засыпал. Почему-то Виктор вспомнил минуты прощания на перроне, когда уезжал из дома.
 
                31

Евгения давно не чувствовала себя такой одинокой и покинутой всеми. Всю ночь пролежала без сна. В голову лезли обрывки каких-то мыслей: они путались, перебивали друг - друга, не давая ей возможности разобраться в событиях недавних дней. Не мигая она смотрела, как медленно белеет иссиня-черная мгла в окне.
Причиной была очередная размолвка с мужем. Ругаться начали задолго до того, как ему ехать на вахту. Зоя Владимировна выполнила обещание, поговорила в конторе, и ей, Евгении, предложили поработать в клубе. Сначала нужно было пройти комиссию. Пришлось лететь в Лабытнанги. Не на танцы же летела. Так как Сашку было не с кем оставить, решила взять с собой. Тут муж прицепился, одну не отпущу, три дня взял за свой счет. Мог бы и не лететь! Побоялся, наверное, что сбегу, раз сына с собой взяла.
Надо было увязаться ему! Пиво захотелось. Два дня проходила осмотр врачей. Так он эти два дня не просыхал. Надоел. И чем дальше, тем хуже.
Начинает собираться на вахту, то эти попреки повторяются из раза в раз. Все пытается уличить в чем-то. Наговорит гадостей. Для профилактики. Не в первый раз пытается поймать на слове, обвиняет в неверности.
Видите ли, ему кто-то передал, что кто-то что-то видел. Какие-то его друзья наговорили. Она там-то смеялась, там-то разговаривала с кем-то. Устав от пустых придирок, Евгения потребовала, чтобы муж назвал, с кем стояла, где это происходило, муж просто поднес к носу кулак, понюхай, мол, чем пахнет.
Впервые, может быть, вся её жизнь отчетливо пропечаталась, случившееся раскрыло глаза на их отношения. Попытался, скотина, ударить. Едва успела отшатнуться. За что?
А за то, наверное, что убиваюсь, ради него,- подумала Евгения. -  Может, за то, что подъемные получил за нас. Великие деньги – девяносто рублей. Уволишься, отдавать нужно. Так он эти деньги давно пропил. Вот бы их отдать, да и уехать…
Еще придирается за то, что мою, чищу, стираю его грязную робу, ублажаю. Даже когда нет настроения. Как же, муж, приезжает усталый, пусть отдыхает. Ладно, сама сделаю.
Живет на всем готовом. Сама виновата, потачку дала. Вон, вчера слышала, как две женщины разговаривали. Одна другой говорит: «А мой, если денег не дает, я его к себе не подпускаю. За все платить нужно».
Стало грустно. Опустились уголки глаз, вот-вот потекут слезы. 
Живу нараскоряку, подумала Евгения. Тоскливо. Почему бывает так одиноко, почему щемит сердце, слезы навертываются на глаза?
И здесь не своя, и у родителей чужая. Волчицей выть хочется. А с другой стороны, не в пустыне же живу?! Рядом люди.
 Так и природа… вон какое было северное сияние. Нет, надо раскрыть глаза на красоту. Стоп, стоп, а, может, красота и порождает одиночество…
Сама Евгения тоже не дурнушка, ловит на себе взгляды мужиков, только от этого не легче.
Красота, она ведь на фоне чего-то смотрится. Красота рамки требует.
Чтобы любоваться ею, нужна душа, а где найти того, с душой? Кто вот раскроет её душу?
Евгению больше всего возмутили упреки в неверности.
- А они, твои друзья, может, держали меня за ноги? - обозлённо выкрикнула Евгения, уже тише добавила. - Может, они и наговаривают, чтобы твое место занять! Одну пьянь приводишь. Не переживай. Сама скажу, когда станет невмоготу. И лучше будет, если разойдемся. Жизни все одно нет…
- Жизни у нее нет! Какая тебе жизнь нужна? Рестораны, балы, мужиков вереница? Какая? А с мачехой была жизнь? Прожила за мной, как за каменной стеной, теперь фыркаешь. Подвернулся поди кто?
Повисло молчание. Почему-то Евгении тогда показалось, что именно в те минуты в ней начался перелом.
- Твоя стена, как же…Из чего слеплена твоя стена? Глина, навоз, ругань да попреки. Стена в трещинах вся,- съязвила Евгения. - Ткни и упадет. Стена твоя на песке стоит. Стены любовью крепятся…А что нас скрепляет? Сына и того, замечаю, не любишь. В тягость он тебе. Как собачонку гонишь…Ладно я, а он в чем виноват?
Их взгляды не отрывались друг от друга. Сделала попытку поднять руку, чтобы поправить ворот халата, он попытался схватить руку.
- Не трогай…
После этих слов Семен и попытался ударить. Посмотрел, глаза сузил, буравит, губы побелели, желваки набрякли, страшно стало. Захолонуло в груди. Убьет. Окончательно поняла, что не любит.
Что там про любовь говорить, элементарной жалости к ней, как к женщине, нет.
Вот опять осталась одна со всеми проблемами. Сашка еще приболел.
Как жить, если муж не верит в женскую честность. В таком положении, как ни крути, она всегда будет виноватой. Какая радость может быть от чужого, а они чужие.
И опять возникла мысль бросить все и уехать. Уехать, пока его нет, на край света. Не склеишь не один раз битое счастье.
Евгения посидела, поплакала. Как вот после всего жить, ложиться с ним в кровать. Допускать до тела? Не из-за этого ли она стала вздрагивать от его прикосновений, как бы инстинктивно ожидая удара.
Горела, вздрагивала фитилем, лампа. Тени колебались на стене. Сумерки углубили углы. Огонь лампы, отражаясь в стекле окна, все отдалялся и отдалялся, пропадал где-то далеко в сумерках, перечеркиваемый падавшим снегом
Иногда она чувствовала себя словно покрытой тонкой пленкой, каким-то внешним слоем, скрывавшим ото всех ее сущность, с ранимостью, состраданием, болью за все, что происходит вокруг, нерешительностью, так тяготившей, и жаждой деятельности.
Горы, казалось бы, свернула для любимого…Где он?
От этого и неверие в себя.
Часто убеждала себя, что нельзя поддаваться отчаянию, все образумится. Не может не образумиться. С ней Сашка…
- Узнаю - убью,- были его последние слова из-за захлопнувшейся двери.
«Узнаю - убью».
Серое утро. Евгения сидела возле окна, смотрела сквозь запотевшее стекло. Тихо падал снег, и, казалось, ежилась от его прикосновений земля, словно он проникал в теплую запазуху и, тая, щекотал.
Нужно было прибраться в жилище, разложить раскиданные вещи по местам, теснотища же ведь, повернуться негде, пол протереть, как никак, собирала мужа в командировку, но не хотелось.
Руки опускаются от отчаяния, от безысходности. Все не мило. И ласки его, какие-то грубые, жадные ненасытностью, словно он упивается своей властью, болезненные щипки, ему нравится причинять боль.
Измял всю, а пробудить женскую страсть не может. Правда, и заикнуться об этом нельзя, как сказать об этом дураку, который считает себя полноценным мужиком, который сразу полезет на рожон, начнет зудеть, допытываться.
Что я этом случае остаётся - приходится подыгрывать, имитировать, разыгрывать страсть, лишь бы скорее отстал.
Любит ли мужа? Если взять примером книжную любовь, то, конечно, она не по-книжному любит. Нет ни той страсти, ни того томления. Нет ожидания встречи. Нет ничего, что вдохновляло бы на самопожертвование. Она обязана соблюдать правила семейной жизни, раз так получилось. Почему обязана, кто обязал, Евгения не задумывалась. Так надо было. Почему, опять же, «так надо было»? Потому, что раз сошлась, то жить надо. Все живут так. Сошлась – живи!
Самостоятельности, взрослости захотелось. Глаза раскрыло физическое сближение. Она поняла, что сглупила. Но было поздно.
Чего боялась – молвы, осуждения, разговоров или снисходительного взгляда мачехи? Она лишь внешне смирилась, а внутри ширилась трещина, пропасть.
Как с того первого раза скукожилась от боли, от унижения, так никак всё не распрямиться. Воли лишил её Семён.
Сын родился, а она, как бесчувственная колода. Вот и выслушивает гадости, что зажатая, страсти нет, что холодная, что мало, наверное, ей, гигант постельный нужен. Господи! Приласкал бы, слово на ушко сказал, не таскал бы по постели, как бездушную…Все старается доказать себе, что силен…
Евгения вздохнула. Где те грезы юности, от которых замирало в груди, где жажда любви, где мечты и представления о прекрасном, где все это?
Уехал, и вроде как облегчение, гора с плеч. Легче стало. Слезы, женские слезы они поверхностные, не плач, так нутро сгорит. Поплачешь, и легче. Просветление наступает, отмякает нутро.
Какой-то дурак придумал, что страдания делают сильнее. Со стороны, наверное, наблюдал. Дневник, наверное, вел. А силу как измерял,- штангу, что ли, или гирю заставлял поднимать?
Женщине выговориться нужно. Если женщина что и говорит, это ничего не значит у ней. Это просто слова. Это мужчины принимают свои разговоры всерьез. Пыжатся, доказывая значимость.
Всё же, на что-то страдания дадены? В жизни белое чередуется с черным…Сейчас черная полоса, значит…значит должна наступить и светлая…Когда?
Господи, ну, родила, и живи для себя, живи маленькими радостями. Ведь радовалась, когда взгляд осмысленный у сына стал, когда зубик вылез, когда пошел. Радовал лепет. Да эти радости ни с чем не сравнить. Да и вообще…Не все же так плохо! Наговариваю больше на мужа!
Когда не знаешь, что тебе нужно, тогда и выходит: всё не так!  Видимость приличия соблюдать нужно. Как это перед другими показать, что у тебя все плохо…А вот же, плохо…Семья, только видимость…
Вот и зима сыплет снегом. Скоро все занесет – ни дорог, ни тропинок. И не убежишь. Нет обещанной красивой и богатой жизни. Ушел, хлопнул дверью, бросил на стол смятые десятки. Точно рассчитал, чтоб с голоду не умереть, одолжение сделал – живи. И занять денег, чтобы уехать, не у кого.
Сашка играл в углу за кроватью. Евгения сегодня не пустила его на улицу. Ночью перхал. То же вот, подулся, подулся, теперь вот стреляет из пистолета. Сделал Виктор игрушку.
Она подошла к окну, протерла стекло платком. Ее внезапно охватила усталость. Смертельная усталость обрушилась всей своей силой. Голова, кажется, расколется от бесконечных мыслей.
Евгении почему-то остро захотелось стать маленькой, вернуться в детство, где можно было бы прижаться к колену матери. Мать погладила бы по головке, затормошила, пожалела.
Увы, мать она помнила смутно. Та умерла от дифтерита, когда Евгении и семи лет не было. С годами образ родной матери словно бы скрыл туман.
Помнила отдельные черты, помнила ощущение, представление, что она красивая, добрая. Почему-то запомнилось, как ходила с матерью доить корову, как струилось молоко в подойник. Как наполнялась кружка, и неизгладимый вкус того, питого, с материнскими наставлениями, молока.
Потом отец привел новую маму. Евгения долго дичилась ее, хотя, со временем, пересилив себя, назвала ее мамой. Но до конца так и не приняла.
Она не могла объяснить, что встало между ними. Может, то, что она однажды подсмотрела, как плакал в лесу отец, прижавшись щекой к стволу дерева, шепча, со всхлипами, имя ее родной матери.
Ей стало страшно. Мужчина, а плачет. Она тоже тогда всхлипнула. До сих пор помнила, как лицо отца, после слез, стало безжизненным, все в глазах замерзло.
Теперь-то понимала, это же как надо внутри настрадаться мужику, чтобы выплакивать в лесу свою боль? Не познавши горького, не оценишь сладкого, так, кажется, говорила бабушка.
Значит, отец тоже несчастен был с этой женщиной, которую сам привел в дом, сделал для них матерью-мачехой, значит, тоже в душе сравнивал и сравнивает, значит, понял, что потерял…
Почему мы живем, всё время, сравнивая с тем, что было вначале? Вопрос возник ниоткуда. Удлиняется только расстояние, возраст, а всё остальное,- чем его мерить?
И ощущение, и опыт, и окружающие. А мы упорно в прошлом ищем отгадку своих теперешних бед. Почему? Намного лучше было бы: прожил день и забыл, захлопнулась бы за тобой калитка прожитого дня. Новый день, как бы с чистого листа…
Отец как-то сказал, что она, Женька, не должна была родиться, не должно ее быть на этом свете. Он ждал сына. А родилась дочь.  Может быть, и болела часто из-за этого, что не в радость родилась. И когда родилась, не заплакала, ничего не ела. «Тебя не хотели отдавать – не жилец, говорили. Молчишь, не ешь».
Отец говорил, что ему так и сказали, если на третий день не заплачет, хороните. Хорошо соседка пришла старуха-знахарка. Нагрела самовар, обмыла водой, пошептала, и посиневший уже ребенок впервые пискнул. Впервые тебя накормили.
Может, она и была в детстве такая болезненная из-за этих трех первых дней. Может, Богом была отмеченная. Может, родилась для чего-то, знать бы, в чем ее предназначение?
Богом-то, может быть, и была отмечена, только вот с мачехой отношения не складывались. Равнодушие чувствовала. Даже потребность поговорить по душам не возникала. Не новой матери свои тайны доверяла – брату. Егору.

                32

С братом она могла делиться всем. Он был как подружка, даже свои девичьи тайны ему шептала. Он знал, кто ей в школе нравился, кто дергал за косы. И не раз, бывало, Егор ловил воздыхателей, держал, говоря сестре: «Бей его, Жень, чтоб не лез. Бей».
 А Женьке не хотелось бить. Для приличия стукнет обидчика по спине портфелем, чтобы не мазал ленту чернилами, чтоб не бросал в волосы репей.
 Как-то так выходило, что мысленно писала брату письма. Ходит по вагону и разговаривает с братом, представляет его, просит у него совета. Только, хоть в письме, на бумаге, хоть, шепча про себя, обо всем расскажешь? Разве можно вывернуть написанным душу, себя, найти все нужные слова? Письмо могут прочитать чужие глаза.
Брат многое понимал из того, что писалось, думалось, читал как бы между строк. А вот помочь - он не в состоянии. Написал, чтоб терпела, чего уж теперь, сама выбрала такую жизнь…Если б сама…Словно платок кто накинул, словно в темноте все происходило…
Слов не найти, какими боль описать можно. Посадить бы брата напротив, чтобы видеть его глаза, слушать стук его сердца. И сидеть молча. Он и без слов поймёт.
Всех мужчин Евгения почему-то примеривала к отцу и брату. Отца Евгения любила. Отец черноволосый, с прищуренными смеющимися глазами, походил на цыгана.
Он был живчик, чудаковатый живчик. Не в смысле, что пыльным мешком прихлопнут, а просто поступки совершал смешные и нелепые. Как он говорил: «Глазами я все могу, а руки не делают…».
Когда держак ухвата сломался, так он такой сделал, в руку толщиной, бабушка, ворочая чугуны, всегда незлобиво ворчала: «Цыган, ты бы еще оглоблю вставил…»
Как-то решили они утеплить чердак дома. Привезли для этого опилки. Ведрами поднимать долго. Отец придумал «неподвижный блок»..
Прицепил колесо. Перекинул веревку, в мешок набили опилок. Потянули. На середине пути веревка соскочила, мешок долго раскачивался, да и свалил в картошку старшую сестру, Галину, которая, демонстрируя столичную моду, вывернулась из-за угла. Приехала в отпуск, ходила в купальнике по огороду. Смеху-то было.
На какой-то праздник бабушка поставила ее пиво. Ему долго выстояться надо. Отец пронюхал и после каждой бани приводил соседа, с которым черпали, на пробу, по кружке. Крякали, хвалили.
Чтобы никто не замечал убыли, доливал воды. На праздник пришли гости, выпили, и вскоре все поуходили. Животы скрутило.
Бабушка сокрушается, а отец только ресницами моргает. Потом рассказал, что водой холодной доливал.
Бабушка, не со зла, все выговаривала отцу:
- Настрогал, цыган, шестерых, а их ить в люди вывести надо. Ход дать…
Плохо, что мать рано умерла. Отец – он мужчина, он нашёл замену. Он растворился в новой жене.
Стал как-то суетливее. Все время ждал одобрения своим поступкам, жил с оглядкой.
Старшие сестры, Галина с Надеждой, они как-то были практичнее, хваткие. Не переживали по пустякам. Сёстры жили своей жизнью.  Рано уехали из дома. Учились. Галина курсы кончала, Надежда - техникум. Жили наособицу. Мужей умно выбрали старше себя, с достатком.
По любви или по расчету – живут, молчат… Вот и выходило, родни много, а наболевшим поделиться не с кем.
Стало настолько горько, что прихлынули к глазам слезы.  Несколько слезинок скатились по щекам. Какая-то оторопь нашла на Евгению.
Чтобы как-то встряхнуться, не показать сыну свою растерянность, слабость, он всегда в такие мгновения начинал кукситься, залезал на колени, закрывал ладошками глаза, говоря, что в темноте слез нет, Евгения тихонько запела.
 «Утро стелет холод на снегу, утром стынут ноги на бегу, холодно, но я твое тепло, тепло, сберегу, сберегу, сберегу. Может, эта сказка, может, сон. Лес стоит стеной со всех сторон. Может, я в сугробе заблужусь – и пусть! Только я не боюсь, не боюсь…От того, что ты во мне открыл, словно светлячок во мне горит, видно оттого в моих глазах, глазах, глазах, светлячок, а не страх, а не страх. Если ты погаснешь, я умру, в небе растворюсь, как дым из труб, не стерплю ни ночи и ни дня, ни дня, только ты у меня навсегда».
Она пела, глядя в окно вагона. Ей казалось, что стучат колеса и вагон вздрагивает не от порыва ветра, а на стыках. Мелькают присыпанные снегом деревья, переезды, дома, струи дыма из труб, березовые, деревенские загородки, нахохлившиеся вороны на столбах.
Разглядела даже скопление машин, толпящихся людей, которые пережидали состав. Впереди, она знала, что обязательно будет станция, на которой ее ждут. Не может такого быть, чтобы ее не ждали. Не проклятая же она у Бога.
Жило в ней одно воспоминание, которое то крепло, то затихало. Оно иногда не давало ей покоя, делало счастливой. Совсем ведь чужой человек может остаться в сердце, в памяти.
Это было, когда в детстве Витька Шустов сказал: «Жень, давай дружить». И то, как сказал, вспоминалось и выбивало порой слезы.
Сменялись калейдоскопически картинки: она маленькая, с братом идут на покос к отцу.
Надо такому случиться, Женька, заблудилась в высокой траве. Возле ручья прыгали лягушки. Забравшись на кочку, она вопила, зажмурив глаза.
Если коснуться ногой лягушку, то обязательно по телу пойдут бородавки. Отец, подняв ее на руки, успокаивал. Посмеиваясь, обзывал трусихой.
И снова вспомнила, как отец с новой мамой, вернулись из первой поездки к родне, привезли им всем обновы. Ей - блестящие резиновые ботики. С какой гордостью шла она по улице, засматривалась на гладкую поверхность, протирала ботики тряпочкой, чтобы блестели.
А кукла… Как она выставила на окно привезенную куклу, свою единственную куклу. В платье, с прической, с закрывавшимися глазами, пищавшую «мама».
Соседские девчонки толпились возле окна. А она, Женька, выносила «на показ» куклу.
И еще они с подружкой собирали по помойкам «чининки», осколки разбитой посуды, отмывали их в луже, радовались, когда попадались с золотой каемкой.
Она любила смотреть на небо сквозь разноцветные стекляшки. Мир казался многоцветным, совсем не страшным.
Вспомнила, как ее напугала старшая сестра, Галька, сунулась, к ней, спящей, нарядившись зайчиком, как после этого долго заикалась, не могла отвечать урок в классе. Одноклассники смеялись, а она плакала. После этого врач посоветовал отцу, чтобы дочь больше пела.
Задумавшись, Евгения не замечала, что сын уже какое-то время стоит перед ней, с деревянным пистолетом в руке. Он, кажется, никогда с ним не расстается, ест, и то кладет рядом с тарелкой.
Сашка внимательно смотрел ей в лицо.
- Ты чего, Саш? - спросила Евгения, сердце у нее странно екнуло.
Ощущение, будто она ступила на край зыбкой трясины. Сбросила оцепенение, попыталась ухватить сына за рубашку. Никогда еще не казался он столь щупленьким в своем костюмчике, а коленки такими острыми. Было в этом ощущении нечто такое, что причиняло нестерпимую боль. Она крепче сжала руку сына, желая передать ему свою любовь.
- Вот петь захотелось… Хорошо ведь нам вдвоем, правда? А если мы уедем отсюда, поставим вагон на рельсы и поедем…Ту - ту, застучат колеса. Заголосит паровоз. И поедем мы к дедушке…
- А папа, он останется? Мы его не возьмем? - сын смотрел внимательно, что-то соображал.
Его по-взрослому наморщенный лоб, торчащий вихор, немного припухшие розовые губенки, веснушки на носу и какой-то не по-детски цепкий, улавливающий все прищуренный взгляд. От этого взгляда Евгении стало зябко. Взгляд рождал чувство отчуждения, возникшего от его вопроса. Своим вопросом он приземлил. Закончились витания где-то далеко-далеко в облаках грез.
Евгения почувствовала, что сын не понимает, зачем ему уезжать. Тем не менее, высказанная ею мысль отложилась где-то, и он обязательно вернется к ней, к этой мысли. И может быть, мысль внесла первое смятение в его душу.  Он никогда не забудет этот миг поворота. Его поставили перед выбором.
- А что папа,- как-то отрешенно сказала Евгения,- ему здесь хорошо. Это нам плохо. Он вот уехал, бросил все. Заболей, помочь некому… Сколько мы его трезвым видели?
- Он нехолоший, да, мам? - спросил Сашка, заглядывая Евгении в лицо.
- Глупый ты. Как папка может быть нехорошим,- сказала Евгения, поставила сына перед собой, пригладила волосы назад, так что чуб взъерошился. - Папка не может быть нехорошим. Он – папка…
- А муж, он может быть нехолошим? - спросил сын, теребя пуговицу на ее халате.
- Муж? - машинально переспросила Евгения, все еще находясь под впечатлением своих мыслей, своего настроения и ощущения поездки к чему-то хорошему.
 Этот разговор словно бы обволок ее туманом, и все происходившее, все слова, звуки слышались как бы издали, и только слово муж вернуло ее в реальность.
- Муж,- снова произнесла она слово, которое отозвалось болью, прислушалась к его звучанию, усмехнулась, ужасаясь тому, что ее отношение к мужу стало понятным даже ребенку, передалось ему. - Мал ты еще такие вещи спрашивать… Надо же, холошим или нехолошим может быть муж,- передразнила она сына, надавила пальцем на кончик носа. - Вот вырастешь, и посмотрим, каким ты будешь мужем…
Заданный ребенком вопрос снова отозвался внутри щемящей тоской. Разве мечтают о нехороших мужьях, разве замуж идут за нехороших?

                33.

Шесть лет небольшой срок. Совсем недавно выходила замуж, мечтала о счастье, надеялась, радовалась, что стала хозяйкой. Но как все изменилось. И она изменилась, не внешне, но внутри, в ощущениях, стала другая. Меньше теперь поет. Бабушка, которая Женьку любила, как в воду глядела.
- Пропоешь, Женька, свое счастье. Что это, касатушка, поешь и поешь, как бы плакать в замужестве не пришлось…Жаль ты моя,- добавляла бабушка. В девках веселиться надо. Затоскуешь, так и курица обидит…
На это Женька отвечала с девичьей бесшабашностью, что, раз счастье мое, как можно его пропеть?!
 Слезы, и правда, теперь часто наворачиваются на глаза. Пришло осознание, что все не так в этой жизни. Все мечты, надежды, жажда счастья – это для других, не для нее. Идет вот она по жизни, а дорога сплошь в ухабах. И жила-то раньше ощущениями, далекими от действительного.
Ладно, её детские обиды можно забыть. Далекие они, мелкие. Сын подрастает, его бы огородить, уберечь от несправедливости. Пусть ему счастья больше достанется. Хоть бы он пожил радостно. Но что-то не так нет
Настроение под стать осеннему деньку: дождик перемежается с солнышком, уймется проливной – начнет бусить, будто через мелкое сито, нудно моросит, да еще ветерком пахнет. Снежком сверху присыплет.
У каждого человека обязательно живут в памяти несколько событий далеких детских лет. Разные причины впечатали их намертво в память со всеми мельчайшими подробностями, такими, что диву даешься. Как? Почему именно это событие въелось и сохранилось?
Детские события как-то незаметно оказывают свое влияние на взрослую жизнь
И хотела бы забыть, вернуться назад, начать жизненный путь, отбросив все тяготящее, но так не бывает. Твое, это твое. И от ощущений, что намертво въелись, просто так не избавиться. Иначе как с кровью, болючую  занозу не вырвешь.
«Ничего вперед не укладывай,- говорила бабушка,- всё без тебя уложено».
Все ли?..
Желание куда-нибудь уехать всегда жило в Женьке. Оно сидело в ней с тех пор, как она себя помнила. С той поры, когда умерла мать.
Не из-за этого ли она, маленькой, любила ходить одна по улице? Шла и не могла сказать, о чем думала. Радовалась солнышку, одуванчикам, гудящему шмелю, радовалась луже на дороге, людям, попадавшимся навстречу.
Она не рвала цветы. Она верила, что цветы – это что-то живое, лучше на них, живых, смотреть. Букет, какой бы он красивый ни был, завянет.
Умилялась капельками росы на лепестках, следами утреннего тумана, создававшими матовость. А запах какой, дурманящий, зовущий…
И мысли из-за этого были подобны вспышкам света, неожиданные, влекущие. То ей хотелось, чтобы ее взяли с собой цыгане. Это же, наверное, здорово, ехать и ехать куда-нибудь на телеге, ночевать в лесу, жечь костер. То ее манили вагоны поезда, сиди на полке и смотри в окно, а колеса выговаривают: «Смотри, смотри, смотри». То хотелось стать птицей и лететь, лететь над землей, всё равно куда. Дорог на небе нет, и видно оттуда, с высоты, всё-всё.
Когда ее спрашивали, где была, что видела, Женька отмалчивалась, домой приходила всегда вовремя. Да и куда она ходила? - из конца в конец улицы, на которой все её знали, по которой-то и машины редко ходили, где в пыли полоскались куры.
Она почему-то знала, что если бы стали слишком настаивать, она непременно солгала бы, так как готова уже тогда была защищать свое одиночество, независимость и стремление искать радость во встречах с интересными людьми. Это подспудно жило в ней.
Но никто никогда особо не настаивал, и она уходила в свой угол, где в коробочке лежали фантики, чининки, засушенные листочки, где сидела кукла, которой она рассказывала всё-всё.
Теперь Евгения часто думала, как бы сложилась их жизнь, если бы настоящая мать была бы жива. Новую маму, ту, что привел отец, она звала мамой, так он велел, но внутри, изначально, она чувствовала холодок.
В чем холодок заключался? Может быть, в том, что Александра, так про себя звала Женька новую мать, мачеху, ни разу, мимоходом, просто так, не погладила ее по голове, не заплела косички. Это делали старшие сестры, пока жили в доме. Ни разу Александра не притянула Женьку к себе, положив руки на плечи и, по-матерински, приобняв, глядя в глаза, не поинтересовалась, о чем Женька мечтает.
Может быть, холодок заключался и в том, что когда у Женьки был приступ аппендицита, не мать повела в больницу, а Галька. Александра спала.
Другой скажет, что это мелочи, но из мелочей соткана жизнь. Мелочи, как репей в косах, их не вырвешь с маху.
Вроде бы и обвинять мачеху было не в чем. Ведь ее отец выбрал для себя. Он знал, что когда-никогда дети разъедутся, и доживать жизнь ему придется с этой женщиной. Поэтому видимость благополучной семьи его устраивала.
Евгения не считала, что они жили хуже других: одеты, голодными по улице не бегали. И когда Александра родила, она не перестала быть хуже.
Так отчего теперь та жизнь громоздилась в воспоминаниях несуразицами, может, недополученное тогда теперь требовало свое?
Александра, как теперь думала Евгения, не создана была для чисто семейной жизни. Учительница. С головой была в работе в школе.
Для нее педсоветы, разные вечера, подготовка к урокам, чужое мнение – все это значило гораздо выше. Проверяемая стопка тетрадей создавала барьер. Даже отец, и тот был как бы, на втором плане, он как-то потерялся.
Евгения ни разу не видела, чтобы мачеха ласкалась к отцу. Нет, черствой она наверняка не была, и была в ней женская привлекательность. Но одевалась всегда как-то чопорно, строго, без вкуса, не могла позволить себе приколоть на блузку цветок.
И держала себя подчеркнуто вежливо. Обязанности среди детей были строго распределены.
Так не обижаться на это надо,- радоваться. Они все умеют делать. Что сготовить, что убрать комнату, постирать, погладить. И вышивать бабушка научила, и шить.
Но отчего все время хотелось уехать из этого дома?
Как осталось ощущение, что родная мать не умерла, а куда-то уехала далеко и ее нужно искать, так с годами в этом только еще больше уверилась.
Женька понимала. что это выдумка, фантазия, но сердцем верила, что так оно и есть. И тосковала по той, в какой-то мере, выдуманной матери, как тоскуют при долгой разлуке.
И снова и снова задавала себе один и тот же вопрос: любили ли ее дома? Наверное, по-своему, любили. Но брата, Егора, отец любил больше. И мачеха выделяла брата. На него возлагались большие надежды. Брат силен был в математике. Все думали, что ученым станет. И в школе его звали «Голова».
То, что брата в семье выделяли, из-за этого Женьке больше доставалось. Раз катались на двери, во всю ширь распахивали, цеплялись за ручки и, замирая от восторга, летели… Дверь, возьми и соскочи с петель. Кому досталось больше, кого выкинули на улицу? Понятно её, не Егора.
Брата Женька любила. Невысокого росточка, черноглазый, крепкий такой, он был ее защитник и лучший собеседник. Подшучивали друг над дружкой.
Егор уже на танцы ходил. Вот она да младшая сестрёнка Светка и удумали: Егор спал на сушилах в сарае, так они, две свиристелки, сделали чучело, посадили его за ящик, который заменял брату стол, протянули веревку. Фонарь подвесили. Сделали так, как вроде бы мужик пишет. Егор полез наверх, а они за веревку дернули, чучело шевельнулось, брат чуть с лестницы не слетел. А они со смеху покатились.
Дома держали строго. Перед сном мачеха делала перекличку, прежде чем закрыть дверь на крючок. И если кто отсутствовал, то потом, наутро, выслушивал выговор: «Режим-главное в жизни. Лгать плохо. Нужно блюсти себя, не давать повода пересудам. Девочка должна уметь сдерживать себя…Девочка должна, должна, должна».
Это потом они, чтобы не выслушивать нотации, научились отвечать за отсутствующих. Она, Женька, отвечала за Гальку, если та задержалась после танцев, никак не могла расстаться с ухажером. Светка научилась подражать голосу Надежды.
На танцы отпускали с условием - перед этим нужно было кучу обязанностей выполнить: наносить воды, нарвать травы поросенку, вскопать грядки, прополоть.
Попробуй, не сделай наказ – мачеха демонстративно, со страдальческим выражением на лице, ясно давая понять, что они ни в грош ее не ценят, пыталась сама все сделать. Артистка.
Один раз им с Егором было велено вскопать грядки под лук. В суете подготовки к танцам она гладила, Егор тапки зашивал. Потом куда-то бегал. Про грядки и забыли. После танцев, впотьмах, хорошо луна светила, они с Егором копали лопатами землю, чтобы на них не ругались. Отец утром комья разбивал, все ворчал, что не иначе трактором пахали.
Евгения не помнила, чтобы мачеха кричала на них.  Обидевшись, она закрывалась в спальне, лежала там одна, и тогда все ходили по дому на цыпочках, говорили шепотом.
Мачеха знала одну школу, уроки, подготовку к ним. Летом возилась в палисаднике, разводила цветочки. А картошка, грядки, окучивание, прополка, полив - все было на отце и детях.
Как можно изжить, стоишь посреди комнаты с чувством огромной вины, а тебя серьезно спрашивают: «Чем ты занята?»
- Ничем…
- Пойди, займись чем-нибудь…Как можно без пользы терять время…
«Льзя, нельзя, займись делом»,- а Женьке хотелось бегать, играть, чувствовать, что ее любят.
В своих рассуждениях Женька часто называла мачеху то матерью, то мачехой, не могла для себя определить ей место. Мачеха была хорошая учительница, к ним часто приходили старшеклассники. Тогда мачеха ставила самовар, доставала варенье. Велись разговоры о цели в жизни, о книжных героях. Возвышенно, с пафосом.
Женька любила слушать то, что говорилось за столом. Но её к столу мачеха не звала. Может, не считала умной.
В седьмом классе Женька сделала в изложении три ошибки и ее не перевели в следующий класс. Ее не оставили на осень на переэкзаменовку. Отец отвел Женьку на швейную фабрику на работу. Наверное, всё так было решено заранее. Хотя бы поговорили. Женьке ничего никто не сказал. Сказали бы – всё легче перенести было бы.
Боязнь и нелюбовь сживаются. Когда, обидевшись, мачеха замолкала, могла молчать сутками, и посматривала так, что обрывалось сердце, Женька чувствовала себя под этим взглядом последней гадиной. А уж если та заболевала, не дай бог такое, то на лице ее обозначалась маска смерти - все уходили на двор.
От обиды плакала в лопухах за сараем, когда все ее подруги пошли в школу. Старшие сестры в это время учились в техникумах, денег постоянно не хватало. Конечно, из-за этого пришлось работать. Все отдавала в общий семейный котел.
Это потом Женька говорила: «Я в такой грозе дома выросла, что ничего мне не страшно, уживусь везде, с кем угодно».
На швейной фабрике из пятнадцатилетних девчонок-малолеток, как и Женька, создали молодежную бригаду. Шили они рукавицы, халаты, простыни. Шкодили, как все дети. Ругал их мастер за то, что кучу-малу устраивали посреди цеха, и в рабочее время в чехарду играли.
Бригадир, пожилая уже женщина, когда уж сильно досаждали, все грозила бросить бригадирство и уйти работать простой швеей, раз они не понимают русских слов и вечно ее подставляют. Ворчание взрослых на фабрике воспринималось как должное. 
Иголок их бригада переломала бессчётно. Чтобы машинка не быстро шила, мастер подкладывал под педаль кирпич, иная девчонка зазевается, и пальцы иголкой пробивала.
Ничего, втянулась. Девять классов в вечерней школе кончила.
И все время Женьке хотелось уехать из дому. Она много читала. В книгах счастье всегда было где-то далеко, за ним нужно было ехать, его нужно было искать, бороться.
Женька не понимала, как за счастье нужно было бороться. Счастье внутри сидит, это твое ощущение, которое только тебе принадлежит.
И в школе, и так она слышала, что, по определению Маркса, счастье – это борьба. Неужели, борясь за что-то, чувствуешь себя счастливой?
Женька никак этого не могла понять. Когда борешься, занимаешь промежуточное положение: то, из-за чего началась схватка, осталось сзади, победа или поражение - впереди. Ты как бы посередине, в подвешенном состоянии, не определившаяся…Какое тут состояние может быть счастья?
Бабушкино утверждение: «Не познавши горького, не оценишь сладкого»,- тоже подразумевало черные полосы в жизни. Горькое – это понятно, обиды, лишения, непонимание, плохое все, одним словом, а что такое настоящее сладкое в жизни? Женька его еще не испытывала. Сахаром жизнь не подсластишь.
Уже и целина отгремела, уже звали на далекие стройки Сибири, а она, кто жаждал счастья, как никто другой, шла на фабрику, шила, пела песни и мечтала. Она мечтала, и мечты ее, как у многих, не умеющих мечтать, были далеки от действительности, отвлечённы и нелепы.
Ну, разве назовешь мечтой желание иметь красное платье, струящееся, колоколом раздувающееся в танце? Не мечта же просто куда-то ехать, ехать и ехать. Без уточнений куда и зачем…
Не мечта ведь вера в то, что счастье ее где-то далеко. Была и приземленная мечта – стать учительницей. Для этого нужно было среднюю школу кончить, институт. А за плечами была девятилетка –школа рабочей молодёжи, ШРМ.
Даже любовь, не заперта же она была в каком-то замке, обходила стороной Женьку. Парни увивались вокруг нее, но все это было не то, она ждала принца, корабля под алыми парусами, чего-то томительно возвышенного.
Как-то раз шла она с лучшей подругой, Валюшей Шмаревой, и увидела на заборе плакат-призыв ехать на стройку завода. Как током ударило. Сколько раз мимо подобных плакатов проходила и ничего. А тут…Судьба. Женька украдкой сорвала плакат. Долго вертели, читали и перечитывали, рассматривали его на скамейке в сквере, и решили попытать счастье.
Надо же когда-то начинать поиск его, неведомого счастья. Дома, сиди ни сиди, ничего нового не узнаешь…Под лежачий камень вода не течет. А вдруг…

                34

Никому Женька не говорила, даже Егору, что собралась ехать на стройку. В райкоме комсомола дали путевку. Домой шла и боялась, что отец накричит, что мачеха начнет отговаривать. Дома же, когда Женька положила путевку на стол, известие о поездке встретили, в общем, спокойно.
- Вот, еду…- сказала она.
- Куда? - сунулся к столу брат, Егор, взял путевку,- Сдурела. Какой из тебя строитель. Ты ничего, кроме шить, не умеешь. У тебя и силы нет…
Женька молчала, ждала, что скажет отец. Мачеху передернуло, с нескрываемой обидой она произнесла:
- Как же так! Ни у кого не спросила. Взрослой себя почувствовала. Что ж, раз надумала - езжай. Только девичью честь береги. То-то в последнее время ходишь, как бы не в себе… Живи лучше дома. Сдай путевку и не смеши…Там парням место…Романтик!
Если бы не это «не смеши», Женька, может быть, и не поехала бы, но сказанное чуть ли не сквозь зубы пренебрежительное «не смеши», зажгло нутро. И она сквозь слезы упрямо повторила: «Поеду».
- Она поедет - и я поеду,- заявил Егор.
Строительный отряд их на станции встречали с музыкой, и там, возле трибуны, под палящим солнцем, Женька упала в обморок. Опомнилась, брат над ней стоит, медсестра ватку с нашатырем у носа держит. Егор все уговаривал, чтобы возвращалась домой, но Женька осталась.
Как малосильную, без рабочей специальности, приняли ее на работу табельщицей. Ходила по объекту, отмечала опоздавших, прогульщиков, со всеми скоро перезнакомилась. Научилась не краснеть от соленых мужских шуточек, научилась бить по рукам, когда пытались приставать.
Там и столкнула ее судьба с Семеном. Вначале она не выделяла его среди других. В робах да касках все казались одинаковыми, а когда переоденутся, так на улице и не узнать.
Женька часто смотрела, как монтажники ползали наверху в хитросплетениях конструкций, бравируя, ходили по балкам, не пристегнувшись поясами.
Сверкала электросварка. У нее замирало сердце. Она, кажется, умерла бы сразу, если бы ее на ту высоту, к облакам, только подняли. Всего один раз она по лестничному пролету без перил поднялась на четвертый ярус, а слезть не смогла - голова закружилась, чуть ли не всем миром ее снимали.
Любая стройка негласно делится на два периода. Первый период – когда выбирают женщины. Все только - только начинается. Мужиков полно. Жилья нет, работай – сутками. Все надо, все срочно. Штурмы, авралы, неразбериха.
В этой круговерти женщин по пальцам пересчитать можно. Женщины в цене: самая невзрачная чувствует себя в такой обстановке королевой. Кипят страсти. Кулаками выявляются победители. Драки, разборки. И женщины под стать мужичью съезжаются. Оторвы, прошедшие огонь и медные трубы, знающие себе цену, ловцы счастья. 
Оголодавшего без женской ласки мужичка захомутать труда не составляло.
Были и «синие чулки», наивные чудачки в очках, изначально готовые жертвовать собой для благой цели, ждущие чуда, верившие в благородство.   Таких обвести вокруг пальца ничего не стоило. И обводили, они даже жалость не вызывали. Не будешь же жалеть муху, летящую на огонь.
Судьба «синих чулок» была незавидна: слезы, разочарования, семейные разборки, разводы.
Второй период - перевертыш первого, это когда видимость стабильности появляется, стройку объявляли комсомольско-молодежной. Косяками, с путевками, романтики приезжают.
Без специальности, но с задором, которого хватает ненадолго. Одни приезжают, другие, вкусив неустроенной жизни, бегут. Водоворот.
Святое как-то за словами и лозунгами размывается. В такой обстановке уже не поймешь, кто кого выбирает. В такой обстановке берегись не берегись, ухарь все одно найдется, а если и не ухарь, то слушок такой пустят, так обольют - места себе не найдешь.
Женьке, с одной стороны, было проще, у нее прикрытие – брат. Егор сразу пресекал намеки о сестре, бил, и ему доставалось. Он не раз говорил:
- Ты, сестренка, пойми, не век же я возле тебя буду. Если три мужика на женщину смотрят - добра не жди. Ты уж как-то…Я ж вижу, когда идешь, как зубами на тебя лязгают. Поезжай лучше домой. Больно ты книжная вся.
Живя в общежитии, Женька, просыпаясь порой ночью, видела, как лезли парни в окно. Слышала жаркий шепот, приглушенные стоны. Да и на доске объявлений в коридоре часто висели приказы о выговорах, стращали кого-то товарищеским судом, кого-то выселяли за аморальное поведение.
И витиеватые разговоры как паутиной оплетали, что от жизни нужно брать все. То, что бережешь, цены не имеет. А заработать на этом можно. Уедешь, никто и знать не будет, какая ты была. Лишь бы не залететь.
Залетали. Иная, поддавшись жарким уверениям, уступив, в слезах, беременная, уезжала домой. Кто-то ложился в больницу, были дурёхи, нарочно таскали тяжести, калеча себя.
 В течение нескольких месяцев Женька наслушалась и навиделась такого, чего и в помыслах никогда не держала. И подруга ее, Валюша Шмарева, разговор о свадьбе вела. А у Женьки всё не как у людей, обходила ее любовь.
Стройка, когда читали о ней с плаката, гляделась в воображении, совсем не так, как оказалось в действительности. Спустя какое-то время, речи не могло быть о возвышенности чувств, ни о какой-то там романтике, ни о высоких помыслах - обыкновенные рабочие будни: дождь ли, ветер, снег, матюки, драки, нет настроения, есть - ты должна быть участником каждодневной круговерти, в которой ты не принадлежишь себе, ты песчинка среди многих песчинок, перекатываемых обстоятельствами.
Женька, когда брат ворчал, прижималась к его плечу.
- Ты, братик, говори, говори, когда ты ругаешь меня, мне совсем не страшно, я будто маленькая. Думаешь, я ничего не вижу – вижу. Парни, они все добрые, только любви не видели. Живут по-скотски. Кинотеатра нет. Танцы раз в неделю, книг не читают. Одну работу знают. Они снаружи тусклые, а внутри, ототрешь - заблестят. Увидишь, какие они хорошие…
- Попадешься такому хорошему -  наплачешься,- бурчал Егор,- ты только мне говори, который лезет нахально. Я его тусклость отчищать буду…
Под защитой брата Женька чувствовала себя уверенно. Даже подруги ей завидовали, как же, такой брат. На Егора многие девчонки глаз клали, да толку с этого никакого. Как сказал Егор, что будет в институт готовиться, так и сидел все время за учебниками. А Женьку бес попутал.
Этот высокий, голубоглазый, немного с залысинами на висках мужик, может, парень, как-то незаметно лег на сердце. Никогда не слышала от него крепкое словцо, не лез он обниматься, не насмешничал. Женька все время ловила на себе его изучающий взгляд, когда бы ни пришла, всегда попадала в поле его зрения.
С чего начинается любовь? С взгляда, не так брошенного взгляда, со слова, с капризно изогнутой брови, привлекательных форм, едва уловимого запаха, чего-то непонятного, с томления?
Чем ее зацепил Семен? Кажущейся спокойностью, умением работать, хвалили его. Да и видный, высокий, сильный. Холостой, не судимый.  Это Женька проверила по картотеке. Многие парни соловьями разливались, а как карточку в отделе кадров посмотришь - сплошь алиментщики.
Девчонки, с которыми делила комнату в общежитии, часто между собой судачили, что, сколько ни выбирай парня, все они окажутся в конце концов похожими, ладно, если не пьяница попадется, да кулаками махать не станет.
Семен, видно, на Женьку глаз положил сразу. Женька скоро почувствовала, что ее как бы не замечают другие парни, опаска какая-то у них появилась. Если и разговаривали, то поглядывали по сторонам…И шуточек отпускать стали меньше, и на свадьбу дурацки намекали. А один раз, чуть ли не с неба, букет к ногам упал, голову подняла, а Семен сидит на балке, лыбится. Рукой машет.
Была это такая странная любовь или что-то другое, Женька не могла себе ответить. Чтобы уж так сильно кипела страстью, чтобы не спала, чтобы часами в подушку шептала имя любимого – такого не было.
И сердце не замирало, не щемило его, не подсказывало оно ничего. Она жила словно бы в полусне, с зажмуренными глазами, словно ничего не хотела другого видеть, словно срок наступил, как у цветка распускаться, так и у нее – выходить замуж.
 Может быть, это то чувство, детское ее желание быстрее стать самостоятельной, доказать всем, в первую очередь мачехе, что она взрослая, может отвечать за свои поступки, и толкнуло ее к Семену. Она шагнула в любовь, как в прорубь.
Евгения жила в предощущении любви, в нерастраченности всего, что отпущено было ей природой. Она ждала тот день, их день.
Молодость – это готовность к преодолению, это заклание себя, предложение начать с себя.
Конечно же, Женька сравнивала знакомых парней. Семен не был таким, как тот же Виктор Усенко, наладчик со швейной фабрики. Виктор робким был, стеснительным, а Семен уверенный, какой-то обстоятельный. Он и приценивался ко всему, как мужик, твердо стоящий на ногах. Семён знал себе цену, он не продешевит, торгуясь. Своего не упустит, так говорили.
 Хождения с Семеном Женька никак не сравнивала со своими школьными увлечениями, там замирало сердце, там прислушивалась к шагам, разговору, там боялась прикосновения. А здесь ходили пару раз в кино, на танцы, прогулялись по берегу реки, сидели на откосе. И когда там Семен притянул ее к себе, начал целовать, почувствовала, что увязает в его объятиях, не может освободиться. Перед нахальством и лошадь споткнется, не то что человек.
В детстве она верила в счастливые неожиданности, ждала их, но ожидания никогда не сбывались. А тут, на стройке, у Женьки неожиданно возникла внутренняя уверенность в себе, что она может сделать все. Она может придумать счастье. И это счастье – Семен. К ней пришла судьба и потребовала выбора. И ей нужно сделать выбор.
Вообще, жизнь сложная штука. Непонятная. Зависит ли от Женьки выбор? Всё ведь где-то заранее предопределено, все живут по подобию, тысячи лет придерживаются придуманных кем-то правил. Тысячи лет женщин берут, так устроила природа, и сопротивляться этому нельзя, если не хочешь прослыть белой вороной.
В животном мире самка подпускает самого сильного, самого приспособленного к жизни. В человеческом мире, зачастую, верховодит стручок, главное достоинство которого – наглость.
Несколько лет назад Женька считала, что носы мешать будут целоваться, девчонкой думала, что детей зачинают при поцелуях, такой дурой росла. И предназначение свое видела в том, чтобы выйти замуж, родить и поддерживать мир и согласие в семье.
Родить без мужа, внушали, считалось позором, и с какой гордостью иная молодуха говорила, что родила от законного. В расчет не принималось, что тот, законный, оказывался в конце концов подлецом и ребенка пришлось поднимать одной. Это не меняло сути. Так принято.
И если до свадьбы пустила, то это потом упреком обернется, не утерпела, значит, при определенных условиях, повторишь. Раз предавший предаст и еще раз. Это проверено. А девушка, лишаясь невинности, предает свою целостность, предает оценку ощущения, уже никогда не может сказать «нет».
Женька не почувствовала праздника любви. То, что произошло на берегу реки, родило стыд. На пыльной траве, под стрекотание кузнечиков, когда аромат разнотравья дурманил голову, и облака, проплывавшие по небу, с укором, наверное, тысячи раз наблюдали подобное, случившееся, не сотворило в душе весну.
И ведь он, первый мужчина, не пожалел, лишь сказал, что такое бывает со всеми. «Не ты первая, не ты последняя».
Совсем не так представляла Женька это, может быть, самое волнительное, трепетное ожидание любви. Да, потом она горько плакала, избегала неделю Семена. Ей все казалось, что все знают, стыд жег.
С другой стороны, она не сожалела слишком о случившемся и не грызла себя, что не устояла. Но нехороший осадок, что-то щемящее, осталось.
Может быть, она была не современна. Даже здесь, на стройке, она видела, что красоту общения заменяет манера дружеского похлопывания рукой по спине, и шуточки отпускаются недвусмысленные, и женщины, может быть, от этого, чувствуют себя ровней мужикам, делались свободными, раскованными, развязными, подлаживались принятым правилам. Омужичивались.
Такие, как она, вызывают усмешки. Считаются убогими.
Внешняя кажущаяся простота оборачивается всегда потерей чего-то важного, основного. То после не восстанавливается, о чем сожалеешь. Оно задвигается куда-то в потайные уголки. Лишь горе и обида возвращает ту потерю назад. Но возвращает с ощущением уже совсем другим.
Даже поцеловал ее Семен первый раз не так. Женька целовалась в школе, там поцелуи были наивные, ткнулся губами, куда попало, в щеку или подбородок или в кончики губ. Там волновала новизна открытия, запретность ощущений. Семен просто закинул ей голову, впился в губы, зажевал их так, что перехватило дыхание, и Женька с трудом оттолкнула его.
- Не надо, Сем… Да пусти же… Не так все…
- Не понравилось? - спросил Семен,- может, не так целую… Извини, не научили…
И Женьке показалось тогда, что он нарочно бравирует своей уверенностью. Каким-то другим становится.
- Семен, как ты думаешь, без любви можно целоваться? Не бах, трах, конечно…Все-таки, без любви нехорошо…
- А что нехорошего? - как-то неприятно засмеявшись, сказал Семен. - Ты же не одну ложку ко рту за жизнь подносишь…
Почему-то эти сказанные слова больно царапнули. Ложки, правда, употребляются разные, но то ложки, не губы. Как можно губы сравнивать с ложками. Женька тогда замолчала, потупила голову.
- Настроение испортил? Извини… Чудная ты какая-то… Целоваться каждый день не будешь, поцелуи не главное в жизни… Что с поцелуями, что без них, все кончается одним и тем же…
- Значит, ты никогда не любил,- сказала на это Женька.
- Лишь бы человек был хороший,- почему-то зло парировал Семен. - Эта ваша любовь…Кругом только и слышно: любовь, любовь…Что это такое?
-  Это когда мужчине и женщине хорошо, наверное, вдвоем, когда петь хочется, когда в груди,- Женька зажмурила глаза, быстро повернулась на каблуке, так что платье раздулось колоколом,- когда слов нет…
- Любовью сыт не будешь…Дуреха, одно платье, а рассуждает…
И тогда Женька подумала, что Семен ее специально дразнит. Почувствовала боль, беспокойство. Семен не так уж и плох. Он хороший. Она поможет ему, сделает лучше. От этого навернулись на глаза слезы, и она уверила себя, что никто другой ей не нужен.
- Теперь моя,- сказал там, на берегу, Семен. - Молодец. Свадьбу сыграем. Землю рыть буду, всем докажу. Куда как хорошо заживем. Ты только меня слушай. Здесь ловить нечего, первые куш сорвали, я вот слышал, в Тюмень ехать нужно…Ну, чего убиваешься? Все через это проходят. Иные еще в школе печать снимают…


                35.


Лежа в спальном мешке, Семен этой ночью тоже долго не мог заснуть. Ворочался. Мучительно размышлял, пяля глаза в потолок. До него не доходило, никак не мог врубиться, с чего это в последнее время, между ним и женой, словно черная кошка перебежала. Жена, он чувствовал, органически его перестала переносить.
Если и не фыркает в прямом смысле слова, не говорит о своих чувствах открыто, хорошо, что не уклоняется от близости, то он же не совсем дурак, сображка еще варит. Видит по поведению, по взглядам, как ее передергивает от прикосновений, как подыскивает слова при разговоре.
И эти заявления: «Уеду, давай разойдемся. Сама скажу, когда нужно будет…»
Осталось только дождаться, когда она скажет…Еще не хватало дожить до того, когда на тебя пальцем показывать будут.
Перемены злили. То вроде бы во всем устраивал, а тут, специально ведь сюда привез, чтобы жить начать как бы с чистого листа, и на тебе, все наоборот получилось.
«Не иначе, подсунулся кто втихаря, смутил бабу,- размышлял Семен. - Узнать бы кто…Чего ей надо? Пью в меру, деньги зарабатываю, если где на стороне согрешу, так никто и не знает, не к чему придраться. Стараюсь все делать для семьи. И сюда привез не в палатку, половинка вагончика – нормальное жилье для экспедиции. И работать не заставляю, сварить да убраться в вагоне это не работа. Воспитывай ребенка, встречай мужа на побывку не с кислой физиономией».
Он лежал, ворочался, закидывал руки за голову, то рывком переворачивался набок, но в любом положении привязавшаяся мысль точила не хуже какого-нибудь жука короеда.
«А любила ли она меня? - усмехнулся Семен.
С трещиной бабу взял, с заводским браком. Не баба, а чугунок надколотый, ударишь – звенит глухо, с дребезжаньем. Трещина сверху воспитанием замазана была.
Когда женихаешься, особо не думаешь, что внутри может быть. Не до того. На молодость, неопытность списывал, не бросалась в глаза холодность ее.
Теперь-то понятно, почему целовала, будто трещину зализывала. Что бабе нужно? С чего нос на сторону воротит? Вечно недовольная. И не скажет причины».
Затаенная неприязнь жены, которую он чувствовал по отношению к себе, раздражала. Росло презрение. Чем больше он презирал жену, тем больше ненавидел. Хотелось унизить ее.
По всему выходило, что замужество жена, считала непростительной ошибкой. Она его не любила. Не возникло старания полюбить. Все время притворялась.
Сына родила, шесть лет, считай, прожили…И все в притворе. Какое-то смехотворное мирное сосуществование двух людей, будто двух мировых систем. Мировые системы, те хоть попытки делают договориться, а они жить стали молчком.
Живет будто бы и не со мной,- думал Семен. - Глядит на меня, а видит другого и говорит с другим. И всё остальное как бы с другим.
Семен вспомнил, как в первый год их совместной жизни, он тогда еще работал на заводе, по какой-то причине, посреди белого дня, он неожиданно за чем-то, заскочил домой.   Евгения тогда уже не работала на стройке, еще не хватало, чтобы замужняя женщина терлась среди ухарей. Он устроил ее на коммутатор, диспетчером.
Когда он зашел в комнату, Евгения что-то шила, напевая, сидела за столом. Его тогда остановило выражение ее лица. Лицо жены было не таким, каким обычно его знал. Было оно какое-то доверчивое, радостное, светящееся. И тут же лицо ее изменилось, когда увидела его. Она вздрогнула, хотя и не уклонилась от объятий.
Значит, она уже тогда была двуличной, думал Семен. Прикидывалась овечкой.
Женщина влечёт к себе странностью. Было в Евгении что-то волнующее. Дело не в том, что она симпатичная, что у нее хорошая фигура, что она чистюля. Молчаливая покорность возбуждала.
Не дура баба. Хотя для женщины ум, считал Семён, это излишняя роскошь. Умная баба отравляет жизнь.
Наивно-настороженное, дикарски-первородное в Евгении требовало постоянного покорения. Покорение, само по себе, возбуждает.
Но ведь и отчаяние чувствовалось, как у загнанного животного. Такое отчаяние вызывает радость восторга у охотника, заводит его.
Такого чувства, общаясь с другими женщинами, Семён не замечал. Было с чем сравнивать.
На стройке он сразу выделил ее. Подумалось, какого черта ее занесло сюда, как родители отпустили. Отметил для себя, что окружена эта девчонка особым магнитным полем. И не только его влекла, Семен ревностно отмечал, что и другие мужчины, даже много старше его, смотрели на нее. И то, как её лицо от их взглядов становилось ждущим, это его злило..
«Дурочка какая-то,- разглядывая девушку, часто думал Семен. - Может, родители где-нибудь здесь работают?» Потом узнал, что приехала она с братом по комсомольской путевке. Потом почему-то возникла мысль закадрить ее. Эта мысль засела намертво. И из-за этого он затаился, выжидал, порвал со всеми друзьями.
Стерегся? Караулил добычу? Ждал подходящего момента?
Решение взять ее пришло не сразу.
Во всём виновата женщина. Хорошо, когда есть кого винить! Женщина, какая ни будь раскрасавица, действует на нервы.
Все делает не так: и ходит, и ест, и думает…Баба должна давать радость.
Много ты вокруг видел радости,-подумал Семён. Снег, что ли, падает с радостью, луна светит с радостью, мужики с радостью храпят? Да провались всё пропадом, вместе с этой радостью. И мысли эти, и жена, с ее придурью…
Молчание раздражает, сбивает с толку. В молчании чувствуется упрямство, нежелание говорить правду.
Какую правду может скрывать баба,- свои похождения с кем-то. Есть ли что скрывать жене, что она может скрывать, Семену было безразлично.
Если что-то тянулось из детства, то тут он ничем не мог помочь. Прошлое ушло, вышла замуж, живи для мужа, его заботами.
Никак до Семёна не доходило, почему он вбил себе в голову, что завоевать Евгению будет просто.
Пигалица, ростом по плечо, слегка вздернут носик, смешной бантик – школьница, пришедшая на стройку. Да ещё в ситцевом платье.
Его веселила и развлекала опаска, с какой Евгения ходила по объекту. Звонок крана, и она, подняв голову, озиралась по сторонам, грязь обходила окольными путями, разговаривала, вначале краснела и смущалась.
- Ишь, наша Женечка идет,- говорили мужики, завидев ее. - Кому-то достанется цветочек. Приятная девчонка, добрая…
Семен украдкой, чтобы другие не заметили, разглядывал девушку, краем уха ловил разговоры, смешки. Прикидывал, в чем видится, со стороны, доброта. И к Егору присматривался. И не только присматривался, но и сделал все, чтобы сблизиться.
Пить водку с Егором было не обязательно, а вот поговорить «за жизнь», обсудить только что прочитанную книгу, Семен тогда еще читал, поспорить об идеалах, о целях в жизни, помечтать – это с Егором можно было.
По большому счету, Егор ему нравился. И бог с ним, что как бы с придурью: равнодушен был к деньгам, никогда разговора о заработках не вел. На работе чертоломил. Невелик ростом, но жилистый, настырный, въедливый.
Схватывал объяснения на лету: и опалубку ставил, и арматуру вязал, и в чертежах разбирался. Его хоть куда поставь, молча пойдет и будет делать. За сестру заступался, слово дурное про нее слышать не мог.
Семен исподволь искал подход к девчонке. То, что она видела его в обществе брата, как-то снимало опаску и настороженность по отношению к нему. Да и лишний повод был заговорить.
Через своего дружка-шестерку, Николу Груздева, по кличке Гнус, с ленцой мужика, жил по принципу: коль захочешь поработать, ляг, поспи и все пройдет, Семен слушок пустил, что встречается с Евгенией. Гнусу, чтобы только его не ставили на тяжелую работу, было все равно кого оговорить.
Семен никогда не торопился. И работая, лишнего не корячил, норму выполнял, балансировал на той грани, на которой придраться к нему было не за что. За рекордами не гнался, зарплата, только она его разогревала. Любимая присказка у Семёна была: «Плод должен упасть сам, созреть».
И вот теперь его мучил вопрос, почему, если она не любила его, ходила с ним?
Семен все время возвращался к этой одной и той же мучительной мысли: когда он сделал оплошку, как?
В принципе, ему было плевать на любовь. Любит его жена, не любит – это разве главное? Спит он с ней, удовлетворяет она его, воспитывает его ребенка, обстирывает, кормит, уют в доме – что еще нужно? Косится?! Да и хрен с ней, пусть косится, отвернулся и смотри телевизор. Газетой прикройся. Не орет же…
Пока, пока все молча, тихо…Пока…  С чего все началось, и как он не смог придать того значения тому, что должно было насторожить его, предостеречь.
И ведь там, на берегу, она не очень-то и противилась, как-то робко. Завело её что-то. Шепот ветра в камышах, аромат трав сделали Евгению податливой, одурманили, лишили способности сопротивляться? Может, она только с виду такая, а внутри, для кого-то, не для него, горит страстью? Может, поняла, время подошло, когда или-или уже не играет, уже уступить нужно.

                36

По всему, решил Семен, хоть немного, но жена его любит.  Побоялась остаться в девках, все боятся этого. Испытать себя захотела, проверить.
Наверное, он проверку тогда выдержал. Получалось, Евгения созрела для любви, но этого ей как бы не нужно было. И он не сумел что-то там настроить на нужный лад, не проник вглубь.  Из-за этого она и бесится. Чудное состояние. Так только может поступать женщина.
И бог с ней. Пускай, она хоть с чёртом советуется. Пускай, от порывов и позывов у нее меняется настроение. Пускай, то слезы, то песни.
То целыми днями она молчаливая, сдержанная, даже пассивная, то тормошит окружающих, разовьет кипучую деятельность, затеет уборку, зацелует сына. Но отчего, отчего никогда сломя голову не кидалась к нему, не начнёт ластится, словно считает, что любое ее слово будет им, Семёном, не так истолковано.
Другой раз, глядя на Евгению, Семен думал, что она принадлежит только ему, она его собственность, и он долго будет владеть ею. Другой раз он чувствовал, что между ними растет трещина непонимания, которую Семен называл дурью.
Дурь, она или есть, или её нет. Это состояние, не привнесенное извне, оно вызревает внутри. Семен не делал попыток склеить ту трещину, так как за собой никакой вины не знал. Стерпится – слюбится.
Семен считал, что только дети привязывают жену к мужу. Один ребенок ничего не значит, ребенок не остановит женщину, если она что надумала. И вот теперь он знал, что Евгения снова беременна, сама проговорилась, так чего опять начинает брындить?
Дурь, так он считал, произрастает на определенной почве, и чтобы уменьшить влияние других, он решил увезти Евгению от друзей, знакомых, лишить ее возможности встречаться с ними, отдалить от брата, который поощрял ее свободу. Около нее должен быть только он, Семен – в этом была его цель. Тогда она поймет, оценит необходимость такого мужа.
Глядя на жену, Семен порой испытывал странное чувство, будто жизнь столкнула его с чем-то чуждым, которое ни переделать, ни как-то изменить, ни перетащить на свою сторону он не мог.
Видимого сопротивления не было, с виду даже покладистая, но он чувствовал во взгляде, в движении, в интонации сопротивление, вернее, неприятие чего-то, что составляло его я. И что странно, уже без этого чуждого он не мог обходиться, он прирос, прикипел к нему, вернее, оно вросло в него, стало с ним единым целым это чужеродное вкрапление, именуемое женой.
«Пусть не любит,- думал другой раз Семен,- но почему не установить между собой отношения. Поделить обязанности, да хоть письменно закрепить права. Вплоть до того, сколько спать вместе. Ей ведь тоже мужик нужен. Не чурка. Черт с ней, отдушину в виде другой бабы, только более сговорчивой, на стороне найти можно. Пусть каждый живет своей жизнью, не любишь – не надо, уважай, делай видимость приличия, исполняй то, что тебе положено. Все так живут. Копни любую семью – проблем выше крыши. Только избави бог связаться ей с кем-нибудь. Мое – это мое».
Он видел, с какой любовью Евгения смотрит на сына, защищает его…Если она так любит сына, значит, должна любить отца этого сына.
Если бы его спросили, чего он хочет от жены, Семен ответил бы, что доволен всем, но ждет тепла, ласкового слова, понимающего движения. Свое подозрение он оправдывал тем, что оно заставляет терзаться.
«Мой ребенок!» - Евгения готова была наброситься на любого, кто посягнул бы на ее сына, на их сына. Думая так, Семен все равно машинально отделял жену от себя, да и от ребенка. Сын, не настолько Семен души в нем не чаял, чтобы все прощать, не замечать ничего вокруг.
Еще, когда Евгения ходила беременная Сашкой, за ней замечались странности. Беременность у Евгении проходила тяжело: то ее тянуло на солененькое, то мел со стены скоблила, то зарёванная целыми днями ходила, то ела клюкву, со щелканьем, словно клопов давила, отчего его передергивало, поэтому Семен с легким сердцем отвез ее рожать к ее родителям.
Перед отъездом - поругались. Он чуть не ударил. Рука невольно замахнулась. Не нашлось нужных слов, начало бесить всё и раздражать – поневоле поднимешь руку. Ладно, удержался.
Его раздражало упрямство Евгении. Ведь и не отговаривается – молчит. Молчит, хоть кол на голове теши. Тогда она первый раз сказала, что больше к нему не приедет, что они разные.
«Поживет в родительском доме,- думал тогда Семен. - Опомнится, мачеха втолкует. У мачехи не больно разгуляешься, спесь собьет, поживешь под надзором, тогда, может, оценишь».
Ну, никак не забыть, как Евгения вздрогнула, когда он поцеловал после той, первой близости, на берегу. Не забыть ни той дрожи, ни того страха и отвращения, которое мелькнуло в ее глазах. 
А ведь и в нём тоже мелькнула и исчезла неприязнь. Ведь это он. спустя годы, как-то спросил, уже теперь жену, почему она пошла за него, раз не любила. Ну переспали, это ж ничего не меняет. Могла и не соглашаться.
Семена поразило то, как посмотрела после этих слов на него Евгения, с каким-то молчаливым презрением, потаенной болью. А у него этот взгляд вызвал даже не озлобление, нет, желание вновь насладиться ее унижением.
- Устои моральные не позволили,- чтобы как-то сгладить впечатление, насмешливо сказал он тогда,- воспитание…Лечь под мужика устои позволили, а принять его полностью – душу передергивает…
Семен относился к жизни, как к чему-то разумеющемуся: он любил хорошо поесть, любил компании, любил, когда чувствовал, что его любили, любил сделать широкий жест, показать свою щедрость, хотя потом червячок, что расшвыривает деньги, и грыз.
Отец, работал в колхозе кладовщиком, бывало, говорил: «Учись, сынок, пока я жив. Запомни: у колодца не напиться – великий грех. К чему приставлен, тем и пользуйся. Не зарывайся и не кусай руку кормящего. Всё, кроме вши, в дом ташши».
Семен, слушал и мотал на ус. Не откровенничал, никогда не выворачивал душу слушателю. Он как бы прощупывал разговором собеседника, определяя тому место, в загодя созданной им иерархии.
Согласно кивал головой, но если замечал ошибку, то вдруг вспыхивал, радостно ловил на слове рассказчика, разбивал его неопровержимым аргументом, не дав тому и слова сказать в ответ, унижал.
В тот момент он любил себя и хотел, чтобы другие его любили. И когда в доме были гости, его всегда распирало чувство хозяина.
Накрыть на стол, убрать после гостей, подать. Сготовить, выстоять в очереди за продуктами, чистота в доме – это Семена не касалось.
В тот вечер, накануне отъезда на буровую, Евгения была рассеянна и молчалива. Словно бы прислушивалась к чему-то у себя внутри. Даже когда мыла тарелки, подолгу застывала и глядела куда-то вдаль, сквозь стену, словно ее и не было на кухне. Семен никогда не видел такое выражение на ее лице, по крайней мере, с тех пор, как сюда приехали. В ней было какое-то волнение, которое несло что-то новое, тревожное для него.
И впервые он увидел в ее глазах, почему-то он близко их рассмотрел,- страх. Не девичий страх, что всплеснется из-за пустяка, а страх за что-то выстраданное, бабье.
- Чего ты хочешь? - спросил он.
- Разве мои желания что-то здесь значат,- ответила жена не сразу.
И угрюмая тихая злоба стала разгораться в Семене. Накатило на него. Бог весть что нашло, и он выкрикнул: «Б…».
- Не веришь, не живи. Устала. Не хочу без любви жить,- ответила на обвинения Евгения.
- Верю зверю, собаке, ежу, а прочему погожу,- зло ответил Семен.
- Ну и живи с ежом,- отпарировала Евгения.

               
                37.

Ночью выпал снег. По разговорам Евгения знала, что снег - это еще не приход зимы. Какая зима, когда береза еще полностью не облетела. Желтые, а кое-где и совсем зеленые листочки висят, хоть и пожухли, а держатся.
Снег, который падает на лист, да на талую землю, он скоро сойдет. Белизна за окном как бы раздвинула ширь, и вызвала какую-то грусть и одновременно ощущение новизны.
К утру в вагончике стало прохладно. Вылезать из-под теплого одеяла не хотелось. Только лежи, не лежи, а дела никто за тебя не сделает. С таким ощущением и встала. Походила по комнатушке, поправила одеяло у Сашки, повздыхала.
Вагон, он и есть вагон – стены тонюсенькие, неизвестно чем утеплены. Если сейчас прохладно, когда на улице плюсовая температура, то что зимой будет, в трескучие морозы? Топить печь нужно будет круглые сутки. Что зимой будет, Евгения старалась не думать. Что будет, то и будет. Может, к тому времени она уже уедет. Дай-то Бог!
 Дрова приходилось экономить. Говорили женщины, сама слышала, что как болото замерзнет, то с берега уголь привезут, там целую кучу разгрузили с баржи. Но уголь, как та синица в небе, когда еще будет, а тепло в вагоне сейчас не помешает!
Хорошо еще, что свалили возле вагона из шпал напиленные чурки, пропитанные чем-то черным, и пахнут химией какой-то – радуйся и этому. Какие чурки она расколола, какие муж удосужился распластать. Есть чем топить, и ладно.   
Затолкала в печку дрова, чиркнула спичкой. Спасибо тому, кто эту печку сложил, с умом сделал: и горит хорошо, и тепло нагоняет, да и дров немного берет. Погладила стенку печки ладонью: «Моя хорошая».
Сашке строго- настрого было запрещено даже подходить к топке. Выискался любитель, готов часами сидеть перед дверкой, заглядывать в дырки поддувала. Все смотрит, как там пламя играет, как грызет огонь дрова, словно собака кость.
Стала собираться в магазин.
Четырехугольник крыльца первозданно белел, даже жалко было ступить на него. Сбоку капель уже пробила строчку каймы.
Евгения отпечатала один след на снегу. Постояла, посмотрела на рубчики подошвы, вдохнула воздуху, словно готовилась к переменам, а предстояло всего лишь сходить в магазин. День ничего нового не сулил.
На откосе окна собрала снег, слепила комок, запустила его в дерево. Серая взвесь висела в воздухе, ветки лиственницы усеяны гирляндами капель. Шагнешь, след за тобой сразу сереет. В такую погоду только снежки лепить. Неуютно, сыро. Небо будто на крышах лежит.
Хотя и надела два носка, но в резиновых сапожках ногам было холодно. Поэтому шла быстро.
В магазине стоял полумрак. Этот выделенный под магазин закуток в левом крыле барака, под магазин мало был приспособлен. Наверное, в нем контора была, когда строили железную дорогу, может быть, общежитие. Маленькое помещение, зато всё под рукой. Не нужно продавцу километры за прилавком наматывать.
Продавец, Вера Круглова, с завязанными глазами, не то, что при свете керосиновой лампы, легко находила любой товар. Особых деликатесов не водилось, обыкновенный сельский магазин, разве хомуты не продавали. Так и лошадь одна в поселке, у деда Коли, как его все звали.
Внутрь магазина шагаешь, как в погреб. Три ступеньки от двери вели вниз. Горела керосиновая лампа. Продавец мешала в печке кочергой. Возле прилавка мялась Ксения Кукушкина.
Женщина, как кошка, даже в темноте высмотрит всё, что ей нужно. Ксения оценивающе, насколько позволял сумрак, окинула взглядом Евгению. Придирчиво рассмотрела коричневое пальто, красный вязанный берет, раскрасневшееся от холодного воздуха и быстрой ходьбы лицо. Сделала какое-то свое умозаключение. Кивнула головой на приветствие.
Евгения, каждый раз сталкиваясь с этой женщиной, отмечала про себя откровенное любопытство, какой-то настороженно-спрятанный взгляд. Только так эта женщина своими черненькими шныряющими глазками, голыми, без стыдливости, по выработавшейся привычке, с ног до головы, сразу, оглядывала. От такого взгляда делалось зябко.
- Неуютно сегодня на улице,- сказала Евгения, зябко передернула плечами. - Неужели зима наступила?
- Да нет, не должно бы,- отозвалась от печки продавец, подкладывая в топку дрова. - Зачем нам зима, вот свет проведут, тогда пусть и морозит. Успеем, еще намерзнемся…А ты чего в такую рань, Жень, пришла?
- Так пока спит мой вояка, решила сбегать…Нужно запасы кое-какие пополнить, а то подъели все. Не знаю, что и варить…Никак не могу привыкнуть: картошка сухая, лук сухой, да что ни возьми, все консервированное. Картошку с вечера замачиваю, тогда хоть что-то сготовить можно. Запах у нее какой-то искусственный. То ли дело, когда с грядки хоть огурец, хоть перо лука сорвешь, а тут…
- Не только продукты консервированные, а и жизнь наша тоже законсервированная. Одичать можно. Сходить некуда, кино старое…На глазах одни и те же люди, тошно,- поддержала разговор Ксения. - Одна и радость, когда мужики на побывку приедут. Не к кому сходить в гости. Пустой идти неудобно. Нет в твоей лавке деликатесов. Ты хотя бы вино завезла б вместо этих компотов,- обратилась Ксения к продавцу. - От компота только во рту сладко, а на сердце никакого томления…
- Томление ей надо! Запереживала! - хмыкнула продавец. - Сладкого ей, вишь, захотелось…А у кого крыльцо медом намазано? Мне что завезут, тем и торгую…Начальству лучше знать. Сахару мешок, поди, извела? – спросила продавец у Ксении.  - Ты, Жень, подожди, я сейчас…
- Я, что ль крыльцо медом мазала? Да моя жизнь только с виду сладкая,- засмеялась Ксения. – Что поделать, если я, как клюква перезимовавшая, сиропом залитая. Внутри – кисло, скулы сводит, снаружи - сладко, а в общем, да что, бабы, говорить, тоска, тоска у меня…
Евгения, привыкнув к полутьме, рассматривала полки магазина.
- Проводила своего? - спросила Ксения. - Столько раз сталкиваемся, ни любопытства, ни желания сблизиться, просто так поговорить. Замкнутая, ты какая-то. Поделиться новостями, нам, бабам, и то нужно. Жизнь, что ль, хороша? В гости приходи, посидим, чай погоняем…На работу берут или муж кормит? – частила Ксения, пододвинулась ближе к Евгении, вглядываясь той в лицо. - Где б мне найти порядочного мужика, такого, чтобы работать не заставлял и не попрекал…
- Порядочного захотела…На кой он нужен, порядочный? Порядочный все силы оставляет на работе. Крепкий мужик нужен, чтоб обнял, так обнял, а порядочный – это десятое дело…Муж на то и есть, чтобы на его шее сидеть. Они, мужики, на то и существуют. Привез сюда, будь добр, содержи,- сказала продавец, вытерла тряпкой руки, подкрутила фитиль лампы. - Ну, чего брать будешь?
- Что брать? Яблок хочется, да их нет…
- Компот яблочный возьми,- предложила продавец,- еще лучше персиковый…
- Компот,- фыркнула Ксения,- на морозе только и пить компот. Да я лучше…Вон, Петечка мой, не пьет компоты, сладкие больно, говорит…
- Это который Петечка? - спросила продавщица,- ты ж Сергеем хвасталась, с Сергеем душа в душу жила. Ну, ты даешь! Как перчатки меняешь мужиков…
- Ты, Веруш, не подумай плохое. Сергей тот так, минутная слабость. Уступила, сердце жалостливое, погрела мужика, да не в коня корм, знаешь, скуповат оказался. Да и какой-то шелудивый. Всё чешется.
- Жадность наружу прет, вот и чешется. Зудит тело. Когда чешется, это он жадность назад заталкивает,- разъяснила продавец.
- Так и чего!? От мужика ждешь, что он не взаймы себя предложит, а всерьез…А у них всё из интереса… Из бабского любопытства письмо его прочитала, к жене, так после этого и полную отставку дала. Полный отчет своим расходам дает, разве это мужик?
- Ты хороша: то говорит, из интереса принимает, то теперь скуповат…Не пойму что-то…Ой, девка, гляди, нарвешься…Значки каждый день вместе чистите?
- Чего глядеть,- засмеялась Ксения. - Ни у меня, ни у мужиков не убудет. Чего их жалеть, оглоедов? Деньги все равно пропьют или проиграют в карты. А так, может, добрым словом помянут…Залечу, так это мой грех будет…выскоблим…
- Дождешься, помянут. Собака палку тоже долго помнит…Ну, чего выбрала, Жень?
- Давай, Вера, килограмм сухой картошки. Две банки фарша колбасного, макароны, колбасы Одесской, конфет грамм двести, банку молока…
Евгения набирала продукты, Ксения молча смотрела, что она брала. По тому, что берет человек в магазине, можно узнать ближайшие планы, чем и как живет. Мало взяла, значит, скоро опять придет, тоскливо без общения. В магазине люди, разговоры, новости.
- За наличные берешь или в долговую тетрадь записать? - спросила Евгению продавец,- когда-нибудь меня точно посадят с этой бухгалтерией. Нагрянет ревизия с проверкой, и посадят. Всех жалею, а посадят, так никто передачку не принесет…
- Так не жалей,- сказала Ксения, передвинула пальцем верхнюю костяшку на счетах, ногтем отскребла прилипшую к клеенке крошку. - Всех не пережалеешь. Дуры, мы, бабы…
Евгения про себя усмехнулась. Эта разбитная бабенка вызывала любопытство. По всему, жизнь её помотала. Но думать о постороннем не хотелось, свои заботы быстро вернули Евгению в реальность.
- Сегодня за наличные. Уехал мой, так оставил,- сказала Евгения. - Заодно посмотри, сколько я там должна. Думаю, хватит расплатиться…
- «Пока хватит!»,- фыркнула Ксения. - Как он дает, так и ты ему…Нечего с ними церемониться. Детей для них еще рожать…Чести много…Так ты наведайся, когда ко мне, знаешь, где я живу?
- Как-нибудь придем с сыном,- ответила Евгения. Помолчала. Помялась у прилавка, словно что-то еще хотела сказать, но не решилась.
Ксения пошла к выходу.
- Балаболка,- незлобиво сказала продавец. - На языке одни мужики. Сколько я ее знаю, да, наверное, лет пять уже, всё она такая. Два года как мужа схоронила, через речку на тракторе ехали, под лед провалились. Не вылез. Хороший тракторист был. После этого Ксению бес попутал. Уехать сначала хотела, а куда ехать, если своего жилья нигде нет, не будешь же на родительской шее сидеть. Вот и бедует. Одно время поварихой на буровой была. Изгулялась. Выпроводили оттуда. Хотели уволить, а как уволишь, когда мужа здесь похоронила, пожалели. Не, женщина она неплохая. Была у неё пару раз в гостях. Чисто, накидочки разные. Гостеприимная. Жалко.  Истаскается. Пока молодая, а потом что? Детей нет…А ты как живешь?
Евгения какое-то время стояла молча, смотрела, как продавщица перекладывала с места на место банки.
Ей неудержимо хотелось поделиться наболевшим, тем, что волновало ее в последнее время. Вера Круглова женщина положительная, все говорят, что не сплетница. Двое детей, муж тракторист, мать с ней живет.
 Жизнь поселка проходит на виду, все в магазин идут, и не просто идут, а поговорить, поделиться. Магазин, как клуб.
Евгения не решалась открыться, не приучена она была делиться своими сомнениями. Вдруг не так поймут. Да и чем делиться? Не будешь же рассказывать о том, что с мужем проблема, что не любит его…Зачем тогда приехала, спросят? Не расскажешь же, что какой день живет в сомнении, что-то гнетет…Валюше Шмаревой, лучшей своей подруге, все бы рассказала, та была, как сестренка, а чужому человеку, даже хорошему, как себя вывернуть?
- Ты, Жень, приводи своего партизана к нам. Будут играть с моим парнем. Мать присмотрит. А так что ты как привязанная, одна да одна. И моему вояке веселее будет, и твоему поиграть…Все-таки барак не половинка вагончика, места больше…Сколько твоему?
- Четыре…Большой уже…Как ухожу куда, все говорит, чтобы дверь не закрывала…Боится…Конечно, не дай бог пожар или что, так хоть выскочит, а с другой стороны, уйдешь и думаешь, как он там…Ушлендает еще куда-нибудь, а то и напугать могут…Меня в детстве напугали, так долго заикалась…
- Вот и приводи…Привыкаешь-то хоть на новом месте, нравится?
- Что здесь может нравиться? Бараки, песок, колючая проволока…Волки под сопками воют…Письма идут долго…Ладно, с работой вроде определилось, в клуб берут, да и то. Мой уже высказался. Все ему кажется, что гуляю с кем-то…Знаешь, Вера, другой раз думаю, да пошли все эти мужики, одна с ними морока, нервы только тратишь…Да вот сын, как его без отца растить…
- Такая доля наша,- сказала в ответ Вера, облокотилась о прилавок, доверительно, приглушенным голосом, продолжила. – Это только по первости кипишь страстью, а потом жадность друг к другу исчезает. Потом как два горшка трешься в семейной печи…Терпи. Мой твоего хвалит. Умеет, говорит, работать.
- Может, он на работе и герой, да с его звездами мне не спать…Грубый он какой-то…
- Ну-ну, ты не раскисай…У тебя есть ради кого жить…Мужиками можно и пробросаться. Отпусти, вон, та же Ксения его быстро подберет, у той не заржавеет…
- И пускай берет…Тут как-то совсем надумала все бросить, и уехать. Денег на билет не было. Было б куда ехать, давно сбежала…
- Совсем плохо, что ль? - спросила Вера. – Со стороны и не видно.  Ты не копи в себе. Заскакивай вечерком. Поговорим, посидим…Да У любой из нас, копни – проблем воз и маленькая тележка. Снаружи только мы накрашенные, а внутри все мы отмытые слезами. Все они, мужики, собственники, все одинаковые. Постоишь день на ногах, так к вечеру поясница отваливается, отекают ноги.  Молчу только об этом. Приходи…

                38

День какой-то выдался по-особенному отмеченный на встречи на календаре. Не успела Евгения отойти и десяти шагов от магазина, как ее окликнула Зоя Владимировна. Вот уж кто оставался загадкой.
Сколько раз сталкивалась с ней, столько раз и возникала мысль, что эту женщину что-то гнетет.
Но, слушая, как она разговаривает с мужиками, отмечая властность ее, женскую прибранность, и не только на лице она отмечалась, но и фигурой, статью женщина выделялась, Евгению особо жалеть не тянуло. Хотя именно Зоя Владимировна первая помогла, поддержала, защитила.
Муж у Зои Владимировны начальник. В годах дядечка.
- Откуда идем? - спросила Зоя Владимировна, догоняя Евгению. - Вижу, что из магазина…Нагрузилась…Как живешь?
- Продукты вот перевожу,- пошутила Евгения. - Спасибо, что тамбур помогли построить, теперь хоть теплее, хоть с пола не дует. На работу скоро выходить, ремонт клуба кончают, да и, слава богу, не болеем…
- Хорошо. И выглядишь молодцом. Красивая.
- Если б к этой красоте и счастья добавляли.
Голос Евгении почему-то стал сиплым и глухим. Она кашлянула. Ей почему-то сделалось неловко оттого, что опять вроде как пожаловалась на свою жизнь, хотя дала себе зарок молчать. Да и, ну, не совсем же все так плохо.
- Это ты правду заметила, что красота и счастье будто на разных чашках весов,- Зоя Владимировна усмехнулась.
Они какое-то время шли молча. Евгения искоса посматривала на спутницу. Та шла, загребала носком сапога снег, как-то задумчиво терлась щекой о воротник полушубка, ушитого по фигуре, вязаная, черного цвета шапочка, из-под которой выбивался локон волос, как-то задорно сидела на голове. Внезапно Зоя Владимировна подобралась, словно вспомнила, вернулась к прерванному разговору.
- Так что ты говорила о счастье?
Евгения засмеялась.
- Нет его, не досталось при дележе…
- Да-да…
- Пойдемте, чаем напою. Вот, конфет купила,- предложила Евгения. - Надо бы за тамбур, чтобы стоял, хотя бы красненького, выпить, так нет. Вот запасусь, так девишник устроим, позову, а на чай приглашаю…
- Пойдем,- согласилась Зоя Владимировна. - Оглоедов своих расставила, загрузила работой, настроение что-то паршивое, к перемене погоды, что ли, так ломает… Старею.
Сашка уже торчал в окне. Прыгал, подняв кверху руки, улыбался. Барабанил ладошкой по стеклу.
- Встал, горе мое,- сказала Евгения. - Я б на его месте до полудня лежала…
- Тетя, а у тебя лебенок есть? - первое, что спросил Сашка. Взял у матери сумку, поставил ее на табуретку, заглянул внутрь. - Ух, ты…Богатства сколько…
- Где ж ты богатство увидел,- засмеялась Евгения. - Поздоровайся с тётей, что ты невоспитанный такой…
- Здолово,- протянул Сашка руку Зое Владимировне. - Лебенка пливела бы, я б водился с ним…Я тебя помню…Подлюгой моей будешь…
- Здолово, здолово,- поворошила волосенки на голове ребенка Зоя Владимировна,- подлюгой я согласна быть, давай накрывай на стол, чай пить будем.
- Это ещё что за подлюга такая? - возмущенно крикнула Евгения. - Саш, ну разве можно так, в краску вогнал…А вы, раздевайтесь, садитесь,- засуетилась Евгения. - Сейчас все приготовим. Чайник горячий…
Зоя Владимировна оглядела скудную обстановку половинки вагончика, покачала головой, села к окну. Сашка засунул палец в ноздрю, стал перед ней.
- Опять! - сердито сказала Евгения входя и ставя чайник на подставку, достала хлеб, выложила на стол конфеты. – Сто раз говорила, отломишь палец в носу, так он там и останется. Фу! Нашлепаю когда-нибудь по рукам…
- Это он через ноздрю язык почесал, да, Саш? Спросить что-то хочет,- засмеялась Зоя Владимировна,- а меня Бог обделил детьми. На роду такое написано…Сама виновата. Тетка предупреждала, что если не будем жить у нее, если нас черт стронет с места, то…Как со своим за ворота выходили, самостоятельно жить захотели, она вслед и сказала, что не будет детей. Тетка у меня знахарка была, ворожбой занималась. Ей это бабка по наследству передала. Про бабку так вообще плели невесть что: и коров она выдаивала, и молодиц «водила», да так, что те дорогу домой найти не могли, порчей-сглазом баловалась. Родимчик у младенцев выхаживала. Девок «от присухи» отпаивала. На слово работала, не на глаз. И травница еще она была, травками пользовала.
Говоря, Зоя Владимировна помешивала ложечкой в чашке. Потом положила ее на край блюдца. Мгновение молча смотрела в окно. Усмехнулась чему-то. Тень неудовольствия или чего-то волновавшего ее, всплывшего при разговоре, промелькнула на лице. Словно она не верила тому, что говорила, сомневалась. Рассказывая о виденном, отмеживалась от него.
В то, что рассказывает другой, особенно о таких, непонятных вещах, можно, верить, можно, не верить. И Евгения, слушая, понимала, что волнует Зою Владимировну совсем другое, то, что таит она и от себя, и от других.
 Я ещё маленькой была, так к тетке всё детей водили: и от краснухи лечила, и грыжу заговаривала, кровь останавливала.  Раз сосед через дорогу на карачках приполз. Утин, радикулит, по-теперешнему, его разбил. На ногах стоять не мог. Я на печке грелась, свесила вниз голову да смотрела.
Тетка его через порог положила. Взяла двенадцать щепочек, одну вдоль на пороге положила, другую кладет крестом сверху, говорит: «Секу!». Мужик отвечает, как она говорить его научила: «Секи больше». Тетка стукнет по палочке топором и отбросит ее через плечо. И так одиннадцать палочек и перерубила. Пошептала что-то, подула, пофукала. Мужик встал и пошел, как ни в чём, ни бывало.
А то еще раз. На соседней улице врач у нас жил. Все у него лечились. Хороший врач. А ребенок у них, мальчишка, ну, чуть постарше твоего, все золотушный ходил, синий какой-то. В коростах. Смотреть страшно. Чем его они только не лечили. Вот тетка как-то сидит у окна, пьет из самовара чай. Большая любительница была пить чай из самовара.
Наколет щипчиками сахар, сидит, швыркает с блюдечка. Ну. ведут этого мальчонку по дороге. Тетка из окна свесилась, спрашивает, что у мальчика. Нянька вроде вела, ну, и объяснила. Тетка и говорит: «Приводите. Только не мочите и лекарство никакое не давайте…»
Раз привели, второй и через какое-то время все у ребенка прошло. Личико чистое стало. Есть стал нормально.
Так этот врач, Шаловский, все допытывался у тетки, чем и как лечила. Подарок принес, все деньги хотел за лечение дать, только тетка наотрез отказалась деньги принять.
Я сама слышала, как тетка на расспросы врача ответила, что лечит Божьим словом. Все «Библию» читала.
А мне тётка сказала, что жизнь моя как бы на две половины будет разделена. Первая половина - как бы хорошая, только детей не будет, вторая половина – плохая, но счастливая. Хорошая, но несчастливая, плохая, но счастливая – пойми тут. Нагородила тётка. Вот и живу в ожидании.
Я, Жень, со своим на танцах познакомилась. Высокий, чернявый. Девки на него засматривались. Он с подругой моей гулял. Отбила. Мне казалось, что если мужчина старше, то он больше заботиться будет.
 Жить богато хотелось. Я тогда счастливая была. Как на крыльях летала. У судьбы силой свое счастье вырвала. Только, видать, такое делать нельзя. Не дал Бог детей. Вот теперь жду вторую половинку своего счастья. Жду и боюсь. Так вот, подлюга,- поерошила снова волосенки на голове Сашки Зоя Владимировна.
- А если ребенка взять,- спросила Евгения, тут же прикусила язык, почему-то почувствовала бивший ее озноб. Все как-то не вязалось, и эта дрожь, некстати возникшая, усугубила ее волнение.
- Всё надеялась…Да и сейчас ещё время не упущено…Только…
Зоя Владимировна резко оборвала разговор, встала.
- Ладно, пойду. Плачь, не плачь, а толку. Знать бы где упасть, соломки заранее подстелила бы. Засиделась. Работы невпроворот, а я... Совсем с утра тошно. Снег, всё это, выпал, мутит душу. Подлюга, приходи ко мне в гости…У меня такие вкусные конфеты есть,- сказав это, Зоя Владимировна снова поворошила волосы на голове Сашки.

                39.

 
Евгения долго стояла у окна, проводив гостью. Вот и у Зои Владимировны жизнь наперекосяк сложилась, не так как хотела, как мечтала, подумала Евгения… А чего вроде бы переживать: и собой хороша, и в достатке живет, и муж начальник, а нет счастья. И опять всё упирается в это непонятное счастье. Ну, хоть кто-нибудь подсказал бы, что это такое, и где его искать.
Счастье, это, наверное, когда кто-то думает о тебе днем, ночью, когда плохо спится, когда…
Кто счастлив, тот прав…А в чем её правда, её, Евгении? Счастье, когда человек не боится. Евгения не хотела нанизывать эти бесконечные «когда» на такую же бесконечную нитку. Что толку!
Зоя Владимировна свое больное нутро пытается выправить лишениями, внешними трудностями, морозами, комарами, нервотрепкой на работе. Из-за этого ведь по северам мотается. Сбежала как бы от себя. А, может быть, и не так всё у нее плохо. Минутная слабость. Выплакалась, и снова «гром баба», так её, кажется, прозывают.
Неудобно и неуютно становится, когда видишь чужую боль. С виду и не скажешь, что грызет что-то женщину. С виду - гордая, не подступись. А как вот открылась в одну минуту…Открылась и тут же напугалась, улиткой спряталась в свою раковину независимой женщины…
Как это, наверное, страшно, наперед, узнать свою судьбу, жить с ощущением, что кто-то ведет тебя, кто-то заранее за тебя обо всем подумал, рассчитал, лишил воли сопротивляться. Кто-то через лупу рассматривает тебя.
Не за этим, так за другим поворотом поджидает беда. Какая беда, ты не знаешь, но гнетет то, что она будет, припасена для тебя.
В таком случае человек должен терять и рассудок, жить, как живет дерево, или трава, или какое животное. Чтобы не было боли от безысходности.
Сашка тоже подошел к окну, приподнялся на цыпочки, стал смотреть в стекло. Евгения положила руку ему на плечо и тут осознала, что у нее есть ради кого жить, терпеть. Да вот же он, человечек, кровиночка ее, ее боль и ее радость, ее надежда. Как вот, отвечая за него, опустить руки, потерять надежду. Да всё будет хорошо. Должно так быть.
Беспричинно сжалось сердце, стало грустно-грустно. Все-таки, наверное, страшно, когда вслед крикнут, что у тебя детей не будет. По самому больному ударить. Тогда, наверное, Зоя Владимировна не подумала, отмахнулась, упивалась своим счастьем, а теперь, вишь, как…
И хотела бы вернуться назад, да грехи не пускаю. А если нелюбимого ребенка ждешь, это что? Счастье или несчастье? Одно утешает, он – твой…
С одной стороны, с другой стороны… За свое счастье нужно бороться, драться, зубами грызть. Опять же, а вдруг, то, за что борешься, оно не твое, приблазнилось? Минутное увлечение. Как разузнать: твое это или не твоё?
В те минуты, когда Зоя Владимировна, отбив у подруги её жениха, уходила с ним за ворота, казалось ей - всё её. Горы готова свернуть, достигла всего. А через какое-то время, оказывается, уже и не всего достигла, оказывается, мало этого, уже и сомневаешься.
Евгения усмехнулась пришедшему на ум слову «отбив». Откуда такие слова взялись с двойным значением. Отбить можно доску, вывеску, косу…Нелепо говорить – отбить человека у кого-то, словно он на гвоздь прибит. Замуж выйти – это, значит, сбиться, развод – отбиться от мужа. Прицепилось же: сбиться – разбиться, замуж – развод…
 Лупу на любое наставить, так всё превратно будет. Выходит, надо жить и не копаться. Списывай всё на судьбу.
Обдутое, выветрившееся небо, в крапинках облачной мути было спокойно. Подпоркой ему служили далекие сопки и деревца у подножья. Много деревьев растут на заснеженной, заболоченной тундре. Из окна кажутся они хаотичными черными мазками. Всё наполняет картину за окном грустью.
Даль притягивала взор, но чтобы зацепиться взглядом за что-нибудь, такого не было. От этого возникало ощущение безысходности. Смотреть, стоять, и думать не думаешь, и сил оторваться нет.
- Мам, а вот ты говолила, что мы к дедушке поедем, а дядя Витя обещал мне колаблик сделать…Мы уедем, а колаблик?
- Ты оставайся, жди свой кораблик, а я поеду…
- Не, хитлая, как же я один здесь буду?
- Почему один, а папанька? Вот с ним и будешь жить. Поедешь на буровую, будешь там гайки крутить. С ним тебе хорошо будет…
- А ты?
- А я, уеду…
- Оставишь меня и уедешь? Совсем – совсем, и больше никогда не плиедешь? Нет, так не честно…
- Зачем я тебе нужна? Пистолет тебе дядя Витя сделал, кораблик ждешь. Потом он тебе ещё что-нибудь сделает. Я тебе ничего не делаю, только ругаю. Я уеду, никто тебя ругать не будет…
- Когда мы к этой тетеньке пойдем?
- Что, хитруля, боишься, что уеду? - сказала Евгения, притянула сына к себе, сдавила его в объятьях. - Напугался. То-то… Будешь вот слушаться…Никуда я от тебя не поеду, никогда я тебя не брошу. Давай-ка мы сходим в клуб, посмотрим, что там сделали и скоро ли мытарства мои, без работы, кончатся…
На улице никаких изменений не произошло. Так же низко висело небо, так же серел снег, теперь уже истоптанный. Было промозгло.
- Мам, давай бабу слепим.
- Счас, разбежалась…Не хватало, чтобы вымок и заболел. Не вздумай снег есть…
- А тут дядя Витя живет,- показал Сашка на заснеженное крыльцо, где не было ни одного следочка. - Помнишь, кашу ели? Вкусная…Свали такую…
- Опять, дядя Витя! Приклеилось к языку это имя! Вот привязался. Ты же говорил, что я не умею варить такую кашу, как он варит. Вот он приедет, и проси его…
- А когда он приедет?
- Я откуда знаю. Может, он совсем уехал…
С крыш бараков капало, стены посерели, и воздух ощутимо тяжелел. Оттепель заставляет всё ёжиться. Запахло свежевыпеченным хлебом. Сашка принюхался.
- Давай, на пекарню заскочим. Может, тетя Юля нам буханку свежего хлеба продаст,- сказала Евгения, свернула к бараку, который стоял несколько на отшибе от остальных.
В бараке, откуда так вкусно пахло, располагалась пекарня. Возле сараюшки высилась поленица дров. Грудились чурбаки. Чего греха таить, вечерами Евгения несколько раз ходила сюда за дровами, не замерзать же, а пекарню без дров не оставят. 
Если они с Сашкой и укатили один - два чурбана, невелика потеря для пекарни, а им спасение.
Неделю назад в пекарне печку переложили, у старой печи свод обрушился. Долго печника искали. Бедовал поселок без хлеба недели две.
Разве сравнишь хлеб, который печет тетя Юля, с тем, что возили от сейсмиков. Тот хлеб зачастую был с песком. Ешь и на зубах скрипит. Да и какой-то комковатый.
А тети Юлиным хлебом - ешь и не наешься. И не черствеет он, и не крошится. Умеет женщина печь. Говорят, пекла хлеб и для тех, кто железку здесь строили…Живет, и никуда не уезжает…
- Пахнет вкусно,- сказал Сашка. - Есть плямо захотелось…
- Вот, буду тебя сюда водить, чтобы ты нанюхивался, нагонял аппетит, тогда, может, кушать будешь, как мужчина.
- А я, а я…
- Что заякал?! Тетя Юля,- крикнула Евгения, стукнув согнутым пальцем по стеклу, потопала сапогами по доскам крыльца, стряхивая с сапог снег. - Вы нам буханку теплого не продадите?
- Так заходите, что на крыльце топтаться. Заходите. Только перед вами вытащила. Вон они, буханочки, как поросятки лежат, тепленькие…Второй замес ставить буду…
В полутемной, тесноватой комнате, половину которой занимала печь, было душно. Большой ларь с мукой, с откинутой кверху крышкой, занимал место у двери. От него до длинного стола тянулась скамейка. Бочка с водой, умывальник, три или четыре решета на стене, прикрытые полотенцами формы с тестом…
Пекариха - маленького роста, худенькая, светловолосая, с жиденькой косицей волос. В фартуке, в беленькой косыночке на голове. Она смахнула с табуретки тряпкой, пододвинула ее гостям.
Тесто, говорят, не любит болтливых. Вот и тетя Юля, все отмечали, больше молчком работала.
То ли специфика работы отметину сделала, то ли прошлая жизнь отпечаток оставила. Без дела женщина не сидела. Перекладывала, подмешивала, разводила. Печка у нее, как у женщины-чистюли, снаружи смеялась. Подбеливала ее постоянно.
За работой тетя Юля пела, но как-то чудно, вроде бормотания слов, про себя, было это пение, с трудом угадывалась мелодия.
Помощницей у тети Юли была моложавая, полнотелая хохлушка Зоя-трактор, по-простому. Без остановки трындела, как трактор на холостых оборотах, ее – ду-ду-ду не умолкало. Перемалывала кости всем и всех. Полная противоположность поварихи.
Не понять, что между ними общего было, а вот не ругались между собой, голоса не повышали друг на друга. Одна говорила, другая слушала, делая свои дела.
- Садитесь, в ногах правды нет. Сейчас вот домету золу и дам вам буханку. Кваску попейте. Кружкой черпайте, ядреный квасок у меня. Это твой, что ли? - спросила тетя Юля, не прекращая суету возле печки. – Экий, большой уже, жених. На-ка, жених, краюшку, пожуй.
Тетя Юля обтерла руки, отрезала от буханки корку, подала ее Сашке. Налила в кружку квасу.
- Пейте, грейтесь. И я, малость, с вами посижу. Целый день у печки толкусь, домой приду, ног не чую.
- Такую прорву теста вымесить. Руки вывернешь из суставов. Тяжело.
- Привыкла. Хлеб любит человеческие руки. Он чувствует, когда с настроением к нему, а когда отбываешь время. Даже понимает, злой человек или душевный. Злой на пекарне не уживется. У злых, говорят, хлеб тяжелый выходит. Да и не одна теперь, напарницу дали, побежала детей проведать. А чего…
Евгения выпила квас, Сашка жевал корку, вертел головой по сторонам.
- Тепло у вас здесь,- сказала Евгения, сказала, чтобы только не молчать.
-  Как не тепло! Только вот с этого тепла выскочишь на улицу, в холод, и готово - простыла. Одной воды скок наносить нужно. Ладно, теперь и дрова привезут, и расколют, а бывало, всё сама…Ничего, где бы ни работать, лишь бы работать…
- Мам,- спросил Сашка, когда они вышли на улицу, расплатившись с тетей Юлей за хлеб,- а хлеб живой? Когда его лежут ему больно?  Он сказать не может, лота у него нет, лот-то был бы, так он плакал бы…
- Не рота, а рта, а живой…Слышал же, как тетя Юля говорила, что хлеб дышит…Дышит, значит живой.
- Может, и снег живой, и делевья живые, и…и…и
- Не выдумывай…
 Со стороны кузницы слышался лязг ударов по металлу, рокотал трактор. Доносился перестук молотков из барака, который ремонтировали. Взревела пила «Дружба».
Огромная рыжая собака с кличкой «Боцман», страшная своими размерами, ростом с Сашку, добродушно вильнула хвостом, потянулась мордой к проходившим мимо. Почуяла запах свежего хлеба.
Евгения, с детства боявшаяся собак, отвернула в сторону.  Она уже знала, что здешние собаки настолько ленивы, что, разлегшись на крыльце, не уступят места, перешагивать через них приходилось. Этот «Боцман» больно выглядел чудовищем. Сашка тоже испугался, прижался к боку.
Барак бывшей столовой перестраивали под клуб. Внешне он был цел. Внутри полы почти сгнили. Правое крыло здания, когда в начале пятидесятых годов стройку железной дороги закрыли, оставшийся на поселении бывший заключенный дядя Коля, приспособил под хлев. Там он корову держал. Когда Сашка простыл, Евгения за молоком к нему ходила.
Этот дядя Коля, заросший до глаз черной бородой, как поп, был медлительный мужчина. Взгляд цепкий, внимательный. Прищуренные, выжидательные глаза.
Из-за бороды ему можно было дать и шестьдесят лет, из-за блеска глаз намного меньше. Лицо, гладкое, без морщин, говорило в пользу более молодого возраста. В паспорт к нему не заглядывали, но все его звали дядя Коля. И Евгения также звала.
На хозяйстве у него были корова и лошадь. Жена у старика, Фрося, молдаванка, чернявая женщина, тоже, говорят, высланная, «за колоски» восемь лет дали.
За горсть зерна, унесенного с поля в кармане для голодных сестер, и восемь лет! Исковеркали жизнь женщине.
Приветливая женщина. И молоко тогда дала, и баночку сметаны, и чаем с вареньем напоила. А к быку, говорят, корову водят куда-то, чуть ли не за десять километров, там семья обходчиков живет. У тех, рассказывают, не только корова и бык есть, но и куры, и поросенок, и огород развели.
Евгения подходила к будущему своему месту работы с трепетом и волнением. Хотелось побыстрее выйти на работу. Работа - это все-таки не только деньги, но и общение, люди, независимость. Плохо, что пока нет детского сада. Но, как-то и с этим решится.
К Новому году клуб грозятся до ума довести. Получится не шикарный дворец, с колоннами и высокими потолками. Барак, как ни украшай и переделывай, бараком останется. Темновато. Потолки низкие, да еще столбов-стоек через метр понатыкано, танцевать вокруг них придется. Но это все равно лучше, чем в начальной школе, в классе, вечера проводить.
Строители переложили печку, потолок выровняли. Пару столбов убрали в центре, что-то там подвесили на чердаке. Зал на зал походить стал. Тепла особого внутри нет, одна печка не нагреет большое помещение, но, если в углу не стоять, не замерзнешь.
Евгения до этого пару раз заходила на место будущей своей работы. И теперь толкнулась в знакомую дверь.
- Какого лешего несет,- услышала сразу, как только отворила дверь. - Шастают туда-сюда. Осторожно, кто там, гляди, ноги сломаешь.
На коленях, чуть ли не у самых дверей стоял Ушаков, менял сгнившие доски.
- А,- более добродушно протянул он, разглядев гостей,- на работу пришла наниматься. Не сидится дома? И члена комиссии привела?
Сашка боязливо ухватился за материнскую руку. Шмыгнул носом, втянул в себя висюльку.
- Думала, к концу идет, а у вас ещё работать и работать. Комиссию рано вести. Моему комиссару дай саблю, он любую бумагу подпишет,- сказала Евгения.
- Не скажи…Основную грязь убрали. Гнилье в полу залатаем, и гуляй, народ,- изрек Ушаков, кряхтя, поднялся на ноги, зашарил по карманам в поисках спичек и сигарет. – Что, девка, приспособилась к здешней жизни? Привыкла? Уезжать не надумала? Вижу, что огляделась, робости нет, уверенность появилась. Не то что. как в первый раз пришла…А о нем не думаешь? - кивнул в сторону Сашки Ушаков. - Угробишь мальца. В холоде, продукты консервированные, детского сада нет. Ладно, ладно. Зарплату огребать скоро станешь…Рублей девяноста кладут?
С этим мужчиной разговаривать было просто. Расспрашивает, как отец. Он, кажется, и к ответу не прислушивается, наперед знает ответ. За разговором время убивает. Такому, неправду, говорить не будешь, смысла нет врать.
- На улице подмораживает? - спросил снова Ушаков. - Размазня стоит – и не зима, и не осень – глаза бы не глядели
-Говоря, что зима лютой будет.
- Говорят, что кур доят,- буркнул Ушаков. - Верь больше…
Их разговор перебил незаметно подошедший Головин.
- О, кого я вижу! Собственной персоной дама в красном и в сопровождении рыцаря. Соседа так и не заимела? Пристрой не развалился? - Головин, дурашливо улыбаясь, смотрел на Евгению.
Опять тот же похотливый взгляд, так же рисунок губ сложился как бы для причмокивания.
- Ты, Дим, смотри, она особа с причудами. И водой плеснуть может, и чем похуже. Дамочка с прибамбасами. Ни мясо, ни птица, ни хорошая селедка…Не ёж, а колется!
- Лезть не будешь, и чего хуже не будет. Мужик, а хуже бабы, злопамятный, месяц назад водой облила - год помнить будет. Тоже мне! - сказала Евгения. Удивилась тому, что голос ее звучит совершенно спокойно и даже насмешливо.
Здесь она была под защитой Ушакова, да и не баран начихал, все-таки работать в клубе собиралась. На человека при должности не накинутся. Да и видела, что заводится Головин больше оттого, что ущипнуть не удаётся.
- Год,- хмыкнул Головин. - Всю жизнь помнить буду, как ни за что облили водой. Ух, и зол я был!  Зоопарк! Бабы и те - припадочные.
- Соли бабы тебе на хвост насыпали? Вот всё цепляется, всё недоволен…
- Когда кончите?
- Как только, так сразу,- ответил Головин.
Евгения прошла в зал, где в одном углу начали белить стену, пощупала печку – теплая, поглядела на сцену, сиротливую, без занавеса, маленькую. Попыталась заглянуть в окошко в кинобудку, но, сколько ни тянулась на цыпочках, ничего не получилось.
Сашка подобрал на полу кусок мела, нарисовал большой кривой крест, потом схватил валявшуюся рейку, начал вертеть ею, как саблей.
- Пойдем,- сказала Евгения,- смотреть здесь нечего.
- Смотлеть нечего, а сама плишла. А тот дяденька нам плистлойку делал, помнишь?
- Помнишь,- сказала Евгения. - Ну, куда лыжи навострим?
- Так у нас и лыж нет,- засмеялся Сашка.

                40.

В воскресенье Иван забастовал. Еще накануне объявил, что завтра у него перекур. Приказа на работу нет, а без приказа за переработку деньги платить никто не будет.
- За спасибо, а спасибо это только слова, которые просвистят и затухнут, пусть дураки ишачат...
Может быть, Иван этим своим демаршем хотел показать, что они с Виктором тоже что-то значат. Стены сарая стояли, прогоны уложили, полкрыши заколотили. Но Никифорович как бы и не замечал, что они такую прорву работ своротили, уже намекнул, что после сарая нужно будет помогать настилы на буровой укладывать.
- На фига нам, Витек, их настилы. Им премии, а нам пшик. За тариф пуп рвать. Раз раньше не отпустят, так давай время тянуть. Нам больше всех не нужно. Бревна вдвоем таскали, корячились, обвязку поднимали, хоть бы человечка бугор в помощь дал…Всё, в воскресенье спим…
В выходной Иван даже не встал на завтрак. Виктор поел в столовой, послонялся возле буровой, где монтажники тоже не больно убивались, больше перекуривали да травили анекдоты, но сидели на рабочем месте. Потом решил осмотреть окрестности.  Выпросил у бригадира ружье.
Никифорович поворчал, ружье можно дать, только, случись что, кто отвечать будет. В межсезонье, из-за листвы в глазах рябит, дичь не углядишь. От опавших сухих листьев по лесу скрежет стоит. Коль охота попусту ноги бить, запретить нельзя. Попенял на Ивана, который не хочет войти в положение. Предупредил, чтоб далеко не забирался, никакие ручьи не переходил, в болота не лез.
Все эти дни стояла зима не зима и осень не осень. Снег выпал и растаял. К утру подмораживало, днем даже солнце пригревало.
Разводы на небе были то бусого цвета, то голубели, то толклись там облака, то выяснивало. Кусты ивняка голые, жалкие, источали горьковатый запах. Багульник прижал кончики листьев, готовясь к холодам. Подрост березняка, летом, наверное, и не продраться сквозь заросли, теперь сквозил насквозь.
От сомлевшей, опавшей листвы шел дух увядания. Невысокий кочкарник местами был осыпан палой листвой, был, на удивление, сух и слегка шелестел. На нем, словно привстав на цыпочки, росли корявые елки. Как бы там ни было, запахи леса и болота уже были приглушены поздней осенью.
- Студент! - усмехнулся Виктор, вспомнил, как Юрок наставлял его перед вылазкой. - Ты сюда, мля, слушай, я дело говорю, вправо тут проточка будет и озеро. Вот между рекой и озером ходи, не заблудишься. А если уж заплутаешь, на железку правь, да по дурости не вздумай пересекать, сгинешь. Учапаешь, мля, потом ищи…
Под ногами порой чавкало, листья налипали на сапоги. Лес, ещё не приглядевшись к человеку, цеплял на телогрейку ветками, словно разворачивал разными сторонами, чтобы лучше рассмотреть и оценить. От сучков приходилось увертываться, но все равно ветки стегали по лицу, как бы говоря, предупреждая о чем-то. Буреломом сваленные и перекрещенные стволы загораживали дорогу, сухие сучья целили в глаз.
Изредка попадались расплывшиеся осклизлой кучкой грибы, зеленел кожистыми лаковыми листочками брусничник, топорщились нахохленные кусты можжевельника, снулая, как бы обгоревшая, трава, порыжевшая, ломкая, цепляясь за сапоги.
Тишина была наполнена бормотанием ветра в глубине зарослей. Звуки, что доносились с буровой, скоро пропали.
Виктор брел, поглядывал по сторонам. Сначала он держал ружье на изготовку, ожидая, что вот-вот метнется из-под куста куропатка, тетерев или глухарь зачернеет на березе, но ни того, ни другого не было. Он закинул ружье за спину, засунул руки в карманы, сбил на затылок шапку, и побрел, упиваясь тишиной.
Слева в просветах кустов виднелась река, подернутая подобием липкого тумана. Кто-то раскатал там войлочную серую кошму.
Скоро он уперся в протоку. Вывороченные ветром елки макушкой упали в воду, полоскали зеленые лапы в воде. По их стволам можно было перебраться на другую сторону. Корни, растопыренные, обросшие мхом, тянули к солнцу длани, словно грелись, и не роса на них лежала, а испарина выступила.
Виктор пошел вдоль проточки. Скоро показалось озерцо, протока отвернула в сторону, наверное, она где-то соединялась с ним.
Местность стала более возвышенной, березняк чередовался с полянками, редкие лиственницы на них, ещё не совсем сбросившие иголки, топырили бородавчатые ветки. Они желтым мазком выделялись на сером фоне голого кустарника. Под ногами пружинил мох, белел песок.
Спуск к озеру был пологий, переходивший перед самой водой в обрыв. Долгая лиственница, иструхшая, уже потерявшая кору, лежала макушкой в болото. Возле упавшей сухостоины была большая прогалина – к ней с той стороны, где покоилась вершина, подступал густой ельник. Ободранная ольха покорежилась от косины.
Виктор сел на вывороченный ствол дерева. Задумался. В корневом вывороте стояла лужа. Мелкая рябь пробежала по поверхности, быстро разгладилась, уступила место отраженному небу.
Хорошо смотреть на засквозившие березы, на поседевший мох, на далеко видимые багровые листья осины. Вздрагивала от ветра матовая, сотканная пауками вязь. Висевшие кое-где на ветках листья, не оборванные ветром, скрученные, прильнувшие один к одному, словно тепло собирали друг с дружки, может, переговаривались о чем-то.
Когда долго ходишь по лесу, возникает состояние удивительной чистоты. Всё, что тебя волновало, куда-то пропадает, всё наносное стряхивается, становишься целостнее, проще. Как-то по-другому оцениваешь свои поступки. Да и за что ни зацепится взгляд, всё будит мысль.
Взять хотя бы лиственницу, это теперь она лежит макушкой в болото. Истлела, хотя, говорят, ее древесина ни сырости, ни гнили не боится. Всё подвластно времени, время ее источило.
Может, раньше она здесь была какой-нибудь королевой среди остальных деревьев, все ей подчинялись, угождали.
Наверное, елки да березняк лебезили, выслуживались перед ней. Это раньше было!
А для Виктора теперь эта упавшая лиственница всего лишь валежина.
Трухлявая береза лежит, весь ствол в копытах бархатных трутовников, елки, измызганные, все лапы на одну сторону, да какие-то куцые – разве о них подумаешь, как о царских особах?
Лиственница особое дерево. Виктор слышал, что у ненцев она считается символом смерти. Про ненцев многое чего говорят, говорят, что они сосут, закладывают за губу смесь пережженного в золу копыта березового трутовника и табака. От порчи зубов, говорят, помогает.
Виктор и сам не знал, чего в голову лезли мысли о лиственнице, ненцах. О вечности задумался. Рано о ней думать.
Скоро он уедет отсюда. Будет учиться. И жизнь, которой жил все эти месяцы, потеряет остроту ощущения, станет далекой.
И Евгения, он почему-то подумал о ней, как о чем-то запредельном, перестанет будить тревогу, перестанет волновать.
Всё было далеко. Далеким был дом. Он вернётся домой совсем другим.
Далекими были переживания о школе. Далеким было мимолетное увлечение Ниной. Желание любви, неосознанное, не проявившееся, не понятое, оно маячило рядом. 
Вспомнив Евгению, Виктор усмехнулся. Представил ее, явственно услышал низкий обволакивающий голос, который густо тосковал, звал. Взмах ее ресниц, движение губ. Он ничего не забыл. Стоит лишь подумать о ней, и всё возвращается.
Внезапно он увидел лося. Тот выскочил на островину перед озером. Остановился, уставил вперед стеблистые уши, поводил ими, потянул горбатой мордой. Постоял, словно раздумывал, стоит ли лезть в холодную воду. Шумно дохнул. Подошел к воде. Снова поводил ушами и начал переправу.
Пока лось шел по мелководью, Виктор молчал. Он впервые видел так близко зверя. Слышал, что лось ударом копыта может переломить ствол дерева.
Страха не было. Не было и желания стрелять. Виктор упивался мощью, благородством животного.
Как только лось ухнул в глубину, Виктор, сам, не ожидая от себя, сказал: «И куда это мы плывем»?
То у лося уши, как лепешки лежали, а тут торчком стали: само напряжение. Лось развернулся в воде и поплыл к берегу. Хватил ногами земли, и как торпеда, сколько загреб с собой воды, столько и выволок ее на берег. Весь в брызгах, водопад. Вода закипела. Лось сунулся в кусты. Ничто не хрустнуло, не стукнуло под его копытами
Виктор вскочил на ноги, подбежал к тому месту, где только что было животное. Огромные следы еще, казалось, дымились от напряжения.
Только что виденное требовало рассказа, и Виктор поспешил на буровую. Он пошел не берегом, а придерживался гривы, не такой заросшей, да и тянувшейся, наверное, параллельно реки.
Солнце теперь грело правую щеку. Грива скоро вывела на насыпь железной дороги. Так же, как и тогда, на берегу, в первый день своего вояжа на Север, его поразила эта дорога.
Ржавые, будто застывшей кровью обмазанные рельсы, трухлявые шпалы, расползшаяся насыпь. Теперь он в сто раз больше знал об этой стройке.
Внезапно Виктор услышал где-то совсем недалеко музыку. В долгой тишине слух обостряется. Слышишь, как шелестит хвоя, как скрипит песок, как выдавливается влага из трухлых шпал.
Виктор снял шапку, широким движением наискось утер ею лицо. «Увезу тебя я в тундру, увезу к седым снегам…» бесновался и молил певец.
Песня заполнила все пространство, вытесняла тишину, вытесняла мысли. Песня среди безжизненного пространства, была кощунственна и нелепа. Что-то инопланетное, чуждое.
Вскоре показались двое. Впереди с магнитофоном в руке шествовал Юрок Шапка была сбита на ухо, телогрейка расстегнута, правая рука театральным жестом была задрана вверх. Юрок пританцовывал на ходу. За ним, с аккумулятором на плече, придерживая провода к магнитофону, шел Василий, добродушный амбал-монтажник, равнодушный ко всему, что не касалось еды, спанья, шелеста денег у кассы. Магнитофон был включен на полную мощь. Процессия была настолько чудная, что Виктор усмехнулся.
Эти двое, Юрок и Василий, полная противоположность друг другу, были, тем не менее, привязаны друг к другу. Чем – сразу не объяснишь. Если к Семену у Юрка было какое-то подобострастие, то к Василию Юрок был как бы снисходителен, это не мешало ему постоянно подкалывать молчаливого сотоварища.
У Василия как-то спросили, какое у него образование, так этот флегматик, посопел, подумал, сказал:
- Сам не знаю! Так я кончил девять классов, а живу с учительницей. У нее институт! Вот и выходит, что мои девять, да её пятнадцать, да пополам – больше червонца знаний имею.
Мужики рассказывали, что раз Юрок положил в рюкзак Василия, когда улетали на отдых, две полуоси килограммов по десять. Василий пер их домой, не замечая тяжести. Дома, когда жена разбирала вещи, узнал про каверзу.
В другой раз учудил хлеще: вертолет в назначенное время не прилетел. Мужики убивали время игрой в карты, несколько раз подхватывались на звук пролетавшего вертолета, думая, что это свой летит. В конце концов надоело им это дерганье, надоело таскать тяжеленные рюкзаки, набитые лосятиной да рыбой, сложили они их у дерева. Василий свой тяжеленный рюкзак повесил на сук, рассудив, что так будет удобнее, не гнуться же каждый раз. Так Юрок прибил гвоздями лямки рюкзака Василия к дереву. Проделал это незаметно, в перерыве, пока карты сдавали.
Когда вертолет прилетел, Василий руки в лямки всунул, дернул, хорошо еще, что дерево с корнем не выломал, лямки лишь оторвал. То-то тогда чуть не побил Юрка. А тому, как с гуся вода.
- Гулям-с,- сказал Юрок, убавляя звук. - Не заплутал, студент? Бугор, мля, на вас глядючи, снизошел, пораньше свернул стройку. Вот душевное движение, мля, расслабляемся. Звуковыми сигналами лес наполняем, озвучиваем, так сказать, окрестности. Пустой, гребешь? То-то…Лучше удочку, мля, в зубы, и рыбу ловил бы, а то…  Видел хоть чего?
- Лося видел, рядом со мной через озеро переплывал…
- Ну, стрелил? – Юрок нетерпеливо переступил ногами, подался вперед. Почесал нос, тут же посмотрел на пальцы, сложенные щепоткой. Складки на лице от напряжения ожидания затвердели.
- Не, жалко чего-то стало. Красив больно был лось…
- Вась, ты слышишь его? Умора. Лось, мля, для него красив…Да там мяса бегало живого центнеров пять, на всех хватило б.  Ружье ещё ему, мля, дали… Студент! Да тебе с указкой по лесу ходить надо. Вась,- обратился снова Юрок к напарнику, который опустил на землю аккумулятор от тягача-вездехода, килограммов двадцать-тридцать весом, не меньше. Василий почесал плечо через телогрейку, довольно равнодушно смотрел как на Юрка. - Вась,- снова повторил Юрок,- надо петлю поставить. Лоси, мля, по тропе ходят. Надо укараулить. Так где, говоришь, лося видел? - спросил у Виктора Юрок.
Виктор уже и пожалел, что сказал про лося. За язык тащили.  Конечно, в душе он и сам был не прочь застрелить зверя.
Не пожалел он лося, просто всё неожиданно произошло. Побоялся стрелять. Раненый лось страшнее танка. Патроны не пулей, дробью заряжены.
Вглядываясь в Юрка, которому всё было пофигу, Виктору, и правда, показалось, что он пожалел животное. Юрок бы не пожалел, ему бы пулемет, он всё и всех косил бы очередью.
Виктор метров сто прошёл, а мужики ещё стояли, обсуждали новость. Потом магнитофон снова взревел и, соединенные проводами, меломаны продолжили свой путь в никуда.
Если вначале музыка приближалась, все усиливалась и усиливалась, то теперь она вязла, глохла в вечеряющем холодевшем воздухе. Полным было ощущение, что вдали, в деревне, затеяли танцы, на вытоптанном под столбом с лампочкой пятачке шаркают десятки ног.
Иван, казалось, за все часы отсутствия Виктора, ни разу не переменил положение тела. Так же лежал на своем месте. Он лишь повернул голову на стук двери.
- Лося видел, через озеро плыть надумал, а я его в воде напугал.
- Стрелял? - привстал Иван.
- Не, жалко…
- Надо было б обойму всадить в него. Жаль. Вдвоем-то мы не упустили б такой шанс. В воде он ни хрена с тобой не сделал бы. Шею перебил, и кранты ему Мясцо-то лосиное хорошо со свининкой смешать. Тямы у тебя нет, Вить. Никифорович приходил, сказал, что прогноз погоды передали, морозы ожидаются градусов под тридцать. Сарай доделаем, на базу отправит. С мясом промашка, мясо пригодилось бы,
- Где мясо хранить? Протухнет.
- Не протухнет! Ямку подо мхом выкопал, а там мерзлота, чем не холодильник…Да и мужики говорили, здесь колодец зэковский есть. Там лед все лето не тает.

                41.

- Слушай, Витек, чего ты в жизни больше всего хочешь? - спросил Иван, в один из перекуров, когда они мирно разлеглись на обрешетке крыши сарая.
Дул ветерок, сквозь облака проглядывало солнце. Процеженный за ночь сквозь дырки звезд воздух, оттого чистый, был прозрачен.
Стволы берез в ближайшем перелеске, светло-голубые, слегка фиолетовые, с вкраплениями ёлок, казавшимися отсюда, с крыши, черными, навевали грусть. 
Все заботы, мысли о насущном отодвинулись сами собой далеко. Они просто лежали. Даже эта крыша, которую они должны были закончить к завтрашнему дню, опасаясь ненастья, мало их волновала.
- Больше всего? - переспросил Виктор.
Он с какой-то тоской смотрел на размазанный окоём леса на горизонте, видимую отсюда железную дорогу. Не саму дорогу, а просеку, черту, проведенную людьми сквозь лес на небо, до которого рукой дотянуться можно было.
За их спинами на буровой стучали железом об железо, громыхал дизель, кто-то ругался, там шла совсем другая жизнь, отличная от их жизни, там не философствовали.
Это лежа на крыше, на досках, находясь и не на земле, и не на небе, в пространстве, можно было задавать друг другу нелепые вопросы.
- Больше всего,- снова повторил как бы про себя Виктор, лег на спину, закинул руки за голову. - Сегодняшнее главное, завтра уже и не главное. Хочешь одно, потом это расхочется иметь, о другом думаешь. К главному, пока доберешься, пока поймешь, что это главное, оно из-за этого и не кажется главным. Я хочу учиться.
- Учиться. Загнул! Бог не всему выучился, эка хватил. Если б он все знал, его не распяли…Всё знать не интересно…Какая мне радость будет, если я узнаю, что свалюсь, не дай бог, с этой крыши, или завтра вертолет упадет, который нас повезет, или там, женушка моя, кренделя с другим выписывает! Да лучше этого не знать. Пускай она свои удовольствия получает. Я не вижу и не знаю. Не, я не завидую тем, кто может предсказать наперёд…А учеба! Чему учиться – научили тебя ложку держать, мимо рта не пронесешь, деньги считать, писать, показали, как и что делать – чего ещё надо?
Иван щелчком отбросил в сторону окурок.
 - Не больно жизнь наша длинная, чтобы на учебу ее разменивать. Ну, выучишься ты, ну и что? Жизнь под себя не подомнешь. Разве не будешь молотком по гвоздям стучать, в конторе засядешь. Толку!? Радости это не принесет. Зарплата-то не больше моей будет.
Иван сел.
- Я бы мотнулся куда-нибудь. В Африку под баобабы, на острова, где пальмы, где зимнего ничего не надо, где еда сама бегает и растет на дереве. Хорошо в Африке, бабенки естество свое не скрывают тряпками и протезами. Мне б подальше убраться с этого севера, от бестолковой жизни. Все тебя виноватят, все правы, один я - дурак…
- Так уезжай! Силком не держат! Дураки никуда не хотят ехать и счастливы,- усмехнулся Виктор. – Я так думаю, не надо забивать голову плохим. Не уж, Вань, и правда, думаешь, что жена того?
- Того или не того, лишь бы не на глазах…Молодой ещё.  Дело не в этом, дело в том, как она ко мне относится. У бабы не убудет,- лениво проговорил Иван. - Я стреляться не буду и убивать никого не пойду. На фиг нужно.
Виктор удивленно покосился на Ивана. Ему показалась, что он ослышался
Разговоры о женщинах, кто кого завалил, как, с подробностями начинались каждый вечер. В этих мужских трёпах всегда явно слышалось, что с чужими женщинами всё можно, а своя, благоверная, должна рядиться в одежды недотроги. Каждый нелестно отзывался о своей половине, старался найти словечко смачнее. Грозился, если узнает про измену, то пупок на макушку натянет. За угрозами сквозила уверенность, что своя – не такая!
  Виктор что-то недопонимал. Старался добраться до сути. Одно противоречило другому: как это, жить с одним, спать с другим, и ни тебе угрызений совести, ни переживаний. Как это - требовать исправно с мужа зарплату, обманывать его, родить от соседа, говорить о какой-то верности?! Какая же это семейная жизнь? Чудно. Жить и не верить. Люди ведь сходятся не затем, чтобы подозревать друг дружку. Чудно…
Женятся по любви, а куда она потом девается? Не вытекает же она, как вода из дырявого ведра? Что, выходит, любовь это что-то похожее на жидкость? Где она тогда хранится? С рождения в человека закладывается или по мере роста из чего-то она образуется?
Может, кто-то заливает в человека эту жидкость, как бензин в машину? Где хранилище этой любви? Что, если не так воспитывали, то и любви не возникнуть?
Может, тогда и в нем, Викторе, нет того сосуда, где эта любовь хранится, или он настолько мал, что…Думать в этом направлении не хотелось. Любил же он Наташу Уткину. Где вот она, какая стала?
Виктор попытался представить себе лицо, фигуру, всю Наташу Уткину и не смог. Возникло лишь смутное ощущение чего-то хорошего.
- Мне б сейчас мешок денег, я б шороху навел,- мечтательно зажмурился Иван. - Я б первым делом приоделся, машину купил, и в круиз…Теплое море, не потные девки…Дал бы я им прочехвон.
- Кровожадный ты,- сказал Виктор.
- Крысиное в нас есть. Осталось с тех, первобытных, пор,- сказал Иван. - Вгрызаемся во всё, что та крыса. Читал, что крысы сначала разведку посылают, ну, там, чтобы определить условия, приноровиться. И мы навроде разведки Север топчем. Крысиные разведчики. Общество нас сюда запустило чтобы проверить выживаемость. А потом особо отмеченные приедут и сожрут нас. Крысы своих разведчиков уничтожают. Чтоб укором не были.
- У, какой ты умный…
- Не дурнее некоторых…
- Не дурнее или не умнее?
- Каждый понимает в меру испорченности. Что-то, ты, Витек, рассеянно на жизнь стал смотреть. Никак влюбился? Соседку, что ли, из головы выкинуть не можешь? На чужих баб нечего облизываться. Вкус своей не почувствуешь…Дай, боже, що нам не гоже, що не гоже, того не дай, боже! - добавил Иван. – У них снаружи занавесочки, подушечки, сю-сю-сю, а внутри – омут.
 На протяжении дня несколько раз Виктор мысленно возвращался к началу этого разговора. «Чего больше хочешь»! Как говорит Юрок: «Хотеть не вредно, вредно не хотеть».
Можно добавить, что на всякое хотенье нужно терпенье. Виктор вспомнил про то, что ему нагадала Динара. Усмехнулся. Где уж тут быть знаменитым, приколачивая доски, расстилая рубероид.
За это не дают орденов. Не в орденах дело. Иван ещё некстати упомянул Евгению…Только начнешь забывать, кажется, уже и забыл, нет, носом ткнут. По   живому скребнут.
Вечером Иван за наличником нашел нож, сделанный из напильника. Кончик, правда, был отломан, а так вполне нормальный клинок, не ржавый, острый, с наборной ручкой.
Иван полез-то за этот наличник из-за того, что карандаш закатился в щель. Лежать бы тому ножу, как выражалась мать, «до морковкина заговенья», пока барак не иструх бы.
- Гля,- воскликнул Иван, крутя в руках нож,- а ведь зекам запрещено иметь такое было, их шмонали. Слыхал, что восстание здесь было. Правда, нет ли? Может, этим ножом свободу добывали. А может, то оружие уголовников.
Мужики с интересом рассматривали нож, примеривались к наборной ручке из плексигласса. Началась плестись нить разговора, кто что слышал, кто с кем общался. Упоминались имена, фамилии, ничего не говорившие Виктору. Разговор переключился на лагеря, зэков, припоминались случаи.
- Ребро этим ножом кому-нибудь попортили,- высказался Роман. Он запомнился Виктору тем, что отказался пить привезенную Иваном водку. Этот мужик вечерами принимал «упор лежа», молча лежал, думая о своем. А тут, увидел нож, встал. - Про бунт не слыхал, а на чудиков в зонах насмотрелся.  Один у нас только чтобы не работать, себя калечил. Раз, сволочь, зимой, пока суетились на лесосеке, он штаны скинул и прибил мошонку к пню. Прибил, что и не подцепить шляпку. Не доглядели, виноват охранник. Этот на пне сидит, а два зека катушку под ним пилят, пилят, да матерятся. А потом еще чище удумал, в пустую бочку из-под керосина свое хозяйство просунул. Пришлось у бочки дно вырезать, а иначе никак…
- Так «Летун», Донат, тоже, сидел,- подхватил разговор Иван,- я, когда у сейсмиков келдырил, и он там причащался. Трезвый – рот на замке, а подпил, так рассказывал, что почти всю войну в штрафном батальоне провоевал. И кликуху «Летун» там получил, из одного штрафного батальона в другой. Так всю войну летал. Сам москвич. А статья у него была, что в Москве жить нельзя. Добровольно на фронт записался. Так он рассказывал, как они деревню одну брали. Часа в четыре утра должны на приступ были идти, их всегда до света в дело бросали. Перед этим разведку, отправили, добровольцев отобрали, проходы определить, немцев поглядеть. Тем, оторвам, и дали-то ножи да кусачки, чтоб проволоку перерезать. Да ещё ракетницу, сигнал подать.
Уползла разведка, и тишина. Время уже наступать, а из деревни ни звука. Команда «вперед», а ни стрельбы, ни ракет. В деревню, рассказывал Донат, забегаем – тишина. В один дом заскакиваем – перерезанные немцы, в другой – такая же картина. А в последний дом заходим, а там братва гужует, пьяные, самогонка у них, еды полно…Во, без выстрела всех вырезали. Донат говорил, уж на что всего повидавший был, так и его стошнило от того, что в хатах видел.
 - Мели, в штрафниках до первой крови воевали, ранило, и всё, списывается твоя судимость. Чистый. Всю войну в штрафниках. Что-то не то…
-  Так он, то отстанет от части, то напьется, то с офицером драку устроит. Он и после войны сюда загремел, адъютанта какого-то укокошил в ресторане, больно тот подвиги свои расписывал. А еще он рассказывал, как первый немецкий город брали. Первый. На три дня тот город в полное владение солдатам отдали. Генерал перед строем выступал, братками называл, отмстить просил. Вот Донат и рассказывал, что они там творили. За всё мстили. Ни одной бабенки не осталось, которую не пропустили бы сквозь очередь. Ребенка опустят за окно, мать его за руки держит, а они ее…Так вот. Рассказывал, в соседнем городишке все жители, кто не успел сбежать, в речке утопились. Сами. А потом комиссия приехала, порядок наводить стали, расстреливать стали за мородёрство. Сначала разрешили, а потом стрелять стали.
- Страсти ты, Иван, рассказываешь…Такого, наверное, не бывало. Враки это.
- За что купил, за то и продал…Спроси у Доната…А еще Донат рассказывал, как у Ворошилова попросил разрешение остаться жить в Москве. У Доната родня какая-то в Москве живет, дочка, что ли. Вот он и приехал их навестить. А ему только сутки можно в Москве находиться. Приехал, не отметился. Потянуло дурака Кремль посмотреть. С толпой походил, а потом говорит, вижу, начальство идет, охрана сбоку, а впереди, опустив голову, Ворошилов. Старичок. Донат говорит, меня как по голове стукнуло: попрошу, мол, разрешение на проживание. Как-никак воевал. Только, говорит, к Ворошилову шаг сделал, сбоку кто-то как двинет в плечо. Донат юзом по мостовой. Ворошилов шум услышал. Доната подвели к нему. Ворошилов спросил, что хочу. Велел записать на прием. Донат домой не успел приехать, а его уже на площадке ждали. Бумагу под нос, предупредили, чтоб духу в Москве не было. Два часа, а иначе кутузка…
- Донат наговорит, только слушай... Поди, подписку о неразглашении давал. Про здешнее молчат, а то…
- Молчат, значит, есть, о чем молчать…
- Оно так. Кто вот знал об этой дороге, это не землянка, где-нибудь вырытая в лесу. Вон, сколько километров сделано. Поезда ходили, сам видел, на вертушке летели. Летишь, а посреди леса, в березняке, в кустах, паровоз стоит брошенный…
- Паровоз… Вон, «граф», Кондрат наш, тоже, как паровоз, застрял здесь. Его каким чертом сюда занесло? Граф ведь, говорят, царский, настоящий…Дед чуть ли не тайным советником был при царе…И не шлепнули же его…
- «Граф»! Мели, всё за правду сойдет, не проверишь. Биографию можно придумать. Он у Власова служил. Мужики говорили, добровольно, сам, на Кавказе к немцам перешел. До войны мосты строил, дороги. Немцам что-то выдал. Крестом его Гитлер наградил. За просто так Гитлер кресты не давал. Когда ледники начали таять, так всё и открылось, документы нашли…Не расстреляли из-за того, так он ни в кого никогда не стрелял. Во как! На трех войнах был и никого не убил!
- Тоже брехня. Кого-нибудь да убил. «Граф», и в Первую мировую воевал, и в гражданскую.  У белых воевал, у красных…В швейцарском банке, говорят, миллионы лежат на предъявителя. Кто его отпустит, деньги получить? В родственники бы к нему присоседиться. Не хило кусочком попользоваться…
- Раз метался то к белым, то к красным – жить, сучара, хотел. Всё делал для того, чтобы выжить. И к немцам из-за этого, видать, перебежал, жить хотел. Тех прижали, опять сдался нам…
- Захочешь жить, извернешься не хуже змеи…
- Предателей оправдываешь?
- Какие предатели! Что они предали? Свои убеждения? Он жить хотел! Этим только и выделялся. Был бы, как все – расстреляли. А так сумел по-своему жизнь прожить – уцелел. Чтобы там ни говорили про него, а молодец мужик. Не то переводчиком у немцев был, не то художником…Был в его хибаре, так картины видел…Красиво, природу пишет Речка, деревья…
Виктор, открыв рот, слушал разговор, в котором перебивали друг друга, выкладывали, кто что знал. Иные осуждали, иные злорадствовали, Иные не понимали, как такое могло быть. Да и Виктор пока не старался осмыслить услышанное, он просто запоминал.
Представил Доната, вспомнил, как ходил по пустому лагерю на берегу реки. Такая вот жизнь окружала его.
Он вышел на крыльцо. Бледная сумеречная звезда вспыхнула невысоко над горизонтом, задрожала Азбукой Морзе, точками и тире, что-то хотела донести до него.
               

                42.


Зоя Владимировна вышла от Евгении с чувством, которое сама не могла охарактеризовать. Ну, не назовешь же это чувство завистью? 
Чему завидовать: половинке вагончика, где не повернуться, самодельной мебели или той, которую она, сжалившись, отдала Евгении со склада.
Ни ковра, ни сервиза, стоящего. Зеркала приличного, и того нет. Какая тут зависть! Завидовать можно чему-нибудь не выполнимому, завидовать можно, если человек в чем-то обскакал тебя.
Причины зависти, большие и маленькие,- подоплека их одна и та же, она, в общем-то, от неуверенности в себя.
Мне ли завидовать,- подумала Зоя Владимировна. Жалость, скорее всего, могла возникнуть. А вот как раз жалость и не возникла. Тут что-то другое было.
Три или четыре раза сталкивалась Зоя Владимировна с этой молодой женщиной. Женщина всегда видит в другой женщине соперницу в первую очередь, за очаг, за мужчину, за влияние, за возможность продолжить род. Срабатывает инстинкт, появление на отмеченной территории новой особи, которая теоретически может претендовать на лидерство, настораживает. Это чувство осталось нам от пещерных предков, оно генетически сидит в подсознании, оно сторожит женщину, настраивает критически, заставляет сравнивать, отторгать.
Никуда от этого не деться. И женская, так называемая дружба, это всё равно борьба за лидерство. Незаметная, не бросающаяся в глаза. Всё равно в любой дружбе кто-то верховодит.
Подружки могут превратиться в непримиримых врагов, враги – могут сбиться в стаю, дружить против кого-то. Одного взгляда бывает достаточно, чтобы расставить всё по своим местам.
С Евгенией всё было не так. Какая-то независимость, внутренняя, выделяла ее.
Помнится, первый раз пришла на склад получать выписанное в конторе немудреное барахло: два тюфяка, две подушки, две простыни. Уже тогда отметила про себя Зоя Владимировна, скептически разглядывая молодую женщину, какую-то расположенность. Отметила про себя привлекательное лицо, несуетливость.
Это изливалось из неё. Щедро, бескорыстно. Она не тщилась выглядеть лучше, чем есть, и от этого только выигрывала. Хотя и задавала вопросы какие-то по-детски наивные, и опаска нового места чувствовалась, и не скрывала, что ей все не нравится.
Евгения никого не осуждала, не оговаривала, и про мужа плохим словом не обмолвилась. Ничего не делала, чтобы набить себе цену.  Обычно как, женщины сразу начинают полоскать мужиков. А у Евгении выходило, как в той присказке: попал в стаю – лай не лай, а хвостом виляй.
Возникло чувство раздражения: за длинным рублём приехала. Такие скоро разочаровываются. И почему-то тогда проскользнула мысль, что хорошо бы иметь такую сестренку. С такой поделиться, наболевшим, можно, поговорить, отвести душу.
Возникло ощущение, что Евгения умеет слушать и слышать без пересуда. Такое бывает, прикипишь к человеку с первого взгляда. Причиной этому служит, - вдруг не так посмотрела. Интонация поразила настолько, что через многие-многие дни всплывает во всех оттенках.
Тогда, отбирая на стеллаже вещи, поглядывая искоса на Евгению, не то чтобы с сожалением, больше с любопытством, Зоя Владимировна думала о том, насколько хватит духу у этой молодки в зачуханном поселке. Вагончик без удобств, нужно топить печку, толкаться на восьми квадратных метрах, мерзнуть, изнывать от тоски, справлять нужду в сортире на улице.
Ни черта не предполагает, что её ждет. Через неделю, позже ли, понесет назад всё выданное. Понесет сама или бросит всё, и муж, который теперь не пришел ей помочь, чертыхаясь, перетащит из вагона взятое.
Сколько их, искателей достатка, не чета этой, намного сильнее, романтиков хреновых, испугались трудностей.
Приезжают радостные, довольные, полные надежд, готовые второй карман для денег нашить, а как получат первые заработанные рубли – и начинается брюзжание. Мало платят. Раз они приехали, то с неба всё падать должно.
Глупые мысли лезли в голову. Выделяя одних людей, принижая других – будто в этом состоит цель человеческой жизни.
Каждый своё проживает. Собственную жизнь, собственные радости, горести. Каждый борется за свое существование.
Нанижи на свою нитку жизни миллион бусинок чьих-то жизней, нитка удлинится, но легче не станет. Нитка и есть нитка, твое, оно и есть твое. Не дай бог, на нитке ещё и задоринки образуются, да стоит взять лишнее на себя, какие-то поступки и движения вразрез общественному мнению сделать, нитка перетрется. Чужие бусинки раскатятся. Потеряются одна-две, ты же и виновата в этом будешь.
Зоя Владимировна испытывала какое-то смущение, которое гнетет человека: она будто пытается взглянуть на себя глазами кого-то другого.
Всё время наталкиваешься на чужие взгляды, как бы цепляешься за острые углы. Взгляды сдирает укрывающую пленку. Оголяешься.
Спасает, что, считая себя временными, люди не лезут в душу. Не до того. Тяжелые условия жизни не позволяют.
Сорвавший с места поток, увлекая, не дает времени на передышку. В этом потоке, в гонке за успехом, богатством, счастьем, у каждого своя цель. Есть и общая цель – доплыть, но каждый сам плывет к намеченный им цели. Каждый. Стоит ли помнить этих каждых, кто тенью промелькнёт, царапнет душу? Иной, как облачко на небе с кровяными прожилками, без следа исчезает.
 Зоя Владимировна тогда приметила, что Евгения не копалась в вещах, не фыркала, как это обычно делали другие женщины, придя на склад. Она и не выпрашивала что-то особенное. Но во взгляде, в том, как тормошила, довольная, ребенка, в том, как её маленький мужичок понес, обняв, подушку, как она сама, с какой-то гордостью, какая бывает, когда человек заимеет своё первое настоящее жилье, несла в вагон расшатанный стул, во всем этом чувствовалась какая-то настырность, уверенность, основательность, сила духа.
Да называй это, как хочешь – в этом заключается настоящее женское терпение, уметь вить свое гнездо.
Два ли, три раза она с сыном проделывала путь к своему вагону, и каждый раз Зоя Владимировна смотрела ей вслед. Женщина радовалась тому, что получила.               
Вот и теперь, выйдя от Евгении, Зою Владимировну обуревало смутное волнение. Повернула, было, в клуб. Мужики к празднику норовили закончить зал, но остановилась. Она не знала, что ее остановило. Просто не хотелось потерять то ощущение, какое получила за те несколько минут, что находилась в гостях.
Парой слов перекинешься с человеком, просто помолчишь вместе, а останется ощущение, что выговорилась, облегчила душу. Легко становится. Вроде бы напилась родниковой воды. Ломит от холода зубы, затылок давит, перехватывало дыхание, когда пила, а во рту остался вкус жизни.
Никак не хотелось сунуться с этим новым ощущением к людям.
Грустно оттого, что прождала хорошее, сожаление оттого, что где-то в своей жизни сделала что-то не так, в спешке проскочила свой поворот к настоящему счастью, расплескала полученное. Разве можно такое ощущение нести в грязный барак? Там через раз слышны матерки, на дню сотню раз глазами раздевают.
Зоя Владимировна усмехнулась про себя. Мастер – ломастер! Мастер ведь не человек, это что-то нечто, между молотом конторы и наковальней работяг. У мастера не должно быть эмоций.
Тяготясь своей должностью, даже и не должностью, а неудовлетворенностью, ощущением, что мир, который она создавала, рушится, Зоя Владимировна замечала за собой, что ревностно поглядывает на мамаш, имевших маленьких детей.
Она начала завидовать женщинам, которые сидят в конторе. Не нужно им собачиться с рабочими, упрашивать, уговаривать, соблюдать какую-то дипломатию, срываться на крик, доказывая очевидное. За те же деньги, что получали конторские, ей приходилось наступать себе на горло. «Борзеть!»
Такого раньше не было, как и не было этого ниоткуда взявшегося сожаления, этой грусти.
Бывало, упиваясь своей свободой, независимостью, возможностью ездить по санаториям, покупать всё, что душе угодно, она женщин с детьми считала дурехами, которые не жили для себя. Упустили шанс пожить для себя, связали руки детьми. Нажиться надо, а только потом заводить детей.
Теперь же она непроизвольно косилась в коляску, где сидело или лежало маленькое чудо. Ей хотелось погладить по головке ребенка. Сожаление вызывало чуть ли не слезы.

                43

Жизнь состоит из работы и дома. Каждый человек решает сам, что главное в этой двойственности. Семья – так семья, работа – так работа. Совместить несовместимое нельзя.
На работе, на людях, волей-неволей приходится тонус поддерживать, прикидываться, маску надевать
Отгоняя наваждение, Зоя Владимировна вздохнула и пошла на свой объект. У нее объект- клуб.
Людям отдушина нужна. Встретиться, поговорить, потанцевать, музыку послушать, кино хорошее посмотреть. Клуб нужен.
В конторе склоняли, теребили, что ремонт идет медленно. Как тут ускорить: то одного не хватает, то другого. Худо-бедно, дело двигалось к концу. С помощью уговоров, обещаний, посулов она как-то находит общий язык с рабочими, ладит с ними.
Заставь за двести рублей работать мужика в этих условиях, разве эта зарплата? Какая может быть выработка, если день световой четыре часа!
Зоя Владимировна жалела рабочих, «своих мальчиков». Может, жалела слишком сильно сказано, сочувствовала скорее. В какой-то мере странной жалость эта была. Выборочная.
К одним сразу рождалась привязанность, вроде как прикипала душой. Что-то женское было в этом чувстве. Хотя, может быть, «любимчиков» больше донимала, придиралась к ним, ворчала. Но и прощала.
К какой категории мужика ни отнеси, мужик, он и есть мужик! Мужик непредсказуем. Запить может, загулять, на работу не выйти. С виду мужик что-то значимое представляет. Копни глубже – да любая женщина в сто раз выносливее, терпеливее. Однако, мужчины надежнее.
Подноготную «своих мужичков» Зоя Владимировна знала. Вон, Иван Чербаев, вроде бы, прогульщик, пьяница. Язык - что помело. Ему ничего не стоит задурить голову разговором. Ляпнет такое,- хоть стой, хоть падай. А вот случись что, первый, придет на помощь. Душа у человека есть! Совестливый!
Ушаков, да и…Зоя Владимировна перебрала несколько фамилий, пришедших на память…Неплохие люди подобрались на участке. Все они попадали в категорию работяг. Старые, молодые, холостые, женатые – все они – работяги.
Говорила вот Зоя Владимировна, что знает своих мужичков, как облупленных, разжимала ладонь, все они, как линии на ладони, кто может, тот прочтет, но эти разговоры были лишь для красного словца. Потемки чужая душа – потемки.
Стараться казаться лучше или хуже для мужика не пристало. Тут почему-то вспомнилось, как три месяца назад пару встретила. Гуся да гагару. Ивана Чербаева и Донева.
Прошли три месяца. Чербаев, как был балабол, таким и остался. А Донев изменился. В лучшую сторону, худшую – не ей судить. Если сначала показался совсем мальчишкой, то теперь, несколько, по-другому смотрится. На первый взгляд скрытный, колючий, не подступись. Есть в парне основательность, чувствуется, над жизнью задумывается, въедливый, правду любит.
Правду! Зоя Владимировна усмехнулась про себя. Не битый, так и цепляется за правду. Потыкается, обожмет его жизнь со всех сторон, подножку подставит – вот тогда и видно будет, что за человек
Отчего зависят поступки людей?  Голову сломаешь, прежде чем объяснишь, с чего сделал человек так, а не иначе.
Перебирая людей на участке, Зоя Владимировна добралась до Головина. Пришедшее на ум упоминание о Головине, отозвалось легкой досадой.
По обличью Головин – сердцеед.
 «Родятся же особо отмеченные мужики. Смазливые, сразу внимание притягивают. Усики чертячьи, глаза нахальные. Не смотрит - раздевает.
Все с подковыркой у него. Опаски ждешь, подвоха. Змеиное что-то в человеке: смотрит, и невольно поддаешься гипнозу его взгляда. Чувствуешь, как затягивает он. Не одну, наверное, обольстил. И раздражает мужик, отчуждение какое-то, когда находишься рядом возникает, и томительное волнение»,- так думала Зоя Владимировна, стоя на тропинке возле барака.
Несколько раз ловила себя на мысли, что нравится ей этот мужик, ну, просто нравится. Может, из-за этого, как ответная реакция, возникло придирчивое отношение к нему. Ему бы притихнуть, нет же, смотрит этим своим, ошалевшим от желания, гипнотизирующим взглядом. Вот же взгляд - внутри всё замирает, хочется продолжения.
Зою Владимировну преследовала странная и жуткая мысль, что та половина жизни, якобы хорошая, но несчастливая, ушла, кончилась безвозвратно, стоит она на пороге новой жизни.
Причиной такого поворота в сознании стал сон, из раза в раз снится один и тот же сюжет в разных вариациях. Она его разгадывает одинаково.
Она предчувствует опасность. Опасность похоже была на расплывчатую фигуру какого-то зверя. Она во сне убегала от него, бежала изо всех сил. Саму себя со стороны видела. Видела этот бег, как бы в замедленной съемке. Убежать не могла, и тот, то, что за ней гналось, не могло ее догнать. Радовалась, что черноты вокруг не было. Светлое поле в ромашках, люди в светлом.
Ее ждут перемены. Она сама этого хочет, ждет, готова. Когда в голове заведется свербящая мысль, всегда не по себе.
 Муж…Василий Тихонович. Муж объелся груш. Зоя Владимировна редко, даже про себя, называла мужа просто по имени, все больше по имени-отчеству. Изначально поставила его выше себя. И так все сохранялось.
Что бы там ни говорили, а расчет правит всем. Холодный расчет. «А что же ты хотела, милочка,- усмехнулась про себя Зоя Владимировна,- сама поставила для себя цель окрутить его и окрутила, добилась своего».
С мужем было все устоявшееся. Ни особой страсти, ни безрассудства. Страсть от опаски возникает. Поза слоеного пирожка, наперед знаешь, что произойдет, все его действия.
Муж, конечно, по-своему надежен…был…Был! Пришла на память Ксения Кукушкина, с ее криками, с ее причитаниями, даже синяками. Позавидовать можно, вот где любовь, страсть.
Любовь придумывает в человеке черты, ему вовсе не свойственные. Всякий старается взять как можно больше, а отдать, что могут, отдают как можно меньше.
Женщин, конечно, это не касается, женщина, если любит - все отдаст. Может быть, с Василием Тихоновичем установились такие отношения, потому что детей нет? Если бы можно было родить…
Родить… Если бы горела этим чувством, что-нибудь делала. Из любой ситуации, если приспичит, женщина найдет выход. Чтобы обмануть мужчину, семь пядей в голове не нужно иметь. Пробовать нужно, пробовать. А я довольствуюсь тем, что имею.
В женских делах мужики несведущи. Наговорить, что лечилась, походить для приличия по врачам, пару раз в санаторий съездить, какое-нибудь заключение привезти – да мало ли что придумать можно! Так умные жены поступают.
Читала как-то, что все дети походят на первого мужчину. Это заметили еще в прошлом веке, когда породу лошадей хотели улучшить. Пытались скрестить зебру с лошадью. Не получилось. Но потом, через поколение, удивительно, стали рождаться жеребята с полосками. И после московского фестиваля такое же было. Черненькие ребятишки стали появляться.
Она, конечно, не зебра…От Головина смогла бы родить. Завязать глаза, и отдаться. Красивым будет ребенок. Только, только…Бросить бы все и уехать. Давно надо было в кооператив вступить, давно дом свой где-нибудь был бы.
Ребенок…Уехать бы только сразу. Чтоб в след не оговаривали, чтоб ребенка сплетня не коснулась.
Страдалицей себя Зоя Владимировна не считала. Ну, нет детей, не полезешь же из-за этого в петлю. Судьба такая.
Теткино пророчество забылось за первым поворотом. Тетка ведь не проклинала, предостерегала, даже если это был наговор, то Зоя тогда посчитала, год пройдет, и пропадет наговор.
Год, говорят, наговор держится. Когда впереди уйма лет, не о детях думы.
Она тогда упивалась своей любовью, своей близостью, мужем. Не получался ребенок, так это и хорошо, предохраняться не нужно. Живи, радуйся, пользуйся случаем.
Но ведь страстью сильной не горела. Во всем была какая-то не свойственная возрасту основательность. И ревности не возникало, и любви, из-за которой теряют голову, не было.
Хотелось хорошо жить. Чтобы заработать на кооператив, уехали на север. Здесь пропала тяга друг к дружке. Василий Тихонович пристрастился к командировкам. Ни от одной не отказался. Уезжал даже с радостью.
Зоя Владимировна подозревала, что он завел на стороне женщину для уюта. Ведь как-то проговорился, что она, Зоя Владимировна, неуютная для жизни.
Уйдет Василий Тихонович, уйдет. Не задумается. И останешься одна. Ни кошки, ни собаки. Чудная жизнь. То нравилась, то разонравилась. Другие мужчины посматривают, как говорят, зубами лязгают, а свой на сторону глядит. Обидно.
Мужикам только попади в руки! Сами передерутся, и тебя сомнут, только поддайся им. В каких только компаниях ни гуляла: и подпоить старались, и лестью, как паутиной, оплетали. Такие говорили слова, голова кружилась. И нахрапом, буром пёрли, иной так сдавит своими ручищами – всё, не вывернуться. Бог миловал, в последнюю минуту что-то или кто-то вразумлял. Зачем?
 Кукушкина всех собак навешала, трезвонит, что мужиков, как перчатки меняю. Знала бы она эти перчатки. Переступить черту, раскрыться, почувствовать на своем теле другие руки…А ведь, когда уводила будущего мужа от подруги, тогда не думала ни о какой черте.
Говорят, женщине нельзя не быть в связи, чувственность у нее разбужена. Когда сама виновата, охотнее ищешь вину других.
Впервые Зое Владимировне захотелось выговориться, высказать всё, что накопилось внутри, поплакаться.
«Железная баба, конь в юбке, бессердечная, айсберг в штанах…» И почище слышала в свой адрес. Слышала, но молча проглатывала, делала вид, что это к ней не относится.
Всё чаще и чаще приходит в голову мысль, что время уходит, жизнь получилась, отличная от первоначальных задумок, брошенные теткой в след слова не осуждающие, не проклятые, скорей тётка хотела предупредить, предостеречь, камнем повисли.
Лежат они на душе. И этот камень с годами обрастал мхом, и это инородная, разраставшаяся в ней субстанция, с годами, как вата заполняла, вытесняя женское начало.
Она чувствовала, что нутро корёжилось. Нутро запекалось, и Зоя Владимировна замечала, что стала очень редко плакать.
Муж. Может быть, впервые пришло осознание того, что стоил ли он того, чтобы принести себя ему в жертву?
Вначале было лестно, что он выбрал её, может, она выбрала его. Скорее всего, так. Иметь мужа намного старше себя, не подарок…Ошибкой было её замужество.


                44


Виктор с Иваном прилетели с буровой где-то сразу после обеда. Чувство облегчения и радости, что наконец-то снова очутились в поселке, что слепили сарай до наступления настоящих холодов, переполняло. С Никифоровичем мирно распрощались. Нормальный мужик. Бог с ним, что задержал еще почти на неделю, заставил стенку дизельной утеплять. Это теперь в прошлом, это больше не казалось издевательством.
С вертолетной площадки до барака, под пронизывающим морозцем, да обжигавшим ветерком, мигом добежали. Расшвыряли ногами снег возле двери. Несколько минут провозились с замком, пытаясь провернуть ключ. Замок замерз. Пришлось подпалить факел из бумаги, отогревать замок.
Первое ощущение, когда зашли к себе, было, что они очутились в погребе. Комната выстыло. Разве что инея на потолке не было.
Тридцатиградусные морозы с непривычки – холодрыга. Промораживают всё живое и душу в том числе. Землю, толком не прикрытую снегом, калило, корежило и пучило.
На земле пупырки повыскакивали, звон и треск стоял.
Ветки деревьев изморось покрыла, будто капли холодного пота выступили. Это потом, когда снега навалит, мороз как бы отступает. От снега, вроде, теплее становится.
- Сучий потрох,- сказал Иван, скребя щетину отросшей бороды, срывая сосульки. - Как в пещере. Хукалки, как на улице.
Иван бросил в угол рюкзак, спальный мешок, заглянул в ведро, стоявшее на скамейке, присвистнул.
- И вода замерзла. А. всё одно новую приносить надо. Эта протухла. Ты, Витек, затопляй, нагоняй температуру, а я в общагу сгоняю. Может, сугрев раздобуду. Надо же обмыть приезд, как-никак живые вернулись. Да нам, за такой труд звание героев светит… Спроворь чего-нибудь из жратвы. Кашу, там, разогрей, чаек…Я скоро…
Иван ушел, как он выразился, прозондировать атмосферу насчет денег. Праздник на носу, а в кармане не шуршит, да и вообще…
За те дни, что отсутствовали, всякое могло произойти. Мир мог перевернуться. Хотя, всё, что касалось мира, было где-то далеко. Проблему жизни на Марсе, банановые перевороты – это можно обсуждать сытым, в тепле, маленько под балдой.
Заталкивая в топку дрова, Виктор похвалил себя, что перед отъездом расколол чурбаки.
Дрова схватывались нехотя, постреливали, пламя шипело, пыхало, плита немного дымила. В трубе скоро загудело, потянуло теплом.
Виктор пододвинул табуретку, снял один из кружков, поставил сверху ведро с водой оттаивать, сел напротив полуоткрытой дверцы. Выставил ладони к теплу. Отсветы пламени колебались на стене, сумрак в комнате вроде бы стал гуще.
Вот и опять он в своей комнатушке. Как старуха из сказки Пушкина сидит перед печкой, как перед разбитым корытом.
Перевернуты страницы, на которых кто-то записал жизнь на буровой. Со знаком плюс отметил те дни или сминусовал, кто знает. Особо героического ничего не произошло. Разговоры запомнились, лось, сама буровая, указательным пальцем торчащая в небо.
Прожил там все дни без нытья, не торопил события, не старался забежать вперед. Была возможность и подумать, и разложить всё по полочкам. А разложил ли,- это еще разобрать надо.
Хорошо топить печку под крышей своего дома. Усмехнулся тому, что подумал и считает этот барак своим домом.
День - это белый лист, ожидание. Завтрашний день – тоже белый лист. Дни на буровой проскочили быстро, а итог их какой? Что изменилось, что нового получил? В чём отличие? Чем? Мучило смутное предчувствие чего-то волнующего.
Приблизился он хотя бы на один шаг к тому, что ему предначертано?
Главное, наперед ничего не узнать. Всем правит его величество - случай.
Задним числом можно объяснить всё, или почти всё, но ведь объясняешь то, что уже случилось. Случилось с ним, может случиться и с другим. Новые люди, новое окружение, новые возможности, а съедают одни и те же мысли.
Стоило ехать, чтобы вновь и вновь катать во рту голышок-камешек, который он не в состоянии раскусить.
Виктор смотрел на огонь. Тоска не тоска, грусть, это и грустью назвать нельзя. Теперешний он, конечно же, не тот меланхолик, что часами смотрел в школьное окно. Месяцы здесь не прошли даром.  Выскребли, вывернули изнанку. Но хочется чего-то. Всё не то!
Поворошил в печке дрова, подкинул полено. В ведре лед оттаял по стенкам, всплыл кверху. Виктор нацедил в кружку воды, напился. На крыльце послышались шаги.
- Какого хрена в темноте сидишь! Тут такое! Свет провели.
Иван довольно потопал валенками, развернул скамейку, взгромоздился на нее, начал вкручивать лампочку в патрон.
Виктор, ещё тогда, в первый день, как зашел в комнату, подивился этой электропроводке. Проводка была старая, в тряпичной оплетке, на фарфоровых изолятора. С тех времен осталась, когда строили железную дорогу. Его тогда поразило, у зэков был свет, а строители коммунизма при керосиновых лампах жили.
- Цивилизация, мигомоментально,- говорил Иван. - Я лампочку в общаге выкрутил. У них свет, а у нас что?! Жизнь в потемках не для нас. Люди в космос летают, а мы шаримся, как медведи в берлоге, с лампой. Теперь, кайф! Ты тут, давай, шевелись, не кисни. Кишки в животе с голодухи ворочаются.
Иван щелкнул выключателем.
- Во, как у Проньки! Получка намечается. Наши все в клубе пашут. Пойду отмечусь. Намекну, что за ударный труд нам не хило б премёшку выписать. Может, отгулы дадут, без выходных пахали. Может, письмишко пришло, может, газетенку раздобуду. Давай, трудись.
Иван снова убежал. Виктор долго смотрел на лампочку. Несколько раз щелкнул выключателем. С непривычки щурился.
Писем из дому не было с тех пор, как сюда приехал. Пока из этой дыры письмо дойдет с адресом, пока ответ напишут, пока снова сюда привезут…
Налил чайник, поставил его на плиту. Принес из тамбура насквозь промороженные банки с тушенкой, гречневой кашей. Солидол, которым банки были покрыты сверху, даже не лип к рукам. Ножом вырезал крышку, вывалил содержимое на сковороду. Каша зашкварчала, аромат наполнил кухню.
Чтобы убить время, принёс с улицы таз снега, рассыпал по полу и принялся подметать. И воздух станет чище, и пыль, что накопилась в их отсутствие, не будет подниматься.
Старательно мел почерневший снег, когда в дверь постучали. Решив, что это Иван прикалывается, на радостях, что бутылку достал, крикнул: «Наши все дома!»
В кухню зашла Евгения. Виктор, как поднял голову, не разгибаясь, с веником в руке, так и застыл в этом положении.
- Хозяйка уже за уборкой,- пошутила Евгения. - А я пробегала мимо, гляжу, свет горит. Снег на крыльце утоптан. Думаю, прилетели. Дай, спрошу, когда перевахтовку ждать. Может, чего мне передали.
Евгения частила, словно торопилась уложиться в отведенное для разговора время.
- Тепло у вас, дух живой чувствуется. Запахи как в ресторане. А чего один? Где напарник?
Виктор, сам не зная отчего, начал медленно краснеть. Не из-за того, что его застали с веником. Всего минуту назад он подумал об этой женщине.
Сколько раз представлял встречу с глазу на глаз. Он и она. Торопливо смел почерневший снег в кучку.
Евгения стояла у двери, держась за ручку. Этим показывала, что заскочила на минутку, для того, чтобы поздороваться, и готова убежать по своим делам.
Их глаза встретились. Что для другого показалось бы вздором, ничего не значащим фактом, просто любопытством, для Виктора высветилось, как святая истина. Так не мог смотреть равнодушный человек, заскочивший на минутку отметиться. Женщина смотрела приветливо и чуточку настороженно. И испуганно, и с какой-то радостью.
- Проходи,- несколько запнулся Виктор, и добавил,- те. Иван пошел узнавать, а я…я,- он развел руки. - Прилетели, холодрыга, ничего готового нет, всё замерзло…Вот, хозяйничаю…Да,- воскликнул он,- я Сашке кораблик сделал, просил же. Вечером нечего делать было…
Виктор полез в рюкзак, вытащил лодочку.
- Плавать будет. Можно и мачту приделать…
- Заказ Сашкин выполнил, а мне что привез? Мне? - улыбаясь одними глазами, спросила Евгения.
Они смотрели несколько минут друг на друга. Именно в эти минуты произошел перелом, взгляд ее приобрел какую-то грусть. Евгения выпустила ручку двери, затеребила отворот пальто, потупилась. Виктору захотелось сжать ее пальцы, прижать к лицу.
Он отыскивал на ее лице то выражение удивления, которое было в тот первый раз, но прежнего ничего не было. Она была другая, та и совсем другая.
Ее лицо раскраснелось от мороза. Из-под вязаной шапочки выбилась черная прядь волос.
- А мне что привез? - повторила Евгения каким-то хриплым от волнения голосом. Может быть, ему только так послышалось. Хотел услышать. Было видно, как лицо ее насторожилось, увеличились глаза, лицо изменилось. Выжидательно глядело на него ее побледневшее лицо, трепетавшее неуловимым трепетом.
- Себя,- ляпнул Виктор, скованный молчанием, нисколько не думая о реакции на сказанное, о последствиях. Он вообще в тот момент ни о чем не думал. Он стоял и смотрел на женщину, потом сделал два шага вперед.
- А я,- она хотела что-то ответить, подняла руку, словно хотела дотронуться до его плеча, но тотчас отдернула ее, и грустная печаль плеснулась в уголках глаз.
Опомнившись, Евгения натянуто засмеялась, стараясь этим смехом скрыть растерянность. Несколько секунд освобождалась от как бы тяготившего разговора, сказала:
- Я – последняя буква алфавита…Холодно на улице. Непривычно. Пойду, обрадую сына. Вспоминал, как-то шли мимо. Ну, будьте счастливы…
Захлопнулась дверь. Виктор продолжил стоять истуканом. Смотрел на то место, где, кажется, в воздухе сохранялась её пустота.
Чудно, только что была, залетела неожиданно, чтобы в чем-то удостовериться, и исчезла.
Виктор механически помахал веником, остатки снега замел на фанерку, потоптался возле двери. Тронул пальцем ручку, за которую она держалась. Всё было в тумане.
Они о чем-то разговаривали, что-то поведали друг другу. Но было такое ощущение, что ими не было произнесено ни слова. Кажется, она упоминала мужа, это было причиной зайти…А это ли? Не уловка ли это?
Голос, только что звучащий в комнате, теперь почему-то слышался как бы издалека. Всё зыбилось, переплеталось, толкалось по углам…Виктор тряхнул головой, отгоняя наваждение
- Чего, как не родной, у двери топчешься? - сказал, залетая в помещение, запыхавшийся Иван. - Все обегал. Всех видел. Атмосфера, напряженная. Мужики недовольные. Темнят с получкой. Наобещали воз и маленькую тележку, а по всему, дырку от бублика получим. Мы с тобой в чём-то выгадали. По двенадцать часов нам в табеле проставили. Зря бочку катили на начальство. Не подвел Никифорович, табель передал. Зоюшка недовольна, долго, по ее разумению, пропадали. На медальку рассчитывать нечего. Премёшку, наверное, выпишут. К тебе кто-то заходил? – Иван частил, чего с ним раньше не было. Выкладывал всё, косясь глазом на сковородку с кашей. - Дух не наш.  Женщиной сквозит…
- Соседка заходила, про мужа спрашивала…
- Которая соседка? Про Семена, что ли, спрашивала? Гляди…Баба в дом приносит, мужик из дому уносит. Впрочем, нам кроме цепей терять нечего, вольные казаки, и на соседок хватит. Почаще пусть приходит, глядишь, что и отломится…Есть хочу.
Иван налил в рукомойник воды, потер мылом руки, забрякал соском.
- Знаешь, чего тигра в юбке удумала, скамейки нас хочет отправить на берег делать. Никто не хочет ехать за такую зарплату.
«Там и доски есть, и инструмент у Кондрата позаимствовать можно, и место, где колотить».
Я Зоюшке на полном серьёзе ответствую. что только вернулись, печку не протопили, а она: «Войдите в положение, надо, мальчики. Не обижу в зарплате».
Ну и хрен с ней! Сказала, что на берег отвезут. Поедем! Чем в клубе толкаться, угождать… Посмотрел бы на ту атмосферу. Торопят, торопят, пальцем тычут в каждую щепку. На буровой спокойнее было.
Шанс есть к сейсмикам на лыжах смотаться. Затариться на праздник пойлом. Мужики заяву уже сделали.
- Запал, Витёк, нравится женушка Семена? - без перехода спросил Иван,- бабенка приятная. Я б со всей душой…Только…
Иван не договорил. Пододвинул к столу табуретку, поставил на доску сковородку с кашей, кивнул головой.
- С приездом. Вытащи-ка из кармана пузырек. Ксюха выделила. Ксюха нынче свободная. Всем отставку дала. Холостякует. Петьку выставила, достал тот своими медалями. Говорит, ходит, значкист хренов, трясет железом, как ветеран войны. Чего-то еще начудил Кащеев. Не то украли у него что-то, не то поучил маленько Зою Владимировну. Толком разузнаю, так скажу. Ксюха приглашала скрасить ее одиночество. А что, и пойду. К нам с душой, и мы с ёршиком. Ну, будем!
Иван зажмурился, провел, сопровождая пальцем скатывающуюся водку в желудок.
 - Ты, это, я тебе малёк плеснул. Выпей, а то потянет на приключения. Давай, Витек! За мир и дружбу, хороший ты мужик, но не орел!
Водка ударила в голову. Сделалось легко и просто. Жизнь без заморочек, что казалось бы, проще.
- Что, Вань, так в глаза и бросается, что я не орел? - спросил Виктор.
Иван, прежде чем ответить, налил снова себе в стакан. Помедлил, плеснул немного Виктору. Выпил, крякну. На его лице проявилось выражение человека, знающего себе цену, не забывающего этого.
- Потому ты не орел, что больно много думаешь. Пока раскладываешь все по полочкам – время уходит. Когда мужик больно рассудителен, да на хрен он такой нужен! Момент ловить нужно, а ты…Понравилась баба - действуй. Не получится – отползешь. Так хоть уважать себя будешь. А эта, раз пришла, значит, созрела. Значит, хочет, просится. Вот и пробей её защиту. А ты, как кобель на цепи, крутишься, роешь землю, а толку? Или рви цепь, или в будку лезь…
- Много бы понимал,- ответил Виктор.
- Много не много, а твой расклад улавливаю…Вонзи в себя рюмашку, я б на твоем месте…
- Сам знаю, что на моем месте делать. Ты на своем делай…
- Мое место Ксюха освободила, я приглашение получил. А тебе на нос вешать приглашение надо…Соседка приходила, а он…Семена, что ли, жалко? Не жалей…Бабу жалеть надо. Мужика жалеть нечего…На то он и штаны носит…
- Хватит.
- Я и говорю, не шишляй. Загодя соломку норовишь подослать. Жить надо: бьют – беги, дают – бери. Как будет, так и будет.  Ты еще, как зеленый помидор в валенке…Бабы не любят добреньких. У них изначально заложено подчинение…Есть в тебе это,- Иван повертел в воздухе растопыренной ладонью. - Я все приглядываюсь. А про баб не переживай. Такая сущность, если страсть в бабе разбужена, она из любой ситуации вывернется, она…О чем думаешь?
- О смерти,- буркнул Виктор. Как-то неприязненно посмотрел на Ивана. – С тобой только о смерти и думать.
- Ну, думай, думай. Я пошел…Тресни тебя сейчас молотком по темечку, из дырки точно клубок сомнений, как шаровая молния, вытечет…Вот любитель усложнять всё…
Иван поднялся. Постоял, посмотрел на недопитую бутылку.
- Пошли в общагу, в картишки перекинемся, посидим, новости обсудим…Пошли, а то будешь тут киснуть. Время убьем. К Ксюхе еще рано идти…
- Ты ж сказал, что в гости нужно идти, вот я и пойду…
Иван посмотрел на Виктора, усмехнулся 
- Назло, учти, ничего делать нельзя…Он пойдет в гости, а дверь тебе кто откроет?
Иван махнул рукой. Закрылась дверь. Виктор остался один.

                45
 
Перед ним было два выбора: отправиться вслед за Иваном в общежитие, убить там несколько часов или вот так прямо собраться и пойти в гости, прояснить ситуацию. Не выгонит же она.
Ну, не откроет дверь, ну и что, повернулся и ушел.  Значит, не судьба! Можно было и просто завалиться на топчан, заложить руки за голову, уставиться в потолок и лежать, поглядывая на лампочку, пока не сморит сон.
Виктор не замечал, что разговаривает сам с собой. Внезапно поймал себя на мысли, что бормочет что-то рифмованное, вроде стихотворения.
                Я к тебе хочу хоть на минуту,
                Лишь на миг ворваться, встретить взгляд.
                Чтобы никакой на сердце смуты –
                Лишь глаза, а там опять назад.
                Я к тебе хочу на вечер целый,
                Добежать, добраться, добрести,
                Ласково обнять тебя за плечи,
                Губы твои жаркие найти…
                Я к тебе хочу на всю неделю,
                Быть с тобой, узнать тебя, понять,
                Позабыть и про твою несмелость,
                И твою усталость разгадать…
                Я хочу к тебе на месяц целый,
                Чтоб за кратких тридцать дней,
                Ты бы снова молодо запела,
                И опять поверила в людей…
                Я к тебе хочу до самой смерти,
                Чтобы быть с тобою заодно…
Виктор несколько раз повторил про себя эти строчки, возникшие ниоткуда, отражавшие его теперешнее состояние.
Строчки вобрали и его нерешительность, и сомнение, и тайную страсть, тайную для него, но не для Ивана. Иван давно раскусил сущность происходящего с ним.
Вон, даже стихи полезли. Конец ещё придумать бы.
Собственно говоря, что происходит? А ничего! Обязательства брал? - нет. Должен что-то? - нет. Вся дальнейшая жизнь зависит от визита в вагончик? Зависит, не зависит, какое дело!
Виктор понял, что не может не пойти. Потому что так надо, потому что ее визит - знак, а знак этот имеет значение только для того, кто это понимает.
Он торопливо убрал хлеб, составил бутылку на пол сбоку стола, передвинул чайник на кирпичи. Плотнее прикрыл дверку плиты.
Поплескался под умывальником, наскоро вытер лицо, руки. Все это делалось механически, по какому-то ритуалу, не требовавшему сосредоточенности. Часы показывали начало седьмого.
Присыпанный снегом, придавленный морозом, в вечерней полутемени поселок выглядел безжизненным. Заледеневшие стекла в окнах отражали электрический свет, казались матовыми.
Светила луна. Водянистая синева неба не казалась бездонной. Натоптанные тропинки от крылец, сбегались в одну, чтобы потом снова разбежаться в разных направлениях. К ночи мороз усиливался. Снег хрустко поскрипывал. Но этого Виктор как бы и не замечал.
Крыльцо пристроя вагончика, в котором жила Евгения, было чисто выметено. Светилось окно. Виктор потопал ногами, отряхивая снег. Отодвинулся край занавески. К стеклу прильнуло лицо Сашки.
- Кто? - спросила Евгения и, помедлив, открыла.
Виктора поразило ее как бы отчужденное лицо, на котором читался немой вопрос: «Зачем пришел?».
В первые мгновения Виктор не знал, как себя вести, пробормотал, что вот, пришел. Это было его первое посещение женщины.
Он заранее не предвидел вопросы. Даже если бы и предвидел начало разговора, всё равно не нашел бы что ответить. Он, собственно говоря, не знал, зачем пришел.
- Заходи…Сидим вот закрытыми, а то, не ровен час, завалится какой пьяный. На отшибе живем.
Евгения пропустила Виктора внутрь. Он, пригнувшись, переступил порог. Снял шапку. Сашка, в валенках, в свитере, стоял, держа руки за спиной, потом вытянул правую руку вперед с зажатой в ладони лодочкой, повертел ею.
- А у меня что есть! Ты сделал?
- Раздевайся,- просто сказала Евгения.
 Куда-то пропала отчужденность. Женщина, вроде бы как, ждала гостя. По тому, как бросила на Виктора быстрый взгляд, да как усмехнулась по-девичьи смущенно, можно было понять небольшую растерянность. Но она была как тень.
- Чай пить будем…Я забежала к вам, думала, что мой передал чего, деньги или писульку какую…А он и не подумал… Я теперь всё, работаю…Готовим клуб к праздникам. Садись. Вот мебелью обжилась, выпросила две табуретки, притащила, и ногу об них ночью разбила. В этой теснотище только мебелью и обзаводиться. Я помню, я -  должница. За тамбур так и не выставила. Рассказывай…
- Что рассказывать? - спросил Виктор.
Он никак не мог избавиться от неловкости. Старался не смотреть на женщину, и в то же время видел ее всю. Он, наконец, снял полушубок, повесил его на гвоздь за дверью,
- Говорить в общем-то нечего…Родился, учился, сюда приехал, сарай построили – разве это интересно,- перечислил он вехи своей недолгой жизни.
- Для кого как! Для меня интересно. Как вот, например, возникло желание сюда приехать,- сказала Евгения. - Где родился, кто родители, как учился…Садись…
- С чего поехал?! А вот и не знаю с чего. Сам пытаюсь понять…
Евгения принесла чайник. Налила в кружку кипяток, пододвинула заварной чайник, сахарницу. Села, облокотилась на стол, посмотрела в лицо Виктора, покусывая ноготь большого пальца. Вроде бы как усмехнулась, или это только показалось Виктору.
- Не больно разговорчивый гость, другой бы соловьем разливался…Значит, по-суворовски: «Жив, здоров, учусь. Суворов»
«Жив, здолов, учусь. Суловов»,- повторил, засмеявшись, Сашка. Запрыгал на одной ноге, повторяя одно и то же.
- Лет-то, тебе, Суворов, много? - спросила Евгения. - Армию отслужил?
- У – у,- мотнул отрицательно головой Виктор. - Не взяли, ногу сломал, боролся с одним, потянул его назад, а там ямка, перелом какой-то сложный заработал. Загипсовали, а вывих не вправили. Подворачивалась нога…Нестроевой…Пожизненный рядовой. В военное время в обозе патроны подвозить буду…А могли бы и взять…
- Что так?
- По повестке явился в военкомат, там бумаги мои повертели, в пакет сложили и велели ехать со всеми на сборный пункт в область, мол, там комиссия решит – забирать или оставить. Пока ехал, идти в армию хотел, а на сборном потолкался среди парней и почему-то тоска меня обуяла. В госпиталь с пакетом пришел, свою кривую ногу вывернул, как она вывернута после гипса была, и шкандыбаю. Поднялся на второй или третий этаж, нашел кабинет, отдал врачу пакет. Тот расспросил, как перелом произошел, что беспокоит, велел пройтись по кабинету, я прошелся. Отправил меня на рентген. Посмотрел снимок, полистал справочник, бумажку написал. Иди. Посоветовал, спецобувь, носить, чтоб нога не подворачивалась. Она и правда, у меня сначала подворачивалась. Идешь, раз, как надломится. И шишка сразу сбоку выплывет. А потом ничего, натренировал. Теперь вроде и не заметно.
- А говоришь, нечего рассказывать. Только ты это придумал с вывернутой ногой…Представляю, как по коридору шкандыбал!
Евгения засмеялась чудному слову. Виктор кинул на нее быстрый взгляд и тотчас же опустил глаза. Он чувствовал смущение от рассказанного. Вроде как симулянт он выходит.
- Сюда как попал?
- Сюда? - переспросил Виктор. - Да в институт по конкурсу не прошел. На вокзале выбрали с братом название станции почуднее, вот и приехал. Нет у меня ничего героического, примитивное всё: и нога, и институт, и жизнь здесь. Мечтал о героическом, а строю сараи. И ничего с первого раза у меня не выходит, какой-то я…
- А меня муж привез. Знала бы, что такое Север, ни в жизнь не поехала бы. Хотя жить-то можно…- помедлила, помолчала. - Не везде только можно быть счастливой. - Отвернулась к окну, где сквозь неплотно задернутые занавески в стекле отражался стол, чайник, Виктор.
– Я после семилетки на фабрике швеёй работала. Шкодили. Веселая подобралась из нас там бригада…А потом черт дернул на стройку ехать, замужество, сын родился. Этот вот хулиган,- притянула к себе Евгения Сашку. - А потом вот сюда… Не раз возникало желание все бросить и уехать. Не уехала. Сижу, жду чего-то… Да ты пей, пей чай. Слушай и пей. Помнишь, когда тамбур начинали делать, этот еще пьяный, теперь-то знаю, что он Головин. Он, когда выступал, как сказал, что тебя Виктором зовут, так меня как током стукнуло…
- Почему? - спросил Виктор.
- Да так,- пожала плечами Евгения. - Долго рассказывать. Как-нибудь. Если случай представится. Расскажу…
- Я вас в порту, в Салехарде, видел,- сказал Виктор,- на посадку шел, а вы у справочной стояли…Запомнил…
- Ну! – только и сказала на это Евгения. - Ты досказывай…
- Случай представится, расскажу…
- Вот какой…Случай ему нужен…А если не будет больше случая…
- Будет,- уверенно сказал Виктор. - Я, наверное, пойду. Знаешь, я стихи, кажется, сочинил. Само вышло. И он, сбиваясь, бестолково, смущаясь, с остановками, прочитал строчки.
                Я к тебе хочу хоть на минуту,
                Хоть на миг ворваться, встретить взгляд.
                Чтобы никакой на сердце смуты…
                Лишь глаза, а там опять назад….
Прочитал, сбиваясь, бестолково горячась, смущенно, перевирая слова…
- Мне плохо без тебя,- без перехода сказал Виктор.
-Мне тоже плохо, как бы повторила, не относя ни к кому, Евгения.
- Так чего ж?! - дернулся Виктор.
- Знаешь, ты, наверное, не приходи больше…Ни к чему,- Евгения приложила ладонь к горлу. - Пожалей меня…Я старше, у меня сын, муж. Для тебя эти визиты – открытие нового, а я…Ты варианты прикидываешь, а мне. Понимаю, что нравлюсь, но не приходи. Не хочу, чтобы потом ты меня презирал, а может быть, и ненавидел. Да и лишние разговоры ни к чему. И так с мужем, как кошка с собакой, живу. Уеду я.
- Ты злая…
- Злая,- согласилась Евгения. - Будешь злой, когда в подушку плачешь…
Виктор опешил от ее слов. За что он должен ее презирать? Что он сделал такого, чтобы сходу ему было отказано её видеть? Неужели она уловила его растерянность и нерешительность? Чего она боится?
Слов о любви сказано не было…Что в её прошлой жизни было такого, что заставляет с опаской на всё смотреть? В чем его вина перед ней…
Иван, тот бы сразу нашёл ответ. За себя она боится. Недосказала, отчего её как током ударило.   Может, предвидя что-то, женщина ведь наперед чует, она на «потом» предусматривала, заранее расставляла акценты?
Взгляд Виктора задержался на картинке, висевшей на стене. Рисовал, по - всему, любитель. Но было в рисунке настроение. На куске фанеры было нарисовано озеро, розовый закат. Вдавались в воду мостки, и одинокая собака сидела на краю мостков, куда-то глядела вдаль.
На воде тени, смазан окаем, блик играет. Грустью веяло от рисунка. Грусть и ожидание.
- Да, чуть главное позабыла спросить,- сказала Евгения,- мужиков на праздник вывозить будут, что там, на буровой, говорили?
Виктора почему-то царапнуло, что Евгения, говоря о мужиках, не назвала при этом мужа по имени. Так говорят о знакомых, но никак не о близких.
Он почему-то отметил про себя, что и интонация, и недоговорки, и даже заминка в разговоре им воспринимаются, расшифровываются несколько в другом смысле, чем первоначально он слышал.
Может быть, это было из-за того, что он так хотел услышать. И еще он успел заметить в быстро спрятавшихся от него глазах тоскливую загнанность.

                46

Евгения сама удивилась тому, что голос ее во время всего разговора звучал совершенно спокойно и даже немного насмешливо. Даже когда заявила Виктору, чтобы он больше не приходил, и тогда голос не дрогнул. А ведь хотела сказать другое.
Нет ничего мучительнее, чем врать самой себе. Внутри все звенело, запеклось. Нутро плакало. Ей хотелось, чтобы он сидел, как можно дольше, читал свои стихи, краснел, но кто-то, тот, кто руководил изнутри, диктовал совсем другое, помимо ее желания.
Она видела и неопытность Виктора, и мальчишеский максимализм, и любопытство, и прикрытую показной независимостью нерешительность. Смешно и одновременно грустно было ей это видеть, зная, что ничего между ними быть не может.
Она подтрунивала над парнем, но ни на минуту не забывала того, как он на ее нелепый вопрос, как он и с языка сорвался, разве замужняя женщина должна спрашивать у парня, что он привез для нее, не задумываясь, ответил: «Себя!»
Гром среди ясного неба! Услышав такое, почувствовала, как подкашиваются ноги. С этим коротким словом вернулось детское ощущение счастья, которое полнило ее много-много лет назад.
«Жаль ты моя» - говорила когда-то бабушка.   «Жаль». «Привез себя!»
Связались слова воедино. А что в них общего? Общего ничего нет.
Жаль, жаленье, привез себя – это и есть, наверное, немногословная русская любовь. Чем дальше тогда отходила Евгения от крыльца, тем сильнее подступали к глазам слезы. Если бы не мороз, она наверняка заплакала бы еще там, на улице. А от мороза всего лишь ресницы слиплись.
Кто ей говорил такое? Да таким бесшабашным тоном, задорно, вызывающе, глядя прямо в глаза. А ведь сказал, бросил всего лишь, не понимая, что говорит, короткое слово. В отрыве от той минуты, оно пусто, абстрактно. Оно – пошло. А в то мгновение оно вместило в себя всё, заменило многостраничные излияния. «Себя!»
Вечно, наверное, любить нельзя. В конце концов, словесная любовь из первоначального значения этого слова, переходит в новое значение. Уважение, жаль. Оно обрастает, как днище корабля, ракушками, оно другим содержанием наполняется.
Не все ли равно, на минутку полюбил, на час, день ли распирает тебя от неожиданно возникшего чувства – меры-то у любви нет.
Ни к метру, ни к литру, ни к килограмму это чувство не привяжешь. Пережитое мгновение дороже года. И дороже этого мгновения ничего нет.
Несуразность своего состояния Евгения видела в том, что она не могла объяснить, что с ней происходит. От неё требовали, ждали, подводили к тому, чтобы она отдавала себя.
Человек должен отдавать. У него и руки так устроены. Хочешь, не хочешь. Это во всём. Всегда. В детстве, когда работала, когда замуж вышла. Всегда уступала.
Никто не знает, сколько слез выплакано.
Не забыть, как неделю старалась избегать встреч с Семёном.  Все казалось, что грех на лице оставил отметину. Малодушная дура, предала мечту.
Ходила, опустив голову, стараясь не глядеть людям в лицо. Потом, а куда деваться, ту перемену она до сих пор не может объяснить, почему первая близость так обезоруживает, делает безвольной, послушной, снимает завесу стыдливости, она встретилась с Семеном. Расплакалась. Семен долго успокаивал, говорил о любви.
Какая же она дура была. Она посчитала, что полюбит. Её, как побитую и выгнанную хозяином собаку, потянуло опять к хозяину. Не хуже он был остальных. Судьба связала с Семеном. Кто его знает, что тогда двигало поступками! Не надо было бояться!
Кругом долдонят одно и то же: жизнь, жизнь… А что такое жизнь? С чего так, жизнь всегда как бы в тягость. А вроде бы, идешь не по правильной дороге.
Для одного – правильная дорога, для другого – так себе. Выбирать правильную дорогу нигде не учат, ни в школе, ни дома. Задумываться о жизни начинаешь, когда уже святошей себя не чувствуешь, когда цинизм укоренится. Кучу наделаешь ошибок,-  проблески опыта проявляются.
Что можно отнести к святому и не замаранному? Сын. Мечты, и те, какими-то куцыми стали. Воспоминания?
Что вот если сравнить, нашла больше или потеряла за все эти годы?! Любовь потеряла.
Любовь в том виде, какая зарождалась в ней, какую она готова была выплеснуть на любимого, такой уже нет.
Из обломанного дерева что-то и может вырасти, но «что-то» не будет прежним деревом. Сучки другими будут. А для женщины важно сохранить, первоначальное состояние.
Слава, почет, богатство. Хорошо, когда всё это есть. Дети. А жить-то нечем.
Работа. Работу везде найти можно. Расскажи где-то. что в вагоне без отопления живу – засмеют. Долг? А что это такое, в чем он состоит? У кого я занимала, думала Евгения, что на себя взяла?
 «А мужа нисколько не передёрнуло, легко он воспринял моё заявления уйти,- подумала Евгения. - Не возмутился, не стал разубеждать. Встал, и ушел. Ему на вахту надо! Нет, что-то он говорил, но я не услышала».
Всегда так! Обидное говорится не со зла.
«Виктор совсем ещё мальчишка! - подумала Евгения. – Не понимает разницу в годах. Ему-то чего, чемоданишко взял с майкой и трусами – вот всё богатство. А у меня сын, годы замужества. Годы не прошли даром. Он-то думает только о себе, он и слушает только себя».
 Для многих, понимание другого человека – это, в первую очередь, слушать с сочувствием, поддакивать.
Мысли, сделав круг, вытянули кончик непроговоренного. Совсем еще мальчишка. Ему плохо. Стихи сочинил. Хорошие стихи. Надо же, мальчик влюбился. Сказал, что я злая. Будешь злой. Ему ничего не стоит плюнуть на всё, на традиции, на мораль, на приличия. Так нет у него ничего этого. А мне? Сто раз подумаешь, прежде чем чувствам волю дашь. Здесь же ничего не скрыть. Всё на виду.
На минутку бы почувствовать себя счастливой.
«Дура! Что даст та минутка? Что даст, то и даст! Что даёт другим… Утеху. Многие так поступают. Что будет потом, об этом не стоит и думать. Всё равно ведь уеду. Может, до конца дней буду помнить…Увезу это с собой…
Евгения унесла на кухонку кружки, сполоснула их, поставила на полочку. Открыла дверку плиты, поворошила внутри кочергой. Делала все механически.
Она пыталась разобраться в себе, но ничего утешительного не выходило. Сердце щемило от грустной мысли. Отчего одним так много дано, а другим так мало?
Вновь и вновь возвращалась к мысли, что единственный выход из тупика - это уехать.
Ну, да, в какой-то момент она будет смешно выглядеть в родительском доме. Получит долю осуждений. Но ведь, может, она перестанет чувствовать, что теряет себя.
Одним осуждением больше, одним меньше. В осуждении разве дело? Никакое осуждение не может сравниться с той болючей болью, которая разрывает ее. Поговорят и забудут.
Судачат о поверхностном. До сути не всякий докопается. Склонять – нет причины: замужем была, не нагуляла ребенка под забором. Не задалась семейная жизнь,- разошлась. Не она первая, не она и последняя.
В любом случае оправдание есть, всё можно свалить на мужа. Пил. Бил. Изменял.
Евгения подосадовала, что не убереглась. Ещё, дура, проговорилась мужу. Срок маленький, женщины хвалили экспедиционную врачиху.
И этот на голову свалился. Влюбился! Правильно, что отставку дала. А перемен хочется. Хочется безрассудно любить, быть любимой.
Евгения усмехнулась, вспомнив, как Виктор рассказывал про сломанную ногу, про то, как шкандыбал по коридору военкомата. Придумал, приукрасил. Фантазии в голове. Учителем поработал. Какой из него учитель! Хватило ума променять школу на стройку. От себя сбежал. Уехал за сотни километров.
Почему? Что двигает поступками? Не сломал бы ногу, не приехал сюда, не приехал бы сюда – она его и не встретила бы. И не было этих мучительных минут, и не грыз бы её червь сомнения.
Встретила – не встретила, не в этом суть. Этот парень вернул её на исходный рубеж. Нет, она и раньше задумывалась, но чтобы так…
Задумываться человек начинает, когда к рубежу подошел, когда поступок требуется. Виктор еще совсем дурачок. Упивается кажущейся своей любовью. Не понимает, думала Евгения, и не хочет понять мои переживания.
Всё это до того момента, когда он почувствует власть надо мной. А потом что? Уступи, и…Тоже хороша.
Сегодня любит, завтра попадется, на глаза более смазливая, ее полюбит. Болело б сердце еще о таких пустяках. Любит, ну и пусть себе любит. Это его проблема. Разницу в годах не отбросить.
От этих случайных визитов одна морока. Нет смысла травить себя несбыточными мечтами. У мужиков одно на уме – подмять под себя. Петухи. Свое получат, и куда любовь девается. Расхлебывать потом бабе.
Евгения не замечала, что заводится, что разговаривает чуть ли не вслух, что в раздражении никак не может найти себе место. Снует по половинке, что-то поправляет, что-то, мимоходом, перекладывает. 
Внезапно остановилась. Оперлась рукой на стол, поглядела в окно.
Пришел, сумятицу внес, голова кругом. Воздыхатель. А если кто видел? Хорошо, что недолго посидел. Передадут Семёну. Разговоров не оберёшься. Для мужа она – самая последняя.
Виктор что, не видит, что у меня ребенок? Ну и увивался бы около молодых. Это сейчас разницы в годах как бы и нет, а потом?
Мысли крутились об этой проклятой разницы в годах. Один ребенок. Скажи, что будет еще, да не желанный…
Евгения кляла себя, кляла Виктора, и в то же время понимала, что никуда от пробудившегося чувства не деться. Будет избегать и ждать. Будет отталкивать и надеяться на встречу. Будет спать с мужем и представлять в это время другого.
Уехать - это единственный выход. Расстояние способно снизить остроту чувства. Новые ощущения, новые люди, новая обстановка вернут спокойствие.
Свое грехопадение в мыслях Евгения ничем, кроме как распущенностью, не могла объяснить. Жить так, как она живет – упаси Бог! Общего ничего нет, жить в подозрении, в уличении, в неверности, обманывая?
Припомнила разговор двух женщин в магазине:
- Мой благоверный живет одним днем! Тошнотик какой-то…
- Мой тоже. Ни на что не способен ночью!
- Ты никогда ему не изменяла?
- Никогда, думала, что и не изменю. А теперь я только этого и хочу…
- А любовь?
- А что любовь, я ж не говорю, что его не люблю…Тело тоже своего требует…
Тело тоже своего требует.

                47.


Семен прямо с вертолетной площадки, не заворачивая никуда, отправился домой. Загадал, если жена дома, то можно ставить крест на подозрениях, всё хорошо, если не дома, то…
О плохом думать не хотелось, но почему-то думалось. Днем, накануне смены вахты, он почему-то остро представлял, как прилетит домой, как обнимет Евгению, как будет любить ее.
Мысли рождали томление и какую-то неуверенность. Перевешивала радость предстоящей встречи, но всё же…
Не было былого упоения безраздельного владения, не было чувства хозяина. О чем бы ни думал, в конце концов, он начинал прокручивать то, о чем каждый вечер велись мужские разговоры: о неверности жен.
Прислушиваясь к трепу мужиков, вставляя свои замечания, Семен примерял к себе разные случаи из жизни других, и с облегчением отмечал, что ни тяги к богатству, ни трепета перед тряпками, так Семен величал обновы в одежде, ни особой любвеобильности, ни властности, ни желания верховодить у Евгении не было.
Была непонятная маета, которую связно объяснить она не могла. Задумчивость была, были слезы неизвестно по какой причине. Непонимание, чего ей нужно, рождало раздражение.
Отчуждение или лучше назвать натянутость отношений особенно проявились после того, как Евгения повесила на стенку странную картину, «Собаку на мостках», как про себя ее назвал Семен.
От этой мазни веяло таким одиночеством и грустью, что не нужно было и голову ломать, чтобы понять: в этом доме что-то не так. Он хотел снять картину, но Евгения не дала. Какой-то её одноклассник подарил.  Память. Говорила, что-то про неизлечимую болезнь, ноги у того отрезали под пах, на тележке, как инвалид войны, передвигается. Рассказывала, что инвалид в огороде всё сам делает, полет, поливает.
Семёну дела нет до инвалида. Может, в образе собаки. он себя нарисовал. Черт с ней, с картиной…
Мужики звали в общежитие, вспрыснуть прилет. Семён же думал, что своим приходом с вертолета – домой сразу обелит себя. Давать жене лишний повод для недовольства не хотелось.
Впереди три дня праздников. Если в прошлый раз поругались,- причина на то была. Нечего бабе возле мужиков вертеться.
Честно сказать, он соскучился по сыну, по жене. Как бы там ни было, а от пуда соли, который семейные съедают, пока притираются друг к дружке, приличную горсть и они съели.
Ночное размышление о смысле жизни, когда он перебирал произошедшее с ним, родило осознание, что шило на мыло менять только время терять. Любовница - любовницей, но и жена под боком. тоже неплохо.
Говорить о том, что сформировалось решение начать новую жизнь, могло бы вызвать только усмешку.
 Новая жизнь, старая - какая разница! Ну, дурил! Отчего дурил – разобраться надо. Ревность не на пустом месте возникает. Причина этому есть. а тут разговор завела об отъезде. Подковырки мужиков – они не на пустом месте возникают. Баба вздрагивать стала от прикосновений. Рыбина.
А что если прикинуться ангелом? Хорошим стать. Чего-чего, а прикидываться Семён умел. И выжидать умел. Сцепив зубы, попробовать. Как говорится, взять себя в руки, наступить на горло. Потерпеть какое-то время. Второй ребенок ожидается.
Мысли об этом втором ребенке проскочили незаметно, не возбудили глубокого чувства. Будет – будет, не будет… А что изменится? Если сейчас такая, то потом вообще не подступишься. Сейчас при разводе четверть заработка отдать придется, а на двух половину отстегнут. Ладно, ещё на своих платить, а как придется содержать ещё и любовника?
Жена, может, и дергается, она, как витязь на распутье, решает. Винтики и шурупчики притираются. Нет, не стоит ей настроение портить. Переждём. Никуда не денется, выбросит из головы дурь, эти свои – нравится, не нравится!
Семен был уверен, что за рамки подобающего приличия не выходит: трезвый, выпивший ли, свои мужские обязанности исправно выполнят. Жаловаться грех женушке. Топчет, как петух курицу, благоверную. Что не так - он не виноват. Если у бабы позднее зажигание, если у неё выпендреж...
Хочется ей, чтобы он приходил домой трезвым, раз это ей нужно для завода, чтобы ложилась в постель не поленом, к которому прикоснуться - удовольствия никакого нет, – ради бога. Он всегда пойдёт навстречу.
Это не нормально, притягиваешь к себе женское тело, подминаешь, а оно, как бездушный мешок.
С бабой что-то происходит. Что-то неладное: то так и льнет, то, ни с того, ни с сего, плачет, то замкнется и молчит.
В этом дурь видится. Дурь ни кулаком, ничем иным, не выбьешь. Дурь кулаком только загонишь вглубь. А там она, как раковая опухоль, будет только увеличиваться. И снова наружу вылезет, такой стороной вывернется, что мало не покажется. Если баба с тормозов слетит, управы на неё не найти.
Скрипел под ногами снег. Семен даже засвистел от удовольствия в предвкушении хорошего вечера.
От вагона   дорожка была прокопана чуть ли не до барака. И след тракторный был виден. Дрова развозили, беспокоится начальство. Чурка лежат, не доколотое полено, обглоданное по-женски. Сама, видать, старалась.
И кучка угля лежит. Никак за углем на берег ездили. Уголь снегом припорошен.  Видно, что с одной стороны брали недавно.
Всё это Семен рассмотрел сразу.
«Не, если б уезжать надумала, не запасала бы дрова и уголь. Видать, успокоилась. Перебесилась. Ничего, помиримся. Не мешало б еще дров заготовить. Хорошо б бочку под воду найти. Натаскать полную, надолго хватит. Из колодца тяжело доставать»
В вагончике был один Сашка. Семена обрадовало то, что   провели свет. Теперь уж точно женушка перестанет пилить, что когда-нибудь замерзнет. Станет прохладно - включи электроплитку. Похвалил себя, что маленький обогреватель с самодельной спиралью из нихрома сделал.
Семен держал в голове предложение Ивану на обмен половинки вагончика на его квартирку в бараке. Тут главным было, чтобы никто не опередил. Он хотел поговорить об этом с женой. В её же интересах. А она как-то через Зою Владимировну улестит Ивана. Женщинам легче договориться. Слезу пустит. Совесть попытается пробудить. У баб, в их арсенале, уловок хватает.
Сашка радостно запрыгал вокруг него.
- Мамка где?
- На лаботе…Хол у них там, концелт…Сказала, сколо плидет. Я тебя жду…Я печку не тлогаю…А что ты мне пливез?  Дядя Витя колаблик мне сделал…
- Какой дядя Витя? Какой хол? - спросил Семен, вовсе упустив из виду, что жена в клуб на работу устраивалась
Он даже перестал сбрасывать с себя пропахшую соляркой, железом, затхлостью барака одежду.
В первые минуты появления дома никак не ожидал услышать про какого-то дядю Витю. Известие неприятно скребнуло нутро, обдало холодком.
Самые худшие предположения сбываются. Жена участвует в каком-то хоре, поет. Известно к чему это приведет. Сначала поют, потом пьют, потом постель.
Семён постарался сдержаться, убеждая себя, что ничего не случилось. Сделал вид, что упоминание, про дядю Витю его не тронуло.
- Ну, и где он, твой кораблик? Что это за кораблики тут дарят в мое отсутствие…
Сашка достал из своего угла, в котором у него хранились игрушки, кораблик, повертел им.
- Плавает. Я в ведле пускал…
- Хороший кораблик,- проговорил Семен. - Этим бы корабликом дяде Вите одно место заткнуть. Что тут еще дядя Витя делал? Часто он приходил?
Семен сел на табуретку, поставил Сашку между колен, пристально вгляделся в его лицо. Нет-нет да у него проскальзывали подозрения, что Сашка не его сын. И теперь, глядя на счастливое лицо мальчугана, как же, папка приехал, кораблик в руках, он не один дома, Семена скребнула мысль, что все обстоит намного хуже, чем он думал.
- Это какой дядя Витя приходил? - спросил он.
- Плистлой делали…Помнишь?  Они с мамкой чай пили…
- Один чай, больше ничего не пили? Дядя Витя не оставался? Он с мамкой не спал?
- Не, он быстло ушел. Клужку выпил и ушел…
Семен погладил сына по голове. Встал, потоптался.  Требовалось обдумать все, что услышал. Хорошее настроение как-то улетучилось. Торчать в вагоне, где, бог знает, чем занимался в его отсутствие дядя Витя, расхотелось.
- Ты ел? - спросил он Сашку.
- Ел, кашу ел…
- Ну я тоже немного перекушу,- сказал Семен, заглянул в стоявшую сбоку на плите кастрюлю. - Налить тебе борща?
Они сидели молча друг напротив друга, ели борщ.
Семен изредка хмыкал своим мыслям, Сашка крутил головой, вылавливал лук, раскладывая его на краю тарелки. Попили чаю.
- Я по делам схожу,- сказал Семен сыну, когда они составили грязные тарелки на угол стола,- а ты сиди дома. Никуда не смей ходить. Я скоро приду.
- И я с тобой, я не хочу один сидеть…Я с тобой…
- Не. Впрочем, одевайся, только быстро…
 Отец и сын, высокий и маленький, вышли на улицу. На Сашке была цигейковая шубенка, валенки, коричневая шапка.
- Ну, куда вы ходили? - спросил Семен сына.
- В клуб ходили, смотлели лемонт. В пекалню за хлебом ходили. Я в гости ходил к мальчику одному, иглали там…Вон в том балаке живет,- показал Сашка рукой на соседний барак. - А мы куда идем?
- В гости идем…
- У меня тоже одна тетенька подлюга. Она звала нас к себе…
- Что еще за подлюга?
- Ну, тетенька одна…
В комнате общежития, куда пришли Семен с сыном, обитало, если считать по поставленным в два яруса кроватям, двенадцать человек. Четверка во главе с Юрком лениво метала карты. «Дурака» расписывали.
- А народ куда делся? Фома веником размёл всех, - сказал Семен. Топчась у двери, размышляя, то ли повернуться и уйти, то ли раздеваться.
- Так, кто, мля, в баню потрусил, грехи смывать. Васька на разведку боем отправился, пойло-то нужно. Скинулись,- ответил Юрок. -  Петьку Кащеева обмыть нужно. Тот, чудо в перьях, чуть в ментовку не залетел…Во, дурак! Его комендантша из общаги хотела выселить. Мол, по бабам шляешься так нечего койку занимать. Вещички Кащеева к каптерку перенесла. А Кащеев кипеш  поднял. Накатал заявление, что у него пропали деньги. В вещах были. Пять тысяч. Так и написал, что самовольно перенесли вещи, и экспроприировали пять тысяч. Судом пригрозил комендантше. Да ты не стой, разоблакайся, снимай кожух. Твой, что ли? - спросил Юрок, уставился на Сашку. Сморщил лицо в гримасе. Насупил щеки, округлил рот, стараясь не то рассмешить, не то напугать.
Сашка спрятался за отца.
-  Не уж чужого стал бы водить,- усмехнулся Семен,- ну, и чего с Петькой дальше?
- Чего-чего! Чужая собственность, мля, неприкосновенна. Молоток! Так вот надо учить, чтоб в чужие вещи не лезли. Поперли буром на Кащеева, а тому, что ни брызгай, мля, всё за росу сойдет. К начальнику таскали Кащеева Справки из бухгалтерии показали, что никак у него не может быть пять тысяч! А тот упёрся. Комендантша уже деньги собиралась занимать. Да ты садись, садись, в «дурака» сбросимся…Нет, давай «тысячу» распишем…Насухо пришел иль принес чего?
- Магазинов на моем пути нет, не построили. Баба в клубе, концерт готовят, так чем киснуть одному, вот, решил корешей навестить. Гвардейца прихватил. А ты чего в баню не пошел?
Семен, чтобы замять разговор о доме, пододвинул табуретку к столу. Стол своими размерами походил на полати. Стал расстегивать шубу на Сашке.
- Меня, как бабы оттерли, до сих пор сверкаю. Дома нормально?
- Было бы нормально, сюда пришел. На работе моя, говорю… В клуб устроилась, хор там у них…
- Это чего, вечерне-ночные смены, хором, что ли?
Сашка обошел стол, подержался за спинки кроватей, потом залез с коленями на табуретку, стал смотреть, как играют в карты. Один из мужчин дал ему конфету. Сашка развернул обертку, засунул конфету за щеку.
Семен поворошил рассыпанные на столе костяшки домино. Возникшая злость сменилась апатией. Из-за того, что не налили сразу, почувствовал себя бросовым человеком. Желания не было поддерживать разговор. Зря сюда приперся. Если б сразу к столу, чтоб можно было затолкать возникший ком подозрения внутрь, тогда еще, куда ни шло, а сидеть и ждать…
Он уже было поднялся, чтобы уйти, но распахнулась дверь и на пороге возник, как явление Христа народу, возбужденный, красный, какой-то взъерошено-взбешенный Василий.
Кореш Юрка гляделся в проеме двери этакой глыбищей, которая полностью заполняла пространство. Таким возбуждённым Семен Ваську еще не видел. Чтобы вывести этого меланхоличного монтажника из себя, нужно сильно постараться.
Если сильно досаждали, Василий говорил: «На хрен нужно, отстань»! Не отставали, Василий удлинял фразу, говоря: «На хрен мне это слушать»! Если совсем донимали, Василий сопел, говорил: «На хрен, в едало не хошь?»
И этого было достаточно. Удивительным было то, что Василий вообще после прилета домой приволокся в общагу. В это время он должен был вести подготовку, кругами ходить вокруг благоверной, умасливать её. Напряг жены должен был готовиться снять.
Но и, чтоб Василия, порядочного семьянина, женушка отпустила в общагу в первые часы – да это скорее Луна с орбиты сорвется!
Жена Василия выделялась всем: и ростом, и дородством, и повадкою – купчиха по обличью. Интеллигенция, учительница. А интеллигенты кипят потаенными непредсказуемыми страстями.
Она-то, наверняка, к приезду мужа припасла всё, чтоб два дня не вставать с постели.
Появление Василия не удивило разве что Юрка. Того удивить, кажется, ничем было невозможно. Юрок кинул быстрый взгляд на вошедшего, потупился, сосредоточенно стал тасовать колоду карт. Потом отбросил ее, повернулся на скамейке. Морщины на лице то ли от удивления, то ли по какой другой причине набрякли. Он как-то хмыкнул, словно подавился смехунчиком, зажевал губами.
- Ты, сучок кастрированный, твоя работа, ты, когда бросишь шуточки,- подступился сразу Василий к Юрку. Он позабыл, что буквально несколько дней назад ходил на буровой чуть ли не в обнимку, не разлей, друзья, были. - Я урою тебя, попомни. Ты, гад, дождешься…
- Василий, мля, ты чего-то попутал! Я ж, как стеклышко, ни сном ни духом!
 Юрок постучал себя в грудь. Глаза его при этом округлились, страх плеснулся. Дернулась щека, не то он собирался рассмеяться, не то никак не осмеливался заплакать
- Чего такое? Ты ж меня знаешь, да я…Ты толком, мля, скажи…Вместе летели, вместе шли, и опа-на, виноват. Если думаешь, что я к бабе твоей ходил, так как я успел, после тебя что я там сделаю…Ты ответствуй, в чем я виноват? Вот буром попер! Ни хрена себе! Никуда не отлучался, и на тебе, виноват. Чуть что, Юрок, Юрок! Соли на хвост Юрок насыпал! Не, с меня хватит…
- Если б только надумал сходить, я б тебя сразу урыл бы.
Василий, несколько опешив, посмотрел на бесхитростное в своей наивности лицо Юрка. Поглядел на других мужиков. Что-то хотел сказать Семену. Ничего не сказал, лишь засопел сильнее. Рывком пододвинул табуретку, сел.
- Все равно узнаю…
- Да что случилось?
- Что случилось!?- пробурчал Василий. - Ничего не случилось, скальп баба чуть не сняла…Во! - он снял с головы шапку. Со лба и до макушки тянулись три царапины от ногтей. – Какой-то,- Василий посмотрел на Сашку, замялся, зажевал губами, - му…чудила в спальник трусы женские подложил. Моя полезла вкладыш достать, чтобы выстирать, и нашла…Тигра!.. 
- Не я, убей меня, не я! Мо быть, то ее, забыла просто. Стирала, комом все свалялось…- торопливо оправдывался Юрок, стараясь не смотреть на Василия.
- Комом,- проворчал, успокаиваясь, Василий. - Если б так! Трусы-то вот такусенькие,- показал он, чуть разведя свои лапищи,- моей такие на нос…
- Ну, мля, не знаю, не знаю…
- Треба нужно, чтобы кто-то алиби мое подтвердил.
- Тебе чего, мля, справка нужна, или личное оправдание? Сейчас, Васек, напишем, да в лучшем виде изобразим…Где тут у меня ручка? Ага! Так… Справка, дана настоящая, Василию Зинченко, в том, что возводимый на него поклеп, а именно,- Юрок задумался, потыкал в воздух ручкой, обдумывая, что писать,- сожительство с женщиной…Не, сожительство не пойдет, какое там сожительство, если баб за двести верст нет, тут, скорее, сожительство с медведицей может быть. Как писать-то?
- Ты пиши, откуда трусы взялись…
- Верблюд, может, трусы принес…
- Пиши. Василий честен. Баб на буровой нет и не было. Трусы для хохмы подложили. - Семен стал одевать Сашку. - Пиши, да распишись. Подписи три хватит для успокоения. Пошёл я. Чего-то расхотелось сидеть, а то и моя такие же борозды продерет…Бывайте…
- Бывай,- лыбясь так, чтобы не засек Василий, сказал Юрок. – Бывай да нас не забывай…


                48.


Еще издали Евгения увидела, что в вагоне нет света. Екнуло сердце. Подошла ближе, рассмотрела на двери замок. Замок обычно вешали так, от честных людей, без ключа. Накинул на петли, повернул вниз скобой, чтоб не раскрывался, чтоб только видно было, что закрыто.
Было, подумала, что Сашка без спроса ушел к Кругловым играть, но сообразила, что Сашка не сумел бы сам закрыть дверь, да и ему строго-настрого было запрещено одному куда-нибудь ходить.
Семен прилетел, сообразила она. Не дождавшись, снова уволокся куда-то, и сына прихватил. Назло ушел. Ясно, притащится пьяным. Опять ждут его варняканья. Как все надоело.
Но ведь знала, что сегодня вахта прилетает. Знала, но не успела к приходу мужа прийти. Разминулись, может, на полчаса. Этим полчаса теперь всю плешь проест. Представила недовольное лицо мужа. Не встретили. господина! А узнает, что в хоре пою…
Ну, не встретила. Еду наготовила, в вагоне порядок, Сашка не болеет. Голодный прилетел, так не маленький, найдет что поесть.
Захолонуло в груди, кажется, перестало хватать воздуху. Евгения, запыхавшись, остановилась. Перевела дух.
Ради нескольких минут, за время которых не наговорено гадостей, стоит ждать, надеяться. А вдруг все хорошо будет. Вдруг понимание придет.
Почему-то представила, нарисовалась ироническая усмешка на лице мужа, явственно услышала едкое замечание относительно клубной работы. Все эти сборищ,а до добра не доведут. В клоуны записалась.
Всю самодеятельность Семен считал клоунадой: одни клоуны сидят в зале, другие дергаются на сцене.
«Кому-то и дергаться нужно,- подумала Евгения, чувствуя от некстати пришедших мыслей, легкую досаду.
Быстро справилась с собой. Сколько уже раз было, ловила себя на том, что мысленно разговаривает с собой. Оправдывала себя, прощала, винила, и в тех полубредовых мгновениях, в которых ее жизнь шла отдельно от жизни всех остальных людей, она приходила к некоему соглашению.
Оправдаться перед собой большого труда не составляло, оправдываться, по сути, было не в чем. Разве нужно оправдываться в том, что, допустим, не успела подмести пол, сварить, сходить в магазин,- это мелочи. Думать нужно только о хорошем, тогда это хорошее и будет окружать.
Сняла с двери замок. Запах, чужой запах, показался особенно резким после улицы. Так и есть. Рюкзак в углу. Грязные тарелки на столе. Вонючая спецовка.
Евгения вынесла спецовку в пристрой, пусть выветривается. Поколдовала кочергой в печке, поворошила уголь, чтобы лучше горел. Никогда раньше не имела дело с углём, а тут научилась. Как заправский кочегар управляется. Уголь – благодать, только разжечь сумей, горит долго. Задвижку, главное, не закрывай, чтобы не угореть.
Ополоснула тарелки. Посмотрела свои запасы. Пельмени наготовлены, штук двести с Сашкой за вечер налепили, мерзнут в пристрое. В магазине, на праздник, паек выдали. Бутылку водки, бутылку вина, помидоры, пульпу болгарскую в банках, огурчики венгерские, колбаса есть. Все, как у людей. Тесто можно завести, пирожков настряпать…И сухая картошка, которую с утра замочила, готова, клади на сковородку да жарь. 
Евгения прибрала разбросанные игрушки сына, сложила одежонку, в спешке, видно, одевался, торопился. Вон, и вторые носки не надел. Шарф бы хоть не забыли подвязать, а то опять засопливит.
Постояла, решая с чего начать накрывать стол. Потом села на табуретку, сложила руки на коленях. Задумалась.
Все эти дни жила с мыслью поговорить откровенно с мужем, высказать все. Прямо сказать, что решила уехать, разойтись.
Только решительность улетучилась.
Теперь, сидя на табуретке, думается по-другому. Вроде и страшно говорить об этом, вроде и работа появилась, и с людьми познакомилась. Как-то и обжилась.
И муж… Не хуже остальных Семен. К сыну хорошо относится. Вдвоем куда-то ушли.
Уедет… Легко сказать… А там что? Оставит сына без отца, сама будет не пойми кто. И эта беременность! Кому с двумя она будет нужна!
Сегодня все думалось не так, как вчера, вчера, не так, как позавчера… В какую струю грести? Что-то не так, а начни раскладывать - все вроде к месту.
В чём мне каяться?
Кайся, кайся! Вина в том, что мысли грешные завелись. Но, говорят, за мысли не наказывают. А если б и наказывали, неужели, что-то переменилось бы?
К какому-то берегу прибиваться надо. Жить, не понимая, кто ты, для чего живёшь… Ну, не люблю я его.  Эта разве жизнь, успокаиваешься, только когда чем-то голову забьёшь. Толку, перетираю в пыль одни и те же мысли.
И искупления нет, и вины нет. Допрыгалась,- как-то отрешенно подумала Евгения. - Наплачешься.
 Стоп, стоп,- остановила себя Евгения. - С чего завожусь? Из дому никто не гонит. Любви захотелось? Люби. Люби, чтобы никто про это не знал. С жиру ты, баба, бесишься, от безделья.
Плохо не жила. Ну, и хорошо не жила, парировала саму себя Евгения. Размечталась! Готова сама на шею парню повеситься.
Тебе замуж предложили? Тебе что, жизнь лучшую посулили? Что вообще-то произошло? Пару раз посидели друг напротив друга
Стоит из-за этого беситься. Между вами ничего этого не было. Какого этого? - остановилась в своих рассуждениях Евгения. - Этого!
Ничего ведь не произошло. Ну, пересеклась дорога с молодым человеком, не так посмотрел, что с того? Построили тамбур, так их послали. Не он, так другой бы, что в этом особенного!
Хороший мальчик, достанется кому-то.
У меня все богатство - сын, у него майка да трусы, рубаха еще есть, наверное. Богатые. Он же не позвал, не обнадежил, он не прикоснулся. Нет, ну, право, смешно!
А глупые мысли лезли и лезли в голову.
Колесо сомнения крутилось и крутилось. В какой-то момент оно, скрипя, стало останавливаться.
Нет, процесс перебора не остановился. Евгения продолжала перекладывать налево и направо свои суждения, перебирать, рассуждать, прицениваться. Блажи места хватало. Любовь – это и не любовь, если выгоду по кучкам распределяешь. Любовь за любовь – это ненормально».
За окном начинало пуржить, замоталась ветка лиственницы. Слышно было, как ветер перегонял снег.
«Сашки спать пора,- встрепенулась Евгения. - Заморозит парня, заболеет. В общежитие повел, да засидятся там, да напьется.
Вспомнились слова Головина, не то поговорка, не то пословица: «муж блудит из дому, жена блудит в дом». Тут же припомнила высказывание женщины из очереди: «Все мужики сволочи. Кто не сволочи - с теми скучно».
Снова поворошила уголь в топке. Отставила на кирпичи чайник. Наделась. Постояла.
На улице по низу мело. Поземка уже запорошила дорожку. Месяц, выкатившийся на небо, слегка наклонился, рассматривая происходившее на земле. Вроде замер. Полосы облаков дымкой плыли мимо него. В предчувствии метели, месяц выбирал направление, где было светлее. Он бы готов в любой момент плюнуть на все земные перипетии. Он выбирал момент, чтобы скрыться от людских глаз.
Отсвет из окна косой полосой ложился на сугроб возле крыльца. Евгения посмотрела по сторонам. Хоть и мело, но различить предметы можно было. Светящиеся окна, то там, то здесь, гляделись как глаза зверей из наползавшего сумрака. Усмехнулась пришедшему на ум сравнению. Все-то тебе звери мерещатся,- подумала.
Поселок перестал быть безмолвным по вечерам, каким он был в первый месяц ее появления здесь. Тогда тишина оглушала. Сейчас слышался шум дизельной, где-то орал приемник, разговаривали люди. Да и свет из окон, не тусклый, как было раньше от коптилок, а настоящий, радовал. Всё радовало. Радовало и то, что она ждала. Ждать – хорошее ощущение.
Возле барака тропинки разбегались
То ли озноб прохватил, то ли нервы сдали, но Евгения почувствовала, как жутко мерзнет. Выскочила полураздетая, пальтишко тоненькое, продувает его.
Пританцовывая, она сделала три или четыре поворота. От одного до другого конца барака. Напевала про себя «Тополя», одну из песен, которую ей предложили петь на концерте. Скоро увидела бегущего по тропинке Сашку, сзади шел Семен.
Сашка сходу подлетел к матери, обхватил руками. Семен подошел, улыбка тронула губы.
- Ждёшь?!
– Угу,- приглушенно ответила она и доверчиво потянулась к нему холодными губами.
Все отступило на задний план.
- В хоре поешь? - спросил Семен. Отстранился, пристально вгляделся в ее лицо.
Голос прозвучал низко и глухо. Евгения почувствовала внезапный тонкий и острый укол в душу. Снова всплыло тревожное ощущение того, что впереди предстоит разговор. Ничто не исчезло, только отодвинулось, ушло с переднего плана.
- Пою! - с вызовом ответила Евгения. - Нас много, которые поют. При хорошем муже почему бы и не петь! Всех женщин собрали и попросили концерт праздничный подготовить. Надо же будни как-то скрасить. Для вас стараемся. Как услышали бабенки, что мужья прилетели, в миг разбежались по домам. Завтра генеральная репетиция…Надолго привезли? Хоть бы на базе поработал. Только и слышно: «Газ, метры, деньги».
- На базе копейки буду получать… Чего спрашиваешь, надолго ли привезли? Что, уже минуты хватило, уже надоел?
- Нам свет провели,- сказала Евгения, чтобы не молчать,- и уголь привезли…И на работу я вышла, теперь легче будет, и я не буду иждивенцем, а то…
- А что, а то? Кусок в горле застревал? Попрекал, что ли?
- Да ладно, Семен! Давай, не будем…Все-таки приехал, первый день. Праздник скоро…
- Ой, ли! Праздник! Ты, вроде, и по будням гостей принимаешь. Весело живёшь, в хоре поешь…Не скучно, говорю, одной-то?
Евгения молчала. Стало совсем зябко, и метель, которую не чувствовала, которая до этого кружила как бы в отдалении, вдруг начала бросаться пригоршнями снега в лицо, высекла из глаз слезы. Она закусила губы.
«Ничего-то он понять не может и не хочет. Пень бесчувственный. И ничего-то не изменилось,- подумала она. – Вот манера у человека -  сходу плюнуть в душу».
 Нет ни одного человека, который мог бы понять.
Сашка топтался на крыльце, колотил носком валенка в доски пристроя, сбивая снег.
- Ящик надо бы сделать под уголь, а то заметает его снегом. Ковыряешься… - сказала Евгения, чтобы что-то сказать, чтобы не молчать.
Молчание ширило пропасть, а ей не хотелось этого. Хотя бы один вечер без попрёков, без холода, идущего из пропасти.
Тяжело осознавать, что ради сына, ради какой-то глупой традиции, ради покоя, нужно будет смиряться и терпеть, чувствовать себя жертвой, бороться с собой.
Жертва она или не жертва, победитель или проигравшая, отвергнутая, отвергающая или кто-то непонятная,- вдвойне тяжело осознавать, что всё не честно.
Испортить жизнь другому нельзя, если тот, по-настоящему, не хочет этого. Сомнения и сомнения подготовляют почву. Сомнения сеют семена раздора.
Если, если, если…
Слезы набежали на ресницы, высохли, может, их сбило ветром.
- Ну, вы долго стоять будете, холодно,- сказал Сашка. - Я кушать хочу…

                49.

 Иван, с дуру согласившись ехать на берег колотить скамейки для клуба, теперь, вроде как, одумался. Начал бурчать, что лучше бы доски на скамейки сюда, в поселок, привезли. Колоти скамейки, как говорится, не отходя от кассы, в клубе.
Зое Владимировне, ей, видите ли, развозить снова грязь в клубе не хотелось, репетициям самодеятельности мешать не желала.
- У этих баб, этих «то, ли» столько, что башка расколется, отыскивая нужное,- ворчал Иван. -Сдурела бабенка с того случая, как Кащеев ее наказал. Тот, придурок, на четыре кости женщину поставил. Нашёл, кого обвинить в воровстве. Унизил. Ударил по больному месту. Какая женщина такое вынесет? Вот и мстит без разбору всем мужикам.
Оно, конечно, чтоб не мелькать перед глазами, самым лучшим выходом было – с глаз долой. Иван понимал, что к нему придраться всегда можно, тот фокусник.
Каким ни будь передовиком, какой угодно сарай ни строй, оплошаешь, полетишь с работы, как фанера над Парижем.
- Туда – назад,- бурчал Иван. - Запор ума не излечит никакая клизма должности. - Черт дернул за язык согласиться. Оно бы ничего, Витек,-  говорил Иван,- но больно не хочется ехать. Только определился, Ксюха на постой взяла,- на тебе, снова судьба откинула на стрежень течения. Выходит, вёслами махал зря, зря потел. На хрена нам такая жизнь?
Ну, как было не заводиться Ивану, только-только его утлую лодчонку перестало раскачивать, только-только ракушками на семейном поприще обрастать стал. Две ночи ублажал Ксению. Что-то стало получаться, и на тебе…
- Лярва,- ругал Иван Зою Владимировну. - Сама живет, как не пойми, что, и мне кран перекрыла. Как Ксюху без надзору оставить? На праздник слетится стая халеев, это голодное шакалье подберет всё. У Ксюхи на недели семь пятниц. Сегодня примет, завтра отставку даст… Как вот тут?
Виктор только усмехался стенаниям Ивана.
- Падай на четвереньки, бейся головой об пол, и ползи к начальнице. Проси милости…
- Ползи?! Юродствуешь! Всё бы тебе хаханьки… А тут проклюнулось что-то. Может, я со свей разведусь и женюсь на Ксюхе. Баба ништяк, зря на нее наговаривают…С ней не замерзнешь…
Иван обмолвился о «замерзнешь» неспроста. Запас дров кончался. Два раза с грехом пополам сумели на тракторе за углем на берег съездить. Так и то едва трактор не утопили.
- Дурак какой-то выбрал место под посёлок. Дорог нет, от реки далеко. Резервация.
- На отшибе живешь – сам себе хозяин…Что хочу, то и ворочу… - обмолвился на слова Ивана Виктор.
- На реке что, там ёрш командует?
- По воде начальство скорее принесет…
Когда снежный сугроб вырос у стены дома, сразу стало в комнате теплее. Перестало дуть из-под пола, перестали намерзать льдышки в углу.
Разваленный барак давно разобрали на дрова. Шпалы из мерзлой земли не выдерешь, да и стали поговаривать, что курочить основное полотно железной дороги нельзя. Спохватились, когда все тупики перевернули.
Иван еще одну не больно приятную новость принес – прогорела опять печка в пекарне. Кирпич, что ли, выпал. Опять неделю хлеб привозной будет.
Все новости Иван знал, словно сидел на коммутаторе, прослушивал все переговоры. Слухи липли к нему. Он всегда находился в центре всевозможных трёпов.
- Поедем мы с тобой на технике, которая глину для печки привезет. АТС-ка будет, может, амфибия. От сейсмиков печника привезут. Так что, не пёхом…
Понять, что происходит вокруг, не говоря о мире в целом, здравому человеку никак не получится. Посреди болот строят поселок, дорог нет. Зарплата – копейки. В магазине одни банки. Сплошные почему. Эти почему, казалось, были бесконечны…
- По качану,- бурчал в ответ на такие вопросы Ушаков. - Качан без извилин, вот и городят. У зэков всё было, они из нового строили, а мы в гнилье копаемся. Ремонтируем. Обнесут колючкой то, что мы тут возведем, и чем мы не зэки?! Уйти отсюда пешком - не уйдешь.
Выехали рано. Машина довольно ходко мерила расстояние, выворачивала при поворотах наверх пласты мха и торфа. Рванина чернела на фоне снега, сразу начинала куриться на морозе, тут же, словно её сверху посыпали мукой, покрывалась налетом изморози.
Ползли вдоль телеграфных столбов, придерживаясь следа, потом вывернули на железнодорожную насыпь, разминая в труху концы шпал. Лязгали гусеницы.
Виктор сидел, уцепившись за скобу, его бросало из стороны в сторону, на ухабах ударялся головой в потолок. Приноравливаясь, он то привставал на ногах, пружиня при этом, то старался намертво прицепиться к сиденью. На полу елозили лыжи.
- Ты зад от сиденья не отрывай, гляди, прищемишь хозяйства. Слушай,- крикнул Иван водителю,- не туши мяса везешь. Сбавь обороты, не по асфальту едем…На хрен нам эти гонки…
Водила повернул к ним смеющееся лицо, задорно подмигнул, не снимая руку с рычага, крикнул:
- Не боись, держи хвост пистолетом…Доставлю в лучшем виде…
- В лучшем виде он доставит! Яичницу ты доставишь…
Сбоку, в щель неплотно пристегнутого тента, была видна заснеженная равнина, снулые, присыпанные елки, вихрилась снежная пыль. Виктор пытался определить, где ехали. Узнавал и не узнавал местность. Осенью красок было больше. Теперь не было того ощущения одиночества, которое преследовало, когда шел один.
АТС-ка наклонилась, съехала вниз, сунулась в воду.
- Не потонем, так проскочим,- крикнул водитель больше для себя, чем для пассажиров. - Ну, милая, не заглохни! Промоина для нас пустяк.
«Милая» не заглохла. Весь путь до берега занял минут сорок. А осенью они с Иваном шли тогда три часа.
По просеке, цепляясь бортами за кусты, машина прорвалась к баракам. Снова, не успел Виктор вылезти из кузова, как его облаяла рыжая собачонка. Близко, правда, не сунулась, но ее звонкий лай в наступившей тишине, отозвался далеко.
- Ты куда дальше? - спросил Иван водителя, позабыв, что их везла попутка. Он, было, перекинул ногу через борт, замешкался, ожидая ответ.
- У меня маршрут один – куда пошлют, туда и двигаем. Лишь бы не посылали на три буквы…Чего спрашиваешь? - ответил водила, - Дорогу прощупали, теперь бульдозер пройдет. Колымский тракт заработает. На днях вам амфибия продукты повезет. Сейсмики самолет ждут. Попутно скамейки прихватят…Так что работайте…
- Слушай-ка, и я с тобой махну. Витек,- загорелся поездкой на факторию Иван,- ты тут устраивайся, оглядись, у Кондрата спроси, где нам спать, пошуруй материал, а я смотаюсь. Туда-назад, часа за три управлюсь. На лыжах вернусь. Скамейки мы и ночью можем колотить, при свечке. Скамейки не комоды.
- Гляди, в полынью сунешься. Лед еще тонкий,- предостерег Ивана Виктор.
- Ни хрена,- отмахнулся водитель. - Сюда ехал, даже нигде не просело. Сейчас на остров, потом по косе, а там протоку перебежим…Осенний лед, не весенняя труха, червями выеденная…
Из домика, возле которого Виктор осенью коротал ночь, вышел высокий худой старик. В подшитых валенках, ватных, с заплатками штанах, ватной шапке, завязанной на затылке, коротковатой, опять же в заплатках, телогрейке. Постоял, приложил руку козырьком ко лбу, рассматривал приезжих, неторопливо подошел. Поздоровался.
- Хозяин,- обратился водитель к старику, словно хотел подтвердить то, что сам говорил,- с опаской ездить, или шуровать напрямую можно?
- Напрямую рано ещё,- как-то чуть сипловато пробулькал старик, каким-то чудным своим голосом, скорее похожим на клокотание. - Воды большой не было, но. Местами не промерзло. Два раза по своему следу не ехать, а так ничего. Не останавливайся.
Виктор сообразил, что это «граф». Тот, про которого он столько слышал. Это про него плели небылицы. «Граф» был любопытен и своим графством, и судьбой, в которой переплелись факты, относившееся к царю, революции, войне. Предательство, измена.
Виктор во все глаза глядел на старика, а тому как бы и наплевать было и на это бесхитростное любопытство, и на то, что о нем думают.
Что-то такое было в старике, что заставляло примериваться к нему.
- Кондрат Николаевич,- сказал Иван.
Он перевесился через борт, держась одной рукой за скобу, второй рукой упирался в привязанное сбоку бревно. Ивану было всё равно с кем говорить: с «графом» или водителем.
- Нас послали скамейки делать, сказали, что с вами договорились. Нам бы показать, из чего лепить, доски где взять и инструмент, чтоб построгать, чтоб заноз меньше засадить.
- Договорились, о чем разговор, дам,- спокойно, всё так же, точно кашу жевал, ответил старик. - Отчего не дать…
- Нам еще ночь где-то перебиться нужно? Конура с печкой?
- Конура?! Бараков много. Вон, хоть в этом,- показал старик на соседний барак. - И печка хорошая, только не подожгите…
- Всё, Витек, мы тронулись, а ты действуй…
Виктор поглядел, как АТС-ка спустилась на лед, проползла к острову, скрылась в прибрежных кустах. Он прихватил спальные мешки, отнес их к бараку, туда же перенес рюкзаки, лыжи. На двери замка не было. На припорошенном снегом крыльце следов не было. Виктор ногой отгреб от двери снег.
В комнатенке, где, видимо, всегда останавливался народ, чаще всего рыбаки, сильно пахло рыбой. Вдоль стен были сделаны нары, возле печки, в углу, лежали дрова, стояла лампа на самодельном столе. В помещении, как и на улице, изо рта вырывались хукалки. В трехлитровой банке на столе замерзла вода.
Перво-наперво требовалось создать комфорт, затопить печь, нагнать тепло.
О еде душа не болела, разогреть кашу да тушенку – времени много не займет. Чайник, кастрюля, сковородка, так называемый шанцевый инструмент едока, как предметы первой необходимости, кружка, ложка, были привезены с собой. Чай, сахар, хлеб, банки.
Хорошо бы повариху можно было бы достать из рюкзака…

                50

Виктор никак не мог избавиться от навязчивых мыслей о Кондрате. Не терпелось поближе рассмотреть старика. Как же, «граф»!
Увидеть живого графа спустя пятьдесят лет после революции, да расскажи об этом кому – не поверят. Графьев в революцию всех поубивали, а этот жив.
По понятию Виктора граф – это особых кровей человек. Особое у них образование, воспитание. И ходят, и дышат они не так. Не как все люди. Вековой отбор. Граф - это как породистая лошадь в колхозном табуне среди вислопузых кляч!
Внешний видок так называемого «графа» несколько смущал. Задрипанная телогрейка, валенки. Как тут поверить, что у него в швейцарском банке миллионы лежат? Может, и лежат. Кто проверял?
Здесь не Швейцария. Виктор припомнил всё то, что плели о Кондрате, так коротко все называли «графа». Ходит, вот, не боится, никто его не трогает…Высокий, жилистый, наверное, старикан…
Пока Виктор возился с печкой, пока разобрал вещи на топчанах, пока набил в чайник и кастрюлю снега, чтоб растаял, прошел, может, час. Он присел перевести дух. На крыльце послышались шаги.
- Устроился? - спросил старик. Прошел в комнату. Ростом был почти под притолоку, в комнату заходил, так голову нагнул. Сел к столу, отодвинул от края лампу. Снял шапку, положил ее на колени.
Тощ, сухокост, однако, чувствовалось, что суставы его рук и ног были стянуты тугими жилами. Изрезанное глубокими морщинами лицо с ввалившимися щеками, видно, коренных зубов во рту не было. Передние крупные зубы, немного скошенные, выдавались вперед. Лицо было спокойным. Обтянутый сухой кожей высокий лоб был велик, переходил в залысины. Седые волосы, казавшиеся влажными от испарины, как-то пучками торчали в стороны. На виске пульсировала жилочка. Коротко подстриженные, изжелта-седые, то ли рыжеватые, то ли прокуренные усы как-то оттеняли, по-особому, далеко выдававшийся нос. Про такие носы говорят – породистый.
Старик немного щурил выцветшие, навыкате, наверное, когда-то голубые глаза. Он окинул взглядом комнату, удостоверился, что дверка топки закрыта, что на подтопочном листе нет ни углей, ни поленьев дров.
- Пошли, покажу, где доски брать, да инструмент захватишь, вашими только сучки срубать, а мой отлажен…Только, чур, ни по песку, ни по гвоздям не елозить…
Кондрат говорил немного в нос, скороговоркой, скорее бубнил, и от этого, с непривычки, сразу понять сказанное было трудно. Скорее слышалось: «По-по положу…По гозям не езить…»
- Подзаработать не желаете? - спросил между делом Кондрат,- доски мне на лодку отстрогать нужно. Толщиной в сантиметр. За каждую доску рубль плачу…
- Так нам скамеек сколь колотить,- неопределенно, пожав плечами, ответил Виктор. - На два дня, как в ссылку, отправили. Если б на неделю, чего не построгать…
Виктор натаскал к «мастерской» досок. Возле одного из бараков их был небольшой штабелёк. Доски лежали на прокладках, ровные, сухие, прикрытые жестью и толем.
Кондрат определял помещение мастерской правильно, там у него был верстак, стоял чурбак, на котором можно было рубить, на стене висели пилы. И два фонаря, со стеклами, были подвешены к потолку.
- Осторожней здесь, не подожги. Да после себя уберите всё. Вечером зайду, новости расскажите…
Снова пришлось затапливать печку. Виктор напилил по размеру доски. В помещении стало темнеть, зажег фонари. Сходил, проверил, тепло ли стало, там, где им спать, попил водички. Откромил доски.
Инструмент, что топор, что рубанки, у Кондрата были наточены, как-то пригонисты к рукам. Вроде и усилий в работе прикладывать не требовалось.
Виктор от удовольствия посвистывал, строгая доски. Пахло смолой, дымком, чуть горьковатым запахом оттаивающей древесины.
Ни о чем не думалось. Доведенными до автоматизма движениями он обрабатывал одну за одной доски, нисколько не переживая о том, что Иван где-то гоняет лодыря.
Ворох стружек увеличивался, уже два раза Виктор набивал ими печь, два раза откладывал рубанок, намереваясь основательно передохнуть, но снова, помедлив, клал новую доску на верстак.
В помещении стало совсем жарко, пришлось сбросить свитер. Засукавил рукава рубахи. Тень, отбрасываемая на стену, проделывала все его движения, то тянулась на потолок, то сжималась бесформенным комком.
Почему-то вспомнилось, как осенью бродил здесь по баракам. В этот почему-то не зашел. Припомнил тогдашние мысли о своей особенности, снова подивился тому, что один решился ехать. Как-то куце вспомнил предсказание Динары о будущей знаменитости.
Шуршали срезаемые стружки, рубанок немного тормозил на сучках. Подумал о том, что «граф» один здесь живет. За декабристами жены в ссылку ехали.
Вспомнил, как говорили, что будто бы графу всего девятнадцать рублей в месяц платили. Не то пенсию, не то компенсацию за отсидку. Проживи на такие деньги!
Время подходило к четырем часам. Иван должен уже, по любому раскладу, вернуться. Подумалось, что загулял на радостях мужик.
Дорвался, как вшивый до бани, до спиртного, схлестнулся с дружками, всё про Геху какого-то упоминал. Час туда, час в магазине отовариваться, час назад. Час на непредвиденное положить можно. Заныли от усталости руки. Несколько раз Виктор выходил на крыльцо.
Сгущались сумерки. Сбоку на небе вылупился тонкий месяц. Звуки глохли, умирали. Тишина была во всем: в небе, в редком, безвольном падении снежинок, в припорошенных кустах. Мерцающий свет из окошка дома Кондрата разваливал темноту возле стены, как бы на две половины.
Виктор подумал, что, наверное, одному страшно здесь жить. Ночами, в засыпанном снегом лагере.
Пусть Кондрат и не один, Виктор видел, что из дома несколько раз выходила женщина, жена или так, квартирантка, пусть даже вдвоем живут, но всё равно – жутко.
- Имеем право перекусить,- сказал сам себе Виктор. – Этого Ивана не дождешься. Хорошо если к ночи явится, а то в загул пойдёт. Допрыгается. Дурак, как один через речку по льду пойдёт? А ну как провалится?
 О плохом думать не хотелось. Скамейки, с Иваном, без Ивана -   сколотит.
Виктор нагрел на сковородке кашу. Напился чаю. Расстелил на топчане спальный мешок, лег сверху, заложил руки за голову.
Хорошо лежать и молчать. Потрескивают дрова в плите. Тихо. В комнате тепло. А на улице, мороз, снег, темень. Здесь полеживай, поплевывай в потолок и подгонять некому.
Лампа начала коптеть, видно, кончался керосин. Виктор подкрутил фитиль, поболтал емкость: вроде бы как на дне что-то было.
На крыльце послышались шаги, в дверь стукнули, словно предупреждая, согнувшись, через порог перешагнул Кондрат. Кашлянул, привыкая к свету, забубнил своей скороговоркой.
- Лежишь! Много досок настрогал, заходил, смотрел Напарник загулял. Я вот фонарь принес, керосином заправил, а то лампу ещё перевернете…Самое поганое время, темнеет рано. Издалека в наши края занесло? У меня в приемнике батареи сели, треск и шип слышны. Совсем не в курсе, что в мире делается…
Виктор сел. Кондрат поставил фонарь на стол, прикрывая ладонью стекло, дунул, погасил лампу.
- Вы правда граф? - спросил Виктор, сам, не ожидая от себя такой наглости.

                38

Вопросы о политике, о том, откуда приехал, он пропустил мимо ушей. Какая там политика, когда такой человек стоит перед ним!
Кондрат сел на краешек топчана. Сдвинул в сторону спальный мешок, достал из кармана пачку папирос. Со второй попытки вытащил одну, постучал ею по коробке, закурил.
Какое-то время сидел молча, пыхая дымом, чуть слышно причмокивая при этом. Откашлялся.
- Про графа спрашивал? Ну, да…есть такое…
Помолчал.
- Журналист у меня жил одно время…
Кондрат, вроде как, начинал свою исповедь. Он, наверное, не один раз рассказывал. Ни рисовки, ни хвастовства не чувствовалось за началом фразы, скорее равнодушие.
- Так тот борзописец долго выпытывал моё отношение и к одиночеству, и по поводу случившегося. Как отношусь к тому, что произошло со мной, не осуждаю ли я, не горю ли желанием мести. Книгу написал. Я б дал тебе почитать, да начальник сейсмиков выпросил ознакомиться.
Кондрат пыхнул папиросой. Его лицо в полумраке комнаты гляделось матовым пятном.  Черные провалы рта, глаз, когда Кондрат говорил, искажали это пятно.
- Местью я не горю, обида какая-то осталась. Живой ведь. По теперешним меркам биография моя подмоченная, но, какая есть, такая и есть. Много всего повидал. До революции хорошо жили. Дед тайным советником при дворе Его Императорского Величества был, отец служил по железнодорожному ведомству. В гимназии я учился. Подвиг мечтал совершить. А тут - Первая мировая война. Желание прославиться, восторг, патриотизм. Записался в вольноопределяющиеся. На фронт попал. Ранен был. Потом революция. Я присягу царю давал. Был у Деникина. Снова ранили. Лечился. Пока лечился, курс в институте кончил. В Крыму в армию Будённого мобилизовали красные. Против поляков воевал. Потом меня из армии вычистили. Это уж двадцатые годы шли. Припомнили родословную. Не пропал. Пригодилась учёба. Мосты и дороги строил. Потом эта война началась. На Кавказе в окружение попал…А потом уже сюда после войны привезли…
- Ого,- восхищенно сказал Виктор,- так, может, вы и царя видели?
- Царь не человек, по-твоему? Да ладно, доступнее был, чем теперешние руководители…Страшного в царе ничего не было…
- Худо жилось при царе?
- Кому – худо, кому – нет. Если человек работал, он хорошо жил…
- Как же хорошо, когда показывают людей в лаптях, разутых, голодных, дома – развалюхи…
- Сейчас, что ли, такого нет? Молод ты, многого не знаешь. И при Советской власти такой голод был…
- Так какую войну пережили…
- Кого войнами удивишь? Европа тоже разрушена была, а отстроилась. Всё от власти зависит. А власть,- несколько помедлил Кондрат, как-то через плечо посмотрел на Виктора – ты думаешь, что здесь самые плохие сидели?
- Теперь свободы больше,- чтобы что-то сказать, произнес Виктор.
- Я времена свободы помню,- сказал Кондрат,- перед революцией сплошные митинги и забастовки были. Любой мог залезть на столб и орать своё, и жандарм рядом стоял…Демократия такая была.
- Семья у вас была?
- Семья? - переспросил Кондрат. - Была семья. Жена и две дочери. Если б не семья, я б здесь не был. Меня американцы освободили. В их зону попал. Один майор всё предлагал в Техас, штат такой, управляющим его имения ехать. А я решил жену и дочерей найти…Вот и нашел. Расстреляли, наверное, мою семью, когда в плен попал…Ну, ладно, ты тут поосторожнее с огнем…
Часов до десяти Виктор возился со скамейками. Он не то что доски все выстрогал, но и успел сколотить пять скамеек, когда на улице звонко залаяла собака.
Виктор выглянул на голоса. Ярко светила луна. Перед кедром, под которым он когда-то коротал ночь, стояла упряжка оленей.
Иван, согреваясь, бил себя руками по бокам, прыгал на месте. Рядом стояла, держа в руках длинный шест, бесформенная фигура, в меховой одежде.
Заметив Виктора, Иван крикнул:
- Во, в лучшем виде, доставили! Я ж говорил, не пропаду. Как на такси! Мигомоментально! Три лошадиные силы.
До этого Виктор не видел оленей. Тут они показались маленькими, какими-то игрушечными. Хорошие козы.
Стоят, поводят боками. Языки высунули. Рога подпилены.
В мужике, который привез Ивана, Виктор узнал Доната Васильевича. Тот бросил на снег шест перед оленями, привязал к передку нарты ременный повод.
- А, путешественник,- узнав Виктора, сказал Донат. - Не потерялся…
- Здравствуйте,- поздоровался Виктор.
- Пошли, я ж обещал магарыч выставить,- сказал Иван почтарю.  Повернулся к Виктору, спросил. - Где обитаем? Веди. Как цуцик замерз, кишки дергаются. Доехали в лучшем виде. Надо оленей себе завести. Кормить не надо, из-под снега себе еду сами достанут. И волокут – будь здоров! Километров сорок скоростёнка…
Чуть не утопли. Когда туда ехали. Еле проскочили. Пришлось на косу выезжать. Как время провёл? Я со всем удовольствием, даже с бабёнкой схлестнулся. Ружье купил. Во!
Иван достал откуда-то из-под шкур одноствольное ружье, поднял его кверху, потряс.
- Куропатки теперь все наши…Забирай отоварку. Бутылки не разбей.
На ощупь в мешке был хлеб, бутылки, какие-то свертки.
Когда он отошел в сторону, два оленя легли на снег. Один, раскорячив ноги, опустив голову в глубокой задумчивости, стоял, высунув язык.
Виктор, не то чтобы равнодушно, а скорее механически подумал, что были бы это лошади, так им сено бросили бы…
- Много потерял, что тебя со мной не было
Иван сказал так, будто Виктор собирался с ним ехать, но в последний момент отказался. Не поехал -  пеняй на себя.
- У них самолет с продуктами накануне прилетел. Живут люди.  Яблоки и мандарины привезли. Два кило мандаринов купил.
Иван подбородком показал на оттопырившуюся на груди шубу.
- Чтоб не замерзли, у сердца держу. Все деньги, какие были, всё просадил. Пуст, карманы можно зашить.
Иван как бы и плевать было на то, что их отправили колотить скамейки. Об этом он забыл. Его распирали впечатления, чувство собственного значения. Кураж, помноженный на выпитое, порождал бахвальство. Вроде бы не у сейсмиков побывал Иван, а посетил столицу. Ему не терпелось всё рассказать.
- Ключом жизнь у сейсмиков бьёт. Весело. Тебе-то что, тебе не привыкать к одиночеству. Васильевич, пошли, продолжим. - Ух, и баба, Витёк, мне попалась.

                51.


Знал бы, где упасть, соломки загодя настелил бы. Думал ли Иван, чем обернется для него поездка к сейсмикам, женщина, покупка ружья? Знал бы, за сто верст обошел бы и тот магазин, и мысль о ружье. И мимо женщины прошел, не глянул бы на неё, не то чтобы заговорил бы.
Скамейки, из-за которых их отправили на берег, в общем-то, как оказалось, по большому счету, и не понадобились.
Из райцентра на вертолете МИ-6 привезли несколько десятков списанных клубных кресел, не новых, но и не рухлядь. Что-то там подкрутили, что-то подколотили и, как оказалось, всё сошло за новьё.
Черная полоса в жизни Ивана, дверца, сквозь которую полезла череда происшествий, приоткрылась, видимо, в те минуты, когда они грузили на амфибию скамейки. Иван снова и снова рассказывал свои похождения. Чуть привирал, чуть приукрашивал.
У сейсмиков, с наступлением холодов, полевой сезон начался.  Кого просеки рубить занарядили, кто шурфы под заряды бурил, кто взрывы устраивал. Трактора с прицепленными вагончиками расползлись по заснеженной тундре по своим маршрутам. Стране нужен был газ, а сейсмики определяли наличие газоносных пластов.
В поселке оставались семьи, обслуга и те бичи, кто выпал из трудовой круговерти. Махнул рукой на трудовые подвиги, кому времени не хватало собрать чемоданчик и уехать домой.
Бич давно понял, что, сколько ни зарабатывай, денег всё одно хватать не будет.
Особи этой поселковой спившейся братии, для кого работа стала «не в праздник», кучковались обычно у магазина. Ни под запись, ни за рубли «винку» им не продавали. Они не клянчили на «наркомовские сто грамм», о деньгах не заикались, но взгляд, суетливые движения, помятые лица были красноречивее любых слов.
Этот контингент где-то сторожил, где-то промышлял рыбалкой, где-то калымил грузчиками. У магазина постоянно стояли две-три оленьи упряжки.
Олени крутились на пятачке, вокруг брошенного на снег хорея, шеста с наконечником из кости, которым управляют при езде. На понурых животных жалко было смотреть. Ведь их сутками не кормили.
Водила высадил Ивана у магазина, пожелал удачи, подмигнул:
- Ты тут не больно расходись. С бабьем осторожней. Есть тут профуры некоторые…
Иван предупреждение пропустил мимо ушей. Не до того было. Подосадовал, что друзей не повидает, все в поле, в разъездах.
Продавщица, узнав, что Иван приехал из Кутогана, пристала с расспросами. Про заработки спросила, про перспективу, слушок, мол, прошел, что Кутоган чуть ли не городом станет. Начала жаловаться на скучную жизнь. Жалобы Иван мимо ушей пропустил, из такой же дыры приехал!
 Ну, в Кутогане народу побольше. А так воздух тот же, тот же снег, одинаково луна светит…
Выйдя из магазина, первым делом посмотрел на небо.  Сбил на затылок шапку. Как поставил лыжи возле крыльца, так они и торчали. Вздохнул. Тоскливо все-таки было.
Мешок с продуктами он оставил в магазине. За пазухой, словно гранаты, покоились три бутылки водки.
Тянуло выпить, но как-то не по-людски на крыльце, из горла, пить. Одному не сподручно, не в правилах Ивана.
На счастье, или на несчастье, это как понимать, вывернулся откуда-то из-за угла один из магазинных просителей. Видать, дежурил на стрёме. Наметанным взглядом прострелил Ивана, по-собачьи встряхнулся. Руки засунуты в карманы. Полушубок запахнут без пуговиц.
- Мужик, выпить хочешь?
- Не мешало б…
- В пай возьмешь? Стаканы в приюте наши, содержимое ваше. Закусь спроворим. Приют странников гостеприимен…
- Пай не замай,- ответствовал Иван. - Веди. Мне скоро надо. Рассусоливать некогда. Люди не мелочные, одной бутылкой меньше, одной больше. Миллион, может быть, и поскупился разменять, а последнюю рубаху не жалко отдать.
Приглашавший услужливо потрусил впереди, показывая дорогу в «приют странников». Ивана переполняло чувство снисходительности и превосходства.
Три халявщика, обличьем схожие с первым, возникли как бы из ниоткуда. В предвкушении дармовой выпивки, почетным эскортом, потянулись сзади.
Привели аборигены Ивана в настоящую бичарню. При входе шибануло в нос спертой кислятиной, не то сопревшей шкурой, не то протухшей едой. Помещение не проветривалось. Закопченные стены, дымящаяся плита с расколотой чугуниной.  Тазик стоял на ящике в углу, доверху всякой дрянью переполнено было ведро.
Корки хлеба на столе, луковица, консервная банка, полная окурков. Стояла вонь залитых водой, перекисших чинариков. Осклизлый, никогда не мытый пол. Два топчана возле стен, прикрытые рохманьем. Вонь, смрад, затхлость.
Ивана вначале передернуло при виде такого бардака. Он было задержался на пороге, но влекомый азартом, горя желанием промочить горло, шагнул внутрь.
Хозяин небрежно сгреб со стола куски, грязным полотенцем шоркнул клеенку. Для гостя снял с полки стакан, себе поставил черную от чифиря кружку. Достал хлеб, лук, малосольную рыбу. Оглядел компанию, цыкнул на молодого с фиксой, который начал ломать хлеб.
Пару раз сдвинули налитое – эскорт моментально раскис. Один было полез в банку за окурком. Достал, воткнул в рот. Покидал с одного конца губ на другой. Фиксатый, тот, что помоложе был из троицы, взял курца за подбородок, сказал:
- Не подбирай окурки, ты же князь! - смачно поцеловал князя в губы.
На старые дрожжи выпитое подействовало сразу. Князь и свита забалдели.  Варнякать стали непонятное, непотребное. Под носами взмокло. Спесь не признанных, в струю не попавших тундровых князьков наружу полезла. Как же, покорители.
Обида перехлестывала. Жизнь не сложилась. Ловкачи оттерли их в сторону.
Они уже не помнили, кто выставил бутылку. Начали по-хозяйски тыкать Ивана тем, что он, салага, ничего в жизни не смыслит. Они видели и перевидели таких. До них ему тянуться и тянуться.
- Убрать сопли с бороды. Не вякать,- психанул Иван. Его вывела из себя бесцеремонность и наглость обитателей приюта. Чужое пьют и поучают. Чья бы корова мычала. - Вам сосать через тряпочку мочу надо, а не водку пить. Князья, слуги несите дуги, мать вашу за ногу!
Выскочил на улицу, выматерился хорошенько. На счастье, или несчастье мимо проходила зырянка.
Наметан глаз у Ивана. Сразу вьюном завертелся. По-особому завязан платок был на голове женщины, жакетка кокетливо перехвачена на талии, юбка с отделкой, чуть ли не до земли.
Очередную бутылку допивали в хибаре более приличной, даже с претензией на культуру.
 Это застолье свелось к просьбе достать песца на шапку. Совсем не нужен был Ивану тот песец. И любовь скоротечная была без изысков и уговоров.
Потом откуда-то взялись гости, не то знакомые хозяйки, не то её ухажеры, одним словом, пастухи – оленеводы. Те начали приглашать к себе в чум, пошли заверения в дружбе, обещание привезти мясо.
Всё было в той импульсивной дружбе, которая подобна селю, сорвавшемуся с гор, «моментомоментально», как выражался Иван, подмяла все приличия.
Еще хорошо, что Иван свой мешок с продуктами оставил на сохранение в магазине да на Доната с оленьей упряжкой наткнулся, когда после возлияний шарился между домами. В том состоянии, в котором он пребывал к вечеру, на лыжах добраться до берега, об этом не могло быть и речи.
То, что Иван уговорил пастухов привезти ему мясо в Кутоган, обещая взамен бутылку, это опять вылилось в курьез.
Он нацарапал схему, как барак найти. Сочинил писульку к Ксении с уверениями в любви. А дальше – всё как в том анекдоте…
Приехали в Кутоган на упряжке ненцы, нашли барак. Ксения как раз была дома. Зашли. Который был моложе, отдал записку. Ксения обрадовалась. Ненец говорит: «Мясо нести, надо?»
- Какой разговор, несите.
Вышли ненцы на улицу. Через какое-то время затаскивают живого оленя.
- Бери…
- Куда мне олень? Что я с ним делать буду. Мне его кормить нечем…Мне мясо надо.
- Винка есть? - спросил ненец.
- Винка есть, когда мясо есть,- ответила Ксения.
Ненец, не разговаривая, достал нож, ткнул оленю в горло. Хлынула кровь. Ксения схватилась за голову.
Когда амфибия со скамейками приползла в поселок, и Иван притормозил машину у барака, чтобы оставить купленные припасы, он застал такую картину: пол кухонки был заляпан кровью, на клеенке лежала груда парного мяса, шкура. Стоял приторный запах убоины. В тазике пузырилась кровь. Ксения лежала на кровати с повязкой на голове. Ни упряжки оленей, ни ненцев уже не было.
- Ироды! Чуть в гроб не вогнали,- дрожащим голосом пожаловалась Ксения. - Зачем ты их сюда направил? Привезли бы мясо, а то на целого оленя сговорился. А те, чучмеки, надумали в комнате резать! Со страху чуть не кончилась. Ужас. Две бутылки отдала.
Иван, довольный, что отлучка на берег не внесла изменений в их отношения с Ксенией, на стенания Ксении только усмехнулся.
- За оленя, да с доставкой, две бутылки мало. Не жлобься, не продешевила. Тундровики своё слово держат. Сказал, и всё, как у Проньки.
- С доставкой, а пол кто отмывать будет? А сердце, чуть не остановилось. Они год жизни отняли Кружку испоганили, кровь пили. Ужас.
На третий день Иван чего-то стал смурной.
- В больницу бы мне,- заявил он Виктору. – Не то. Как чуял. Во, гадство. Сдаваться нужно. Теперь дырявить шкуру будут, курс уколов колоть. Сволота
- Нечего с помойки собирать,- прокомментировал сообщение Ивана Виктор. - Глядеть надо было.
- Глядеть! Полезешь тут, хмель в башке. Чего теперь балаболить, второй раз залетаю. Ты только никому ни слова. Вот, бляха-муха, на ровном месте споткнулся…
Праздники прошли, можно сказать, скомканно. Иван поостерегся лишнего за воротник закладывать. Даже к Ксении нанес всего один визит, отговорился, что простыл, спину сорвал. Отлежаться нужно.
Виктор не пошел на торжественное собрание. Чего там сидеть. Будут перегонять цифры, будто от цифр жизнь лучше становится.
 План, конечно, перевыполнили, свет провели, отремонтировали, подлатали, наметили.
Круги иллюзии, от нарисованной перспективы расходились, а с ним ничего особого не происходило. Всё это вело к новым разочарованиям.
Нет такого рядом человека, который сказал бы, как переступить некую грань, соединиться со всеми, чтоб не мучиться, не страдать в одиночестве, чтоб твоя боль была болью других. Неверие в себя исчезло. И мытарства отпустили бы.
Жалеть не надо. Когда жалеют – снисходят, а этого Виктору не нужно.
Жалея Евгению, он чувствовал, как бы своё превосходство, а превосходство, даже в мыслях, это начало отторжения.
Он всё понимал, и в голове множество умных слов и оправданий мелькали. Он даже, оставаясь один, ходил по комнате и проговаривал их, но когда слышал то, что говорил, как бы со стороны слышал, до него доходило, что это не те слова. Он хитрит перед собой и ни капельки нет правды в его длинных монологах.
Мучая себя, Виктор всю ответственность перекладывал сам не зная на кого. Просто где-то глубоко внутри свербила мысль, что он поступает подло. Оправдывать себя, просить прощение у Евгении за то, что влюбился – идиотом надо быть. Такого, наверное, с начала света не было.
Несколько раз, бродя по поселку, он очухивался, оказываясь вблизи ее вагона. Стоял ли он в это время или брел, ему казалось, что Евгения сквозь щелку занавесок глядит на него. Стоит задумавшись.
И чувство вины, он не знал за собой вины, чувство жалости к ней, он повинен в своей любви, показывали всю нелепость его жизни. Он недостоин ее.
Головин хвастал своими похождениями. По Головину выходило, чем нахальнее, грубее обходишься с женщиной, тем она податливее.
«Даже если и начнет баба выламываться,- говорил Головин,- строить из себя недотрогу, то стоит вломить ей для встряски, легонько, дать понять, кто хозяин положения, и она готова. Куда что делось, покладистая становится. Ты ее вроде обидел, а получается, как бы и наоборот. Заводится женщина от этого. Вся её оборона дырявая пропадает. Делай, что хочешь. Потом ещё про любовь с первого взгляда плести начнет, целует. Лежишь, и думаешь: любовь у нее к этому делу или любовь вообще?».
Может ли любовь или поиски любви спасти от маеты, чтоб отпустило, или это только попытка очиститься в понимании себя?
Попростеть надо или дождаться того случая, когда всё враз станет понятно.
Иван ведь тоже намекал в последнем разговоре про это, когда предлагал цепь рвать или в будку лезть.
Ивану мало было поездки к сейсмикам, вожжа под хвост попала, загорелся идеей сходить на охоту. Ружьё попробовать.
Принес откуда-то причиндалы, весь вечер накануне вылазки, патроны набивал. Показывал, какое хорошее он ружьё купил. Клал соломинку на ствол, соломинка ложилась вдоль ствола! Так его научили выбирать ружьё.
Виктор слушатель благодарный. Иван чуть ли не соловьем заливался, утверждал, что осенью куропатки дурные. Подпускают близко. Не пуганные. Приводил примером мужиков, которые в березняке под сопками куропаток чуть ли не палками сшибали. Ни мороз под двадцать градусов, ни поземка, еще с вечера тянувшая с озера, Ивана не остановили.


                52.


Ивана поднял будильник. Протрещал он, как всегда, неожиданно, заполошно. Не зажигая свет, спросонья ткнул кнопку, сел на топчане. Позевывая, встряхнулся не хуже собаки, начал надеваться.
По всему, ему не больно хотелось тащиться в такую рань на охоту, пыл прошел. Он ждал, что Виктор начнет отговаривать. Чего маяться дурью: принял упор лежа и додремывай минут по сто двадцать на каждый глаз. Патроны, для проверки боя, можно в ближайшую лиственницу расстрелять.
Оттягивая момент выхода на улицу, Иван взялся растапливать плиту. Старался возиться на кухне тихо, но топот пяток, стуканье поленьев, засовываемых в плиту, ворчание, что оно бы и неплохо было бы малость потеплеть на улице,- в предутренней тишине все эти звуки были гулкими. Виктор, разбуженный звоном будильника и возней соседа, лежал молча, все видом показывал, что спит.
Иван сёрбал чай, стучал лыжами в коридоре, скрипел снегом у крыльца.
Сквозь верхнее не замерзшее стекло в окне виделся край неба, просинь восхода с розовеющей жилкой, иссиня-черные кромки облаков. Тускнеющая луна, словно вдавыш следа пальца, была блеклой. Почему-то подумал, что ветер усилится. Опять запуржит. К морозу он как-то притерпелся, мороз не так донимал, а вот ветер-северяк, колючий, резкий, в любую щель проникнет, отворачивай лицо, не отворачивай – всё одно оно задубеет.
Огонь в плите горел ровно, даже дрова не постреливали.
Виктор побренчал соском умывальника, вытерся полотенцем. Постоял как бы в раздумье у окна. Планов на воскресенье никаких.
Евгения его, кажется, избегала. Оно и правильно. Пока узелок не затянулся слишком плотно, пока всё ещё бледно, всё на грани быть или не быть, пока всё зависит от господа бога,- подумал Виктор,- нужно перестать думать о ней.
Было одиноко. Куда ни шарахнешься, везде наткнёшься на людей. Было профсоюзное собрание, Василий Тихонович обрисовал перспективу – строить на следующий год пять домов, два склада, пилораму, аэродром. Материала нет. Как манну небесную ждут навигацию.  Зарплата – курам на смех.
На том собрании Виктора кто-то дёрнул за язык, вылез, начал говорить о техничке, что женщина стирает на всех, а условий никаких, воду из колодца таскает, у нее маленький ребенок.
Про работу Василий Тихонович выслушал молча, а про остальное заявил, что если Виктор такой сердобольный, пусть из своих денег доплачивает. Техничка получает столько, сколько ей положено. Потом схватились из-за дров. Потом Головин подлил масло в огонь, сказав, что начальству плевать, оно оклады свои получит при любом раскладе.
Мужики загалдели, каждый своё стал выкладывать. В конце концов начальник пригрозил, что отправит Виктора на заготовку дров, как он выразился, вырвет ржавый гвоздь смуты.
«Надо же, голосок прорезался,- подивился Василий Тихонович. -  Не рано ли? Вам, молодой человек, научиться слушать нужно. Демагогия вам не к лицу».
Виктор и сам не понимал, почему в последние дни стал поборником справедливости, не отмалчивался, а вылезал со своим мнением. Ладно бы за спиной горб прожитых лет был, опыт жизни, наконец. «Недоросший сучок», - такими словами определял его Василий Тихонович.
Мужики, правда, когда Виктор высказывал свои суждения, одобрительно подзуживали, хвалили, подсказывали, что и как. По-дурости, что ли, не задумываясь о последствиях, Виктор лез на рожон, не понимая, зачем ему это надо.
Свой сумбур, то, что никак не уляжется внутри, он пытается разрешить, разбирая возникшие мысли о жизни вообще. Жизнь сталкивает людей, и она же равнодушно наблюдает за развязкой.
Было тоскливо. Всё надоело. Один, как запорошенный снегом кустик, который пригрелся в снегу.
Почему-то вспомнил своё ощущение на буровой, когда первый раз увидел лес в сполохах сварки, когда густую синеву ночи ослеплял белый свет дуги. Иней, чуть тронутый голубизной, им были усыпаны деревья, светился каким-то не земным мерцаньем.
Тронешь ветку, и иней падает, царапая невероятную тишь. Тогда кажется, что начинает шуршать воздух, игольчатые вершинки задевают за него. Упав, иней долго-долго звенит, и земля отвечает на это особым шорохом.
Стоя возле окна, перебирая пришедшее на ум, Виктор, казалось, отрешился от всего, что окружало его.
Где-то возле дома, коротко взлаяв, завыла собака, оборвала вой, поперхнулась, и снова потянула густую ноту.
- У, проклятая, погибели на тебя нет…
Послышался визг, стук чего-то брошенного. И снова тишина.
Два дня назад получил первое письмо из дому. Родители волнуются, переживают. У них всё нормально. Не болеют. Вот бы посмотрели, как я здесь живу,- подумал Виктор. - Наверное, удивились бы.
Всё складывалось не так. Работа неинтересная. Может быть, она и кажется кому-то героической, тому, кто живет за тысячу километров отсюда, но себе чего врать.
На днях радужную картину рисовал секретарь окружкома комсомола. Молодой, в общем-то, парень, выступал, говорил о перспективах, о международном положении, о будущем Кутогана. Говорил, что через три года здесь будут жить двенадцать тысяч жителей. Он, Виктор, навряд ли будет среди этих тысяч. Ну, будут строить компрессорную станцию.  Будет комсомольско-молодежная стройка.
С трудом во всё это верится. Сейчас нет ни кружек, ни пуговиц, ни картошки. Откуда-то всё возьмётся.
Секретарь говорил, что личное нужно отодвинуть на второй план. Чтобы лучше жить, нужно работать по вечерам на общественных началах.
Слова, общие призывы, от которых ни жарко и ни холодно.
Днем работать нечем, материалов не хватает, а чем вечером трудиться на общественных началах? Смешно.
Виктор хмыкнул, вспомнил, как опять вылез с вопросом. Спросил говоруна от комсомола: «Хозяйство у нас плановое, значит, всё производится строго в определенных объёмах и расходуется так же. А если делать больше, где взять материалы на это «больше»? Отнять у кого-то? Тот, кто угоден, будет работать, а кто не угоден – сиди, жди манны небесной…Так, что ли?»
 Секретарь предложил этот вопрос обсудить после собрания. После собрания его куда-то увели. Вопрос повис в воздухе.
На улице то ли развиднелось, то ли глаза присмотрелись, но стало возможным различить лиственницу у бугра, след лыж Ивана.
Вспомнил, что Иван вроде предостерегал, вроде, подшучивал, говорил, что Семен наводит справки о нём, Викторе. Грозится, утешителям чужих жён пупок на макушку натянет.
Ему известно, что Виктор был в гостях.
Откуда доброхоты всё видят? Таись, не таись, а кто-то удовольствие получает от своих нашептываний. Зуд его дерёт, рассказать подсмотренное.
Ну ходил. И что? Ему, Виктору, никто не говорит, а Ивану высказывают.
У Ивана глаза и уши как локаторы, всё он видит. Иван молодец, не поучает. Если что и говорит, так просто говорит, констатирует факт
Если картина висит на стене, нравится она тебе, как запретить другому смотреть на нее? Хорошая картина, так стоит один раз кинуть взгляд, и ты представляешь ее, ощущение остается. Кто запретит думать о ней, кто запретит возникнуть такому чувству, как нравится? Нравится вырастает в человеке само собой, не запретишь же дышать…
В своих мыслях Виктор уловил жалость к себе. Прямо себя он не жалел, больше досадовал, а вот отстраненно, через какое-то время, вспоминая свои размышления, как он их называл – рассусоливания,- странное, двоящееся чувство переполняло его.
Не важно, что он думал в данный момент, важно было, как он это привяжет к тому, что его окружало. Как отнесутся к этому другие, его не волновало. Переживания Виктора, его чувства для других за семью замками. Для других - он всего лишь обыкновенный гвоздик, пусть даже в чем-то немного отличный.
От одиночества хочется смотреть на что-то. Когда смотришь, заполняется пустота. Ну, уродился таким. Не может довериться первому встречному.
Люди-то все разные – хитрые и простые, себе на уме и простодушные. Многие не знают, куда себя деть после работы.  Головин, всё посмеивается над тем, что Виктор много читает, подкалывает: «Всё жду, когда голова у тебя квадратная станет. Мысли обычно по углам распихиваются. Арбуз, как знаешь, он - круглый, семечки внутри, а извилины наружу у него. Жду, может, и тебя разопрет, а от мыслей башка лопнет…»
С одной стороны, Виктор завидовал Головину, завидовал тому, как всё у того просто, ясно, понятно. Может анекдот рассказать, может напиться. Завидовал бесшабашности, легкости. Завидовал даже тому, как Головин умел при разговоре приобнять за плечи, словно пробовал силу, словно примеривался, приглашал повозиться, завидовал, как Головин ударял по плечу, уравнивая этим с собой.
Головина не грызут сомнения, не мучается одиночеством. Крутится среди людей, находит с ними общий язык. Все слушают его похождения.
А у Виктора пропал былой восторг. Осталось от прошлого неведение себя и смятение.
Дружба куется только за бутылкой. Чтобы быть своим, нужно пить. «Ты меня уважаешь?!»
Раз уважаешь, пей.
Сколько друзей нужно, чтобы чувствовать себя не изгоем? Один настоящий друг, три, пять?
Друг - это не собутыльник. Это не тот человек, кто веселит за столом, не тот, кто может одолжить денег, и даже не тот, кто тебя поддержит в горе. Горе, которое можно с кем-то разделить, оно не настоящее. Горе не переложишь на другого.
Так и жизнь,- она всегда целая, с ошибками, тупиками, прямо ли ты шел, зигзагами, но она твоя. Подправить её нельзя.
На словах нас всех подводят к тому, чтобы мы все были счастливы. А что такое счастье – толком никто не скажет. Для одних счастье – иметь много денег, для других – дом, семья. Для кого-то счастье – командовать другими. Нет единого счастья.
Если один человек в силу чего-то несчастен, не хочет быть счастлив, нравится ему казаться несчастливым, как всем в это время быть счастливыми? Колбаса с вкраплениями сала бывает, а счастье с вкраплениями – это уже несчастье.
Что вот дороже, счастье внутри, с ощущением обаяния, со способностью привлекать людей к себе, или, когда тебя осыпают другие своим счастьем? Счастье других может ранить.
Плохо, что не дала природа наглости, бесшабашного нахальства. Даже первому завести разговор, даже поддержать его порой нет слов. А у других и слова есть, и подхваченную остроту они оценят.
Вспомнилось, как в гостях у Евгении он просидел час или два. Она рассказывала о своей жизни, семье. Не пропало ощущение. Какая-то пылкость души чувствовалась и в то же время с некоторым цинизм говорила Евгения. Не с развязанностью, а с грустью. Как это понимать?
Унес он тогда ощущение ожидания и беспокойства. Она же не сказала, (тут важен тон, интонация, взгляд, даже расстановка слов в предложении), чтобы больше не приходил, чтобы ушел, забыл про нее. Один раз, правда, такое вырвалось у нее, но тон, каким сказано было, говорил об обратном.
Ужасно обидно и несправедливо чувствовать себя лишним. Как-то Иван привел завсегдатаев-картёжников. Пока чинно-благородно сидели за столом, отмечая седьмую пятницу на неделе: толковали о работе, о жизни вообще, перебирали отсутствующих – был чисто мужской трёп за бутылкой. Это можно было терпеть. Потом мужики засели играть в очко.
Виктор насмотрелся. как меняется человек, когда предвкушает удачу. Попытка поймать за хвост в небе журавленка, не журавля, не синицу, а всего лишь призрачного журавленка, – и человек другим становится.
Откуда, что лезет. Какая-то спесь, человек глупеет на глазах, он перестает замечать окружающее. Он упивается своей значимостью. Шелестят деньги, дрожат голоса, азарт. Бесконечное: «Будем!». Глухой звон стаканов.
Хорошо ещё, что свет выключили на какое-то время, так игра прервалась…
Полное равнодушие. Для чего жить?
Напустил на себя особенность какую-то.
Виктор в мужиках не видел тех героев, которыми пестрели газетные и журнальные страницы. Каждый из мужиков живёт сам по себе, радости от работы никакой, героизма и в помине нет. Возвышенностью и не пахнет.
Прежде чем что-то начать, сначала выторговывается зарплата, условия, оговариваются выгоды. Семейные живут наособицу, халеи-общежитские – им бы найти бухало, перекинуться в «очко» или «храп», выпить за чужой счет. В этом не было настоящей жизни. И любви большой взяться не откуда.
Может быть, тут и загадки никакой нет. Напустил Виктор тумана, а рассосется он, останется пустота.
Нет. месяцы работы здесь не прошли даром. Виктор заметил за собой, что становится зорче, жестче и к себе, и к окружающим. Защитная пленка вокруг него грубеет. Менее болезненно стал воспринимать несправедливость. Безрассудно нет желания встревать во всё.
Неужели это произошло из-за того, что влюбился, а, влюбившись, пересмотрел жизненную позицию?
Он в какой-то мере осознал, что его принципы, эти его размышления, разве что могут вызвать усмешку.
Время разложит всё так, как надо. Поиск смысла жизни, или как назвать эту маету по-другому, он будет приписывать не себе, а как бы другому Виктору, который и вносит сумятицу, оставаясь в стороне от происходящего. Раздвоенность давно чувствуется.
Прошлое, будущее, настоящее – всё сплелось в клубок. Виктор уловил, что теперь очень редко апеллирует понятием жалости. На жалость никак не удаётся нанизать программу жизни. Жалость не стержень, не костыль, на который опереться можно.
Раскладывая свои мысли, он как бы изучал то, что происходило с другим человеком, чужим, в проблемах которого копаться было и интересно, но, в общем-то, безучастность чувствовалась.
Есть некий шаблон, и он всё время как бы примеривает ощущение анализа жизни того, чужого Виктора к этому шаблону. То, что происходило, дробилось, наслаивалось, перемешивалось, грудилось, что не подходило к шаблону, то отметалось.
И выходило, не Виктор подводил итог, что он не умеет жить! Совсем!
Куча недостатков была значительно больше того оберемка достоинств, в которых он придерживался «правильных» установок, где он был доволен всем, полнился радостью, ощущением нужности.
Может быть, все эти мысли возникли в голове как бы в отместку на то, что не пошел вместе с Иваном. Тащился сейчас бы по морозу через озеро под пронизывающим ветерком. Не до абстрактных рассуждений было бы.
Стоя возле окна, в тепле, раз за разом пытался провернуть колесо рассуждений.
 Светало нехотя и тягуче. Из серой дымки всё четче проступали заснеженные кусты, жидкая синь расползалась. Явственно тянула поземка, насыпая заструги снега. Луна уже совсем размазалась, сливалась по цвету с небом.
Впереди были целый день, жизнь, вечность.


                53.

Кто ищет, тот найдёт. Иван нашел на свой зад приключение.
Что толку с охоты не будет, он понял сразу, когда вышел на озеро. Ветер настолько пронизывал, что другой раз казалось, по воздуху стеклянная пыль носится, так сёк лицо снег.
Хотел было уже повернуть назад, но самолюбие взыграло, как же, собирался, готовился. Да и думалось, что ветер только на открытом месте досаждает, а перебежит озеро, в кустах, под сопками, там затишек, там благодать.
Плотнее запахнул телогрейку, надвинул, чуть ли не до бровей, капюшон. Ружьё за спиной, руки в карманах, подбородок шарф прикрывает – осталось только смотреть под ноги, да не терять ориентир,- лысый склон сопочки, на котором, почему-то, ничего не росло. Глина, что ли, там сползает?
Невзрачная картина вызывала и невзрачные мысли о поездке в больницу, о том, что семейная жизнь не заладилась, что живет неприкаянно, скверно. Случись с ним что, наверняка, слезу никто не пустит, тем более рук заламывать в припадке отчаяния не будет.
Разыгралось ущемленное самолюбие. Никто не хочет его понять, просто так жить – скучно. Не понять, что привело его сюда, зачем приехал.
Деньги – деньгами. Это жене кроме денег, тряпок, удовлетворения прихотей, кажется, ничего больше не надо.
Подает о себе знак лишь в том случае, если он задержится с переводом денег.
Как ты тут живёшь, что с тобой происходит, жив ли, сдох – это её не волнует. Желания Ивана для неё – пустой звук.
Недовольство друг другом порой перерастали в ожесточенные ссоры из-за рваных носков, мол, на тебе все горит. Из-за носков скандал на три дня мог разгореться. С попреками.
Жена тогда кричала, что он никчемен, ни на что не годен, животное. Иван в долгу не оставался, огрызался. Бывало, и тарелки бил.
Конечно, он не ангел. Какой там к черту ангел. Другой раз сам удивлялся, казалось, ниоткуда возникшей злости. Когда уезжал, жена вдогонку бросила: «Перебесишься, приезжай. Приму»
Одолжение делала. Торговалась, как в лавке старьевщика, где за подержанную вещь что-то платят.
И что больше всего убивало, так это то, что жена всегда ссылалась на одного из сотрудников,- конторского бездельника – плановика, Семен Семеновича.
Один раз Ивану пришлось гулять в компании, где тот был. Мужик, как мужик, ну, сидит в конторе, высасывает, выковыривает с потолка цифры. Ногти ухоженные. От безделья можно пилкой их ровнять. Образование высшее. Образование и на лице у него было написано. Не всем в инженерах ходить, кому-то и топором махать нужно. Другой инженер в счетчик пробку вкрутить не может. Семён Семёнович чистенький ходит, благоухает одеколоном.
Моей дуре, думал Иван, нравится заводить. Честолюбие возбудить хотела попреками, чтоб пошел учиться.
Жена - типичная конторская крыса. Техникум кончила, в производственном отделе управления работала, «сидела» на материалах.
Ей, конечно, времени хватало кого с кем сравнивать. Не больно-то конторские перерабатывались, протирая задами стулья. Языками больше чешут. Им, чтобы кровь разогнать, мужик каждодневно нужен. А Иван чего, работяга. Наломает хребет за день, только бы нос в подушку сунуть.
Работяга, хоть умри, каменную стену не воздвигнет. Чтобы эту стену поднять, это сколь наворовать нужно. Строителей стен не терзают сомнения. А его, Ивана, не стены волнуют, не сладкий кусок пирога, а смысл сущего. Может, он и через озеро бредет за этим смыслом.
Вся эта, пришедшая в голову хреновина, наверное, из-за того, что захотелось спокойной семейной жизни, шевельнулась жалостью к себе.
Злость не злость, удивление и зависть, что ли, будила дурацкая привязанность соседа к чужой жене.
Иван в душе посмеивался над Виктором, ждал развязки. Кто кому морду начистит. И в то же время завидовал, на виду, на лице написано ожидание счастья. «Дурак,- про себя частенько осуждал Виктора Иван,- Будто баб больше на свете нет. Да их в отпуске на рубль связку заимеешь, только захоти. Телок. Чего лезет к женатым, схлопочет пару плюх».
У Ивана ни разу не возникла мысль рассказать Семену про происходящее. Толком не мог это объяснить. На словах он не жалел баб, другой раз изощрялся в характеристиках, но…Вот это «но», пресловутое «но», не давало покоя.
Витек - салага, не нюхал бабу. Любая для него – раздражитель. Губа не дура - Евгению выбрал. Есть холостячки, те же учительницы, есть одиночки… А эта? Парень что, побалуется и бросит.
Совсем, что ль, баба безрассудна? Вроде не такая!
Иван ещё больше уверился, что верить женщинам нельзя. А Евгению на молодого потянуло. Нашла на что зариться.
Богатство какое бы у мужика было, деньги, дом, - тут ещё подумать можно было бы. Хорошим всё не закончится…
Иван машинально двигая лыжи, рассуждая сам с собой.
Организм требует. Тело блудит.
Уже развиднелось. Один раз всфыркнуло. Будто что-то сорвалось, чуть ли не из-под лыж. От неожиданности вздрогнул, ругнулся. Куропатка, вылетевшая чуть ли не из-под лыж, хлопая крыльями, скрылась в чащобе.
Иван снял ружье. Всмотрелся в белизну снега, не могло быть, чтобы птица сидела на снегу одна. Только закинул ружье на плечо, снова чуть в стороне взлетела с характерным треском крыльев птица.
«Сучий потрах,- ругнулся Иван. - Я не я буду, шлепну парочку».
Однако сколько он ни бродил вдоль кустов ольхи и тальника, куропаток не попадалось Следов-натоптышей куропачьих не было, да и откуда им было взяться, если низом потекли снежные ручьи метели. 
Пробродив по распадку, он убил всего одну заполошную дуру, которая сама налетела на выстрел.
Куропатки, даже осенние, не совсем спятили. В мороз да в метель вовсе не собирались пастись на открытом месте. Они, вместо того, чтобы объедать почки на приозерном ивняке, позабились в чащобник, куда и не подобраться.
Снегом всё сильнее порошило глаза, да и лыжню стало заносить. Удовольствия от многочасового, пустого хождения не было. Иван на часы не смотрел, что значило для него время – темнеть начнет, вот тебе и три часа.
Чтобы определиться, где находится, чтобы выбрать направление короче к дому, полез на лысую сопку.
Сплющенные облака, завесь снежной пыли над озером, далеко-далеко в мути виднелись строения поселка. Там тепло, там не дует.
Сопочка только издали казалась лысой. По ней прошел пал, обгоревшие, обуглившиеся пни торчали повсюду. Много было валежника. Спускаясь с сопки, налетел на пенек, лыжа хрястнула, сломалась, аккурат посредине. Мало того, весь вывалялся в снегу. За шиворот потекли щекочущие струйки воды.
Попытался как-то привязать обломок к валенку, получилась не ходьба, а акробатика. Сломал сухостоину березы, благо этого добра кругом натыкано, на шест можно было опираться. Воткнешь в снег, упрешься, шаг сделал. Мученье, но по крохам вперед ползешь.
Скоро выдохся. Мешало ружье, мешал рюкзак за спиной.
 Мысли о том, что с Иваном что-то могло случиться, Виктора не посещали. Они не уговаривались, когда Иван вернется. Надоест попусту ноги мять – придет. Заблудиться, если, конечно, не лезть через сопки бог знает куда, нельзя. Зима не лето, по своему следу можно вернуться.
Дома хорошо, никто не мешал. Виктор наварил кастрюлю консервированного борща, сходил за водой на колодец. В колодце вода замерзла, ведро едва-едва пролезало в лунку.
День тянулся медленно. Почитал книжку, съел тарелку борща, начал, было, писать письмо домой, но не писалось, разбега не получалось, а без разбега письма вымученными выходили.
Начало темнеть. Ивана всё не было.
«Может, он для отвода глаз крюк сделал, а сам в общежитие, к мужикам, завалился. Сидит, в карты играет. С него станет».
Изнуряло состояние однообразия. Мысли закрутились вокруг одного, как он обнимает Евгению. Она покорно подставляет губы. Его пальцы касаются груди, отодвигают завиток волос у уха. Она позволяет…
Ощущение тепла, ощущение прикосновения. Тоска обуяла. На минутку её увидеть, почувствовать…
Постоял возле окна. Ощущение одиночества вернулось.
 «Зачем здесь убиваю время?»
Голова начала тупеть, мысли пошли какие-то сонные, недоразвитые. Какой-то червь заворочался, не давая покоя.
Виктор машинально оделся, закрыл дверь. Крыльцо занесло снежной пылью, запорошило тропинку. Вечерняя тень пласталась. Мороз усиливался.

                54.

- У тебя была девушка? Ты дружил?
- В школе, когда работал, дружил, но это так…Я не любил её…
- Как так, как не любил?
- Не знаю… Нравилась и не нравилась… Одному скучно…Да и мы недолго дружили. Открылось в ней…Как-то само собой всё разладилось…
- А она? Она любила?
- Не знаю. Наверное. Разные мы были…Понимаешь, во всём разные. Я для нее цель был. А, может, и нет…
- Ты её целовал,- поспешно спросила Евгения и смутилась. Смутилась тому, что показала свою заинтересованность, неравнодушие.
Любовь Виктора дивила её и наполняла какой-то неловкой, тревожной гордостью.
Евгения пыталась разговаривать с ним насмешливо. Виктор вызывал легкую неприязнь, причина которой была неясна. Что-то похожее на материнскую жалость и потребность его опекать, рождалось в ней.
Рядом с ним ей было как-то не по себе. То ли в силу своего опыта, то ли из-за боязни пасть в его глазах, то ли из-за того, что сдерживающее начало покидало её, оголяя всю беззащитность, уверенность пропадала. На место уверенности, с томлением, с тоской, с ожиданием радости, накатывалась безрассудное желание любви.
- А здесь воробьев нет,- сказал Виктор.
«Мальчишка»,- подумала она.
- Я уже старая,- сказала Евгения.
Виктор засмеялся.
- Какая же старая…Это неправда…
- Я же не одна…
- Ну и что.
- Тебе Лида, учительница, нравится?
- Лида? Я книги у них брал…
- И только? Она молоденькая…Она говорила, что ты ей нравишься…
- Молоденькая… Не интересная она…
- Интересная – это как?
Впервые Виктор видел глаза Евгении так близко. В них страх, за что-то выстраданное. Не было в глазах прежней живости.
- Каким ты был в детстве? Упрямым, наверное.
- Глупым,- засмеялся Виктор. - Мне всё больше снилось, что я летаю. Не хуже птицы летаю. И всё время один… И под проводами, знаешь, ряды проволоки, а я лавирую, хоть бы что. Как можно выше хотелось подняться, что бы больше видеть…
- Летать – это хорошо. Мне порой кажется, что я одна на свете. Только я не хочу жалости ни от кого. Ни от кого!
- Я благодарен тебе
- За что? Глу-пый?! Это я благодарна тебе Ты меня к жизни вернул.
- А ты научила, что я не могу теперь без тебя. Не могу от тебя отвязаться. Что-то вошла в меня. Никто так не входил.
Откуда-то издали до Виктора донесся приглушенный, усталый голос
- Ой, Виктор…Донюшко ты моё…
Откуда приходили слова, из какого источника, но Виктор говорил и говорил. Сказал, что чувствует себя одиноко, что живет не так, что запутался в поисках правды.
- Глупенький,- сказала она, и в каком-то порыве потянулась к нему, но спохватилась, лишь коснулась затылка.
Виктор почувствовал, как ее рука дрогнула, как между кончиками пальцев и волосами проскочила искра, пронзила его. И он стал слышать и понимать то, что до сих пор было под запретом.
- Дурачок. Ценят тебя за эти поиски правды. Я думаю, должны…
- Должны – не обязаны…Одни тычки получаю. Мне б выдержке научиться. А я всё тороплюсь. Вроде и мысли есть, а начну говорить – сбиваюсь.
- Значит, не понимают…
Виктор потянулся к Евгении.
- Ни к чему,- отстранилась она. - Ты придумал для себя меня. Я не такая…Воображение разгулялось…
- Может, мне такая нужна…
- Врешь,- не сердито, это Виктор уловил, крикнула Евгения,- через какое-то время по-другому заговоришь. Сторониться такую будешь, сбежишь.
- Я тебя люблю,- сказал Виктор.
Евгения поднялась, помедлила, пошла в комнату, начала поправлять одеяло у Сашки.
Виктор высыпал на стол спички, выложил из них «Я тебя люблю!»
Скребся в стекло ветер. Где-то что-то скрипело. От плиты шло тепло.
Он рассматривал расставленные на полке чашки, тарелки, металлическую раковину, стоявшее под ней ведро.
Вырвавшееся признание, словно бы не им произнесенное, не только не облегчило его смятение, а как бы ещё больше напустило тумана. Он, как бы со стороны, слышал эти слова, удивился тому, как обыденно были они сказаны, без страсти, без надрыва. До того обыденно слова были сказаны, что показалось, они говорятся не в первый раз, приелись.
Виктор не знал, что делать дальше. Уйти, это было бы самое лучшее. Проявить как-то себя надо было. Как-то надо действовать. А что, если попытаться сломить ее сопротивление? Не девочка. Нахальнее нужно. Как говорил Иван, рви цепь! А цепь,- это в первую очередь его робость, нерешительность.
Сказал же «Я тебя люблю». Как защелка отстегнулась. Дальше продолжай. Не важно, как он себя поведет, что будет говорить. Отступать нельзя. Поступок нужен.
Как гора свалилась с плеч. Виктор ожидал, что после трёх слов наступит то состояние, когда можно будет любить просто так, ничто не привязывая к конкретному человеку. Любил же он так Наташу Уткину. Есть любовь ради любви. Любовь вообще.
Виктор мысленно повторил фразу: «Я тебя люблю!».
«Дурак,- подумал он. - Да она, может быть, сто раз слышала такое, ещё лучше. Головин, а он в женщинах разбирается, утверждает, что слова словами, а бабе, другое нужно, вовсе не слюнтяйство».
Наползла обида на себя, не презрение, а осознание, что вместо того, чтобы заниматься делом, готовиться в институт, приближать своё предназначение, он бормочет глупости. 
Виктор покрутил по клеенке спичечный коробок. Хорошо бы, подняться и уйти. Надеяться не на что. Дожидаться, когда выставят за дверь – это уже совсем. Он слышал, как Евгения поцеловала Сашку, сказала коротко: «Спи!» Щелкнула выключателем.
Вот, Евгения постояла в проеме двери. Наверное, прочитала из спичек выложенную фразу. Молчит.
- Кем ты будешь через пять лет? Не знаешь. А я знаю, кем буду и какая буду. Мне маленькой всё время хотелось заболеть, чтобы все за мной ухаживали, гладили по голове, дарили что-нибудь. Жалели…
В голосе звучали слезы.
- Зачем ты сюда приехал? Зачем я приехала? Зачем встретились?
Она оперлась одной рукой на плечо Виктора, снова перечитала слова на клеёнке. Потом собрала спички буквы «Я» и переложила их. Получилось «тебя люблю! Я».
-  Мечаз,- сказал Виктор, чтобы что-то сказать, не сидеть молча.
- Что, мечаз? - спросила Евгения.
- Это зачем наоборот… Если один человек любит другого человека, то и тот должен,- Виктор выделил голосом слово «должен»,- хоть чуть-чуть, но любить. Это физика.
- Может, химия? Я не любила в школе химию…А про физику двух ты давно понял?
- Физика, химия… Этим наукам в школе учат, а любовь не преподают. Нет такой науки. Если и есть, так под запретом она.
 Евгения вдруг поняла, что любви учить не надо, она сама приходит. Эта самая любовь распознаётся во взглядах на переменах между уроками физики и химии. И самый счастливый день в школе был не тогда, когда ей ставили вымученную тройку по химии, а когда перехватывала тот особый взгляд.  Тот день был самым счастливым.
Были такие дни, будут ещё. Будут удачи и радости.
- Что молчишь? Я спросила, давно ты понял, что любовь обязательно взаимна? Объясни, как это, чтобы её почувствовать, до неё нужно дорасти и созреть?
 «Милый дурачок»,- улыбнувшись, подумала Евгения.
- Не знаю. Несколько дней живу с таким ощущением, словно должен что-то вспомнить. Что-то из прошлой жизни. Была ли она у меня – не знаю.  Важное что-то вспомнить надо. Очень. Моё будущее зависит от этого. Я будто стою на мосту, переброшенном через пропасть. Должен правильно ответить на вопрос. Тогда меня пропустят на другой берег. Не отвечу – столкнут вниз. Я должен отчитаться перед кем-то за всё, за свои поступки, за мысли. Как же не люблю я это слово «должен».
- Должен ответить на вопрос,- проговорила с расстановкой Евгения. Она несколько раз пристально вгляделась переимчивым взглядом в лицо Виктора. – Оправдаться тебя заставляют… Я вот тоже всё время оправдываюсь. Ничего такого не сделала, а живу с виной… Тяжело. А у нас глаза одинаковые. Надо же. Я и не замечала прежде.
Приятно уловить состояние, которое отзывается в груди горячей волной не то жалости, не то желанием любви.
Хочется узнавать больше и больше, подтолкнуть, подать знак, намек. Движением ли, взглядом. И тут же тревожно нутро всколыхнётся: только бы не спугнуть.
Евгения уже поняла, что отпустить сейчас Виктора, это, значит, потерять его, потерять окончательно. Или ей предстоит испить чашу осуждений, или… Это всё, крах, крах надежд, представлений, крах жизни.
За неловким бормотанием, за ускользающим взглядом угадывалось непреодолимое желание обладать. Какую бы она защиту ни выставила, бреши в ней будут. Ничего она выставлять не будет. Чувство дистанции стремительно сокращалось. Она хотела, чтобы никакой дистанции не было вовсе.
Впервые хотела. Волна, которая поглотила её, освободила от сдерживающих начал. Тело молило, плакало, просило. Ну же, ну же!
- Я ждал этого особого дня…
- Ждал,- растерянно, торопливо, сбивчиво запнувшись, повторила Евгения.
Она поцеловала парня в щеку. Что-то было мягкое, горячее. Выступили капельки пота над верхней губой.
Пьянящая ярость возникла сама собой. Виктор привлек Евгению к себе. Машинально были выставлены руки, уперлись в его грудь. От упавших на лицо волос пахнуло сеном, летом.
Какое-то мгновение они пристально смотрели в лица друг друга, потом Виктор почувствовал, как руки её начали ослабевать, и женщина прильнула к его плечу.
Торопливо отодвинулась, сделала шаг в комнату, сдавленно сказала «Спит».
- Я боялся тебя,- проговорил Виктор, ужасаясь происходящему. Мелькнула мысль, какая же Евгения вся маленькая, хрупкая.
- Меня? Боялся! - как-то удивленно, словно не понимая значения услышанных слов, переспросила Евгения. Она пытаясь всплыть из далёкого далёка.
- Тебя, тебя…

                55.

Вернулся домой Виктор уже далеко за полночь. От чего ушел, к тому и пришел. Ивана не было. Хорошее настроение улетучилось. Не из-за того, что поделиться радостью было не с кем, радость не молоко, сразу не прокиснет, а ёкнуло в груди, наползла тревога. Не иначе что-то случилось.
«Черти его носят,- подумал недовольно Виктор - Ищет приключения. Может, в общаге отирается?»
Послонялся из угла в угол по комнате. Тревога за Ивана не могла вытеснить того чувства, которое распирало его.
Он окончательно понял, что привязан крепко накрепко к Евгении. Его нисколько не волновало, что по этому поводу будут говорить. В этом было преимущество.
Даже если завтра Евгения обо всём произошедшем пожалеет, мимолетный всплеск безрассудства обернется для неё горечью.  Даже если дорога к ней будет заказана – ну и что! Он будет упиваться своими ощущениями.
 Нет дела до других. Как это бывает у других, что они чувствовали, что их заботило – Виктор переживал радость открывателя.
Дело не в преодолении себя, не в том, что сумел воспользоваться ключом, он стал видеть дальше, он почувствовал свою нужность.
Упоминание имени рождало восторг, в этом восторге преобладал эгоизм собственника.
Что в этот момент чувствовала женщина, что с ней, какие у нее переживания, как ей жить – это Виктора, по большому счету, не волновало. На эти вопросы он будет отвечать потом. Потом.
 Внутри всё онемело. Не исчезало видения, как она стояла, пряча голову меж ладоней. Это навсегда. Состояние, что впору выскочить на улицу и прокричать звездам и всему окружающему, что его любят.
«Не, но Иван – скотина,- мысли вернулись опять к тому, что соседа нет».
В растерянности постоял возле вешалки, помедлил. Куда вот ночью идти? Куда Ивана нелегкая унесла? Следы все наверняка замело, и темно…Может, Иван у Ксении?
Ветер стих. Светила луна. Отчужденно перемигивались звезды. Отбрасываемые тени, расплывчатые, совсем не такие, какие бывают в солнечный день, пятнали снег. Редко где светилось окно. Да и звуки: скрип снега, рокот дизеля, тарахтенье трактора, который теперь до весны глушить не будут, чтобы не мучиться заводить на морозе,- были не живыми, не человеческими. Звуки относились к другой цивилизации. Ллюдей на улице не было.
Ноги привели к вагону Евгении. Зайти, разбудить, сказать, как сильно он её любит. Света в окне нет. В мыслях переживаешь за Ивана, а подсознание всё ещё живёт близостью с женщиной, той женщиной, дороже которой нет.
Представил её запрокинутую голову, пульсирующую жилку на шее, ощущение прикосновения её руки, шепот бесстыдства…
Входная дверь общежития, как ни странно, была закрыта, видно, последнего посетителя уже выпроводили. Виктор поколотил ногой в дверь.
- Какого хрена? Наши все дома…
- Иван, случайно, не задержался? Не у вас? На охоту еще с утра ушел, и нет?
- У нас сегодня нет охоты. Аэродром проверь…У Ксюхи, поди, пригрелся. Кайф сорвешь мужику. Ивана он ищет, ты бы еще иголку в стогу сена взялся искать. Никуда твой Иван не денется. Как ушел, так и придет. В няньках, что ли, у него?
Ответ не успокоил. Одно ясно, что Ивана здесь не было.
Постоял в раздумье. От мороза ли, или нервы ли сдали, начала колотить мелкая дрожь. Стыли колени. Виктор потер щеку. Где вот дурака искать?
Какое-то время топтался на крыльце перед дверью Ксении. Злость, не злость, но точно, выгляни Иван из двери, врезал бы ему Виктор промеж глаз. Врезал бы, не постеснялся.
Безгрешный сон Ксении был крепок. На стук в дверь – ни отклика, ни шороха, ни видимого движения. Потом загорелся свет, колыхнулась занавеска. Через дверь, недовольно, послышался вопрос:
- Что? Кого?
- Иван у тебя?
- Почему он у меня должен быть? Чуть что, сразу бегут…Такие здесь не прописаны.
- Так здесь или нет?
- И нет, и не был… А что?
- На охоту ушел… До сих пор нет.
- Не иголка, в сене не затеряется. Может, пока добрых людей будишь, уже пришел. Может, к сейсмикам упёрся.
Женская логика подействовала обескураживающе.  Уверенность, что с Иваном ничего не может случиться успокоила. Чего паниковать раньше времени?
Подходя к бараку, издали увидел, что дверь нараспашку. Иван сидел на полу. Весь в снегу. Одной рукой упирался в пол, другая как-то скрюченно была засунута за пазуху. Ни ружья, ни рюкзака не было.
- Ты чего? - спросил Виктор.
Иван не повернул, не поднял голову на вопрос Виктора. Как сидел, уставившись перед собой, с вымороженными, остановившимися, бессмысленными глазами, какие бывают у сильно перепившего человека, так, заторможено, в пространство, обреченно, явно не Виктору, прошептал:
- Поморозился. Лыжа сломалась…Мочи нет, как руки зашлись. Тащи снег, оттирать будем…
- Не мог раньше прийти? Чего до ночи лазить...
- Лы -жа…
Секунды беды незапоминающиеся. Беда почему-то в первую очередь трогает лица. За день на щеках Ивана отросла щетина, кожа, сбежавшись складками, отмороженная, пятнами, цветом топленого молока, кое-где в струпьях, набрякла. Сосульки, обметавшие подбородок, усы, в тепле покрылись глянцем.
- Думал, каюк, не выберусь. Два раза отключался, кажись, всё, помирал. Нет, не судьба замерзнуть…
Виктор стащил с Ивана телогрейку, валенки. Принес в тазике снег. Начал тереть им кисти рук.
Иван, как в бреду, говорил:
- Да ты ноги, ноги три. Поверил, что другая жизнь есть. Всё возле меня кто-то крутился. Бодило звякало, олени хрипели. Дзинькало. Будто синичка весной тенькает. Знаешь, Витёк, как жить стало охота. Слеза пробила. Сердце у горла бухало. Идешь, конца краю нет…Ружье нафиг, потерял…
- Ты посиди,- сказал Ивану Виктор - Посиди. Я сейчас за врачихой сбегаю. Ксению позову, они, женщины, больше разбираются.
Возились с Иваном до утра. Он не то чтобы скулил, а выл. Ноги и руки распухли, лицо коростами пошло, покраснело, какая-то дрянь сочилась.
Врач, поднятая с постели, и покрикивала на Ивана, и уговаривала потерпеть. Сделала какие-то уколы, намазала мазью. Забинтовала ноги и руки.
Виктор бегал с запиской на радиостанцию, чтобы вызвали вертолет по санзаданию. Не ночь, сплошная нервотрепка.
Пропало радужное настроение. Какие-то стоп-кадры, вспышками, нет-нет, да и проскакивали в мозгу. Иван с закушенной губой, иступленный шепот, снова, как култышки, забинтованные руки Ивана, жалость вперемешку со злостью.
Утром мужики обсуждали произошедшее, что, да как. Послушаешь, так вроде переживают, вроде как в разговоре, нечего больше обсуждать, жуют что-то мучившее их, что-то свое пытаются пристроить к происшествию.
Да, случилось, но не с ними. Да, не повезло. Будто пролистывали страницу в календаре на букву «Ч». Сверились в реестре – что-то там произошло, но поезд жизни как шёл, так и летит дальше. С Иваном, без Ивана.
Отдельная человеческая боль, сколь ни будь она болюча, всех заразить не может. Жалость всех к одному – это, по сути, превосходство всех над одним, жалость отъединяет.
Маленькое происшествие, оно только больше выпячивает отчуждение одних от других.
- Я предупреждала, что безалаберность добром не кончится,- заявила Зоя Владимировна. - Хорошо ещё, что так обошлось, что голову не сломал. С вами, мужики, не соскучишься. То одно, то – другое. Не, но Иван… Это ж надо, из леса, по снегу, один вышел! Его б геройство, да в нужном направлении…
- На баб, что ли, перенаправить? - угрюмо рассматривая мастерицу, обмолвился Головин. - Житуха у Ивана теперь на полном государственном обеспечении, ни тебе морозов, ни проработок. Месячишко точно под крышей проведет…
Зоя Владимировна быстро распределила, или, как она выражалась, растолкала рабочих по объектам. Задержала Виктора.
- Донев, напарник твой допрыгался. Ты вот что, отоспись, отгул даю, ночь бессонная была. Как-то нужно жене Ивана сообщить.
- Зачем? Она от Ивана ждёт только денежных переводов. Никаких других сообщений ей не надо.
- Много понимаешь…Надо, не надо! Сообщить обязаны. Ты вот что,- немного подумав, сказала Зоя Владимировна. - Напиши объяснительную. Всё, что знаешь. Мало ли что. Проверки в конце года ни к чему.
Спать Виктору совсем не хотелось. Ближе к обеду решил пройтись по следу Ивана. Найти ружьё.
Ружьё было отговоркой. О ружье он меньше всего переживал. Он пошел, чтобы прочувствовать, проверить, смог бы, как Иван, выйти ночью из леса, смог бы пересилить себя.
Неровная борозда, оставленная Иваном, еще не полностью заметена была снегом. Виктор представлял, как полз Иван, борясь со сном, холодом, усталостью. Наверняка бормотал
Невероятные зигзаги следа, то Иван садился на снег, то, бороздил его на четвереньках, топтался на одном месте, иногда вообще поворачивал назад, потом опять шел в нужном направлении.
Шел, как пьяный человек, потерявший ориентацию. Какое-то броуновское движение. Следы рождали неверие и желание жить не так.
Виктор иногда закрывал глаза, чтобы лучше представить произошедшее, и тогда, двигаясь, как бы в темноте, на него находил страх. Человеческая жизнь ничто.
Она может оборваться в любой момент. И не от тебя это зависит. Обстоятельства, случайность, нелепая промашка и всё, нет твоей дальнейшая жизни. Все мысли, потуги на неординарность, мечты - всё это исчезнет.
В некоторых местах следы были уже занесены снегом, в других отчетливо виднелись.
Ради чего человек преодолевает себя, ради чего живет, ради чего ему дан разум?
Вот ситуация – гений ты, дебил, чтобы выкарабкаться, нужно преодолеть себя. Остальное значения не имеет.
С каждым может что-нибудь случиться. Неужели вся прошлая жизнь Ивана была для того, чтобы он, собравшись, прополз этой ночью по снежной целине?
Неужели человек живет, думал Виктор, ради вот такого короткого отрезка времени, мгновения преодоления себя?
Эти короткие отрезки составляют сущность человека. Один отрезок, второй… Цепь получается. Для одних мгновение незамеченным проходит, для кого-то мгновение – момент истины. Очищение осознания наступает.
Без такого мгновения жизнь – не жизнь. Прожил и не понял для чего жил, просветления как бы и нет.
О чем думал Иван, бредя по снегу? И думал ли? Может быть, в такие мгновения и думать не надо, происходит слияние человеческих корней и природных?
Чего-то там особо значимое, редко случается. Значимое - самое незаметное преодоление себя. Узелки значимого жизнь незаметно вяжет. На линии жизни каждого узелки как верстовые столбики – вернись назад, пересчитаешь.
Пока жив, на этих вешках пройденные километры значимо не фиксируются. Мимо всё мелькает. Времени не хватает остановиться.
Жаль терять время. Хотя для человека времени как такового не существует.
Мгновения, миги ощущений, вспышки сознания – целостную картину жизни ни один человек не выпишет. С повернутой назад головой вперед трудно идти. Никому не удаётся вернуться назад.
Так и наперед невозможно загадать. Свернулся бы Иван от безнадёги где-нибудь калачиком, заснул бы, ну и… Не было бы Ивана.
Попробуй разберись в человеке.
Идя по следу, Виктор пытался разобраться в своих чувствах. Смог бы или не смог выползти, это было уже и не так важно.
Выбирать между жизнью и смертью… Во что выльется отрезок этого выбора в дальнейшем? Как бы не пожалеть потом, что, преодолевая себя, надеясь на что-то, в результате получишь инвалидность. И будешь носить на себе мучения, осуждение других, собственные терзания. Не поставишь в вину, укором, что другим твой выбор как бы и ни к чему.
И ружье, и рюкзак, и сломанную лыжу, всё это Виктор нашел под сопкой.
Здесь Иван матерился, готовился к броску через озеро.
Нет, за всех Виктор не имел право отвечать. Таких прав ему никто не давал. Присвоить право отвечать за всех - кишка тонка.
 Он решил, что если надо будет, он преодолеет всё.


                56.


Вечером прибежала Евгения. Запыхалась, взволнованная.
- Второй раз прибегаю, где ты ходишь? Как услышала, сердце зашлось. Сначала подумала, что с тобой случилось…Ушел куда-нибудь, бродил один, ты ведь можешь так. Дурачок! Как он? Сильно поморозился? Ну, надо же…
Что-то материнское слышалось в голосе. А в глазах мелькала пестрядь переживаний. Говорили они о другом, они проникали в душу, они задавали вопросы и отвечали.
Глаза были вроде и ласковые, а все одно в них далеко-далеко плескалась тревога, искорки её покалывали.
Порыв был неожиданным. Виктор обнял Евгению, прижал голову к своей груди. От вязаной шапки пахло морозом, на воротнике пальто, тая, превращаясь в капельки жемчуга, свертывались блестки инея.
Женщина безропотно подалась навстречу. С кошачьей настороженностью притихла. Сбросила на пол варежки, холодными ладонями обняла лицо Виктора. Пристально вгляделась в его глаза, прижалась губами.
Внутри всё онемело, будто стынью взялось.
- Люблю. Мой…
От этих слов всё постороннее перестало существовать. Время остановилось. Выключилось всё: звуки, понимание происходящего, осознание себя.
Желание захлестнуло Виктора. Он отступил назад. Торопливо начал расстегивать пальто. Евгения покорно позволяла делать с собой всё. Пальто упало на пол, шапка. Виктор, пятясь задом, не выпуская Евгению из объятий, целовал ее в губы, щеки, глаза, пальцы ловили какие-то застежки, цеплялись за петли.
- Ты – дурачок. Не торопись. Могут зайти…
Эти подсказки, как бы со стороны, выглядели холодным, расчетливым, осмысленным действием.
Прошлая ночь была бессонной. Томительными для Евгении были часы. Она то торопило утро, то хотела, чтобы жизнь замерла на том промежутке, когда она была с Виктором. Ощущение не исчезло, минуты, растянулись в бесконечность. В бесконечность можно было перебрать всю жизнь. Она и плакала, и смеялась, вспоминая, как Виктор сказал, что здесь нет воробьев.
С трудом дождалась рассвета. Не хотела думать, что будет дальше. Дальше было одно желание - увидеть Виктора.
Увидеть, посмотреть в глаза, натолкнуться на отражение. Что прочитаешь в первую минуту, что отражено в глазах – это и есть самое главное для двоих. Для них двоих.
Кто, что скажет, кто как посмотрит – это не волновало. Может, в чьих-то глазах она низко пала, но чьи-то глаза – не глаза того человека, которого Евгения любит.
Всё заменило ожидание. Болючее, томительное, пожирающее.
Ожидание безрассудно. Тут она узнала о случившимся. В ожидании полетела, и реальность помчала куда-то. Состояние эйфории, которое переполняло её вчера, стало новой реальностью.
Она понимала, что пропала. Это конец. Возврата уже не будет. Она и не хотела никакого возврата. За грехопадением неминуемо последует наказание. И не кто-то её накажет, а она сама себя уже наказала.
Пройдена грань, она не принадлежит себе. Позови, и она побежит к нему. Поползет. Слепо. Всё равно куда.
Евгению не волновало, что скажут за её спиной. Она переступила порог. Дверь в прошлое захлопнулась. То, что держало на плаву,- мораль, боязнь осуждения, всё это она отмела в сторону. Жизнь сменила правила.
Без Виктора её жизнь ничто. Чудно, соединяя людей, кто-то, не задумываясь, в короткие минуты слияния пунктиром намечает будущее.
Был стыд, была разоружающая покорность, было смирение принести себя в жертву. Но ведь была и готовность отдать на заклание, в котором нет места гордости.
Обесценилось всё. Она готова до капельки распахнуться, всю-всю себя вывернуть. Для себя ей ничего не надо.
«Не надо» как бы возвеличивает, как бы обрекает на позор и унижение, а не в этом ли доля женская заключается?
Нет сомнений, и в то же время – сплошные сомнения.
Раствориться в ком-то – это и счастье, и беда. Чего больше, каждый решает сам. А что самое главное – решает женщина. Раствориться – это, значит, подняться.
Слова не произносятся, лишь невнятное бормотание. Уж очень плотен воздух. Никакими словами его не пробить. По воздуху можно плыть.
Плыть. Когда попадаешь в поток, то переход из одного состояния в другое – характеризуется безумием. Теряется контроль не только над собой, и над действительностью.
Выплываешь как бы в другом мире.
И ты это уже и не ты. Начало теряется. Поток настолько силён, что сметает плотину. Несет, несет, всё мелькает по сторонам. Это всё - тени прошлого, тени прошлой жизни.
 Что, где, как – все эти вопросы придут потом.
Евгения и не подозревала, что в ней кипят страсти. Она как бы жила, и как бы её не было. То, что для кого-то послужило бы очистительным действием, для неё это сделалось проклятьем. Реальность – это всего лишь проверка. Чего? Её, как человека.
Она гладила Виктора по голове, шептала, что судьбе так угодно. Шептала глупо-успокаивающее. Раз так вышло, то никто не виноват.
- Ты почему закрываешь глаза? - спросил Виктор.
- С закрытыми глазами я себя смотрю. Так я больше вижу. Всего тебя чувствую. Ты не бойся, ты мне ничего не должен. Никто никому не должен. Никто.
Когда Евгения стояла возле двери, собираясь уходить, Виктор в каком-то порыве снова притянул ее к себе и, глядя в глаза, сказал:
- Давай вместе будем жить. Ведь ничего же уже не изменить. Ни ты без меня, ни я без тебя, мы же не проживём…
- А сын? Пойми, всё не так просто. Пусть лучше пока будет так. Потерпи немножко…
- Немножко до чего? Пока, лучше. Как можно жить, зная, что к тебе прикасаются другие руки.
Евгения приложила к его губам ладонь, закрывая его рот.
- Сладенький мой, помолчи. Я еще ничего не решила. Жил как-то до этих дней? Нам хорошо?! Пусть пока будет так! Ты себя проверишь, я. Ни я, ни ты, мы ничего ни у кого не воруем. У каждого из нас была своя, другая жизнь. Не наша. Тот мир был другим. Понимаешь, мы жили в другой жизни. А теперь встретились в этом мире. В этой жизни я вся твоя. Вся. Прошлая жизнь отпала, как короста. Никто до меня не дотронется. Я обещаю.
Чтобы увести мучительный для нее разговор в сторону, Евгения поцеловала Виктора в щеку.
 - Соседка вернулась. Пылу её хватило на месяц. Не всем по силам. начинать новую жизнь. Всё не так просто. Сашка сейчас с ней. А мы. Я поговорю...
Евгения замялась. Никак ей не хотелось произносить вслух слово муж.
- Я не могу нечестно. Вернется он с вахты, и всё решится.
Евгения говорила осторожно, так как говорят женщины, когда хотят что-то прояснить.

                Конец первой части.
       Боровичи. 2007, 2020 год.


Рецензии