Семён Липкин и Инна Лиснянская

       В сентябре 1990-го года мы с Серёжей приехали на новоселье к нашей давней знакомой Машке Лыхиной. Машка была знаменита тем, что приехала в Москву из глухой деревни, устроилась работать дворником, получила служебную жилплощадь. Машку неудержимо влекло к поэзии, и хотя сама она не была одарена талантом, ей удалось проникнуть в тогдашнюю московскую литературную элиту. Машка была без ума от Ахмадулиной и добилась того, что стала вхожа в её дом. В Машкиной комнатушке на Трубной площади собиралась литературная богема. И вот Машке дали наконец собственное жильё, конечно, не в центре Москвы, но зато отдельную однокомнатную квартиру.
       На Машкином новоселье был и Салимон. Я вручила ему свою подборку для какого-то очередного издания, которое (скажу, забегая вперёд) так и не состоялось, как и многие другие в то время.
       В комнате тусовалась молодёжь с гитарой. А в углу за столом сидела какая-то старая чёрная женщина. Нет, не негритянка, конечно. Но кожа у неё была смуглая, глаза и волосы – чёрные, и одета она была в длинный чёрный балахон. Она выглядела, как галка среди чаек. На пальцах с длинным маникюром мерцали тяжёлые перстни. Взгляд у женщины был как у ребёнка, которого родители забыли в дремучем лесу. Мне стало жалко эту старуху, я отняла у молодёжи гитару, подсела к ней и стала петь ей песни моего любимого барда Юрия Лореса. Старая женщина оживилось, на лице её обозначилось даже что-то вроде восторга. Когда я сделала паузу и вышла покурить на кухню, Машка ехидно спросила:
- Ты хоть знаешь, кому поёшь?
- Понятия не имею! – беспечно сказала я.
- Это – Инна Лиснянская! – веско сообщила Машка.
       Фамилия была на слуху, но я стихов Лиснянской в глаза не видела. Ничуть не смущаясь этим обстоятельством, я вернулась в комнату и продолжила пение. И тут заметила, что Салимон суёт Лиснянской мою подборку, а Лиснянская осторожно прячет её в свою сумку. Я сделала вид, что ничего не видела. Когда я отложила гитару в сторону, Инна Львовна сказала:
- Приезжайте ко мне в Переделкино. Буду очень рада. – И нацарапала на салфетке номер телефона.
   Значительно позже она мне рассказывала: «Пока я ехала, твоя подборка жгла мне бок. Такая девочка! А вдруг опять графоманка? Приехала я в Переделкино и бросилась к Семёну (поэт Семён Израилевич Липкин был её мужем, - прим. авт.): «Сёма, дорогой, прочти! Такая девочка, красавица, так поёт! Неужели графоманка?» Семён читал подборку минут сорок. Потом сказал: «Уже успокойся! Талант!»
       Я стала ездить в Переделкино, иногда в сопровождении Серёжи, но чаще одна. Привозила Инне Львовне кофе, сигареты, розы (других цветов она не признавала). Супруги-поэты жили в разных номерах, потому что Инна Львовна много курила. Я приезжала утром, и до обеда мы с Лиснянской беседовали, читали друг другу новые стихи. Потом я и Семён Израилевич шли обедать в столовую Дома творчества. От столовской еды у меня была страшная изжога, но я крепилась. Изжога (только душевная) была у меня и от собственно писательского посёлка (сплошные писатели! Ужас!), и от близости к нему кладбища – опять-таки писательского. Я погрешу против истины, если скажу, что мне нравились стихи Лиснянской. Они казались мне слишком наивными. Я любила Бродского, Седакову, Елену Шварц. Но все они были вне досягаемости. И я развозила по редакциям стихи Инны Львовны, превозмогая стыд. Одно мне нравилось в Переделкино – прогулки с Семёном Израилевичем по переделкинскому саду. Мы вели с ним философские и теологические разговоры, которые я иногда прерывала тем, что проходила «колесом» по газону, вызывая в моём собеседнике веселый испуг. Однажды я сказала С.И.: «А знаете, в начале будущего века толстые журналы потеряют своё значение, либо исчезнут совсем». «Что же их заменит?» - удивился Липкин. «Не знаю, люди что-нибудь придумают». Так и случилось. Люди придумали Интернет. А Семён Израилевич однажды сказал мне вот что: «За ваше свободомыслие на Ближнем Востоке вас бы живьём зарыли в землю». Я это восприняла как комплимент.
- Что ты с ними общаешься? – пенял мне Салимон. – Они же старики!
- Люблю антиквариат! – говорила я, и в этой шутке была только доля шутки. Меня всегда тянуло к людям постарше. Вот и мой Серёжа старше меня на тридцать лет.
       Ошибкой было бы думать, будто у нас с Лиснянской были отношения мэтра и начинающего дарования. Инна Львовна поначалу изображала надменность, но увидев, что это на меня совершенно не действует, стала вести себя просто и естественно. «Моя учительница!» - благоговейно восклицала она. Это было, конечно, преувеличением, но я действительно позволяла себе делать критические замечания по поводу ее стихов, а некоторые тексты и вовсе забраковывала. Я старалась делать это как можно более мягко и дипломатично, мне совсем не хотелось обижать мою пожилую подругу. Инна Львовна любила жаловаться на жизнь, для чего не было решительно никаких оснований. Я сейчас поражаюсь терпению, с которым я выслушивала ее бесконечное нытье, и изобретательности, с которой я доказывала, что жизнь, вообще-то, прекрасна. После нескольких лет общения с Лиснянской я стала неплохим психотерапевтом.
       Однажды приезжаю к Инне Львовне, готовлю нам по чашечке кофе, и Лиснянская начинает рассказывать о своем детстве. Рассказ получается долгим, мне бы надо в туалет, но неловко перебивать рассказчицу. Наконец я не выдерживаю: «Инна Львовна, мне надо выйти на минутку». Лиснянская округляет глаза и без тени иронии произносит: «Неужто и ангелы ходют?»
       В августе 1991-го года с подачи моих новых друзей в журнале «Знамя» вышла моя первая публикация (тираж журнала был почти миллион экземпляров), и мы с Серёжей поехали в Переделкино. Взяли с собой модный в то время ликёр «Амаретто» и кое-какие закуски. Расположились в комнате Инны Львовны, куда пришёл и Семён Израилевич, и откуда ни возьмись впорхнул Кублановский. Разлили «Амаретто» по рюмкам, и Липкин произнёс тост.
- Господа! Полагаю, что лет через пятьдесят нас всех вспомнят только потому, что мы сидели за одним столом с Эллой Крыловой.
       Кублановский чуть не подавился куском колбасы, поставил свою рюмку обратно на стол и церемонно удалился.
        Весной 1993-го года вышла моя первая книжица, пиратским образом отпечатанная в издательстве «Известия». Семён Израилевич написал о книжке статью, которую опубликовала «Литературная газета». В статье были такие слова: «Стих Крыловой сложен, резко ассоциативен, но никогда не заумен, потому что умён. Автор так ценит мысль, так жаждет её, что порой и музыку подчиняет мысли. С юношеским бесстрашием (да и с насмешкой над собой) Крылова признаётся: «Я жажду смысла. Даже если смысл/ не столько трансцендентен, сколько кисл.» Истинная поэзия – в сочетании острой, головокружительной новизны с бескорыстным и упрямым утверждением того, что было до тебя и что не умирает. Если придерживаться этого правила, то «Прощание с Петербургом» следует признать событием в современной русской поэзии».
       Тогда уже начались страшные проблемы, связанные с мамой и братом. Я спросила Липкина, что мне делать. «Наплюйте на них. – Сказал он. – Думайте только о своем таланте». Я была ошарашена. Долго думала над его словами. Наплевать на собственную мать? Нет, это безнравственно и совершенно неприемлемо. И мудрецы порой говорят глупости.
       В то время в литературной среде был настоящий психоз на почве влияния Бродского. Все боялись этого влияния, как чумы. Если что-то написано длинным дольником – Бродский, конечно, Бродский! И вот я написала цикл стихотворений «Пир» этим – таким опасным - длинным дольником. Да еще под античность, но с намеком на современность. Липкин прочитал и воскликнул: «Элла! Сколько можно валяться в ногах у Бродского?!» Я свой «Пир» немедленно уничтожила. Только теперь понимаю, что зря.
       Как-то принесла Липкину новые стихи. Всё, вроде, ему понравилось, кроме одного:
- Если бы вы были мужчиной, - сказал мне, прищурившись, Семен Израилевич, - я бы за рифму «курносый – в обносках» вам яйца отрезал.
       Липкин признавал только точные рифмы.
       У Липкина вышел однотомник. Он подарил мне книгу с такой вот дарственной надписью: «Поэту Элле Крыловой в уверенном ожидании её однотомника». Моего однотомника Липкин, увы, не дождался, а вот две строчки мудрого иудея, давшего мне столько авансов (о, если бы заслуженных!) навсегда остались со мной и даже стали как бы формулой моего собственного творчества:

                Будем в мечети молчать с бодхисаттвами
                и о Христе говорить в синагоге.

       А, между прочим, Липкин был знаком с Мандельштамом и Цветаевой, с Пастернаком и Ахматовой. Вот как ниточка протянулась.
       У читателя этих записок может сложиться впечатление, что я хвастаюсь. Нет, решительно нет! Хотя я и люблю хвастаться (и это не единственное мужское качество, мне присущее), в данном случае я искренне удивляюсь, как удачно с самого начала складывалась моя литературная судьба при минимальных усилиях с моей стороны, а то и вовсе без усилий. О ту пору я была весьма не уверена в себе, совершенно себя не ценила, страдала хроническим самоедством, пачками уничтожала свои стихи. Естественно, даже маленькая победа воспринималась мною как Аустерлиц. Чувство абсолютной собственной правоты, необходимое поэту, пришло ко мне после выхода в свет «Прощания с Петербургом». Ирония судьбы! После этого «прощания» мы с Серёжей уехали в Петербург, пребывание в котором так подорвало моё здоровье, что в течение десяти лет у меня была лишь одна задача – выжить. И с этой задачей я справилась только благодаря своей чудовищной воли к жизни.


Рецензии