Супруги Лев и Софья Толстые по переписке 1896 г

                «ПИСЬМА ТВОИ, ДУШЕНЬКА,
                ДЛЯ МЕНЯ ОГРОМНОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ…»

                (Избранные cтраницы из Переписки
                Льва Николаевича Толстого
                с женой,Софьей Андреевной Толстой)

                В выборке и с комментариями Романа Алтухова.


                ~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~

                ЧАСТЬ ПЯТАЯ

                Эпизод Сорок Первый.
                ЖИЗНЬ ПОСЛЕ КАТАСТРОФЫ (1896)

                Фрагмент Первый.
                ALL YOU NEED IS LOVE
                (21 января – 8 марта 1896 г.)

    Смерть 23 февраля 1895 года младшего сына Толстых Ивана стала семейной катастрофой и незаживающей душевной раной для обоих родителей. Вечно чуждая Христу, гнусно-патриархальная страна Россия давала в одной и той же семье мужчине больше возможностей для облегчения столь мучительного горя, нежели женщине, матери: больше возможностей на отвлечение в науке, политике, творчестве… Тем более если этим мужчиной и мужем был Лев Толстой, на тенденцию превращения которого в «человека мира» уже при анализе переписки 1880-х годов мы неоднократно указывали. 

    Глава Четвёртая «Материалов к биографии» Л.Н. Толстого с 1892 по 1899 годы, описывающая события года 1896-го, имеет характеристическое заглавие: «Автобиографическая драма, “Христианское учение”, начало “Хаджи-Мурата”», указывающее на основные творческие проекты, которые осуществил в этом году (драма «И свет во тьме светит»), продолжил (статья «Христианское учение») или же только начал в 1896 году писанием («Хаджи-Мурат») Лев Николаевич Толстой. Помимо указанных, продолжался уже второй десяток лет огромный проект — обдумывание и писание статьи об искусстве. Специально для неё Толстой набирается в 1896 г. различных культурных впечатлений: например, посещает несколько раз в январе постановки шекспировских пьес «Гамлет» и «Король Лир» в московском театре «Эрмитаж».

    Конец 1895 и начало 1896 гг. принесли Толстому и потери, и обретения в плеяде близких семье людей, друзей, помощников и единомышленников. Тихо скончалась в Ясной Поляне 16 января старушка Агафья Михайловна, ровесница Бородинской битвы, служившая горничной ещё бабке Толстого. Но главной потерей этой зимы стала смерть 24 января многолетнего и преданного друга Толстого, Николая Николаевича Страхова. Среди же новых живых знакомств начато в декабре 1895-го общение с крестьянином Михаилом Петровичем Новиковым (1871 – 1939). Молодой Новиков, прочитав духовные писания Льва Николаевича, сумел реально и навсегда развернуть свою жизнь к открывшейся ему Истине, к Богу и Христу, в большей степени, чем мог мечтать Толстой, скованный условиями семейной жизни и собственных возраста, здоровья и привычек. Этой дружбе суждено было продлиться до последних дней жизни Л. Н. Толстого и оборваться при очень драматических для них обоих обстоятельствах. Другим таким же пожизненным и преданным товарищем стал Александр Борисович Гольденвейзер (1875 - 1961), впервые навестивший дом Толстых 20 января 1896 г.

    Встретил с семейством Толстых Рождество, Новый год и прогостил до 7 января добрый и кроткий английский пастор, проповедник, просветитель и переводчик, близкий к Толстому по взглядам, Джон Колеманн Кенворти (1861 - 1948) — одна из самых первых и самых трагически-беззащитных жертв негодяя Черткова. Тот привёз его в Россию специально, как «полезного» для Толстого человека — для организации перевода и издания в Англии новых книг Льва Николаевича. Кенворти получил в эти дни на руки юридический документ: персональное письменное разрешение от Толстого на переводы и издание этих сочинений в «Братском книгоиздательстве», основанном им в Лондоне. Но в следующем, 1897 году Чертков будет отправлен в ссылку, как раз в Англию, где сумеет не только отобрать явочным порядком права перевода и книгоиздания у Кенворти (тот не посмеет подавать в суд, чтобы не трепать там имени обожаемого им Толстого), но и ограбит, подтолкнёт к развалу, крестьянские толстовские общины Кенворти, собрав, с психологическим нажимом, в них деньги для переселения из России «братьев» духоборов. Через несколько лет Джон Кенворти, вероятно, действи-тельно помешавшийся с горя, будет при посредничестве Черткова насильственно заточён в сумасшедший дом, где, всеми забытый, умрёт в 1948 году.

    19 февраля буквально на пару часов Толстого навещает вновь А. П. Чехов — вместе с А. С. Сувориным и Б. Н. Чичериным, ровесником и старым (с 1856 года) знакомым Толстого, но умнейшим и последовательным  (то есть очень полезным) его оппонентом во взглядах на искусство. Продолжилось и заочное общение с такими едино-мышленниками, как Эрнест Кросби, доктор-словак Альберт Шкарван и другие.

    Итак, возможностей для Толстого отвлечься от драмы семейной жизни было немало. А что же Софья Андреевна?

    Декабрьский в 1895 году приезд мужа в хамовнический дом не дал ей уже прежнего удовлетворения. В мемуарах, вспоминая те дни, Софья Андреевна сетует: «Скучно как-то складывалась жизнь. Всё те же ТЁМНЫЕ посетители, таинственные и чуждые, которые, проходя мимо нас в зале, шли в кабинет Льва Николаевича узеньким коридором, надоедали ему и утомляли его ужасно, что он высказывал неоднократно. …Если бы не музыка, светящая мне ярким огоньком, которой я жила всецело, жизнь была бы очень темна» (МЖ – 2. С. 428). От “темноты” этой жизни с постоянными визитами к мужу “тёмных” (толстовцев) она уезжает 23 декабря с младшей дочерью Сашей в Гринёвку, к сыну Илье, вослед за другим из сыновей, Андреем, только что выдержавшим экзамен на вольноопределяющегося и зачисленным на военную службу. ВПЕРВЫЕ за долгие годы совместной жизни супруги были на Рождество и Новый год НЕ ВМЕСТЕ. Соня вспоминает, как «освежилась природой и детьми» в эту поездку (Там же. С. 430). Но тут же она вспоминает, как в следующую, во второй половине января, поездку по случаю заболевания служившего там в полку сына, она сама пережила в Твери суточный «сильный нервный припадок», с частым пульсом, удушьем и сердцебиением, начавшийся после рассказов сына о «жестокости» военного начальства. Осмотревший её доктор подтвердил, что у Сони началась какая-то серьёзная болезнь (Там же. С. 431).

    К сожалению, подробности этой поездки и болезни, вероятнее всего изложенные Софьей Андреевной в не опубликованных письмах её из Твери от 16 и 22 января, остаются нам неизвестны. На второе из писем Лев Николаевич, остававшийся с семейством в Москве и не знавший ещё о кратком заболевании жены, отвечал ей 23 января следующим письмом:

    «Нынче получил твоё письмо, милый друг. — Надеюсь, что Андрюша уже здоров и ты не тревожишься больше о нём. Поцелуй его за нас. По твоему письму <22 января> заключаю, что ты им довольна, и радуюсь этому. Офицер, о котором он писал <19-го>, родственник Маклаковых, по рассказам Маклаковых, нежелательный сожитель: и любит выпить, и бросил жену, и во всех влюбляется; а главное нет ничего приятнее, как жить независимо одному. И советую тебе, Андрюша, держаться этого.

    У нас большое горе: Н. М. Нагорнов умер. <Муж племянницы Толстого Варвары, Н. М. Нагорнов, умер 23 января 1896 г. – Р. А.> Маша, которая была при его смерти, вероятно опишет тебе подробно всё. Доктор — Остроумов — определил, что камнем прободение кишки и от того перитонит. Очень жаль, и Вареньку и детей, в особенности Варю. У нас всё хорошо, хотя грустно. Таня осталась ночевать с Варей, а мы: Маша, Миша и Коля, сейчас отправив Сашу спать, сидели за чаем и задушевно и грустно говорили.

    Миша кажется хорошо учится, сидит смирно дома. Вчера у нас вечером были Сухотин, Миша Олсуфьев, <Борис Николаевич> Чичерин и Дунаев и складно говорили.

    У меня насморки, и я второй день не выхожу. И от этого даже не пошёл к Нагорновым. Девочки просили не ходить. Как всегда, смерть настраивает серьёзно и добро, и жалеешь, что не всегда это настроение, хотя в слабой степени. Сережи всё нет. И Маню не видали. Это очень жалко. Как только Серёжа приедет, я попытаюсь поговорить с ним, т. е. распросить его. Ни Сергея Ивановича <Танеева>, ни Веры Северцевой не было. Им, кажется, дали знать. Хоронить хотят в пятницу. Я думаю, ты будешь. А если не будешь, то всё равно. Ты дорога для Вареньки была бы теперь и будешь после. Прощай. Целую тебя и Андрюшу.

    Л. Т.» (84, 249 - 250).

    При внешнем семейном благополучии, супругам явно не уживалось подолгу вместе. В начале февраля, вспоминает Софья Андреевна, уже муж задумал отъезд из Москвы: всё в ту же деревенскую «ванну для чувств», в имение Олсуфьевых в Никольском:

    «Более чем когда-либо это огорчило меня, и я упрашивала его не покидать меня. Он остался, но очень досадовал на меня и всё-таки вскоре уехал туда с Таней, ссылаясь на городскую суету и невозможность работать» (МЖ - 2. С. 435).

    Отъезд Толстого с дочерью Татьяной Львовной состоялся 21 февраля, а пробыл там Толстой до 9 марта. Незадолго до отъезда, 7 марта, он пишет письмо В. Г. Черткову с супругой, в котором откровенно сознаётся, что, хотя «умственной энергии» ему для продолжения начатых творческих работ в эти прожитые у Олсуфьевых дни и недоставало, но в целом лечебная «ванна для чувств» состоялась. С чуждым ему по убеждениям и образу жизни, но предельно деликатным, благовоспитанным семейством он мог вести себя так, как ведёт себя человек во временной, но приятной компании — например, «на водах», на лечебном курорте. В письме Чертковым писатель признаётся: «Мне очень хорошо. Тишина и внешняя и внутренняя. Они такие простые, очень добрые люди, что различие их взглядов с моими и не различие, а непризнание того, чем я живу, не тревожит меня. Я знаю, что они не могут, а что они желают быть добрыми и в этом направлении дошли, докуда могли» (87, 358 - 359).

    Уже к 22 февраля относится первое из писем Л. Н. Толстого, написанных из этой поездки жене. Вот основной его текст:

    «Сажусь писать письма и прежде всего хочу написать тебе, милый друг, а то после других ещё не знаю, останется ли пороха. Я чувствую себя очень хорошо, совсем здоров, но не знаю от чего: реакция ли московского нервного возбуждения или просто старость, — слаб, вял, не хочется работать ни умственно, ни физически двигаться. Правда, нынче, 22-го, я утро провёл, если не пиша, то с интересом обдумывал и записывал... Не хочется признать, что состарелся и кончил, а, должно быть, надо. Стараюсь приучить себя к этому и не пересиливать себя и не портить. Ну, довольно о себе. Мне всё-таки очень хорошо, наслаждаюсь тишиной и добротой хозяев. — Как ты? Проведывают ли тебя Серёжа с Маней? Уехала ли Маша? <23 февраля М. Л. Толстая выехала в Крым к Бобринским, старым знакомым Толстых, для поправки здоровья. – Р. А.> Что твой глаз? Как ты проводишь ночи? Хорошо ли спишь? Здесь, когда мы приехали, никого не было, кроме стариков <А. В. и А. М. Олсуфьевых> и Матильды Павловны Молас.  <Матильда Павловна Моллас (1857 - 1921) — педагог и переводчик, близкая подруга Е. А. Олсуфьевой, жившая как член семьи в Никольском. – Р. А.> Лиза даже была в Дмитрове в тамошней гимназии, которой она попечительница. Вчера она приехала.

    Что Машинька сестра? Когда уедет? Про неё вспомнил потому, что сейчас испытываю ту холодность религиозного чувства, о которой с ней говорил. А нам, старикам, близким к смерти, очень неприятно испытывать эту холодность, особенно, когда знаешь это чувство расширения жизни, переступающей границы рождения и смерти, и недавно его испытывал.

     […] Фотографические снимки я забыл, пришли, пожалуйста. Пришли и письма и что ещё найдёшь нужным из получаемых брошюр и книг. Да пришли роман Аiсаrd’а «Notre dame d’amour» [Экара «Богоматерь любви»] и ещё какие-то английские романы были с ними вместе. Всё это совсем не нужно, и потому, если не попадёт тебе под руку, то не трудись. Прощай пока, целую тебя, молодых, Мишу, Сашу. Что Андрюша, надеюсь, что не мучает тебя?

    Л. Т.» (84, 250-251).

   Ответное на это послание мужа письмо С. А. Толстой написано вечером 26 февраля. Как с ней часто бывает, вполне спокойное, духовно смиренное письмо от мужа, и с благополучными известиями, она исхитрилась воспринять как тревожащее и огорчительное:

    «Милый Лёвочка, спасибо за длинное и хорошее, откровенное письмо; мне всегда дорого именно знать, в каком ты настроении, хотя на этот раз оно меня огорчило: ты пишешь, что вял и слаб на физическое и на духовное дело, что в холодном религиозном настроении, и по-видимому тебе даже не весело от деревенской природы и тишины. Мне всегда зимой в деревне не столько кажется всё хорошо, сколько торжественно-спокойно, особенно в лесах. Надеюсь, что ты проснёшься к жизни и не сдашься ещё. Ты сам говорил, что старости никакой нет, — так ты и не сдавайся, чтоб её не было. Может быть тебе неприятно это будет, если я тебе напишу, что я, напротив, от говенья ли, от воспоминаний ли о святом событии Ваничкиной смерти, — но во всю неделю моего строгого говенья я чувствовала себя удивительно хорошо, спокойно религиозно настроенной. В церкви я бывала от 2-х до 4-х раз в день. Прекрасные молитвы великопостные, и служба церковная особенная. Певчих у нас в церкви нет, и я это больше люблю, когда монотонно читает дьячёк, мне это детство напоминает. Дома я читала Евангелие и молитвенники. Мне всё казалось, что Ваничка из той небесной области со мной, и накануне причастного дня я видела его во сне, но грустного — всегда отчего-то я его вижу грустным.

    В день причастия я встала в 6 часов утра и пошла к обедне. Оттого так рано служили, что в 9 часов священников позвали освящать Снегирёвскую <гинекологическую> клинику. В 9 я вернулась и легла до 11; — спать. Точно я во сне видела всю причастную свою обедню. Когда я встала, Саша и люди — все меня поздравляли, — а я сразу не понимала, с чем.

    Всю неделю моего говенья никого почти не видала; у меня страшно болели оба глаза, и я ходила в церковь с повязкой на глазу и с примочкой в кармане. И потому мало писала и мало читала, и порой очень скучала, ходя по комнатам без дела, без людей и без воздуха. Выходить в ветер и яркое солнце нельзя было. Я ведь была у Крюкова, и он мне дал ляпис и сулему, как примочку. <Александр Александрович Крюков, товарищ председателя Общества глазных врачей в Москве. – Р. А.> Теперь совсем прошло, и мы с Сашей завтра едем на коньки, хотя не совсем это благоразумно; я не совсем здорова женским, задержавшимся на три недели — нездоровьем. Это тогда в Твери я захворала, у меня и остановилось, а теперь мне легко и хорошо физически стало; голова перестала болеть.

    Завтра неделя, что вы уехали. Пожалуйста, будьте здоровы и веселы, чтоб поездка ваша вполне удалась. Мне совсем не трудно жить: я очень занята, и друзей много, мне не скучно пока, только пишите мне непременно. Я виновата, что редко писала, но телефонные, короткие и холодные вести как-то не удовлетворяют, а только досаду возбуждают, что не слышишь настоящего голоса сердечного. <Из Никольского-Обольянова возможно было отправить в Москву телефонограмму. – Р. А.>

    Писем много вдруг пришло, и я их посылаю. Книгу посылаю «Notre dame de l’amour», привезите её назад. Английский же роман взяла у меня m-me Юнге и ещё не возвратила. Интересного ничего особенного не получено. От Лёвы писем ещё не было. Прочти моё письмо к Тане, оно дополнит это. А пока целую тебя; всё переписываю твою повесть <первые восемь глав будущего романа «Воскресение». – Р. А.>, но глаза задержали. Осталось меньше 3-х глав. Ну прощай, милый друг, поклонись всем от меня, особенно же Анне Михайловне <Олсуфьевой>, которую очень благодарю за вас.

    Твоя Соня Толстая» (ПСТ. С. 637 - 638).
   
    Этому письму С. А. Толстой предшествовали две затерявшиеся открытки, на которые Толстой пишет в тот же день 26 февраля свой ответ — довольно похожий на предшествующее его же, от 22 февраля, письмо как по меланхолическому спокойствию тона, так и по идиллическому содержанию:

    «Мне очень грустно, милый друг Соня, что прошла неделя и я не получил от тебя ни одного письма, не считая тех открытых двух по две строчки, которые мы получили. Мне бы очень было хорошо, если бы не беспокойство о тебе. Напиши пожалуйста. Я всё также наслаждаюсь тишиной. Тане тоже очень хорошо. Вчера ходили до Милютиной, <Ольга Дмитриевна Милютина (1846 — 1912) — дочь бывшего военного министра гр. Д. А. Милютина, жила в 6 км. от Олсуфьевых. – Р. А.> откуда меня привезла Лизавета Адамовна <Олсуфьева>. Нынче никуда не выходил, только был в бане. Чувствую всё ту же слабость и всё не решу, старость ли это или последствия инфлуенцы. Чувствую, главное, слабость в коленках и боль даже, когда засижусь, и самое главное, нет энергии в умственной работе. Здесь никого нет, кроме доктора <Плавтова> и Михаила Адамовича. Оба приятны. Я вчера и нынче читал Соrneill'a и Racin’a, и очень интересные это чтение вызвало мысли. 

   Здесь они составляют септет на духовых инструментах, — учат и мальчиков, доктор дирижирует и устраивает, и очень этим занят.

    Завтра вероятно приедет девушка <горничная Олсуфьевых. – Р. А.>, возившая кружева, и верно привезёт от тебя письмо. I hope [англ. я надеюсь], что меньшие мальчики не мучают тебя, а что девочка и Серёжа с женой радуют. Мне очень жаль, что не увижу Сергея Александровича Рачинского, хотя, может быть, это и лучше. Целую тебя и детей.

    Л. Т.» (84, 251 - 252).

    Скромная в письме обмолвка о чтении Толстым драматургии «классицистов» Корнеля и Расина — важное свидетельство продолжающегося им напряжённого обдумывания содержания своего трактата «Что такое искусство?» Подобно тому, как житие у Олсуфьевых было врачующей чувства «ванной», чтение классиков было для Толстого таким же отдыхом от негативных театральных впечатлений Москвы. Но и не только отдыхом… «Поучительно» — записывает Толстой в Дневнике 27 февраля о чтении Корнеля. Быть может, «поучительность» он почерпнул из характерной для названных драматургов «философии долга» коррелировавшей с собственными установками Толстого на «делание должного», на жизнь в смирении, в воле Отца. Это была значимая духовная помощь в условиях упадка сил и веры, обозначенного в Дневнике Толстого под 22 февраля следующим интимным обращением к Богу:

    «Отец моей и всякой жизни! Если дело моё кончено здесь — как я начинаю думать — и испытываемое мною прекращение духовной жизни означает совершающийся переход в ту, иную, жизнь, что я уже начинаю жить там, а здесь понемногу убирается этот остаток, то укажи мне это явственнее, чтобы я не искал, не тужился. А то мне кажется, что у меня много задуманных хороших планов, а сил нет не только исполнить всё — это я знаю, что не нужно думать — но хоть делать что-нибудь доброе, угодное Тебе, пока я живу здесь. Или дай мне силы работать с сознанием служения Тебе. Впрочем, да будет Твоя воля. Если бы только я всегда чувствовал, что жизнь только в исполнении Твоей воли, я бы не сомневался. А то сомнение от того, что я закусываю удила и не чувствую поводьев» (53, 80).

    27 февраля Толстой отвечает жене на полученное из Москвы письмо предыдущего дня:

    «Письмо твоё неутешительно. Главное, сдержанность и как будто не то что недовольство, а грусть. Ты, пожалуйста, пиши хорошенько, в хорошем светлом расположении духа. Хотя я и врозь с тобою, но мне хорошо только тогда, когда я знаю, что тебе так хорошо, как может быть, и что мы вместе духом и не скрываем ничего друг от друга. Одно мне за тебя больно, милый друг, это то, что ты предоставлена на съедение мальчиков Андрюши и, оказывается, и Миши, и мне за это тебя очень жалко и хотелось бы тебя спасти от их жестокости. Вероятно получу от тебя хорошее письмо с посланным Анны Михайловны, а нет, то напиши.

    Мы здесь наслаждаемся, главное, тишиной. Я […] пишу усердно <драму>, насколько свойственно мне при моей старости. Тане, как я вижу, — тоже хорошо, — главное, спокойствие. Я совсем здоров.

   Надеюсь, что ты не одинока, а что Серёжа, Маня и Машинька посещают тебя?

    Глаза твои, как мне сказали здесь доктора, как-то особенно называется и не опасно. Бывает простуда, а то поветрие и проходит в неделю. Тяжела только тебе бездеятельность. Зато можешь успеть гаммы. К твоей музыке я из всех семейных отношусь более сочувственно. Во 1-ых, я сам прошёл через это в твои годы и знаю, как это отдохновляет.

    Погода прекрасная, но я как-то мало пользуюсь ей. Сейчас пойду пройтись подальше. Прощай пока, целую тебя и детей.

    Л. Т.» (84, 252 - 253).

    Уже 28 февраля – такой же хороший ответ С. А. Толстой:

    «Ты написал мне такое доброе письмо, милый Лёвочка, что я себя почувствовала недостойной его, и главное ты по-старому пишешь мне о своём настроении, чем я всегда очень дорожу. Мне жаль, если мои письма не хороши, но я к тебе чувствую то же самое, т. е. желание быть до конца откровенной, дружной и доверчивой.

    Грусть моя была и прошла вместе с болезнью глаз. Остановленный поток моих дел — настоящих и выдуманных, — скорее моей деятельности, — теперь прорвался с новой силой и я очень занята: изданиями, перепиской, шитьём весенних кофточек и платьев Саше и мне, музыкой и посетителями, и мальчиками.

    Пребывание Андрюши в Москве обошлось очень благополучно: я употребляла все усилия, чтоб он вечера сидел дома, и так и было. Третьего дня мы все с Сергеем Иванычем катались на коньках в нашем саду, и Андрюша на Мишиных коньках, пока Миша учился. Дядя Костя, который обедал у нас, восседал на балконе. Вчера опять пришёл Сергей Иваныч с коньками, потом Миша Сухотин, Алексей Маклаков с Сашей. Опять катались с Сашей и Мишей, зажигали огарки в прорытых в снежных сугробах отверстиях, — и очень веселились дети. Потом пили чай на верху, и потом — очень это глупо, — но играли в карты, в дураки, все дети, Сухотин, Танеев, я, Маклаковы. Кто оставался дураком, тот должен был отвечать на всякий предложенный ему вопрос. Танеев так дико хохотал своим особенным смехом, что всех заражал. В результате было то, что Андрюша никуда не ушёл, а все решили, что было ужасно весело. Потом все пошли провожать друг друга, и кончилось тем, что нас с Андрюшей все, кроме Танеева, проводили опять до Хамовник.

    Сегодня с утра взяла свой урок музыки, потом ездила с визитами, заезжала по одному делу хлопотать за описываемое имущество у учеников Сергея Ив<анови>ча, — Сабанеевых. Надо было просить одного Яковлева отсрочить опись имущества, чего я и достигла.

    Сейчас была у меня Маня, одна. Она была нездорова бронхитом и потому не была у меня до сих пор, а Серёжа уехал в Никольское и ещё не возвратился. Маня пообедала и сейчас и уехала. Андрюша сейчас едет в Тверь, и мы благополучно расстаёмся, слава богу. Миша весь погрузился интересом в свою лошадь и довольно неприятен, хотя старателен, чтоб мне никогда не ответить грубо. Сейчас пришёл Вася Маклаков <Василий Алексеевич Маклаков (1870 - 1957) – будущий знаменитый политический деятель, член партии кадетов, юрист, публицист и эмигрант. Сын врача-окулиста А. Н. Маклакова (1837 - 1895), лечившего С. А. Толстую с 1885 г. – Р. А.>, и мы с ним поиграем в 4 руки, потом вместе выедем: он домой, а я к портнихе, к Вариньке, у которой так не была до сих пор, всё у меня гости и т. д. Были молодые Долино-Иванские, поправились и едут в Суздаль; завтра будут у меня обедать.

    Немного я засуетилась, и моё спокойное, хотя немного грустное настроение, но несомненно очень религиозное и хорошее — теперь куда-то опять забилось, и мне его жаль. Тане напишу отдельно завтра или после завтра. Не знаю, уехала ли Люба, я с ней вам писала обоим длинные письма. Деньги гр. Анны Михайловны в Воспитательный дом внёс сегодня Коля, а завтра выдадут расписку, которую пришлю заказным или случаем. Целую тебя, милый друг мой, кланяйся всем, и мою Таню целую. Живите, пока вам хорошо, и я даже советую не очень спешить. Если стоскуюсь, напишу откровенно.

    Твоя Соня Толстая» (ПСТ. С. 641 - 642).

    Толстой продолжал обдумывать статью об искусстве и медленно, напряжённо работал над драмой «И свет во тьме светит». Сознание же супруги, помимо прежней боли от потери маленького сына, омрачилось в эти дни известием о намечающемся разрыве брачных отношений старшего сына, Сергея, с Марией («Маней») Рачинской (1865 - 1900), племянницей знаменитого педагога и многолетней подругой дочери Толстого Татьяны. Разрыв таки совершился, и по воле жены, которая с ноября 1896 г. отказалась жить с мужем, но Сергей Львович впоследствии винил в нём «больше себя, чем её» (Толстой С.Л. Очерки былого. Тула, 1965. С. 196).  Быть может, и было, за что… Софья Андреевна вспоминает в мемуарах о выборе невестки вполне снисходительно, и, кажется, даже не без скрытого понимающего сочувствия:

    «Она была, по-видимому, и мила, и умна, и образованна. Но брак ей был ненавистен, она не выносила брачной жизни, ушла от мужа, не зная даже, что она была уже беременна, и потом вместе с своим маленьким сыном уехала в любимую ею Англию, где и умерла чахоткой» (МЖ – 2. С. 439).

    Не дождавшись к 1 марта более писем от мужа, Софья Андреевна пишет ему снова следующее, достаточно пространное, послание:

     «Ты жалуешься, милый друг <в письме 26 февраля>, что от меня мало писем. Я три дня или больше тому назад писала и тебе, и Тане с девушкой и не знала, что она ещё не уехала, а всё-таки написала и ещё письмо тебе, закрытое. Потом я писала Тане <21 февраля> и послала письмо Лёвино ей и два открытых, для спокойствия, что у нас всё хорошо, и теперь продолжаем быть благополучны. Сегодня страшная метель, которая на меня наводит уныние и страх. Вы всё пишете о Мане и Серёже, что я их вижу, а я ни разу не видала Серёжу, не знаю даже, вернулся ли он из Тулы и Никольского; вчера должен был вернуться; и раз видела Маню часа на три. — Вообще же я до нынешнего дня не скучала, очень была занята всячески, а сегодня метель навела на меня тоску.

    Что же это ты так слабо себя чувствуешь? Хорошо ли ты питаешься? А плохо быть на постной пище. Я 4-ую неделю пощусь очень строго, теперь совсем без рыбы, и очень тоже ослабла, и даже похудела. Нет той энергии и пружинности в ногах, когда бегаешь на коньках или бежишь на лестницу.

    Одна я не бываю: вчера у меня обедала Варичка <Нагорнова>, очень грустная и жалкая, и Долино-Иванские молодые; вечером я соблазнилась и поехала на симфонический концерт, дирижировал знаменитый Никиш. 5-я симфония Чайковского и неоконченная автором симфония Шуберта доставили мне много удовольствия; прелюдия-поэма Листа — меньше, а Вагнера вовсе было скучно. — Третьего дня просидела вечер у Варички; сегодня буду дома, и Алексей Маклаков придёт играть со мной со скрипкой. Я всё очень много занимаюсь музыкой и мне ещё это не надоело. Миша, глядя ли на меня, или просто, но стал охотнее и усерднее играть. Вообще, когда меньше суеты в доме, дети лучше и серьёзнее занимаются.

    Прилагаю письмо Лёвы к Тане; удивляюсь, что он от нас ещё не имел известий. Представь себе, Лёвочка, что Самарин, Пётр Фёдорович, был секундантом у какого-то генерала, главы города Ялта. Какой-то студент ударил по лицу этого генерала за то, что генерал как градской глава удалил этого студента из клуба, откуда студента за что-то исключили. — Самарин убит и угнетён, говорят, ужасно, и теперь приехал сюда, но я его ещё не видала. Дуэль кончилась ничем, оба живы и здоровы.

    От Маши было письмо <от 25 февраля> короткое после путешествия. Она очень разочарована Крымом, очень устала от дороги, очень же беспокоится о всех нас и, видно, не весела. Надеюсь, что это с открытием настоящей весны пройдёт, и ей будет хорошо. Философовы и Бобринские с ней очень ласковы.

    Что тебе сказать, голубчик, о своей внутренней жизни? — Не знаю, и не смею признаться, потому что не хороша та суета, к которой я продолжаю стремиться, чтоб заглушить всё, что меня теперь в жизни мучает и что так до сих пор больно. Пока говела, было лучше; а теперь опять или ищу развлеченья и всяких ощущений — или чувствую наплыв тоски и нервности, и тогда бегу куда-нибудь — вон из дому или вон из себя. Последнее время дела, слава богу, всякого много.

    Хотела написать Тане, и вот написала опять тебе. Всё равно, я её тоже люблю и помню, и целую крепко. Очень рада, если вам хорошо, но я уж не люблю тишины — увы! А ещё меньше люблю одиночество.

     Наш дом кругом так занесло снегом, что ужас. Что же в деревне! 

    Ну, прощай, милый друг. Спасибо, что пишешь. Никогда я не считала более нужным для тебя отдых от людей, как именно теперь, а ты как уедешь от меня, так что-нибудь да не хорошо. Слабость твоя меня огорчает, хотя ведь лет тебе много, и хочешь, не хочешь, придётся признать себя старым. Грустно это!

    Твоя Соня Толстая.

    Целую тебя и Таню. Поклон всем» (ПСТ. С. 642 - 644).

    На это послание Лев Николаевич отвечал жене 3 марта следующим:

    «Сейчас вечером 3 марта, воскресенье, получили ещё твоё письмо, милая Соня. Я знал, когда я писал тебе с упрёками, что упрёк будет несправедлив и что ты пишешь. У тебя всё хорошо, как я вижу, и внешне и внутренне. Хотел бы тебе сказать, что твоё желание забыться хотя и очень естественно, — не прочно, что, если забываешься, то только отдаляешь решение вопроса, а вопрос остаётся тот же, и всё так же необходимо решить его, — не на этом свете, так в будущем, т. е. после плотской смерти. Как говорят спириты, что если убьёшь себя, то придётся опять жить такою же жизнью, так и в этом: решить вопрос жизни и смерти своей и близких надо неизбежно, и от этого не уйдёшь. Хотел всё это сказать тебе, да не говорю потому, что надо самой это пережить и придти к этому. Одно скажу, что удивительно хорошо бывает, когда ясно не то что поймёшь, а почувствуешь, что жизнь не ограничивается этой, а бесконечна. Так сейчас изменяется оценка всех вещей и чувств, точно из тесной тюрьмы выйдешь на свет Божий, на настоящий.

    Я бодрее, нынче поработал, хожу гулять и всё упиваюсь тишиной и свободой от требований людских. Тане, кажется, тоже хорошо. Лёва очень трогателен, хочу написать ему ещё. Целую тебя, милая, и Сашу, и Мишу.

    Л. Т.» (84, 253).

    26 февраля сын Толстого Лев Львович рассказал в письме к сестре Тане о своей жизни в Швеции с возлюбленной Дорой Вестерлунд, о подготовке свадьбы, а Татьяна Львовна переслала это письмо отцу.

    На вышеприведённое письмо Толстой получил от жены пространный ответ, датируемый 5 марта:

    «Милый друг Лёвочка, сегодня была гр. Милютина и меня не застала, я была на уроке музыки, и теперь свезу ей сама все письма. Книг тоже получено очень много, но их не посылаю. Было сегодня открытое письмо, что вы вернётесь в субботу, и я испугалась, что не я ли вас вызвала своим вопросом. Пожалуйста, милый, если тебе лучше в деревне и ты бодрее пишешь, то не спеши для меня, я живу хорошо и очень занята, и только изредка, когда прекращу свою лихорадочную деятельность и опомнюсь одна, сама с собой, с своими воспоминаниями, своей старостью и страхом перед будущим, — мне вдруг делается невыносимо тоскливо. Но это слабость, и вообще я бодра. Только когда люди вокруг восхищаются моей ЭНЕРГИЕЙ, так называемой, мне делается совестно, и я знаю сама про себя, что я не только не энергична, но слаба, слаба так, что могу в короткое время дойти до прошлогоднего февральского безумия, которое вспомнила с ужасом на днях, когда была на заупокойной обедне по Нагорном, в том самом Девичьем монастыре, который так врезался в моей памяти. — И вот всё о себе — это тоже слабость.
 
    Сидит у меня Маня и читает твою повесть <главы будущего романа «Воскресение». – Р. А.>, которую я кончаю переписывать. Серёжа играет в 4 руки увертюры Мендельсона, которые я купила, с Васей Маклаковым. Саша только что пришла из сада, где каталась на коньках, а Миша ездил верхом и теперь сел учиться. От Лёвы очень озабоченное и суетливое письмо с порученьями о присылке документов, с вопросами о том, кто приедет на свадьбу, с известиями о том, где она и когда будет (1-го июня по новому стилю). Всё я ему устрою, но по мере приближения этого события, — я пугаюсь и волнуюсь немножко. Большой это шаг — женитьба.

    Ты мне пишешь о том, что вопрос о жизни и смерти надо решать сейчас и не откладывать, и не стараться забываться. Но ведь дело не в решении вопроса: он для меня давно решён в том смысле, в котором и ты его решаешь, т. е. в смысле вечности и бесконечной жизни в Боге. Но на высоте этого настроения оставаться очень трудно, и ощущения боли потери, радости земных соблазнов, лихорадочная деятельность, — и все вообще чисто земные ощущения как сети опутывают со всех сторон, и вот где моя хвалёная энергия могла бы мне помочь, а её-то и не хватает, и в результате — тоска или суета.

    Пришёл Дунаев; уезжают Маня с Серёжей, писать больше нет времени. Целую тебя, мой милый друг. Таню тоже целую, всё не приходится ей писать, но я её очень помню, и она мне часто недостаёт, несмотря на её строгость ко мне. Прощай, если приедешь в субботу, буду тебе очень рада, если нет, — Бог с тобой. Только не езди в метель или не совсем здоровый. Если отмените приезд, известите меня. Зачем в субботу, как бы гости не приехали. Впрочем, я отговариваю, а сама испугалась, что долго тебя не увижу.

    Твоя Соня Толстая.
    
    Прощай, теперь скоро вернёшься» (ПСТ. С. 644 – 645).

    Да, надо было возвращаться — несмотря на очевидную для Льва Николаевича пользу «деревенской ванны». Он не только поправил здоровье, но и продвинулся серьёзно в эти дни в своих текущих работах: переделывалась пьеса «И свет во тьме светит», обдумывались «Христианское учение» и статья об искусстве и была начата новая антивоенная статья «К итальянцам». Но Софья Андреевна не без мастерства, ненавязчиво дала понять и почувствовать мужу своё состояние депрессии, о котором впоследствии даже сожалела в мемуарах:
   
    «Совестно даже признаваться в том настроении, в котором я тогда находилась. Но не всегда зависишь от своей воли и страдаешь сам под гнётом этой тоски, а нет сил её преодолеть. Так было и тогда, так было и в то лето <1910 года>, после которого ушёл от меня Лев Николаевич» (МЖ – 2. С. 440).

    И Толстой наконец, чтобы быть с любимой женой, решительно покидает свою «ванну для чувств»: предварительно, 8 марта, известив о приезде телеграммой (84, 254), 9 марта вечером он возвращается из Никольского в Москву.

                КОНЕЦ ПЕРВОГО ФРАГМЕНТА

                _______________

                Фрагмент Второй.
                «НЕЧЕМ ЖИТЬ», ИЛИ ВАННА НА ДВОИХ
                (4 - 28 сентября 1896 г.)

    До 29 апреля семейство жило уже без долгих разлук вместе, в Москве. За эти дни совершился ряд событий, значительных и для внешней, и для духовной биографий участников Переписки. Ещё будучи в олсуфьевском Никольском Толстой узнал об аресте давней знакомой семьи, верной подруги Татьяны и Марии Толстых, тульского врача Марии Михайловны Холевинской (1858 - 1920). И. П. Новикову, брату нового знакомого Толстого М. П. Новикова, она пыталась в ноябре 1893 г. передать запрещённое христианское писание Льва Николаевича «В чём моя вера?», но была арестована. Тогда Толстой привлёк к помощи ей влиятельного своего друга А. Ф. Кони, и Холевинскую отпустили. Но стоило Льву Николаевичу отвлечься и забыть о ней, как её, по доносу с работы, снова в феврале 1896 г. арестовали по обвинению в «хранении» запретных книг Толстого и заточили до суда в тюрьму. И Толстому несколько мартовских дней приходилось отвлекаться в Москве от своих работ, дабы новыми ходатайствами, вплоть до министра внутренних дел И. Л. Горемыкина и министра юстиции Н. В. Муравьёва, выхлопотать Холевинской замену тюремного заключения ссылкой в Астрахань (то есть наказание тоже довольно страшное, но терпеть уже можно, жители Астрахани подтвердят!).

    Софья Андреевна вспоминает о этом эпизоде следующее:

    «Эта прекрасная, трудящаяся, идейная девушка ничего не пропагандировала, не распространяла, а имела книги для себя, любя и почитая Льва Николаевича. В письмах он просил министров перенести преследование на него самого, а не трогать его последователей, так как корень зла, с их точки зрения, был в нём. Ни Горемыкин, ни Муравьёв не были даже настолько учтивы и благовоспитанны, чтобы ответить на письма графа Толстого, и Муравьёв даже сказал, что Толстого и его семью не тронут, а пусть ему служат наказанием те страдания, которые выносят его последователи — толстовцы. Хороша логика!» (МЖ – 2. С. 442).

    В марте же состоялось драгоценное для Льва Николаевича общение с американским экономистом-проповедником Генри Джорджем, чьё, базирующееся на текстах Библии и чистой христианской этике, благородное учение о «едином налоге» он давно знал и уважал. В ответ на письмо Джорджа 27 марта Толстой выразил пожелание сидеться с ним. Встреча, к сожалению, не состоялась из-за скорой (в 1897 г.) смерти Джорджа.

     Как некогда, в 1892 году, Анри Амиеля, весной 1896-го Толстой открывает для себя, чтобы уже никогда не закрывать, нового самобытного мыслителя: как и Амиель, уже умершего к тому времени философа-неокантианца (жившего в Германии, но по происхождению россиянина) Африкана Александровича Шпира (1837 - 1890). Он снёсся в письме с дочерью покойного философа, и оказалось, что Шпир глубоко, в свою очередь, уважал писателя и мыслителя Толстого. От дочери же покойного Толстой получил ценнейшие четыре тома (на немецком языке) сочинений отца, в которых с радостью нашёл множество близких идей, направленных против модных в ту эпоху материализма и атеизма.

    Помимо достаточно быстро написанной в марте статьи против пьянства «Богу или маммоне?», основными работами Толстого в весну 1896 г. было «изложение веры» (статья «Христианское учение») и статья об искусстве, для которой он посетил 18 апреля, ради собственных впечатлений, оперу Рихарда Вагнера «Зигфрид». Конечно же, впечатления не были положительными. В письме к С. Л. Толстому он 19 апреля писал об этом:

     «Вчера был за городом на велосипеде, видел, что пашут, и слышал жаворонков, и как пахнет распаханной землёй. И очень захотелось другой жизни, чем ту, которую веду. Вчера же вечером был в театре, слушал знаменитую новую музыку Вагнера “Зигфрид”, опера. Я не мог высидеть одного акта и выскочил оттуда, как бешеный, и теперь не могу спокойно говорить про это. Это глупый […] балаган, с претензией, притворством, фальшью сплошной, и музыки никакой. И несколько тысяч человек сидят и восхищаются» (69, 82 - 83).

    С 29 апреля Толстой поселяется на лето с семьёй в Ясной Поляне. Основными работами на май и июнь остаются «Христианское учение» и статья об искусстве. С 18 июля к ним присоединяется новый замысел, будущей повести «Хаджи-Мурат». О рождении его Толстой повествует в Дневнике, в записи 19 июля, там же давая себе своего рода творческую установку, о ЧЁМ И КОМ следует писать:

    «Вчера иду по передвоенному чернозёмному пару. Пока глаз окинет, ничего кроме чёрной земли — ни одной зелёной травки. И вот на краю пыльной, серой дороги куст татарина (репья), три отростка: один сломан, и белый, загрязнённый цветок висит; другой сломан и забрызган грязью, чёрный, стебель надломлен и загрязнён; третий отросток торчит вбок, тоже чёрный от пыли, но всё ещё жив и в серединке краснеется. — Напомнил Хаджи-Мурата. Хочется написать. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля, хоть как-нибудь, да отстоял её.

     […] Вчера […] вспомнил нашу в Ясной Поляне неумолкаемую в 4 фортепьяно музыку, и так ясно стало, что всё это: и романы, и стихи, и музыка не искусство, как нечто важное и нужное людям вообще, а баловство грабителей, паразитов, ничего не имеющих общего с жизнью: романы, повести о том, как пакостно влюбляются, стихи о том же или о том, как томятся от скуки. О том же и музыка. А жизнь, вся жизнь кипит своими вопросами о пище, размещении, труде, о вере, об отношении людей..... Стыдно, гадко. Помоги мне, Отец, разъяснением этой лжи послужить Тебе» (53, 99-100, 101).

     Упомянутые музыкальные посиделки в Ясной Поляне связаны с проживанием там с 19 мая по 2 августа композитора С. И. Танеева, отношения с которым Софьи Андреевны приняли к тому времени характер своеобразного платонического увлечения. О нём она вспоминает в мемуарах, как и о раздражении, которое он, общий баловень и любимец, стал вызывать у Толстого:

    «Не могла я это признать ревностью, сначала это и в голову не приходило. Мне было уже 52 года, и люди, как мужчины, не могли для меня существовать. Да и слишком горячо и твёрдо я любила своего мужа… Помню я, что мне очень нравились отношения чисто дружеские Танеева с Масловыми, и мне хотелось таких же со всеми ими, включая Танеева. […] С болью сердца прочла я впоследствии в дневнике Льва Николаевича, что ревность его к Танееву доставляла ему большие страдания» (МЖ – 2. С. 448).

    Да, это была ревность. Но ради справедливости следует признать, что и со стороны Софьи Андреевны была ЛЮБОВЬ, а не простая дружба семейств (у Танеева и не было тогда своей семьи). Любовь без возможности половых отношений, главной причиной которой были даже не 52 года Сонички, а, во-первых, абсолютная её преданность мужу, во-вторых же — гомосексуализм С. И. Танеева, по причинам дурацких табу той эпохи тщательно замалчивавшийся немногими сведущими участниками начавшейся тем летом драмы. В единственной биографии С. А. Толстой её автор Н. А. Никитина делает об интимной ориентации Танеева недвусмысленный намёк:

    «…Она действительно ни разу не задумалась о том, что её кумир проходил мимо всех женщин, словно мимо стульев, с полным равнодушием. Он обожал только своего преданного ученика Юшу Померанцева. А Софья продолжала каждый раз надевать новое платье, когда должна была встретить Сергея Ивановича» (Никитина Н. А. Софья Толстая. М., 2010. С. 202).

    В своих выводах об основаниях для ревности мужа Софья Андреевна опирается на его же запись в Дневнике под 26 июля: «Всю ночь не спал. Сердце болит, не переставая. Продолжаю страдать и не могу покорить себя Богу. Одно: овладел похотью, но — хуже — не овладел гордостью и возмущением, и не переставая болею сердцем» (53, 102). «Ему невыносимо было, что кто-нибудь в доме играл какую-нибудь роль и был любим, кроме его самого» — наивно и несправедливо заключает выдающаяся из жён-язычниц. На деле же, помимо ревности МУЖА, так же очень унизительной для Льва Николаевича, значимую роль для автора готовившегося тогда трактата «Что такое искусство?» играло неприятие ЭСТЕТИЧЕСКИХ оснований танеевского мировоззрения, его взглядов на место и роль искусства в современном мире и особенно по отношению к христианству. Танеев являл себя вполне чуждым христианскому пониманию жизни человеком и даже о личности Иисуса Христа позволял себе намеренно ложные и часто дерзкие, с усмешкою, высказывания, как то, например, зафиксированное в Дневнике Толстого под 30 июля, что «Христос советовал скопиться» (Там же). Стараться побеждать гордость и возмущение при таких намеренных провокациях физического и морального педераста, ошалевшего от всеобщих симпатий и поддержки, было для Толстого делом неблагодарным, а в сочетании с чувством ревности — практически неосуществимым. Упоминания о ревности в записях этих дней в Дневнике в том же году были потёрты, очевидно, по воле Софьи Андреевны, и тут же вписано замечание Толстого того же времени: «Испортили мне и дневник, пишу в виду возможности чтения живыми» (Там же).

    Страшным контрастом яснополянской культурно-музыкальной идиллии стало для Сонички впечатление от поездки во второй половине мая в Москву для лечения зуба. Ужасы тогдашней стоматологии были перекрыты одним, уже совершенно незабвенным, от трагедии 18 мая на Ходынском поле, нечаянной свидетельницей которой стала и без того всегда испуганная и неспокойная нервами жена Толстого:

    «Встречаю на Тверском бульваре ряд огромных фур и что-то на них странное, закрытое грязными, толстыми холстами, непривычное, нескладное. Близорукие глаза мои не различают, что это такое. Беру лорнет, приглядываюсь… О ужас! Торчат руки, ноги, головы, уродливые человеческие фигуры, и везут эти трупы, везут без конца…» (МЖ – 2. С. 445 - 446). С Софьей Андреевной случился ужаснейший истерический припадок, успокаивать который довелось на этот раз её брату.

    Здесь же Софья Андреевна приоткрывает тайну появления рассказа её мужа «Ходынка», написанного через много лет после трагедии, 25 февраля 1910 года. Ему, судя по записям в Дневнике 14 ноября 1909 г., предшествовал «прекрасный рассказ Сони о спасении девушки на Ходынке» (57, 171). Легко понять, что он и послужил сюжетной основой рассказа. Спасённой девушкой была дочь Владимира Танеева (старшего брата С. И. Танеева) Сашенька (МЖ – 2. С. 446).

    Среди других значимых событий семейной жизни Толстых следует выделить женитьбу 15 мая Льва Львовича Толстого на дочери шведского врача Доре Вестерлунд, а также поездку с 10 по 15 августа супругов в Шамординский монастырь и Оптину пустынь, в ходе которой Толстой пишет первый черновик «Хаджи-Мурата». Оптина же в эту поездку разочаровала Толстого больше прежнего: он нашёл там «большой упадок и во внешнем, и во внутреннем духе монастыря» (Там же. С. 451).

   Около начала сентября Лев Львович с Дорой переехали жить в Ясную Поляну, но именно в эти дни Софье Андреевне уже потребовалось везти в Москву на переэкзаменовку и перевод в лицей сына Михаила. «С огорчением в душе» (МЖ – 2. С. 452) она отправилась в эту нежеланную отлучку, сопровождавшуюся, конечно же, частой перепиской с супругом. Вот хронологически первое из писем, от Л.Н. Толстого, от 4 сентября 1896 года:

     «Маша писала утром. Сейчас едет на Козловку Лопухин мальчик... У нас всё хорошо. Я здоров, у Саши насморк. Утром работал, играл в тенис, учил Доллан <искаж. Дору> по-русски. Молодые также милы. Жду от тебя писем и жалею тебя.

    Л. Т. […]» (84, 254).

    Первое из писем Софьи Андреевны в этом Фрагменте — практически встречное, ибо писано было, по частому обычаю жены Толстого, НОЧЬЮ, с 4 на 5-ое сентября. И, как обычно в бессонных, ночных её письмах — в этом снова, всё теми же надрывными аккордами, звучит чуткая лютня обнажённого навстречу страданию, всетрепещущего и любящего сердца:

    «Вот и прошёл мой первый тоскливый день в Москве. Ехали в купе довольно удобно и спали. Но Иван соскочил на ходу поезда, когда внёс наши вещи в вагон, и я очень о нём тревожилась, благополучно ли он спрыгнул. Была <в гимназии> у <директора> Льва Ивановича Поливанова, он обещал не быть строгим к Мише, и очень участливо отнёсся к Лёве и вообще ко всей нашей семье.

     Ужасное известие, что умер Мещеринов, муж Верочки <двоюродной сестры С. А. Толстой, урожд. Шидловской. – Р. А.>, сумасшедшим под конец, его тело везут из Крыма и хоронят в Девичьем монастыре послезавтра. Придётся ехать, и какое это терзание моему сердцу и нервам! Бедная Верочка с её тремя мальчиками! Очень мне её жаль, и очень я её любила всегда. 

    […] Я всё убрала, устроила, наняла за 10 р. пианино, но ничего не хочется ещё делать, очень скучно; так и тянет на траву, в лес и в реку, где несмотря на холод, много приятнее, чем в нашем тёмном, сыром доме, где дрожишь мелкой дрожью весь день, а лицо горит, и не рассветает весь день. Миша ночевал у Берсов, и я за ним посылала Илью, чтоб приехал домой учиться. Ужасно у него легкомысленное отношение ко всему. Как жаль было от вас уезжать. Целую всех. Как твоё здоровье, милый друг? Не оставляй меня и пиши иногда о себе подробнее. Что наши милые молодые и девочки?

     С. Толстая» (ПСТ. С. 646).

     Ответ Л. Н. Толстого на это письмо датируется 9 сентября, и хронологически ему предшествует ещё одно, более пространное, письмо от С. А. Толстой, продолжающее темы и настроение предшествующего и, хотя и дневное, но так же не чуждое определённого драматизма в изложении адресатом известий и собственных мыслей:

     «Милый друг, мне всё хочется писать именно тебе, и потому опять адресую письмо тебе, а не девочкам, хотя очень благодарю Машу за скорое известие из дому. Прежде о событиях: Миша писал вчера греческое extemporale [письменный перевод без приготовления с русского на греческий]; сегодня будет писать латинский; история завтра. <Экзамены для перевода в лицей. – Р. А.> Нам обоим страшно хочется уехать до 10-го в Ясную, но он не написал сочинения и тем наказал нас обоих. Я не ожидала, что будет так тоскливо в Москве. В саду я была, и вместо прежнего удовольствия от зелени и травы, опять нахлынули на меня воспоминания, и я больше одна не пойду; вообще одной быть трудно здесь. Но сегодня особенно тяжело. В 8 часов утра, в наёмной карете, я поехала на Рязанский вокзал встречать со всеми родственниками тело Мещеринова. Мать его и Верочка очень мне почему-то обрадовались: обе бросились мне на шею, принялись рыдать, благодарить и целовать меня. Верочка очень худа, измучена, очень уже беременна (6 месяцев) и жалка так, что без слёз её нельзя видеть. Она с Владикавказа ехала с телом мужа; а он уже несколько дней был в буйном бешенстве; то хотел среди ночи исповедоваться, то говорил о динамите, ломал, рвал и бил всё, то воображал себя отцом Иоанном и всех в окна благословлял. У него был полный паралич мозга.

    Сегодня вечером привезёт Ольга Северцова детей Мещериновых; они были у неё в деревне, и ничего про отца ещё не знают. Вера Александровна сидит всё так же прямо и торжественно в кресле, но видно, что страшно подавлена горем.

    С вокзала я взяла к себе в карету дядю Костю, и мы час ехали и болтали. Хоронили в Девичьем монастыре; много военных, генералов; московского света кое-кто: Голицын (губернатор бывший), Катерина Петровна Ермолова, Тучковы. Это всё пишу для любопытства девочек.

    Жалок был отец, 70-летний старик; он всё крепился, но когда стали в землю опускать, он весь затрясся, плечи так и прыгали, потом весь побледнел, как-то заторопился, откинул голову, глаза вытаращил и чуть не повалился, его сзади держали. Он так рыдал, что мы все разрыдались тоже. Вера была тиха и только кряхтела как-то, точно слёз уж больше не было. Все Ваничкины похороны восстали в памяти, хоть обстановка вся, — даже времени года, совсем иная. После похорон я съездила к ним на Поварскую, и теперь сижу дома; немного поиграла на фортепиано и этим только успокоила свои нервы хоть немножко. День мой весь пропал, ничего не хочу уже делать. Миша сейчас ушёл в гимназию. 

    […] Я ещё ничего не успела сделать, а очень много дела. А главное тоскую очень. Сейчас яркий луч солнца в окно ударил, и мне захотелось сейчас же ехать в Ясную, всё бросить, выкупаться в Воронке и прогуляться со всеми вами, — и тогда, пожалуй, опять приехать сюда.

    Но я стараюсь вспоминать ту индейскую мудрость, которая предписывает радостное настроение и велит, как нечто стыдное, скрывать уныние. Буду стараться. Но где же взять сил в одной себе для радостного настроения? Для него нужны люди, природа, дело и здоровье. Особенно жаль было опять с Лёвой расставаться. Хоть бы недельку пришлось пожить вместе с молодыми! А то едва только два дня. Что милая Доллан? Не тоскует ли она и здорова ли теперь? — Что постройки, дела разные ясенские? Как действует твой желудок и сильнее ли ты себя чувствуешь, милый друг? Надеюсь, что ты спокоен душой и бережёшь своё здоровье и что тебе хорошо работается. Целую тебя и всех своих детей, mademoiselle Ober кланяюсь.

    Пожалуйста не оставляйте меня без писем. Миша был у Раевских, видел Петю: он выдержал 5 экзаменов и все с пятёрками. Придёт сегодня вечером ко мне. Заходил ещё Миша к Юше <Юрий Николаевич Померанцев (1878 – 1933), ученик С. И. Танеева, впоследствии выдающийся дирижёр. – Р. А.>; его не застал дома. Данилевские, его друзья, приезжают 8-го. Няня варит варенье, перебирает бруснику и очень деятельна. — Теперь всё написала и кончаю письмо. Прощай, милый друг, не забывай меня и люби, как и я тебя.

   С. Толстая» (ПСТ. С. 647 - 648).

   9 сентября Толстой отвечает с оказией (не кого-нибудь, а В. В. Стасова!) только на первое из приведённых выше писем жены, ночное, с 4 на 5 сентября:

    «Хотя письмо это и не попадёт к тебе раньше понедельника вечером, а теперь суббота вечер, я всё-таки пишу тебе, милая Соня, потому что очень думаю о тебе, чувствую тебя. Как ты провела эти дни? Что главная твоя забота — Миша? Надеюсь, хорошо. От тебя было одно маленькое письмецо с грустным известием о Мещеринове. Как очевидно он сам погубил себя, и уже был не вполне нормален, когда, не переставая, через силу работал свою глупую работу. <Офицер Александр Григорьевич Мещеринов служил в Генеральном штабе. – Р. А.>

    Как мне хочется знать всё про тебя: очень ли ты волнуешься? как? что огорчает тебя и что радует? Дай Бог, чтоб больше было радостного и, главное, чтобы ты ни на что не сердилась. Ты спорила со мной, а я всё-таки говорю, что всё житейское так неважно, и всё духовное, т. е. своя доброта, так важно, что нельзя позволять неважному расстроивать важное. Девочки по-прежнему — хороши. Таня дурно спит (у ней всё нет); молодые всё милы (нынче она лежит). — Но многого от них нельзя и не должно ждать. Они оба очень дети. Андрюша всё мало дома, хотя худого не знаю. Нынче он ездил в Тулу и вернулся рано и хорош. Саша учится, и Таня занимается ею. Стасов кричит. Хотел завтра ехать, но решил остаться ещё на день. <В. В. Стасов гостил тогда в Ясной Поляне. – Р. А.> В нём много доброты и настоящая любовь к искусству и понимание его. Я здоров, хотя ещё не позволяю себе распуститься. Вчера ездил верхом в Житовку к погорелым, нынче к Володе (Шеншину) и Рису <Директор Бельгийского чугунолитейного завода па Косой горе. – Р. А.>, чтоб поместить у них старшину. Володю не застал, он был в Туле.

    Погода не хороша, дождь и грязно, но не холодно, и вечера оба последние были без дождя. Я очень занят своей работой, всё бьюсь над одним местом о грехах <Вторая часть трактата Толстого «Христианское учение». – Р. А.>: вчера как будто уяснил, нынче опять всё искромсал и спутал. Хочется писать другое, но чувствую, что должен работать над этим, и думаю, что не ошибаюсь по спокойствию совести, когда этим занят, и неспокойствием, когда позволяю себе другое. Это большое благо иметь дело, в котором не сомневаешься. И у меня есть это счастье. Если кончу, то в награду займусь тем, что начато и хочется <Имеется в виду начатая повесть «Хаджи-Мурат». – Р. А.>.

    Как твоя музыка? Я думаю, теперь в Москве, после трудов и в одиночестве, она ещё больше тебя успокаивает.

   Письмо к тебе было только от Е. П. Раевской. Да, вели выслать собрание сочинений мне для Зисермана или при случае перешли. <Арнольд Львович Зисерман (1824—1897) — военный писатель, сосед Толстых. Толстой получал от него материалы для «Хаджи-Мурата». – Р. А.> Прощай, душенька, целую тебя и Мишу.

    Л. Т.

    Ты была такая кроткая, любящая, милая последние дни, и я тебя всё такой вспоминаю» (84, 254 - 255).

    Следом Толстой отправляет, на этот раз с С. И. Танеевым, ещё одно письмо к жене. О датировании его исследователи сомневаются, относя к 9, 10 или даже 11 сентября. Так как оно не служит ответом на очередное письмо С. А. Толстой, хронологически целесообразно привести его текст здесь.

    «Милый друг,

     Пишу несколько слов с Сергеем Ивановичем, чтоб сказать от себя, что мы все благополучны, кроме Андрюши, которого видишь в два дня раз. Где он бывает, не могу понять. Стасов вероятно был у тебя и отдал тебе моё письмо. Кажется, ему было настолько хорошо, насколько возможно. Он тронул меня своим ребяческим и искренним отношением к смерти, которой он боится, не понимает и не хочет понимать. Сергей Иванович играл сейчас сонату Бетховена, которая не доставила никому удовольствия, хотя он от искреннего добродушия желал сделать мне удовольствие. Работа моя два дня шла хорошо, и я от этого доволен. Приехал учитель немец колонист, умный малый.

    Как-то тебе? Как бы хорошо было и тебе и всем, тебя любящим, кабы ты была всё такая же, как последние дни.

    Погода два дня стоит чудная. Вспоминаю о тебе и жалею, что ты лишена осенней красоты деревни. Вчера ездил на Мишиной лошади. Опять стал ходить проездом. Нежно целую тебя.

     Л. Т.» (Там же. С. 256).
   
     Стасов по наивности пересказал Софье Андреевне содержание новой антивоенной статьи Толстого «Приближение конца» и его же «Письмо к либералам». Ответом её мужу стало бессонное, тревожное письмо от 9 сентября:

    «Сейчас только проводила Стасова, милый друг Лёвочка, который привёз мне твоё письмо. И письмо твоё продлило бы то моё любящее, кроткое настроение и отношение к тебе, если б не его рассказы о тех статьях, которые ты ему читал. Сразу перемутило мне всю душу и тоскливое отчаяние мной овладело. Хотя Стасов усиленно и слишком громко хвалил твою речь и смелость, и всё, что ты пишешь, но я вывела из всего, что и письмо к фон-дер-Веру (кажется), и письмо к либералам, — всё это дерзкий вызов: «ну-ка, троньте меня!»

    [ ПРИМЕЧАНИЕ.
      Статья Л.Н. Толстого «Приближение конца» была опубликована как послесловие к открытому письму к военному начальству голландца Ван дер Веера, объяснившего этические основания своего отказа от военной службы.

     В основу «Письма к либералам» лёг ответ Л. Н. Толстого на письмо А. М. Калмыковой, в котором он критикует общественную деятельность либеральной оппозиции, в особенности религиозное безверие её деятелей и заигрывания с правительством. – Р. А. ]

    И этот вызов (особенно с христианской точки зрения) не только [не] полезен кому-нибудь, но прямо и вреден, и не добр, и опасен. Кроме того это мальчишество какое-то, бравада. Из художника, из философа, из серьёзного, религиозного учителя — сделаться задорным писакой. Если б ты знал, насколько такие выходки и статьи (как мне их излагал подробно Стасов) меня терзают, пугают, и насколько умаляют мою любовь и уважение к тебе. Я вдруг перестаю верить и в сердце твоё, и в учение твоё, и вижу того с вихрами юношу, полного задору, пороков и гордости, каким ты был, судя по дневникам твоим, в молодые годы. Брось ты этот задор, не посылай ты этих писем, ради бога, я прошу тебя. Ничего ты не изменишь в жизни людей, пусть останутся твои писанья после тебя, но не дразни ты никого, не мучь меня, не рискуй всеми нашими жизнями и спокойствием.

    Я никогда ещё ничего так горячо тебя не просила. По крайней мере подожди, я приеду в субботу, и покажи мне то, что ты хочешь послать. Писал бы свой катехизис и был бы кроток и смиренен; насколько это было бы лучше и достойнее. Пора утихнуть, любить, а не задирать людей.

    Прощай; я очень взволнована, расстроена, и за мою боль не могу любить тебя сегодня.

    С. Толстая» (ПСТ. С. 649 - 650).

    Встречая в переписке подобные послания к мужу от Софьи Андреевны, каждый раз невозможно не сожалеть о том, НАСКОЛЬКО далёким от живой веры, от религиозного христианского жизнепонимания человеком была “спутница жизни” великого яснополянца. Хотя по чужому пересказу и нельзя этого понять, но пусть даже новые, готовимые тогда Толстым, публицистические выступления были написаны слишком резко и неосторожно в отношении цензуры. Но что за противопоставление, к которым прибегает Соня, этих, неотделимых от веры, манифестаций Толстого-публициста и христианина — его собственно религиозным сочинениям! Как будто «катехизис», то есть статья «Христианское учение» — уже ЗАВЕДОМО что-то мертворождённое, судьба которого — ОСТАТЬСЯ ПОСЛЕ автора, в общем большом собрании его сочинений, забытым и малочитаемым (так, к несчастью, и случилось, преимущественно из-за общего кризиса религиозности в христианском мире XX столетия), а вот сиюминутные по непосредственным мотивам создания отклики публициста на текущие события, на обращения к нему — значительнее изложения вечных истин веры! Разумеется, женой Толстого вся их значительность воспринималась в негативном ключе: как раздразнивание цензуры и правительства, за которым могли последовать репрессии.

    Но, отправив 9-го своё тревожно-раздражённое письмо, к ночи Софья Андреевна немного успокоилась, договорившись с домашними о необходимой отлучке в Ясную Поляну, и написала мужу хотя и ночное, бессонное, но в этот раз более спокойное, нежели предшествующее ему дневное, такого содержания письмо:

    «Милый друг, проводив Стасова, я написала тебе не доброе письмо под впечатлением его рассказов. Но как всегда, я скоро раскаялась и пожалела, что сделала тебе опять больно. Но я сама так больно встревожилась, да ещё в одиночестве, что до сих пор тревога меня мучает, хотя злоба совсем прошла и я прошу меня простить.

     Сейчас взглянула на часы: десять минут четвёртого ночи. Я проиграла на фортепиано, не вставая, часа четыре, да раньше часа полтора. Но это так я во второй раз только.

     Благодарю Таню за предложение меня сменить. Теперь ещё нельзя мне уехать, я совсем не кончила свои дела; книжные — даже не начинала. Я приеду в гости к вам на два дня. А теперь целую всех. Прощай.

    Соня» (Там же. С. 650).

    Увлечение Софьи Андреевны после смерти младшего сына стало для неё психологическим «якорем спасения», а игра на фортепиано — способом самолечения, успокоения нерв.

    В мемуарах «Моя жизнь» она вспоминает об эпизоде со статьями следующее:

    «По приезде в Москву Стасов преувеличенно и подробно мне рассказывал, чем в моё отсутствие был особенно занят Лев Николаевич… Я страшно разволновалась, испугалась, что правительство потеряет терпение и начнёт карать Толстого за эти его смелые статьи. […] Может быть, рассказывая мне, Владимир Васильевич Стасов, по-своему обыкновенно громко крича, придал мыслям Льва Николаевича и его письмам слишком резкий характер и яркие краски, и потому мне так не по сердцу показались статьи. Предполагаю ещё, что приезжавшие в моё отсутствие ТОЛСТОВЦЫ — Чертков, Бирюков, Горбунов, Дунаев, — хотя отчасти, но способствовали и поощряли Льва Николаевича к задорным статьям. На моё тревожное и недовольное письмо Лев Николаевич мне писал, что не может руководиться моими желаниями и советами и рассуждать о том, опасно или не опасно, а всегда будет писать то, что считает нужным по совести и своим убеждениям» (МЖ – 2. С. 454 - 455).

    Письма мужа к ней Софья Андреевна готовила к изданию уже после его смерти, когда каждая его строчка стала для неё неприкосновенной и священной. Из рукописного эпистолярного наследия Толстого она могла что-то потаить от публичного издания, но не могла, не решилась бы уничтожить! Но между тем мы не располагаем ни текстом письма Толстого из дней, последующих за конфликтом 9-10 сентября, ни сведениями о письме, в котором содержалась бы пересказанная С. А. Толстой в мемуарах и выраженная мужем в письме к ней зрелая христианская позиция. Быть может, сама Софья Андреевна не располагала текстом ответа Толстого и что-то напутала? Или же по какой-то причине письмо было утрачено тогда же, в 1896 году? Вероятнее всего, за этим письмом следовал и какой-то, достаточно резкий, ответ Софьи Андреевны.

    Конечно же, это было ссорой и серьёзным «надрывом» отношений. Впрочем, на тот случай кратким: оба супруга шли на примирение, и вскоре, ко дню свадьбы 23 сентября, Софья Андреевна таки отправится в Ясную Поляну, и, кстати сказать, не пожалеет об этом! Но пока, ни словом стараясь не поминать о взаимной резкости предшествовавших писем, она в послеполуденном от 13 сентября письме к мужу выразила своё смятение, внутренне преодолённое ею апелляцией к семейному, к родительскому долгу:

    «После больших колебаний я решила всё-таки не ехать сегодня в Ясную, милый друг. Я вижу, что именно эти-то дни я необходима Мише. Мы с ним не выходим из дому; я играю на фортепиано, он занимается усердно, беспрестанно требуя моего сочувствия в том, сколько он прочёл, как мало остаётся, и он надеется в понедельник снести сочинение и начать ходить в гимназию. Ещё как он напишет сочинение! От того, что я не еду сегодня, на меня нашла тревога и грусть; но я всегда была за исполнение ДОЛГА, и ЭТО в моих руках, в моей воле. А то, что по личному чувству мне хочется съездить к вам, и по баловству хочется в деревню опять, — это во мне останется, и если б я жила по непосредственному чувству, то страдал бы долг. Так и на этот раз.

    Если я увижу, что Миша хорошо наладился эти два дня, и дело его приготовлений очень подвинулось, я съезжу на неполный день в воскресение к брату Пете, и может быть посмотрю имение, которое там продаётся. Не хочет ли Лёва тоже, чтоб я слезла в Пахомове <В то время Алексинский уезд Тульской губ. – Р. А.> от поезда до поезда и там посмотрела бы именье Умецкого. Оно мне по описанию, по близости к нам, больше нравится. Думаю теперь поехать в Ясную 18-го или 19-го, когда Миша дня два уже наладится ходить в гимназию. Тогда я приеду на два дня, и уже не 23-го вернусь в Ясную вторично, а около 30-го. Пробуду с тобой и Лёвой до 10-го октября. Таня меня заменит в Москве, а 10-го уже перееду с Сашей совсем. Это мои теперешние планы, а там, что Бог даст!

     Миша говорит, что, походив неделю в гимназию, он скажется больным и будет держать проверочный экзамен в лицей, куда поступит пансионером, чтоб непременно учиться и кончить 8 классов гимназии. Я на это молчу, думаю, что экзамена он в 6-й класс лицея не одолеет. Что же спорить раньше? Пока я рада, что засадила его за летние работы.

     Вчера весь вечер со мной сидела Варя, очень приятна и мила. Я её пешком проводила до дому её, а оттуда приехала на извозчике. Была чудесная лунная ночь, но везли вдоль бульваров бочки, — и запах! До слёз гадко. Только и стало легко, как заворотил извозчик в нашу сторону.

     Ты давно мне не писал, Лёвочка, и мне одиноко и грустно. Или ты на меня рассердился за письмо?

     Целую тебя и детей моих. M-lle Ober кланяюсь. Приехали ли Саша и Маша из Пирогова? Там ещё Машенька, и оттого Лизе Оболенской нельзя ехать в Ясную, куда ей очень хочется. 

     Сейчас начну свои счёты с артельщиком, трудное и скучное дело! Я всё отлынивала, да не уйдешь от дела. Прощай.

    С. Толстая» (ПСТ. С. 651 - 652).
 
    Судя по очередному в хронологической последователь-ности письму Льва Николаевича от 14 сентября, он был извещён ещё раньше получения письма о решении жены не приезжать на день именин, 17 сентября. Приводим последовательно его письма к жене от 14 и 16 сентября.

    14 сентября:

    «Хотел написать тебе с Андрюшей, милый друг, да не успел. Сначала, вчера и третьего дня, когда я узнал, что ты не приедешь, я так этому огорчился, что хотел не писать из недоброго чувства к тебе; но потом опомнился и подумал, что справедливо или не справедливо ты рассудила, что тебе не должно приезжать, тебе очень должно быть тяжело, и потому надо пожалеть тебя и постараться облегчить тебе твоё положение. У нас было очень приятно, если бы не твоё отсутствие, которое все чувствовали, хотя, разумеется, и в сотой доле не так, как я. И сыновья, и их жёны были очень милы. Ближе всех мне Соня. С ней мне легко. Доллан чужда и молода, а Маня жалка. Ужасно жаль мне и её и Серёжу за то, что она выкинула. Я говорил и с ней, и с Серёжей, уговаривая их прощать больше друг другу. Мне Серёжа становится всё ближе, и я очень рад этому. Илюше 13 лет всё. И я вижу, что ему до зареза нужно денег, и он ждёт тебя. Что делать! и Дунаев, и Иван Иванович были очень приятны. Je n’en reviens pas [франц. Не могу опомниться от удивления,], как мог Стасов забыть передать тебе моё письмо <от 7 сентября>. Мне это жалко, потому что я писал в самом хорошем расположении (может быть, оно не вышло) и хотел, чтоб тебе было приятно. Сейчас я ездил после обеда в Тулу на Мишиной лошади к ветеринару и вернулся уже при всходе луны; опять чудный вечер. Я ехал и думал: как хорошо! И бывало, когда подумаешь: как хорошо, сделается грустно от мысли, что скоро кончится, а теперь я думаю, как хорошо, и только ещё начинается, и будет ещё лучше, — и в этой жизни, и, главное, вне этой жизни.

    Тебя мне жалко в особенности потому, что жертвы твои, боюсь, бесполезны. Можно Сониного Андрюшу <Андрей Ильич, внук Толстого, в то время 2,5 года от роду. – Р. А.> заставлять, но Мишу уж нельзя — с пользой. Хочет он избрать путь бедного нашего Андрюши, которого, когда вспомню об нём, до слёз жалко, ничего не сделаешь, хочет избрать путь добрый, нравственный путь усилия, труда — пойдёт по этому пути; а заставить его нельзя. Это только себя обманывать. Если он и подчинится на время, то потом наверстает. Хотел написать не отдавать в лицей, но подумал, что в этом области советовать можно только ему, а не тебе. А ему совет один: как можно меньше требовать трудов других, т. е. расходовать денег (а лицей — это опять большие расходы), потому что это безнравственно, и как можно больше самому трудиться (чего он совсем не делает), без чего невозможна ни нравственная, ни истинно радостная жизнь.

    Прощай, милая Соня, целую тебя» (84, 257 - 258).

    И от Толстого же — следующее по хронологии письмо, 16 сентября, содержащее любопытное воспоминание из 1866 года, когда в праздновании именин участвовал командир 65-го пехотного московского полка, стоявшего близ Тулы, полковник Юноша. Незадолго до праздника вместе с Толстым он стал участником неприятной для всех драмы: осуждения военно-полевым судом и казни солдата Василия Шабунина, повинного в оскорблении офицера.

    Приводим полный текст и этого письма.

    «Как мне тебя жалко, не могу сказать. Погода точно такая, какая была, когда праздновали твои имянины с музыкой от полковника Юноша и танцовали на терасе. Особенно жалко, что ты именно свои имянины не проведёшь с нами. Хорошо ли ты съездила к Пете? <Брат Софьи Андреевны Пётр Берс, служивший исправником в Клину.  – Р. А.> Почти не переставая, думаю о тебе.

    Л. Т.

    Праздновали тогда твои имянины с музыкой в тот год, как привезена была Дагмара; это лет 20 тому назад. Очень хорошо было моё чувство к тебе. Я его очень помню.

      [«Ровно 30» <лет тому назад>.  – Примеч. С. А. Толстой.
      Речь идёт о приезде в Россию в 1866 году принцессы Дагмары (1847—1928) — будущей императрицы Марии Фёдоровны, жены имп. Александра III. – Примеч. Р. А.]

    Мы ходили гулять через засеку на завод <на Косую Гору. – Р. А.>, и было приятно; но [в] Д[оре] мало энергии, — устаёт, трясёт. Мне было бы очень хорошо, если бы тебя не недоставало.

    Утром прекрасно работал своё изложение веры и очень был от того доволен.

    По рассказам Маши, брат Серёжа испортился опять, ворчит и несчастлив. Мне это очень жаль. Вот Марья Александровна, та, не переставая, лучеиспускает истинную радость чистой души.

    Ну, прощай пока. Жаль, что тебя завтра не будет. А погода будет такая же праздничная. Целую Мишу. Неужели он не встряхнётся и не повезёт когда-нибудь сам, а всё будет дожидаться, чтоб его по коленкам била накатываемая на него повозка?» (Там же. С. 258).

    В этот же день, 16 сентября, встречное письмо пишет и Софья Андреевна:

    «Милый друг Лёвочка, получила твоё письмо через Дунаева, спасибо за него; в нём одно место меня больно кольнуло, что ты имел неприятное ко мне чувство за то, что я не приехала. Уж откуда могло взяться НЕПРИЯТНОЕ чувство, я совсем не понимаю. Именно мне пришлось ПОЖЕРТВОВАТЬ собой, ведь я веселья не могла видеть никакого, и эти два дня просидела растрёпанная, в кофточке дома, и до треска в голове занималась книжными делами с артельщиком, — пятницу и субботу, а вчера съездила к Пете <Берсу> на Клинскую его дачу, 6 вёрст от Москвы, рада была быть окружена детьми (меньшой 2 года) и природой. Было жарко, мы гуляли в лесу, ходили на ключ, рвали цветы, и я видела даже грибы, подосинники, которые дети рвали. Мальчик их мало симпатичный, ему 6 лет, но девочки славные. Кроме меня никого не было; вернувшись вечером, нашла Андрюшу дома, он расскажет, как его отпустили. В среду я выеду вечером, и приеду в ЧЕТВЕРГ УТРОМ к вам; пришлите лошадей на Козловку, я уже телеграфировать не буду, а со мной будет сундучёк Машин, я его должна ей свезти, потому лучше пришлите тележку парой.

    Ну, до свиданья, милый друг. Андрюша спешит, все мешают, хотела написать хорошо, а написала дурно. Тут Маклаков ещё и Померанцев. Целую тебя.

   Твоя Соня» (ПСТ. С. 652).

    В эпистолярном диалоге супругов наступает небольшой перерыв: Софья Андреевна исполнила своё обещание и на несколько дней, по 23-е включительно, приехала на годовщину свадьбы в гости в Ясную Поляну. О краткой этой поездке она вспоминает в «Моей жизни»:

    «Было 34 года нашего супружества, и как мы ещё сильно любили друг друга! Точно ещё были молодые, а не такие пожилые. Льву Николаевичу было 68 лет, мне 52. Побыла я в Ясной недолго и скоро опять уехала. Помню, что муж провожал меня на Козловку-Засеку и что я была всё время очень нервна, так что я сама себя испугалась» (МЖ – 2. С. 456).

    Соничке до такой степени хотелось остаться в милой Ясной, с любящим и любимым своим мужем, что в дороге её нервное состояние породило приступы заболевания, о которых она сама рассказала мужу в письме от 24 сентября, писанном уже из Москвы, в полдень:

    «Милый друг Лёвочка, едет Павел Иванович, и я хочу тебе написать с ним. Когда я вчера осталась одна в вагоне, я вдруг так затосковала, что хотела из Тулы вернуться опять в Ясную. Потом стало мне жутко, — не людей, а себя. Показалось, что я тут, в купэ, умру, что у меня голод сделался, а есть нечего, что я в темноте останусь, а зажечь нечего, что я упаду и убьюсь, дверь выхода так близко — и всякий вздор. Начала я читать свой глупый французский роман, стояла у открытого окна и озябла. Когда стало холодно и темно, я легла и стала вся дрожать и решила, что я простудилась и умру. Потом заснула до Серпухова, где пила чай.

    Дома застала Мишу, меня ожидающего за чаем, охрипшего и в сильном насморке. Он очень интересовался, главное, твоим здоровьем и вообще всем и всеми. Сегодня я его видела утром, он спокоен и серьёзен. С Юшей пили кофе <Ю. Н. Померанцев жил с Мишей до приискания себе квартиры. – Прим. С. А. Толстой>, теперь еду по делам; в лицей очень было нужно поскорей, формы всё нет и не заказано, нужны деньги, прошение и проч. Я-таки немного простудилась или опять неловко повернулась, но вчера с вечера и всю ночь не могла спать от прострела в левую лопатку насквозь в левую грудь: больно было и дышать, и двигаться, и лечь, и повернуться. Теперь ещё чувствительно, но настолько лучше, что я выезжаю. Жару нет, значит ничего. Няня меня растёрла вчера в ночь отлично. Всё думаю о тебе, милый друг, и в первый раз в жизни эту осень я признала, что действительно года идут наши, и старость несомненно наступила, что будущего уже нет, а есть прошедшее, за которое надо благодарить Бога, и есть настоящее, которым надо дорожить каждую минуту, и просить Бога, чтоб он помог нам ничем его не портить. — Целую тебя и детей.

     Дела и дела — тяжела стала всякая суета, и жалею о мирной и прекрасно проведённой мной жизни в Ясной эти дни.

    Твоя Соня.

    Павел Иванович не пришёл, посылаю почтой» (ПСТ. С. 653).

    В письме Сони — и замечательные мысли о совместной прожитой жизни с Львом Николаевичем, но тут же — страшное свидетельство её хронического, и, к несчастью, прогрессировавшего с возрастом нездоровья, как физичес-кого, так и душевного.

     Через два дня, 26 сентября, Толстой пишет ответ на это письмо:

    «Получил нынче утром твоё письмецо, милый друг Соня, и немного огорчился на твою слабость, но потом порадовался на то, что ты её преодолела. В тебе много силы, не только физической, но и нравственной, только недостаёт чего-то небольшого и самого важного, которое всё-таки придёт, я уверен. Мне только грустно будет на том свете, когда это придёт после моей смерти. Многие огорчаются, что слава им приходит после смерти; мне этого нечего желать; — я бы уступил не только много, но всю славу за то, чтобы ты при моей жизни совпала со мной душой так, как ты совпадёшь после моей смерти.

    На другой день после твоего отъезда думал о тебе и хотел писать тебе на твои слова, что тебе нечем жить. <То есть заняться в жизни чем-то, кроме обычной рутины. – Р. А.> Может быть, когда-нибудь напишу или скажу, что думаю об этом. Писать лучше, потому что всё лучше обдумаешь.

    Ну, об этом довольно. Я совсем здоров; не только здоров, но дух очень бодр, как давно не был; прекрасно работал и, кажется, кончил начерно своё изложение веры, по крайней мере так, что если умру, не исправив, всё-таки поймут, что я хотел сказать. Теперь хочу писать другое, и начал. Мало того, что здоров телом и духом совершенно спокоен, не так, как я был в то твоё отсутствие. Таня приехала нынче рано утром весела и бодра, и довольная своей поездкой.3 Приехали тоже Колаша и Андрюша. С утра же приехали японцы. <Гостями из Японии были: Токутоми, редактор журнала «Кукумин-Шимбун», и сотрудник того же журнала Фукай. – Р. А.> Очень интересны: образованы вполне, оригинальны и умны и свободномыслящи. Один редактор журнала, очевидно очень богатый и аристократ тамошний, уже не молодой, другой, маленький молодой, его помощник, тоже литератор. Много говорили, и нынче они едут. Жаль, что ты их не видала. Погода всё хороша. Играют в тэнис, ездят верхом. Я вчера ездил в Тулу, да Давыдова нет, и я тотчас вернулся. Целую тебя и Мишу. Очень рад за него, если переход в лицей приведёт его в акуратность. — Хотя я и не одобряю того, чтобы для своей перемены внутренней полагаться на перемену внешнюю, но признаю, что иногда это бывает полезно. Дай Бог. О как бы хорошо было, если бы он много, много, много переменился, главное в том, чтобы понял то, что люди предназначены не на то, чтобы им все служили, а чтобы они служили, и что радость жизни не от того, что берёшь от людей, а от того, что даёшь им. Так несомненно устроена наша жизнь, и тот очень туп, кто не видит этого. Только до возраста внука Миши позволительно не видеть этого. Целую вас обоих.

    Л. Т.

    26 вечер. С японцами» (84, 259 - 260).

    В тот вечер, передаёт в мемуарах Софья Андреевна, японцы «пели свои национальные песни и даже плясали, показывая свои национальные танцы, что страшно всех смешило, особенно молоденькую Дору, хохотавшую, глядя на них, просто до слёз» (МЖ – 2. С. 456).

    Тем «немногим», на недостачу чего в жене указывал в письме Лев Николаевич, была, конечно же, вера: единение Софьи Андреевны с мужем в христианском понимании жизни, в христианских основаниях помыслов и поступков. Софья Андреевна понимала это и тогда, а в мемуарах, отметив «особенную нежность» писем Льва Николаевича осени 1896 года, с грустью говорит об этой, так и не удовлетворённой ею и до конца, потребности уже умершего мужа:

    «…Он всё ждал от меня, бедный, милый муж мой, того духовного единения, которое было почти невозможно при моей материальной жизни и заботах, от которых уйти было невозможно и некуда. Я не сумела бы разделять его духовную жизнь на словах, а провести её в жизни, сломить её, волоча за собой целую большую семью, было немыслимо, да и непосильно» (Там же. С. 455).

    При кратком визите Софьи Андреевны в Ясную Поляну супруги договорились, что, при возможности, Софья Андреевна приедет вскоре ещё, и на более длительный срок. Такая возможность появилась в конце сентября, когда дочь Татьяна смогла заменить Софью Андреевну в Москве при младшем сыне Мише. Последнее в данном Фрагменте переписки письмо к жене Льва Николаевича Толстого, от 28 сентября, уже не застало Софью Андреевну в Москве: утром 29-го она была в Ясной, и «деловую» часть этого письма супруги могли обсудить уже с глазу на глаз. Всё же, для полноты презентации, мы приводим, в заключение Фрагмента, и этот краткий текст.

    «Хотя может и не поспеет письмо, всё-таки пишу с просьбами: 1) привези денег для пожарных <т. е. для крестьян погорельцев. – Р. А.> 300 р.; во 2-ых, моих портретов штук 5 надо послать кое-кому, а которые были, последние отдали японцам. У нас всё хорошо. Маша лежит от обычной, легко переносимой в этот раз, болезни. Из чужих: Поша, Колаша и Рахманов, который сейчас уезжает. Теперь вечер, и Андрюша, который приехал вчера и очень приятен, едет на Козловку. Надеемся от тебя получить письмо. Я немножко ослабел в своей деятельности писательской. Разбросался и нынче утром плохо работал.

    Погода нынче чудная. Только купаться нельзя. Очень холодно по ночам.

    Прощай, милая, целую тебя и Мишу.

    Л. Т.» (84, 260 - 261).

                Конец Второго Фрагмента 41-го Эпизода

                _______________

                Эпизод Третий.
                СЧАСТЬЕ В ВОЗМОЖНОСТИ ПОБЫТЬ СЛАБОЙ
                (13 октября – 12 ноября 1896 г.)

    Из книги С. А. Толстой «Моя жизнь»:

    «12-го октября мы с Сашей, её гувернанткой, прислугой, лошадьми, коровой и вещами переехали в МоскТаняву, где на время при Мише заменяла меня дочь Таня. И тогда, как и прежде, особенно грустно было уезжать из Ясной Поляны и расставаться с Львом Николаевичем. Последнее время жили мы все так дружно и даже весело. Я ходила ежедневно до 3-го октября на речку Воронку купаться. 4-го речка замёрзла на поверхности, и я прекратила купанье. Учила Сашу и много играла на фортепианах» (МЖ – 2. С. 457).

    В приведённом выше, в предыдущем Фрагменте, письме к жене от 28 сентября Л. Н. Толстой упоминает, что прекратил купания из-за холодной погоды. Выходит, Софья Андреевна оказалась выносливей супруга — в полезном для здоровья деле, к которому наверняка подвигнул некогда её он сам!

    Но наше внимание должно теперь сосредоточиться на другом: начавшейся со дня прибытия Софьи Андреевны в Москву переписке супругов. Первое из писем Софьи Андреевны, от 13 октября, отсутствует среди публикаций; по этой причине мы должны начать нашу аналитическую презентацию по Третьему Фрагменту Переписки 1896 года с письма Л. Н. Толстого 14 октября:

     «Очень мне на себя досадно, милый друг Соня, что до сих пор не написал тебе. На другой день после тебя, т. е. вчера, я, пользуясь хорошей погодой, предложил Маше ехать в Пирагово, и мы, после моих утренних занятий и обеда, поехали верхами, она на Миронихе, я на Мальчике, и преприятно доехали, провели вечер и сегодняшнее утро, и пообедали, и вот сейчас вернулись, тоже очень приятно.

     […] Серёжа брат всё также разумен, серьёзен и добр. Мне было очень приятно порадовать его, и самому порадоваться, увидав его.

    Лёва ездил вчера <в Тулу> в концерт с Дорой. Андрюша в день твоего отъезда был всё дома, и я, и Лёва, и Маша, все много говорили с ним. Со мной он говорил и хорошо, и дурно: соглашался, что надо воздерживаться от вина, и не соглашался в том, что его отношения.... отвратительны. Но всё-таки я рад, что поговорил — он ближе, и что-нибудь западёт. Об тебе вспоминаю радостно, опять также, как в тот твой отъезд. Да, Таня рассказывала, что Андрюша играл в тэнис с Черкасской, но потом кто-то приехал к нему с запиской. Таня думает, что от Бибикова <Владимир Александрович Бибиков (1874 – ?) — сын старинного знакомого Толстого А. Н. Бибикова. – Р. А.>, и его нет дома. Мишу и Сашу целую.

    Прощай пока. Надеюсь получить от тебя письмо с этим посланным, и хорошее.

    Л. Т.

    14 Окт. 96. 9 часов вечера.

    Работа моя шла один день прекрасно, другой день плохо, нынче в Пирогове писал письма. Каково твоё настроение? Дай Бог, чтоб было спокойное» (84, 261 - 262).

    Ответ С. А. Толстой, письмо от 15 октября:
    
    «Сейчас получила сразу два письма, милый друг Лёвочка: одно от тебя, другое от Тани. Я рада, что узнала о твоей пироговской поездке уже после твоего возвращения, а то я бы тревожилась о тебе. Слава богу, что благополучно съездили, и что ты не захворал. У нас были два дня дожди, а сегодня такое яркое солнце, так тепло по-весеннему, что я опять затосковала по деревне, по природе, по яснополянской жизни вообще. Хотела ехать по делам и покупкам, и вместо этого пробегала, гуляя, по всем бульварам, по улицам, и наконец зашла до обеда к Елене Павловне и просидела с ней часа два. Она в субботу едет в Тулу и просит девочек, ЕСЛИ она им телеграфирует о своём проезде, то приехать с ней повидаться у Давыдовых. Петя экзамены кончил, и Алексей Митрофаныч тоже, и уехали на три недели в деревню. Ко мне никто не приходил, только вчера зашёл Вася Маклаков на минутку. Самой тоже никуда не хочется, и сегодня особенно тоскливо, даже хотела ехать в Большой театр одна смотреть, т. е. слушать «Пиковую даму» Чайковского, да вряд ли поеду, слишком это сложно. — У Саши уже все учительницы, и вчера мы с ней были в бане. М-м Фридман дали бумагу о том, что дочь ей возвратят, но с условием, чтоб её отдали в какой-нибудь институт, а все ваканции проводить у матери. Но она не знает, где её дочь и какими путями её вытребовать.

    Серых лошадей проезжали, они довольно смирны, но я ещё не ездила, кучер не решается меня везти, просит ещё денька два, три.

    Ты спрашиваешь, милый друг, о моём настроении? Меня тяготит моя праздность в том смысле, что на вешанье драпировок, заказыванье обеда, продажу книг и т. д. я уже не могу смотреть, как на ДЕЛО. Меня это всё уж совсем не занимает; всё идёт по инерции, и только изредка требует от меня какого-нибудь направления или маленького усилия. Дела же настоящего, как воспитание детей, помощь тебе, хотя бы в виде переписыванья и т. д., — у меня теперь нет. ВЫДУМЫВАТЬ я никогда ничего не умела, жила непосредственно. Моё увлеченье музыкой — запоздалое, и всё-таки это единственное, что меня теперь интересует. Сегодня какая-то, почти физическая тоска, и это хуже всего, но я из неё как-нибудь выйду.

    Миша почему-то раздумывает ехать в Ясную, и если Стаховичи не приедут, то я попозднее приеду к вам, а теперь ещё мало времени прошло, и это большое баловство уехать одной для себя, а детей именно <в> праздники бросить одних в Москве. Mademoiselle совсем ошалела, и её никогда дома нет, придётся ей делать выговор, а то она очень распустилась. — Хорошо, что вы с Андрюшей говорите, но он очень плох: дурные привычки уже укоренились, и я о нём очень часто скорблю. Дай-то бог ему в жизни как-нибудь выбраться.

     Прощай, милый друг, будь здоров и спокоен, и не ленись мне писать, мне так нужен ты и твоя любовь.

     Твоя Соня Толстая.

     Таню, Машу, Лёву и Дору целую» (ПСТ. С. 653 - 654).

     Ответ из Ясной Поляны на это письмо имеет, как нередко у Л. Н. Толстого, приблизительную датировку, 16 или 17 октября:

     «Сейчас получил твоё письмо, милый друг, хотя оно и грустное, ты тревожна и невесела, но и за то спасибо. На другой день после Пирогова я ездил в Тулу и просидел часа два у Давыдовых. Они одни: муж с женой <Николай Васильевич и Екатерина Михайловна>, отпустили дочь одну в Крым. Они очень милы. Мне нужно было Николая Васильевича по делам. 

    […] Таня обычно нездорова, но занята, копирует и переписывает, и письма пишет, молодые ездили в концерт Фигнер <Николай Николаевич Фигнер (1857 – 1919) — певец, артист русской оперы, и его жена, Медея Ивановна, урожд. Мей (1859 - 1952) — артистка оперы. – Р. А.>, но никого не видали знакомых, и, кажется, самое приятное было поездка туда и назад при лунном свете. Погода всё удивительная, и её прелесть отравляется мне тем, что ты, которая так ценишь теперь природу, не пользуешься. Все эти дни было удивительно хорошо. Нынче только густой туман, но и это хорошо, — тихо и не холодно, и я люблю. Андрюша был хорош, но вчера вдруг явился наряженный в бабью одежду, похохотал и скрылся, и где-то пропадал. Рано утром нынче уехал к Звегинцевым на охоту, куда он ездил прежде и куда его звали, кажется, на два дня. Я с ним как-то помирился, какой он есть. Перестал страдать остро за него и радуюсь, когда нахожу в нём человеческое. И оно есть. Есть доброта. И я рад этому для него. Ему хорошо со мной. Я дня два хотя и здоров физически, очень умственно плох, запутался в своей работе, и ничего не идёт, а недавно ещё я был так доволен. Читаю новооткрытого философа Шпира и радуюсь. Читаю по-русски, в переводе, который мне прислала дама и который очень хотелось бы напечатать, но наверное не пропустит цензура именно потому, что эта философия настоящая и вследствие этого касающаяся вопросов религии и жизни. Я бы напечатал у Грота <т. е. в журнале «Вопросы философии и психологии». – Р. А.> и написал бы предисловие, если бы он сумел провести через цензуру. Очень полезная книга, разрушающая много суеверий и в особенности суеверие матерьялизма.

    Нынче рубил деревья на канаве и было хорошо. Я рад, что Миша хорош, даже рад тому, что его не тянет сюда, хотя очень будет жаль, коли ты не приедешь. Ну, прощай пока, целую тебя, Мишу, Сашу.

    Л. Т.» (84, 262 - 263).

    Толстой наверняка бы удивило, что столь поздно открытый им для себя мыслитель Африкан Шпир много ранее открыт и с тем же восторгом принят был немецким философом Фридрихом Ницше, чьи воззрения Толстой обыкновенно резко критиковал.

    К большому нашему сожалению, мы снова не имеем в своём распоряжении и не можем представить читателю ответа С. А. Толстой от 18 октября на это интересное письмо Льва Николаевича. Но следующее, только от 23 октября, письмо Льва Николаевича не является непосредственным ответом жене на письмо от 18-го: за отсылкою письма последовал самоличный её краткий, «между 20 и 23-м октября», приезд в Ясную Поляну, с младшими детьми Мишей и Александрой (МЖ – 2. С. 459). По воспоминаниям Сонички, Лев Николаевич сам провожал её обратно на поезд до Москвы, на станцию Козлова Засека. И не напрасно: на станции, при виде поезда, у Сони случился припадок страха и замешательства, и муж помог ей сесть в вагон. Об этом случае и многом другом — её письмо, уже из Москвы, от 23 октября, приоткрывающее некоторые душевные личные тайны Сонички Толстой:

    «Как-то ты доехал с Козловки, милый друг Лёвочка? Наше, начавшееся с таких волнений, путешествие, в конце концов кончилось благополучно, если не считать того, что моё женское нездоровье дошло до такого состояния, что когда я приехала домой, то можно было подумать, что я выкинула; даже Дуняша пришла в ужас, раздевая меня. Я чувствую себя слабой и двигаться боюсь, так как движенье усиливает моё нездоровье. Сегодня никуда не поеду, конечно, тем более, что погода ужасная.

    До Тулы мы доехали стоя, и какой-то вольно-определяющийся болтал с нами без умолку и старался нам услужить. В Туле прицепили ещё 4 вагона: два второго, два третьего класса. Места брали с боя; но обер-кондуктор почему-то принял нас под своё покровительство, устроил нам в купе так, что и Саше, и мне дали по длинному дивану, а Мише вовсе отперли какое-то маленькое купе, и дали ему диван одному. Мы все отлично спали, спутницы ещё были; такая же седая мать с такой же 12-ти летней девочкой, обе приятные. Очень было мне кстати, что я хоть лежать могла. В вагоне всё вспоминала, как я растерялась глупо и как ты меня окружил рукой и повёл, как ребёнка, и сразу мне стало спокойно, и я отдалась в твою волю, потеряв свою. Как жаль, что в жизни моей мало мне приходилось так отдаваться твоей воле, это очень радостно и спокойно. Но ты неумело брался за это и не последовательно, а лихорадочно: то страстно, то вовсе забывая и бросая меня, то сердясь, то лаская, — обращался со мной.

    Саша уже взялась за ученье, а Миша, к ужасу моему, разделся совсем голый и лёг спать. Теперь 1-й час, и он всё валяется, и что бы я ему ни говорила, он упорно молчит и лежит в постели. Мы и кофе пили утром, и завтракали, и занимались всякий своим делом, — он всё валяется. Пожалуй, что уж лучше пусть он поступает под дисциплину училища, когда дома мы не сумели его воспитать строго.

     Тут Борис Нагорнов приходит завтракать; Юша с утра за фортепиано; был от Грота издатель киевский с иллюстрациями к «Войне и Миру», просит позволения от имени старого художника академика и бывшего профессора живописи Ковалевского приехать в Ясную Поляну, показать рисунки и просить тебя дать указания на те художественные моменты в романе, которые стоят того быть иллюстрированными. Он будет тебе писать. У него уже 60 больших рисунков.

    Посадили ли мои деревца? Что Андрюша? Как будете теперь жить СКУЧНУЮ тёмную осень после такой весёлой и светлой? — Я и теперь, освежившись своей поездкой и общением с тобой, чувствую себя бодрей для всякого дела и твёрже духом.

     И прощай теперь, целую тебя крепко. Что-то у меня переменилось в моих душевных отношениях к тебе, и что-то стало хорошее. Иногда хорошо сделаться слабой, чтоб полюбить ту силу, которая тебя поддержит именно в ту минуту, когда это было нужно. И со мной так было в эти полтора года слабости души и тела со смерти Ванички. Целую Лёву и трёх дочерей, включая милую Дору.

    Твоя Соня» (ПСТ. С. 655 - 656).

    К тому же дню, 23 октября, относятся сразу две корреспонденции от Л. Н. Толстого: открытка и письмо. Открытка была деловая, писанная «вдогонку», но по серьёзному поводу. В Иркутском дисциплинарном батальоне находились приговорённые за отказ от военной службы крестьяне Пётр Ольховик и Кирилл Середа, за которых хлопотал Толстой. Софья Андреевна не симпатизировала этим новым в тогдашней России мученикам за веру. Быть может, и поэтому, а быть может, и действительно позабыв сказать, Лев Николаевич обращается с просьбой к жене:

    «Это не письмо, а только напоминание того, что я забыл: пожалуйста, пожалуйста, — это не поручение, а просьба, при встрече с каждым человеком спрашивать: 1) нет ли знакомых в Иркутске таких, которые могли бы принять участие в заключённых и навестить их, и 2) не нужно ли кому хорошего, трезвого, презентабельного человека в швейцары, писаря (тоже спросить у Буланже) на жалованье от 8 р. до 30.

    Л. Толстой.

    Вчера доехал прекрасно. Как ты, моя милая?» (84, 263 - 264).

    Устраиваемый в швейцары мог быть из мужиков, а мог быть и кем-то из «тёмных», неустроенных в жизни толстовцев, просьба за которых напрямую, устно, так же могла вызвать неприязненный отклик Софьи Андреевны.

    Отправить открытку «с оказией» до почты не получилось, и, обретя неожиданно время для написания более пространного и личного письма, Толстой садится за написание его в тот же день, отправив затем, вместе с открыткой, жене следующее:

    «Написал тебе это «не письмо», милый друг, и хотел послать с Таней, уехавшей в Тулу, но не успел — она уехала, и вот пишу письмецо, которое сам свезу в Ясенки. Очень мне вчера было сердечно хорошо провожать тебя, только жалко было, что ты испугалась, и досадно было на бедного, лишённого главного человеческого чувства понимания жизни других людей и поэтому до идиотизма эгоистического Мишу. Пишу это отчасти, даже не отчасти, а совсем для него: ему нужнее всякой тригонометрии и Цицерона учиться понимать жизнь других людей, понимать то, что для других несомненно и часто отравляет жизнь, а для него совершенно неизвестно, то, что другие люди также радуются, страдают, хотят жить так же, как и я. Он совершенно лишён этого чутья, и ему надо вырабатывать в себе это чутьё, потому что без него человек — животное и не простое, а страшное, ужасное животное. Говорю я это ему не потому, что он вчера в вагоне, как ты кротко выразилась, ворчал, а потому, что я никогда, исключая как в важных катастрофах, как твоя болезнь, не видал в нём ни искры сочувствия и интереса к чужой жизни — сестёр, братьев, твоей, моей. Сочувствие же истинное может выразиться только в обыденной жизни, а не в катастрофах; в исключительных случаях сочувствие не есть сочувствие страдающему, а опять эгоизм — страх перед нарушением привычного и приятного порядка жизни. Меня этот эгоизм ужасает и действует на меня как вид ужасной, гноящейся, вонючей раны.

    Я давно набираю это чувство и вот высказал, только больно то, что знаю вперёд, что всё, что я сказал, будет спокойно откинуто, как нечто неприятное, нарушающее эгоистическое самодовольство. Если же нет, и ты, Миша, подумаешь и заглянешь в себя и согласишься и захочешь вызвать в себе недостающее, то я буду очень рад. Только признать свои несовершенства, и сейчас же выступят сами собой все хорошие свойства. А они есть в тебе.

    Очень уж наболело у меня сердце от этих двух мальчиков. Андрюша, который вчера не пришёл к тебе, вернулся опять Бог знает когда. Я лёг во 2-м часу, его не было. И нынче доволен и горд и куда-то исчез опять.

    Ужасно тяжело видеть в моей семье такое противуположное всему тому, что не только теперь, но всегда прежде считал хорошим.

    Ну, довольно. Тебе и так скучно, а я ещё докучаю. Да хотелось излить горе. А кому же ближе, как тебе. Лёва нынче, смотрю, вставляет сам двойную раму с Дорой. Я всегда этому радуюсь. Маша ходила на деревню к больным; учит сейчас и переписывает письмо, которое я написал <22 октября> Иркутскому начальнику дисциплинарного батальона.

    Я утро спал, писал, последние дни в своей работе запутался и был бы огорчён, если бы не знал, что это бывает и пройдёт и ещё лучше уяснится. Ты не скучай и не унывай. Ты говорила, что твой приезд мог быть для нас не так приятен, как прежний. Я, напротив, очень был тобой доволен, и очень хорошо было с тобой, и хотел бы тебя не покидать и для тебя и для себя в духовном отношении.

    Таня решила переезжать, я не спорю, но я, если думал, то решил, когда выпадет снег; нынче ветрено и похоже на приближение снега.

    Я нынче всё утро в постели сочинял стихи в роде Фета, в полусне. В полусне только это простительно.

    Целую тебя, Мишу и Сашу.

    Ещё событие у меня то, что читаю прекрасную, удивительную статью Carpenter, англичанина, о науке» (Там же. С. 264 - 265).

    Эдвард Карпентер (1844 – 1929) – известный в своё время английский поэт-социалист, философ, публицист, публичный (не скрывавший своей ориентации) гомосексуалист и один из первых активистов движения «За права геев и животных». Как и Лев Николаевич, он был известным сторонником вегетарианства. Статья Э. Карпентера «Современная наука» так увлекла Толстого, что, по его просьбе, её перевёл на русский язык С. Л. Толстой, и в 1898 году она была напечатана с предисловием Толстого в журнале «Северный вестник», в № 3.
 
    25 октября супруги вновь обмениваются письмами. Письмо Л. Н. Толстого, написанное утром, по необходимости короткое: он торопился отправить его мимо почты, вместе с сыном Андреем:

    «Пишу несколько слов с Андрюшей, который всё так же огорчителен и жалок. Хотел уехать вчера, не простившись почему-то, — провёл ночь вне дома и теперь уезжает с скорым. Как ты перенесла своё положение и дурную погоду? Не переставая думаю о тебе. Писем ещё не получали. Верно[?] нынче получим.

    Вот просьба, но только чтоб из-за неё ты ничего не предпринимала. В прилагаемой книжке <Карпентера> вторая статья: «Modern science» очень хороша, и мне бы хотелось перевести её. Маня, в особенности с помощью своего отца, могла бы прекрасно перевести. Статья небольшая, и, если ей это улыбается, я очень прошу её это сделать. Но именно, если это ей приятно.

    Целую тебя, Мишу и Сашу.

    Л. Т.» (84, 266).

    Ко времени вечернего, 25 октября, писания С. А. Толстой ответного письма к мужу ею только от него были получены целых ТРИ корреспонденции: открытка и письмо от 23-го и вышеприведённое письмо, только что привезённое сыном Андреем. Ответила она одним большим письмом, следующего содержания:

     «Сегодня сразу получила столько писем, что не знаю, кому и отвечать, потому уж всем вместе, милые друзья. Поручения ваши постараюсь завтра же все исполнить, и вещи послать, думаю, багажём на Козловку. Лёве я послала в Тулу три вещи: чек на 300 р., рукопись из его стола и бумагу из консульства с инструкцией от меня со слов артельщика, что надо делать, чтоб не платить пошлины за вещи, которые ещё не пришли ни на вокзал Николаевской дороги, ни на таможню, артельщик везде был.

     Маню я вряд ли увижу, но напишу ей о переводе <статьи>. Говорить ВСЕМ об Иркутске <о заключённых в дисциплинарном батальоне. – Р. А.> очень трудно, потому что я НИКОГО не видаю.

   Вчера была на квартетном концерте и давно не испытала такой скуки, да ещё при Бетховенской сонате ор. 106! Длинно, дурно и бездарно сыграно, трудно страшно, — и всё это неизвестно зачем, только чтоб этот налитый кровью, толстый, здоровый шотландец показал, какие он может выделывать фокусы на фортепиано. <Фредерик Ламонд (Frederic Lamond, 1868 - 1948), исполнивший в тот вечер сочинения Бетховена и Брамса. – Р. А.> Еду домой, светло, как днём, от этого огромного зарева пожара. Спрашиваю: «где горит?» — «На Пресне». — Сбор был всем частям Москвы, и всё-таки сгорело 12 домов, потому что ветер был ужасный. — Сегодня в газетах читаю: Большой Конюшковский переулок горел. Я скорее оделась, побежала к Варичке, ведь она там как раз живёт в этом переулке. Но их дом цел, а её, к сожаленью, не застала, только посидела с Истоминой, приехавшей с тою же целью. Перепугались и Нагорновы и Колокольцовы ужасно, искры летели очень далеко, но всё обошлось у них благополучно.

    Вечером пришли Бутенёв <товарищ М. Л. Толстого. – Р. А.>, Бухман, приехал Андрюша, которого и я очень упрекала; но он притерпелся, молчит, но видно, ничто его не трогает уже. Мише тоже прочла твоё письмо <от 23 октября>, Лёвочка, и он слушал, как будто не протестовал, а потом говорит: «Пап; в Ясной, только что я приехал, уже возненавидел меня и начал преследовать». Он всё болен, сегодня опять живот болел, теперь запор, и зубы болят у него. Сегодня Истомина говорит, что то, что у Миши, то в Москве эпидемично, и доктора это назвали: ЖЕЛЧНЫЙ ТИФОИД и успокоились. Явления именно как у Миши: тошнота, иногда озноб, отсутствие аппетита, сонливость и вялость. Так три недели держит, и всё люди на ногах, а потом проходит. Хорошо бы если так, а то он и в лицей ни разу не ходил.

    Как мне понятна во всём Дора. И этот детский восторг, что снег пошёл, я его часто испытывала. Целую её, и вас, девочки, и Лёву, и тебя, Лёвочка. Саша здорова, гуляла, играла с Бухманом в воланы, я им купила новые, а завтра мы с ней поедем кофточку заказывать. Я всё читала философию Шпира, совсем не играла ещё и всё устроиваюсь с домом, платьями и всякими скучными делами. — Ты мне внушаешь, Таня, что я самая счастливая женщина. А я тебе скажу, что счастье всё от своего внутреннего состояния, а не от внешних причин. А у меня мало внутреннего содержания.

    Были у меня Горбунов и Маклаков. Завтра придёт Грот, и я ему отдам статью <Шпира>.

    Теперь всё. Прощайте, иду спать.
   
    С. Толстая» (ПСТ. С. 656 - 657).

    Огромный интерес Л. Н. Толстого к сочинениям малоизвестного в России философа Африкана Шпира вызвал особую настороженность цензуры, и публикация его сочинения в журнале «Вопросы философии и психологии» не состоялась.

    По хронологической последовательности, на очереди — письмо Л. Н. Толстого от 26 октября (не являющееся, однако, ответом на вышеприведённое письмо Софьи Андреевны):

    «От тебя ещё не было ни одного письма, милый друг Соня, а я пишу уже третье. Я знаю, что ты не виновата, но мне приятно самому себе похвастаться своим чувством к тебе. Не переставая думаю о тебе, и так хочется влить в тебя спокойствие и уверенность, которые сам чувствую в жизни и которых, я знаю, тебе недостаёт, и без которых жить и страшно и стыдно, точно мне дали хорошее приличное платье, а я всё надел навыворот и хожу, неприлично оголившись. — Знаю и утешаюсь тем, что это временно. Та сила жизни, энергия жизни, которая есть в тебе, запутавшись сначала, после потери привычного русла, и попадая, куда не надо, найдёт тот путь, который предназначен, — один и тот же всем нам. Я надеюсь и верю, потому что люблю тебя. Самыми странными и непредвиденными нами путями, но сила, жизнь найдёт предназначенное ей русло. Ну, довольно об этом.

    У нас нового только то, что пошёл было снег и напал порядочно при 4-х°, так что Марья Александровна приезжала на санях, а теперь тает, и дурная, самая осенняя погода. Вчера вечером, — нынче 26, — приехал Серёжа. Нам всем он приятен. Если не давала Мане переводить, оставь книгу <Карпентера> и пришли сюда, я лучше дам её перевести Серёже.

    Только ёлочки не успели посадить, а те хорошо посадили. Ещё будет тепло.

    Я очень плох, — недоволен собой, — ничего не работается и в небодром настроении, — слаб, стар, главное желудок не действует. Стараюсь привыкать и переставлять букву д и б. Не бодр, так добр стараюсь быть, и отчасти удаётся, насколько это возможно в нашей роскошной, недоброй жизни.

    Практический совет тебе хочется дать: вставать раньше для того, чтобы, главное, ложиться раньше и не сидеть по ночам. Это не помогает уяснять мысли, а напротив. — Мне всегда жалко слышать, когда ты рассказываешь, что не спала до 2-х, до 3-х.

    Что Миша? Очень жалею, если письмо моё его обидело. Я написал это под впечатлением его таинственного исчезновения вечером и потом ворчанья на тормозе, да и многих прежних впечатлений. Правда, что в эгоизме и отсутствии чутья о жизни других нельзя упрекать, но можно только помогать развивать это чутье. Вот это то я желал бы сделать, но не умел. Нынче написал письмо Андрюше, послал в Тверь.

    Ну, прощай, целую тебя. Мишу, Сашу.

    Теперь 1-й час дня. Я и не садился за свою работу, а хочу свезти это письмо на Козловку.

    Л. Т. […]» (84, 266 - 267).

    В ответ — такое же доброе и грустное, «стариковское», но полное любовного участия письмо от Софьи Андреевны, датируемое приблизительно, 27 или 28 октября (Софья Андреевна проставила дату 26 октября, без сомнения ошибочную). Начинается оно со знакомого уже нашему читателю предупреждения адресату, указывающего на интимность содержания:

    «ЧИТАЙ ОДИН

    Милый Лёвочка, твои частые письма для меня всё та же твоя рука, которая, обняв меня сзади, повела и поддержала меня насильно, когда я испугалась приближавшегося поезда и совершенно растерялась. Спасибо тебе за них; я совсем не достойна твоей доброты, чувствую себя настолько хуже тебя, что никогда не подняться мне до твоего душевного состояния. Но я постараюсь и надеюсь достичь того, что никогда уже не сделаю тебе больно ничем, даже в мелочах. Далеко мне ещё до того, чтоб приобрести полное спокойствие души, и не вижу я ещё ясно пути моей БУДУЩЕЙ энергической жизни. Всё назади, а вглядишься вдаль, вперёд, и только мрак. Лучше не глядеть. Сила же моей энергии, о которой ты говоришь, продолжает быть направлена на то, чтоб ЗАБЫВАТЬСЯ. Если не достигаешь этого — сейчас болезненная тоска. Впрочем, после поездки в Ясную я живу лучше, бодрее и твёрже. Удивляюсь, что вы мои письма не получаете. Я писала два тебе, одно Лёве, и ещё, кажется, одно. В день моего приезда я писала, и ещё не помню, какое именно письмо, но одно сама в ящик опустила.

      О переводе я писала Мане, но книгу ещё ей не посылала, ждала её ответа. Вчера вечером приходил ко мне Грот, я его вызвала запиской и передала Шпира. Он сидел со мной вдвоём до 12 часов, и мы отлично разговаривали; я люблю умных и живых людей, а он именно таков. До 11-го часу ещё сидела у меня Ольга Васильевна Алмазова с дочерью Любой, с которой Саше было очень весело; они ровесницы и играли вместе, а у Миши были мальчики: Дьяков, Глебов, два Данилевских <Андрей и Сергей, товарищи Михаила Львовича. – Р. А.> и два Берса <Сыновья Александра Андреевича Берса, Андрей и Александр. – Р. А.>. Андрюша вчера же уехал в Тверь, высказав мне самое горячее желание сделаться лучше, и, сам себя обманывая, красноречиво описал мне свои планы скромной и нравственной жизни. — Но я увы! уже ему не верю. — Ты пишешь, что посылаешь мне твоё письмо к нему, а я никакого не получала. Да что это с вами сделалось? То вы наклеили 5 коп. марки, и с меня взяли 14 к.; а то сегодня опять 14 коп., письмо вовсе без марки.

    Сегодня я вдруг решила, к великому восторгу Саши, везти её в Малый театр. Вот мы и поехали с ней на серых, вдвоём; взяли два сталя <откидные места в Малом театре, под амфитеатром. – Р. А.> и смотрели «Недоросль» и «Женитьба Бальзаминова» Островского. Обе пьесы очень смешные, весь театр полон подростками, которые так веселили слух своим детским весёлым хохотом на весь театр. Оттуда вернулись конкой. Обедали втроём — третий Юша; а Миша куда-то ушёл; кажется с Данилевским. Юша мне очень приятен; играет, пишет фуги, играет со мной в 4 руки, очень услужлив и внимателен, не то, что мои сыновья, и много он читал, всем интересуется. Потом Саша уроки готовила, а я читала и вот пишу, а Саша с Бухманом играет в столовой в воланы.

    Очень мне грустно, что ты чувствуешь себя слабым и вялым. Надо тебя получше питать. Право, начни яйца есть, тебе и Дунаев очень советует; надо же себя поддержать, а одной растительной пищи мало уж теперь, когда старость пришла и энергии жизни меньше. Я теперь совсем здорова и сплю хорошо; совет твой очень хороший, но я без тебя не умею рано ложиться.

    Ну прощай, мой друг милый, дай Бог тебе бодрости, спокойствия и сил духовных для любимой работы. Целую тебя и моих детей всех. Бедный Серёжа, как у меня за него сердце болит часто. <Из-за отношений сына с женой. – Р. А.> У вас ли ещё он?

    Прощай и прости за всё, что тебя во мне огорчает.

    Твоя Соня Толстая» (ПСТ. С. 658, 661 - 662).

    28 октября Софья Андреевна удовлетворённо сообщала сестре Тане: «Лёвочка стал со мною необыкновенно ласков и терпелив (точно боится меня потерять). Я последнее время особенно чувствую на себе его влияние в смысле духовной охраны. Он понял потерю моего душевного равновесия и постоянно мне помогает добро и ласково» (Цит. по: ПСТ. С. 459).

    Таким же хорошим, хотя и более коротким, было и следующее, от 29 октября, письмо Льва Николаевича, писанное ещё до получения последнего из приведённых писем Софьи Андреевны:

    «Вот похвастался <в начале предыдущего письма. – Р. А.> и два — даже, кажется, три — дня не писал тебе. Вчера хотел сам свезти это письмо Маши в Ясенки, но выехал верхом на Мальчике и нашёл, что так бойко и скользко, что был благоразумен и вернулся. Спасибо за письма, ты, кажется, строго исполняешь обещанное и пишешь через день. Мы так и получаем. Нынче должно быть. Я схожу за ними на Козловку. Погода прекрасная, — снежок прикрыл всё, — мороз и солнце. Дай Бог, чтобы письмо было хорошее, т. е. чтобы тебе за это время было хорошо и чтобы с тобой ни внутренно, ни внешне ничего не случилось дурного. Впрочем, внутренняя жизнь тем хороша, и потому она настоящая, что в ней всегда всё идёт — иногда и незаметно, и разными обходами, — а всегда к лучшему. И всё, что нехорошего случается в матерьяльной жизни, — в внутренней — всё вырабатывается в хорошее. Я здоров, но желал бы больше свежести головы. Целую Мишу, Сашу. О тебе всё также с любовью хорошей думаю.

   Андрюшино настроение, как бы оно ни было мимолетно, всё-таки хорошо» (84, 268).

    Письмо С. А. Толстой от 31 октября не опубликовано. Из него в комментариях к встречному, тоже 31 октября, письму Л. Н. Толстого приведена в томе его писем к жене следующая цитата: «Едет к вам Маклаков... и говорят, что ему необходимо для защиты бабы побывать в Туле и Ясной» (Цит. по: 84, 269). Старый знакомый семьи Толстых, юрист Василий Алексеевич Маклаков (1869 - 1957), принадлежал, по “классификации” Софьи Андреевны, «к людям СВОЕГО круга» (ДСАТ – 1. С. 468). Был он весьма полезен и Льву Николаевичу: защищал по его просьбе в суде разных лиц (в том числе крестьян) и часто консультировал писателя по юридическим вопросам.

    О приезде Маклакова послана была, прежде письма, Софьей Андреевной телеграмма, также упоминаемая Толстым в ответе от 31 октября, но не сохранившаяся.

    Кроме того, судя по письму Л. Н. Толстого от 31 октября, Софья Андреевна сообщала и о собственном готовящемся приезде в гости. Приводим теперь полностью это письмо Л. Н. Толстого:

    «Хотел нынче писать тебе, милый друг, да сначала заснул, потом пошёл вечером гулять по снегу и так через силу устал, что не успел. Теперь же поехал встречать Таню на Козловку (так славно парочкой в санях по глубокому, мягкому снегу), и вот, дожидаясь её, взял у начальника станции бумаги и пишу тебе. Сейчас получил твою телеграмму о приезде Маклакова, и стало быть, если с московским поездом, который опаздывает и тоже не приходил, не будет от тебя письма, то будет с Маклаковым, и узнаю о тебе. Не переставая, мыслью живу с тобой. Вчера получил твоё письмо <28 октября> к Тане. Я всё это время не хорош здоровьем — слабый желудок и унылость, и тупость мысли, — нет работы.

    Вчера получил от Черткова и Трегубова письма с описанием бедствий, претерпеваемых духоборами. Одного, они пишут, до смерти засекли в дисциплинарном батальоне, а семьи их, раззорённые, как они пишут, вымирают от бездомности, голода и холода. Они написали воззвание за помощью к обществу <Знаменитое воззвание «Помогите!», за которое Чертков, Бирюков и Трегубов подверглись ряду правительственных репрессий. – Р. А.>, и я решил послать им из наших благотворительных денег тысячу рублей. Лучшего употребления не найдут эти деньги, и они тебя поблагодарят за то, что ты против моего желания выхлопотала эти деньги. <«Гонорар из театра автору за «Плоды просвещения» и «Власть тьмы», сначала поступав-ший голодающим, потом погоревшим крестьянам; и из них Лев Николаевич взял и духоборам». – Примечание С. А. Толстой.> Поэтому, когда приедешь, привези эти деньги, или подожди, я спишусь с Чертковым, куда их послать. Передаются же деньги верно через одну всем знакомую княжну <Елену Петровну> Накашидзе, которая уже передавала им деньги от квакеров.

    Это известие было для меня главным событием за это время. Я написал <в защиту духоборов> ещё письмо к кавказскому начальнику батальона. Поезд подходит. Целую тебя, милый друг, и жду от тебя всего радостного и хорошего. Наши здоровы. Дора скучает, что ещё месяц дожидаться возможности детей.

   Л. Т.

      31 Окт. 96» (84, 268 - 269).

   За этим письмом снова следует небольшой перерыв в переписке супругов в «посткатастрофический» в их семейной жизни 1896 год.

Конец Третьего Фрагмента 41-го Эпизода.

__________________

Фрагмент Четвёртый.
ЗАШНУРОВАНО ПЛОТНО
(9 – 16 ноября 1896 г.)

      В этот свой приезд Софья Андреевна застала мужа в характерном для него «невесёлом», углубленном в себя настроении размышлений о жизненном пути и смерти. Их хорошо иллюстрирует такая запись в его Дневнике под 1 ноября: «Вчера, ходя ночью в метель по снегу, натрудил сердце, и оно болит. Думаю, что я очень скоро умру. Затем и записываю. Думаю, что умру без страха и противления» (53, 116). Жена вывела его из этой, медицинско-философического окраса, осенней депрессии, завязав 4 ноября разговор о насущном: в который раз уже — о передаче прав на ВСЕ сочинения. Это, конечно, очень облегчило бы соничкин издательский бизнес, минимизировало бы «канцелярскую» рутинную работу для самого писателя и оптимизировало бы семейные доходы с книгоиздания. Но муж не изменил принципам:

     «Он наотрез мне отказал недовольным тоном. Я огорчилась и упрекнула его за непоследовательность его принципов, за то, что я одна работаю, а все пользуются моими трудами. Наговорила ему много по этому поводу. Но это не расстроило наших отношений…» (МЖ – 2. С. 461).

     Катастрофа гибели младшего сына была ещё недавним прошлым, и ни физически, ни морально оба супруга не имели в себе пока достаточно “пороха” для сколько-нибудь ожесточённой ссоры. Всё лето и всю осень 1896 года тлела в Толстом тихая ревность к “музыкальному любовнику” Софьи Андреевны, Сергею Танееву — но так и не разразилась в это время никакой “грозой”.

     Вернулась в Москву Соня 8 ноября, а 9-го известила о возвращении мужа — письмо это её не опубликовано. Лев Николаевич ответил письмом, датируемым приблизительно 9 или 10 ноября, такого содержания:

     «Очень жалею, что не написал тебе вчера, милая Соня, хотя это был только второй день после твоего отъезда. Тебе, ты говорила, и приятны и полезны мои письма. А уж я как желаю, не переставая желаю, сделать тебе хорошо, лучше, облегчить то, что тебе трудно, сделать, чтоб тебе было спокойно, твёрдо, хорошо. Не переставая думаю о тебе. Как-то жутко за тебя: ты кажешься так нетверда и вместе с тем так дорога мне. Лёва уехал с Дорой, как хотел, и не приехал нынче. Видно, им там хорошо. Завтра за ним выедут опять. Вчера приехала Марья Александровна Дубенская и Коля Оболенский. Девочки, кажется, очень рады им обоим. Они не стесняют и приятные собеседники. Вчера же была Шеншина вечером. Я ездил в Тулу, как и сказал тебе, в тот день, как ты уехала, а вчера на почту и нынче без цели катался верхом. Погода хороша. По утрам пишу и не жалуюсь, хотя, разумеется, недоволен собой. Сейчас девочки с Марьей Александровной и Колей едут на Козловку, может быть, привезут от тебя письмо, и хорошее.

    Как ты нашла Мишу?

    Целую Сашу. От Андрюши письмо в Ясную Поляну для передачи А. М. — это Акулине Макаровой. <Яснополянская крестьянка. – Р. А.> Удивительно это постоянство или упорство. Это неприятно, и для него, кроме дурного, из этого ничего выдти не может; но в этом постоянстве есть что-то хорошее. И я за это рад. По секрету скажу тебе, что моё столкновение с Лёвой оставило во мне тяжёлый, очень тяжёлый осадок, и мне нужно уничтожить его, и я буду очень стараться.

     Ну, пока прощай.
 
     Л. Т.» (84, 270).

    Упоминание Толстого о споре с сыном Львом возвращает нас к тому же роковому дню 4 ноября, когда произошла недолгая размолвка его с женой об издательских правах. В Дневнике под 5 ноября о том и другом Толстой сделал следующую запись:

    «Вчера был ужасный день. Ещё 3-го дня я за обедом высказал горячо и невоздержно Лёве мой взгляд на неправильное его понимание жизни и того, что хорошо. Потом сказал ему, что чувствую себя виноватым. Вчера он начал разговор и говорил очень дурно с мелким личным озлоблением. Я забыл Бога, не молился, и мне стало больно, и я слил своё истинное я с скверным — забыл  Бога в себе,  и ушёл вниз. Пришла Соня, как вчера, и была очень хороша. Потом вечером, когда все ушли, она стала просить меня, чтобы я передал ей права на сочинения. Я сказал, что не могу. Она огорчилась и наговорила мне много. Я ещё более огорчился, но сдержался и пошёл спать. Ночь почти не спал, и тяжело» (53, 116).

    Утром 12 ноября Толстой пишет жене снова, теперь уже отвечая на Сонино письмо от 9-го:

    «День не писал тебе, милый друг, и мне уже скучно. Писать лучше, чем думать, только больше сближает. Получил твоё маленькое письмецо, в котором ты пишешь, что измучалась и нездоровится, и не спала до 4-го часа. Это всё очень дурно. И то самое, что мне мучает в разлуке с тобой. У нас всё хорошо и мирно. Не скажу, чтобы особенно весело, но и не дурно. Коля и Мар[ья] Ал[ександровна] Дуб[енская] из чужих. По-моему, хоть и не мешающие, а всё-таки лишние, и без них лучше. Девочки были заняты, и им же веселее от этого. Но они работают много, и на них я всегда радуюсь.

    От Ивана Михайловича Трегубова и Черткова получил ответ о том, куда послать деньги духоборам, и ещё подробности об их бедственном положении. Письмо это прилагаю. Я думаю, что скоро возбудится сочувствие к ним и помощь, и хорошо начать. Деньги послать вот как: Тифлис. Мало-Каргановская, № 11. Князю Илье Петровичу Накашидзе, а внутри конверта, на бумаге, в которую будут завернуты деньги, надписать: для Е. П. Н.— Е. П. Н. — это Елена Петровна Накашидзе, и она дала этот адрес. Пожалуйста, пошли эти деньги. Это нужно.

    Я тебе говорил, кажется, про чернильницу какую-то дорогую, которую в подарок мне хотели прислать из какого-то клуба в Барцелоне. Я написал им через Таню, что предпочитал бы предназначенные на это деньги употребить на доброе дело. И вот они отвечают, что, получив моё письмо, они открыли в своём клубе подписку и собрали 22. 500 франков, которые предлагают мне употребить по усмотрению. Я пишу им, что очень благодарен, и как раз имею случай употребить их на помощь духоборам. Что из этого выйдет, не знаю. Очень это странно. А чернильница, говорят, — заказана, и мы её всё-таки пришлём, вы можете продать её и употребить деньги, как хотите.

      [ КОММЕНТАРИЙ.
      Сохранилось пять писем к Толстому из Испании от некоего Деметро Занини. В последнем письме от 27 декабря 1896 г. он сообщает, что предполагает разыграть в лотерее заказанную чернильницу и надеется выручить за неё 50 000 франков в пользу духоборов. Дальнейших извещений из Испании не последовало, и ни денег, ни чернильницы Лев Николаевич так и не увидел. – Р. А. ]

    Я совершенно здоров и бодр. Езжу верхом после обеда. Вчера был у Гиля, хлопотал за мать умершего в шахте и за тех, с кого взыскивают судебные издержки, с одного 270, с другого 250 рублей за то, что один сломал спину, а другой ногу. И кажется хлопоты мои не безуспешны.

     [ КОММЕНТАРИЙ.

      Роберт Ричардович Гиль был владельцем угольных копей, цементного, кирпичного и химического известкового заводов в 8 км. от Ясной Поляны. Все предприятия Гиля были печально известны чудовищным условиями труда и огромным количеством искалеченных и погибших на них рабочих. – Р. А. ]

    Работы — пишу во множественном числе, потому что у меня много начатых, идут не слишком успешно, но и не дурно. <В ноябре 1896 г. Толстой работал над произведениями «Христианское учение», «Что такое искусство?» и «О войне». – Р. А.> Начерно кончил статью об искусстве, и вот, когда Маша кончит переписку, постараюсь привести её в окончательный вид. — Что ты про таинственного Мишу мало пишешь. Нынче думал всё о нём. Как всё переменилось. Для меня в моей юности казалась чем-то ужасным жизнь вне дома, в казённом заведении, а ему это приятно. <М. Л. Толстой поступил с пансионом в гимназические классы Московского лицея им. цесаревича Николая. – Р. А.> Как он? Целую вас всех троих.

    Л. Т.» (84, 271 - 272).

    Живущая с отцом Татьяна Львовна получила 12 ноября письмо от матери, содержание которого довела и до сведения отца. И тот 13 ноября пишет жене ещё одно письмо:

     «Ужасно грустно мне было, милая голубушка Соня, получить вчера твоё письмо к Тане, в котором ты жалуешься на то, что мы тебе не пишем. Я пишу теперь третье письмо. И они писали. Меня только огорчает, что я после твоего отъезда пропустил день. Надо было рассчитывать на промедление.

    Ты спрашиваешь: люблю ли я всё тебя. Мои чувства теперь к тебе такие, что, мне думается, что они никак не могут измениться, потому что в них есть всё, что только может связывать людей. Нет, не всё. Недостаёт внешнего согласия в верованиях, — я говорю внешнего, потому что думаю, что разногласие только внешнее, и всегда уверен, что оно уничтожится. Связывает же и прошедшее, и дети, и сознание своих вин, и жалость, и влечение непреодолимое. Одним словом, завязано и зашнуровано плотно. И я рад.

    У нас всё хорошо. Дружно, здорово. Мне очень хочется скорей соединиться с тобой. Работается плохо, а нынче решил, что не нужно себя насиловать, а отдыхать, и нынче чудный день, солнечный, поехал верхом к Булыгину утром, так что обедал один в 4. А Лёва с Дорой ездили в Тулу кастрюли покупать. Марья Александровна Дубенская нынче уехала.

    Зовут ужинать. Что ты всё не бодра и письма твои нехорошие по духу. Очень, очень хочется поскорее с тобой быть, и без хвастовства, не столько для себя, сколько для тебя, но так как ты — я, то и для себя.

    Не понравилось мне то, что тебе статья Соловьёва понравилась.

    Ну, прощай пока.

    Л. Т.» (84, 272 - 273).

    Философ В. С. Соловьёв, подобно Н. Ф. Фёдорову (и примерно в те же годы), жёстко идейно разошёлся с Толстым, отстаивая собственные оригинальные воззрения на христианство и, в частности, на религиозную нравственность. И, как и в случае с «космизмом» Фёдорова, основная концепция Соловьёва о «всеединстве» была по существу значительно ближе к толстовским идеям, чем желали признать трое великих мыслителей. Их разногласия по фундаментальным идеям были в немалой степени вызваны как раз непростыми характерами всей троицы. Но разводила Соловьёва и Толстого, конечно же, и вера: то, что Лев Николаевич называл «религиозным пониманием жизни». В названной статье, напечатанная в двух номерах журнала «Вопросы философии и психологии» за вторую половину 1896 г. — №№ XXXIV и XXXV — Соловьёв явно держится за предрассудки древнейших, нежели христианское, языческого и еврейского жизнепониманий. Так, например, Соловьёв высказывает следующий взгляд на брак: «в истинном браке естественная половая связь не уничтожается, а пресуществляется. Для нравственной задачи этого пресуществления необходимыми данными служат естественные элементы полового отношения: 1) плотское влечение; 2) влюбленность, и 3) деторождение. Нормальная семья есть ближайшее восстановление нравственной целости человека в одном основном отношении — преемственности поколений». Толстой не признавал такой «модернизации» православного догмата о браке, как и самый этот догмат. О патриотизме Соловьёв утверждал там же: «Патриотизм, как добродетель, есть часть общего должного отношения ко всему, и эта часть в нравственном порядке не может быть отделена от целого и противопоставлена ему». О церкви и государстве: «государство признаёт за вселенскою церковью принадлежащий ей высший духовный авторитет, обозначающий общее направление доброй воли человечества и окончательную цель её исторического действия, и церковь предоставляет государству всю полноту власти для соглашения законных мирских интересов с этою высшею волей». К несчастью, такие взгляды встретили симпатию Софьи Андреевны, которая и сама себя признавала «язычницей».

    На искренние строки приведённого письма Льва Николаевича — о любви к жене и множественности “связей” с ней, о их нерасторжимости — мы обращаем особенное внимание читателя и просим запомнить их!

    В тот же день 13 ноября пишет два встречных письма и Софья Андреевна. В нашем распоряжении только одно из них, служащее ответом на письмо Л. Н. Толстого от 12 ноября:

    «Милый Лёвочка, то долго не получала писем, а то третьего дня сразу получила три письма: твоё — хорошее, длинное, такое, какое я люблю, потому что почувствую тебя, и одно Лёвино, другое Машино. Хочется и мне тебе написать хорошее письмо, но не смогу, так как очень в шальном настроении эти дни (сегодня лучше), плачу, бегаю часа по четыре по улицам до изнеможения (дело всегда найдётся) и дурно сплю. Плакала я вчера с утра, потому что поливали каток и я вспоминала особенно живо Ваничку, а ещё к тому Лиза и Варя о нём разговорились, и я совсем расстроилась. Это у меня бывает днями, особенно когда я не могу играть и не слышу музыки. Вчерашний концерт по болезни Гольденвейзера был отменён, и несмотря на моё плаксивое настроение, мне вчера было особенно приятно: пришли ко мне обедать Лизанька, Варичка и Маша Колокольцова, и Маша Маклакова с мужем (такие миленькие, молодые, влюбленные друг в друга и радостные), и ещё Маша Толстая. Миша тоже отпросился из лицея к обеду, так что было так много, как давно не было; мы всё больше четверо: m-lle Aubert, Саша, Юша и я. Юша после завтра съезжает, у меня была его мать третьего дня вечером и одновременно был С. И. Танеев и потом пришёл Дунаев. Мы с Танеевым и Дунаевым разбирали, т. е. местами перечитывали и обсуждали статью Соловьёва, и Дунаев кричал громким голосом, старательно придавая СВОЙ смысл всему и говоря, что я не понимаю задней мысли Соловьёва и придаю всему СВОЙ смысл, с которым он был бы согласен, если б он был действительно таков у Соловьёва. — Пили чай на верху; Сергей Иванович играл с Сашей, Мишей и Юшей в воланы, на фортепиано не играл, дети ещё кубари гоняли, и ушли одновременно Серг. Ив. и Дунаев довольно рано.

    Сегодня брала свой урок музыки у мисс Вельш, и весь день буду сидеть дома, а вечером пойду к Шидловским, у которых ещё не была. Вчера была у меня Верочка Северцова с miss Mackarthy и упрекала мне, что я не была у родных. Завтра концерт Игумнова и я, может быть, возьму Сашу, если её учительницы ей довольны. Миша тоже хотел идти, завтра царский день, и он будет дома весь день; не знаю, отпустят ли его и вечером.

    Вчера утром разбудил меня Андрюша; он поехал вчера же на Курский вокзал, очевидно опять к своей девке. Ужасно грустно, и зачем его отпускают только! Всего на два дня; ехал в 4-м классе, три ночи не будет спать, худ, бледен. Хочется мне написать в полк, чтоб его не пускали, да не знаю, лучше ли, как ты думаешь? Его-то приезд меня вчера и привёл в более нервное состояние, но сегодня мне легче, хотя опять жду его на обратном пути.

    Вы не упоминаете ещё о приезде, а я не имею об этом никакого мнения. Если тебе лучше, а девочкам наверное лучше, то обо мне не думайте, как-то ко всему я притупилась, и только бы всем МОИМ было хорошо. Работаешь ли ты, и какое настроение твоё, и что здоровье? Не помню, написала ли я тебе о Поше, что он был и поехал в Петербург. Был ещё у меня раз Петя Раевский. Завтра отдам визиты кое-каким дамам. Вчера была у m-me Юнге, она всё хворает, вроде Марии Александровны, и очень жалка. Была ещё у Грот, о статье <Шпира> ещё не знаю, его не было дома. Была у Варички, она с делами бьётся, ничего не умеет и волнуется. У ней кое-что украли, новое платье, она очень огорчена. Ну прощай, милый друг, подробное моё письмо, чтоб ты понял мою жизнь и чувствовал меня. Целую тебя и детей.

    С. Т.

    Сейчас вернулся Андрюша и остаётся таинствен насчёт своей поездки. Ужасно грустно!» (ПСТ. С. 662 - 664).

    Это письмо — последнее от Софьи Андреевны во всём Сорок Первом Эпизоде нашей презентации. В нашем распоряжении есть ещё два послания от Л.Н. Толстого, предшествовавшие его отъезду из дома в Москву: письмо от 14 ноября и приписка к письму Т. Л. Толстой, датируемая 16 ноября. Приводим и их в хронологической последовательности.

    Письмо от 14 ноября:

    «Надеюсь получить от тебя письмо и хорошее, милый друг. Едем провожать на Козловку Колю и <Л. Я.> Гуревич, приехавшую нынче утром, и встречать приезжающих Илью и <А. А.> Цурикова.

    Я нынче целое утро не отрываясь писал статью всё о том же — о войне. Не знаю, что выйдет из неё, но не мог не высказать пришедших мне и, кажется, могущих пригодиться людям мыслей.

    Я вчера только решил не заставлять себя писать, и как раз так и случилось. Вовсе не хотел писать, а написалось.

    Собой я не похвастаюсь. Уныло, грустно и тоскливо всё это время. Верно, скоро пройдёт, и нравственных причин нет, кроме заботы и мыслей о тебе, самых хороших, любовных, но грустных. Завтра Лёва едет с Дорой к тебе. Тебе будет веселей, а я, как сказал, приеду 18-го. Девочки что-то не охотятся, ну да у них, как и у всех женщин, перемен бывает много.

   Завтра скажу, что после завтра буду с тобою.

   Прощай, милая, целую тебя, Сашу и Мишу.

   Л. Т.» (84, 273).

    И наконец, приписка 16 ноября к письму Т. Л. Толстой:

    «Хоть несколько слов прибавлю, чтобы сказать, что живу и думаю и чувствую по прежнему. Мало работается, но приятно и отдохнуть. Серёжа был у нас, очень приятен. Про Андрея не слыхать ничего. — Жалкий мальчик. Целую вас. До скорого свиданья после завтра, если буду жив» (Там же. С. 274).

    В эти дни Толстой, не окончив, остановил работы над статьями «Христианское учение» и (антивоенной) «Carthago delenda est» — и впоследствии более к ним не возвращался! Все силы он отдаёт теперь своему трактату об искусстве, продолжение которого писанием считает возможным и в условиях Москвы. Намечается и продолжение «Хаджи-Мурата», для которого Толстому нужны исторические материалы, так же доступные в Москве. К 17 ноября относится довольно известная запись в Дневнике Л. Н. Толстого о том, что жизнь с любящими дочерьми в деревне для него «баловство» и «тёплая ванна для чувств». Творческого оправдания для продолжения «баловства» на тот момент не стало и «тёплую ванну» необходимо было оставить! 18 марта 1896 года он с дочерью Марией переезжает на зиму к жене и остальному семейству — в Москву.

* * * * *

    «Зашнуровано плотно» — пожалуй, лучшая по краткости и точности, данная Л.Н. Толстым, образная характеристика отношений обоих участников анализируемого нами эпистолярного диалога. Но центробежные, деструктивные силы не оставили семейства в покое: как мы указали выше, только физическое и моральное состояние супругов после семейной катастрофы не дало в 1896 году вспыхнуть губительным пламенем ни ссор по прежним поводам, ни по новому, особенно унизительному для Льва Николаевича: из-за ревности к С. И. Танееву, о гомосексуальности которого он, к несчастью, не догадывался. Никуда не делся и «злой гений» семьи, приближённый друг Толстого, толстовец № 1 В. Г. Чертков, которому предстоит в следующем, 1897 году отправиться в ссылку в Англию и вернуться оттуда через годы окончательно нравственно испорченным человеком, который, по причине фанатического обожания «учителя» и общего с ним проповеднического «дела», позволит себе стать мучителем, диктатором мужа и жены и разрушителем их и без того не простых отношений.

                Конец Четвёртого Фрагмента 41-го Эпизода.


                КОНЕЦ СОРОК ПЕРВОГО ЭПИЗОДА


Рецензии
Чудесная переписка...

Олег Михайлишин   09.10.2020 20:22     Заявить о нарушении
Переписка супругов Толстых вызывает различные ассоциации и подтверждения.Лев Толстой не был христианином. Он первым в России заговорил о ведической философии, в этом его величие. К теме - http://proza.ru/2016/10/10/82

Раиса Беляева   09.10.2020 22:38   Заявить о нарушении