Мой отец - художник Леонид Круль
Неужели это когда-нибудь было? Или это только сон, смутный и далекий, трево-жащий сохранившиеся уголки па¬мяти, не желающей мириться с утратой всего, что было до¬рогого в жизни и невозможностью пережить все это вновь? Неужели я больше никогда не поднимусь по этой улице, не прокачусь по ней зимним вечером на санках, когда встреч¬ный ветер обжигающе свистит в лицо, а ты, возбужденный и радостный, летишь и летишь при тусклом свете фонарей навстречу своему мальчишескому счастью...
К сожалению, никогда, ибо улицы той больше нет, как нет и множества других мест моего незабвенного детства, центральной фигурой и светлым идеалом которого был мой отец.
- I –
Леонид Янович Круль родился 16 августа 1923 года в се¬мье служащего на окраине города Уфы, в архиерейской сло¬боде, расположенной на крутом берегу реки Белой. Непода¬леку, через двор, стояла зеленая островерхая мечеть, с ко¬торой в положенные часы, оглашая окрестности, кричал за¬унывным голосом муэдзин, внизу, на нескольких холмах, располагался небольшой и весь заросший сиренями, тени¬стый парк со старинным висячим мостиком и чугунными во¬ротами на роликах. Моя бабушка Ольга Кузьминична, уро¬жденная Липатова, приехала в Уфу из Елабуги в 1919 году двадцати семи лет от роду и вскоре вышла замуж за Яна Романовича Круля, поляка по происхождению, попавшего в Башкирию во время первой мировой войны. Выучившись го¬ворить по-русски, он заведовал складом Башкирской комсельхозшколы, и пока был жив, бабушка нужды не знала, нигде не работала и все время отводила детям и домашнему хозяйству.
Все переменилось, когда единственный кормилец внезап¬но заболел туберкулезом и скоропостижно умер. Это случи¬лось зимой 1931-32 гг. Бабушка осталась одна, имея на ру¬ках четверых малолетних детей, и среди них мальчик-инва-лид. Через имевшийся тогда в городе католический приход ей удалось списаться с родственниками мужа и некоторое время спустя получила ответ. В Польше сожалели о случив¬шемся и спрашивали, чем лучше помочь - деньгами или вещами. Бабушка ответила, что лучше деньгами. На этом связь оборвалась.
Помощи ждать было неоткуда и она пошла работать са¬нитаркой в госпиталь. Работала посменно, часто ночами, чтобы днем быть с детьми, кормить и обшивать их. Неза¬метно подошла нужда.
Леня родился здоровым ребенком и рос очень подвижным и общительным, лю-бил ходить в гости и во дворе к нему все относились с большой симпатией. За что же судьба так су¬рово обошлась с ним, чем он провинился перед ней? Как-то однажды прибегает он домой и в страхе кричит, мама, мама, спрячь меня скорей, за мной гонятся! И правда, забе¬гает к ним незнакомая женщина, вся в слезах, и давай в ис-терике бить его, не замечая никого вокруг. Кое-как Ольга Кузьминична сумела вы-рвать сына из рук женщины и успо¬коить ее, расспросить, что же на самом деле произошло. А произошло вот что. Эта женщина (прежде ее никто не ви¬дел) по-просила Леню посторожить коляску с грудным ре¬бенком, пока она сходит в магазин. А он, веселый и бесша¬башный, решил коляску покатать, да неудачно - коляска неожиданно опрокинулась и младенец выкатился из нее. Маленький Леня насмерть перепугался, и за младенца и за себя, и кинулся бежать домой. Женщина, когда услышала плач ребенка, выскочила из магазина и к коляске, а затем обезумевшая, с криком - ой, убили! - помчалась за Ле¬ней. Дальнейшее бабушка видела собственными глазами.
Младенца отходили, он пострадал незначительно, отде¬лавшись легким ушибом, а вот отец после того случая на всю жизнь остался инвалидом - его левая нога оста-нови¬лась в развитии и больше не росла. Слишком впечатлитель¬ным был мой отец в детстве, всю ночь после ухода той женщины не спал, кричал, ножка, ножка болит, а наутро с по¬стели встать не смог. Хорошо, что этим все закончилось, сковавший детское тело паралич грозил отнять и руку, сла¬ва богу, ее удалось отстоять.
Отцу в ту пору было четыре или пять лет, точно никто не запомнил.
Нам, здоровым людям, никогда не понять тех ужасных, унижающих душу и тело, ощущений, которые постоянно со¬провождают инвалидов - ежедневно и неотвратимо, навряд ли от этого они становятся чище и благороднее. Отец же никогда не делал из случившегося трагедии (и никогда об этом случае не рассказывал, а только - болел полиомиели¬том), напротив, он беспрестанно шутил и подсмеивался над своим недостатком и часто повторял любимое выражение –
Хорошо тому живется,
У кого одна нога.
И штанина меньше рвется,
И не надо сапога.
Казалось бы, судьба подкосила его, разлучив со сверст¬никами и лишив естественной радости подвижных игр, так порою необходимых подросткам, но она промахнулась. Ма¬ленький Леня вместе со всеми играл в футбол, и позабыв про костыли, без устали стоял на воротах, так же отчаянно озорничал и бегал по задворкам, как и здоровые ребята, и прекрасно плавал вразмашку. В нем был заложен от приро¬ды удивительный неиссякаемый запас душевной энергии, которого хватило бы на десяток жизней и никакие обстоя¬тельства не могли сломить его (сколько раз судьба ехидно подставляла ему подножку, а отец опять выходил непобеж¬денным, оставаясь все таким же жизнерадостным, веселым и неутомимым).
Но центром его щедрой и разносторонне одаренной нату¬ры была неуклонная тяга к прекрасному. Они жили по ули¬це Благоева в дощатом бараке (пристрой к деревенскому дому) и занимали его половину, которая представляла собой одну небольшую комнату площадью не более 16 квадратных метров, разделенную на две части, как бы кухню, где размещалась русская печь, и гостиную, служившую в то же время и спальней. Именно здесь будущий художник впервые попробовал свои силы - я хорошо помню, как на одной из стен была нарисована картина, изображавшая трех богаты¬рей, сидевших на могучих конях. Когда мы всей семьей приходили к бабушке Оле, а это обычно случалось два раза в год - на Пасху и на Рождество (бабушка была набожной и строго соблюдала церковные праздники) - я подолгу рас¬сматривал эту картину, она чрезвычайно волновала мое во¬ображение. Вряд ли я тогда понимал, что вижу перед собой учебную копию известной картины Виктора Васнецова "Три богатыря ".
Закончив семилетку, в 1940 году отец поступает в худо¬жественное училище, но нагрянувшая война немилосердно ломает юношеские планы, училище закрывают и он идет работать в сапожную мастерскую. Его брат Станислав и се¬стра Неля подростками идут на завод — Стасик на мотор¬ный, а Неля - на паровозоремонтный, где они и прорабо¬тали до пенсии. Старшая сестра Нина сначала устраивается помощником библиотекаря, а в 1943 году надолго уезжает из Уфы - ее берут медсестрой в эвакуационный госпиталь при военной части № 3886.
Пять бесконечно долгих и изматывающих, беспримерных по жестокости и пере-несенным испытаниям лет не сумели истребить в молодом человеке нестихающего интереса к ри¬сованию и уже в 1946 году, как только все стало понемногу возвращаться в нормальное русло, он вновь поступает в училище, где вместе с ним постигают азы художественного ремесла Михаил Назаров, Иван Семенов, Ахмат Лутфуллин, Саша Шамаев, Борис Домашников (он учится курсом раньше).
Близкий друг отца Михаил Алексеевич Назаров вспоми¬нает: "…в 1946 году я чу-дом добрался до Уфы. И начались мои испытания голодом. Я поступил в училище. Тогда оно называлось Башкирское театрально-художественное. Пять лет учебы. Срок не маленький, чтобы досыта наголодаться. Платить за ночлег было нечем - стипендия была 14 руб¬лей, а буханка хлеба на рынке стоила 10 рублей. Студентам по карточке выдавали 400 грамм. Я скитался по углам и квартирам, путешествовал по всему городу. Меня держали не больше месяца. Вот тут-то в особо невыносимые дни, скрипя сердцем, преодолевая свою гордыню, я забегал к Лене Крулю. Его мама и брат Стасик жили в нужде, но встречали меня приветливо, маленькая квартирка была сы¬рой и холодной, когда топили печку, стены слезились, сле¬зы текли и по картине "Три богатыря". Но вот подавалась долгожданная картошка и меня приглашали к столу. Я чув¬ствовал, что это всей семьей делалось от доброго сердца... В группе Леня был самый активный, характером отзыв¬чивый. У него все получалось - он соображал в математи¬ке, много решал, любил черчение и хорошо писал маслом. На четвертом курсе его работу (большой холст с натуры) возили на Всесоюзную конференцию в Москву, где ее оце¬нили по достоинству и сочли, что уфимское училище имеет профессиональную степень подготовки...Леня любил музыку. У него был точный слух, он часто напе¬вал мотивы из популярных опер, притоптывал при этом и говорил, что "шпилит на баяне"..."
Я часто раздумываю над тем, почему отец выбрал имен¬но профессию худож-ника. На первый взгляд она кажется привлекательной и романтичной - приятно си-деть в лет¬нюю пору на скамейке в городском парке и легким движе¬нием руки набра-сывать рисунок будущей картины, отмечая про себя восторженное любопытство гла-зеющей публики. Но это сторона внешняя, так сказать, видимая часть айсбер¬га, на де-ле же профессия художника - громадный труд, кропотливый и упорный, по физиче-ской нагрузке вполне сравнимый с тяжелым трудом крестьянина или каменщика. Я помню занятия отца в маленькой комнатке на Маркса, когда он, не щадя себя, по де-сять часов кряду в день, нару¬шая все предписания врачей, простаивал с кистью у моль¬берта, в который раз пытаясь дописать не отпускающий ду¬шу пейзаж.
В 1951 году Леонид Янович оканчивает художественное училище и его направ-ляют работать в одну из уфимских школ учителем черчения и рисования. В августе того же го¬да, после настойчивых ухаживаний, он женится на Нине Алексеевне Овчин-никовой, студентке кооперативного техни¬кума, не так давно приехавшей вместе с мамой Софьей Па¬вловной и младшей сестрой Аллой из Восточной Сибири. Я перебираю семейный архив и нахожу фотографию мамы, где ей 23 года. Красивое овальное лицо, большие серо-голубые глаза, чуть-чуть припухлые щеки, стройная фигура (полнеть она начала позже, после вторых родов), забавный курносый нос и строгие вразлет брови - настоящая краса¬вица! Почему она остановила свой выбор на рано полысев¬шем художнике-инвалиде? Сейчас об этом остается только гадать. У мамы было несколько кавалеров, как-то в споре с отцом она вгорячах выпалила, что вышла замуж в отместку одному из них. Мне трудно в это поверить. Слишком уж ве-сел, обаятелен и умен был мой отец, его зажигательная энергия увлекала и в поздние годы не одну молодую жен¬щину.
Так или иначе, отец переезжает жить к теще и в мае 1952 года появляется на свет мой брат Володя, годом спустя родился и автор этих строк.
Наш дом стоял по улице Ленина напротив красивого ки¬нотеатра "Родина". Улица была шумной и по ней, беспре¬станно перезваниваясь, проносились трамваи, гудели раздраженно автомобили, иногда можно было увидеть одетого в белое постового милиционера, уверенно и гордо проезжаю¬щего верхом на коне. Рядом с домом в крашеной деревянной будке сидел пожилой башмачник. Зажав во рту мелкие гвоз¬ди, он усердно колотил подметки, чинил каблуки и ловко, работая сразу двумя щетками, начищал до блеска туфли и сапоги. Особой достопримечательностью улицы был фонтан с рыбками на площади возле кинотеатра, куда мы часто бе¬гали ребятишками, стараясь разглядеть сквозь мутную вспе¬ненную воду иностранные монеты. Их бросали в фонтан приезжие, чтобы еще раз вернуться в наш город.
Мы занимали вшестером одну комнату в трехкомнатной квартире на пятом эта-же под самым чердаком; в других двух комнатах жили семья Ивановых и сестра ба-бушки Со¬фьи с мужем, которых мы с братом звали бабусей и дедусей. Детей у них не было и мы частенько проводили у них вре¬мя, листая пожелтевшие подшивки газет и копаясь в ста¬рых, отживших вещах. Помню, стояла у них в комнате изящная эта-жерка черного цвета, полки которой были уста¬влены множеством книг - бабуся работала учительницей. Заметив мой интерес к чтению, она задолго до школы обу-чила меня читать.
Тогда еще не знали лифта и отец по несколько раз в день, запыхаясь, взбегал по разбитым ступенькам с папкой, доверху набитой ученическими чертежами и рисун-ками. Ра¬бота в школе и семейные заботы не смогли помешать его занятиям живописью и он по-прежнему страстно и безоста¬новочно писал этюды, выбираясь за город и забывая обо всем на свете. Его интересовало все - и талый, почернев¬ший снег по берегам оживающей от зимнего сна речки, и едва заметная тропка в березовом лесу, и одинокое деревце, затосковавшее вдали от шумящей на ветру рощицы. Упор-ство и прирожденные способности отца не остались незаме¬ченными. Однажды, придя в Башкирское отделение Союза художников, он вывалил на стол груду рисунков, набросков, этюдов, зарисовок, выполненных в самой разнообразной технике. Ему дают творческую путевку на академическую дачу под Москвой, по приезде с которой он открывает свою первую персональную выставку.
Это произошло в 1955 году. Молодой, полный сил и энергии, художник попадает в талантливый творческий кол¬лектив, где знакомится с новыми друзьями - Алешей Куз¬нецовым, Толей Платоновым, Сашей Бурзянцевым, недавно приехавшими в Уфу из разных мест и где уже работали его однокурсники по учебе Борис Домашников и Ахмат Лутфуллин. Теперь это известные мастера кисти, чьи картины можно встретить в разных художественных музеях страны и за рубежом, тогда же им всем было примерно под тридцать и они были полны захватывающих и честолюбивых замы¬слов. Время близилось к "оттепели", первой пробе на демо¬кратию, и вся страна горячо и воодушевленно обсуждала происходящие с ней события. Жаркий и нетерпеливый до споров отец вступал в дискуссию с каждым, кто принимался оправдывать существующий политический строй. Его ост¬рый, не терпящий компромиссов, ум не прощал собеседни¬кам заблуждений и ошибок, ибо умел смотреть и видеть дальше других (подтверждение тому — его письма к сестре Нине, в которых он с болью и гневом бичует кровавое пода¬вление венгерских событий, недоумевает и возмущается не¬лепыми постановлениями хрущевского режима, но об этом дальше). В пылу спора, разгоряченный необходимостью убе¬дить оппонента, он мог задеть или обидеть неосторожным словом, о чем впоследствии сожалел. Его социальная зор¬кость и интуиция бесили сторонников советского режима, которых хватало и среди художников.
Становление его как живописца проходило бурно, мучи¬тельно и неровно, чему немало "способствовал" резкий и вспыльчивый характер (справедливости ради надо отметить, что с людьми, не замороченными идеалами коммунизм, он не ссорился).
1958 год был для нас особенно удачным - отца приняли кандидатом в члены Союза художников, а мы переехали на новую квартиру. Последнее далось, правда, очень нелегко. Как я уже говорил, нас размещалось шестеро в одной ком¬нате (с 1957 года - пятеро, мамина сестра Алла вышла за¬муж и уехала к мужу), условий для жизни не было никаких, по ночам комната напоминала привокзальную площадь, превращаясь в одно сплошное спальное место, и поэтому, когда отец перешел на работу в художественный фонд, его сразу поставили на учет. Тогда он уже стоял в очереди по месту жительства в Ленинском районе, но там дело продви¬галось крайне медленно. Отец чувствовал неладное, подоз¬ревал, что очередников обходят, что квартиры распределя¬ются с нарушениями, но ничего не мог поделать. Вечерами он приходил домой и выплескивал бессильную злость на до¬машних. Обстановка в семье накалялась. Не знаю, как мы жили бы дальше, если не случай.
Иван Семенов под большим секретом сообщил, что по улице Кирова, всего в полутора кварталах ходьбы от тог¬дашнего нашего места жительства, освобождается квартира, из которой выезжают его знакомые, и если поспешить, мож¬но что-нибудь придумать. Сложившиеся обстоятельства вы¬нудили отца принять дерзкое решение. В тот вечер замок был взломан, вещи перевезены и мы самовольно заняли пу-стующее помещение.
Это случилось 28 октября. Я хорошо помню ту тоскли¬вую, бессонную, проведен-ную в страхе ночь, наутро пришли нас выселять. В самый ответственный момент, когда поня¬тые, подталкиваемые милицией, подошли к кровати, чтобы вынести ее на улицу, мама вдруг решительно села на нее, показывая всем своим видом, что не встанет ни при каких условиях, если хотите, выносите кровать вместе со мной (а мама, как я уже говорил, была полной женщиной), сборная металлическая кровать не выдержала, расцепилась по краям и с неожиданным шумом и грохотом рухнула на пол, а вслед за ней и мама. Мы с Володей подняли дружный рев, началась суматоха и это нас спасло. Мы продержались двад¬цать пять дней. Все это время отца таскали в прокуратуру и в райисполком, обязывая добровольно освободить комнату и в случае отказа грозя судебным вмешательством, он беспо¬мощно защищался, нервно стуча костылями и хлопая две¬рью, выселение откладывали, а по ночам у нас дежурили художники, готовые принять настоящий бой, если это будет необходимо. Наконец все благополучно разрешилось и 21 ноября после многочисленных мытарств и хождений отца по кабинетам нам предоставили долгожданное жилье, комнату в пятнадцать метров в доме 32 по улице Карла Маркса в квартире по соседству с композитором Рауфом Муртазиным.
Счастливая и незабываемая минута!
Спустя год отца принимают в члены Союза художников, а еще через год соседи отъезжают и нам достается вся двух¬комнатная квартира (правда, мы всегда считали ее трехком¬натной - комната, где жили Муртазины, была разделена фанерной перегородкой надвое).
- I I -
Тихое воскресное летнее утро. На дворе ни души, дом еще спит, бесшумный ве-терок робко колышет верхушки де¬ревьев и только ласточки тревожат тишину, легкими тенями разрезая прозрачную синеву. Возле каретника (так мы зо¬вем наш деревянный сарай) отчаянно возится отец, пытаясь обнаружить неполадку в новой, только что купленной, кра¬сивой мотоколяске с откидным брезентовым верхом. Я сижу у раскрытого окна и читаю книгу, время от времени с любо¬пытством выглядывая во двор - ну, скоро он там? Отец обещал, как только починит машину, взять нас с братом на рыбалку. Ему - этюды, нам - рыбалка, так у нас заведено с недавних пор. Мама на кухне, готовит нам обед, Володя бегает с ребятами на улице. Мне тоже хочется на улицу, но книга притягивает больше. Бесстрашные герои Фенимора Купера уводят в далекие американские прерии, убаюкивая благодарное детское воображение, солнце припекает все жарче и я обо всем забываю. Неожиданный трескучий шум заставляет прийти в себя - я смотрю в окно и вижу, как ребята, веселой гурьбой облепив мотоколяску, катаются по двору, как возбужденно-радостный отец с видом победителя восседает за рулем - ура, значит на рыбалку! Сборы не от¬нимают много времени, все давно приготовлено - и удоч¬ки, и черви, и сверток с едой - и вот мы с братом уже в машине, отец нажимает на педаль и экипаж трогается. Тор¬жественный момент, высшая точка счастья, и сердце готово выпрыгнуть из груди, а мама приветливо машет нам из окошка и ребята, провожая, наперегонки несутся вслед... Вот мотоколяска заворачивает за угол дома и все, мы в пу¬ти. Счастливо оставаться!
Странно, мне никогда не приходило в голову, что эти по¬ездки так много будут значить для меня, что я буду часто вспоминать о них. Позже, ночами, я видел эти необъятные луга с необычайно высокой травой, в которой впору было заблудиться, и это ослепительное огромное солнце, от кото¬рого темнеет в глазах, и эти кузнечики, что поют, как сума¬сшедшие, и воздух, сладкий и дурманящий, что от восторга кружится голова... Но мы не замечаем всего этого, торопли¬во выпрыгиваем из машины и стремглав бежим к реке, раз¬матывая на ходу удочки. Широкая таинственная речная гладь тихонько дрожит, качая на волнах уснувший попла¬вок, а ты всматриваешься напряженным взглядом на воду, стараясь уследить за первой поклевкой, когда зазевавшаяся рыбка вдруг повиснет на крючке, отчаянно дергаясь и пере¬ливаясь на солнце всеми цветами радуги.
И это все дал нам наш отец. Ошибкой было бы думать, что отец все умел, все знал и все мог - он частенько брал¬ся не за свое дело, брался второпях, не завершал начатого дела до конца, но все это он делал с такой заразительной энергией, такою всепоглощающей любовью, так искренне хотел, чтобы все вокруг были счастливы, и мне казалось, что мой отец, без сомнения, лучший отец во всем мире! Словно неисся-каемый источник счастья и радости, он сам был солнце нашего детства, огромное и доброе, возле кото¬рого тепло, уютно и спокойно. Как сейчас помню томитель¬ное ожидание по вечерам, когда заслышав перестук костылей на лестничной площадке, я со всех ног бросаюсь к входной двери, но меня опережает подпрыгивающее гуденье звонка. Дверь распахивается и в квартиру влетает взбудораженный отец, все наполняется шумом, движением и атмосфера в до¬ме сразу меняется, приобретая тот привычный особый отте¬нок, который сопровождал меня все мое детство. Отец при-шел домой, значит, все в порядке, все хорошо. Мама суе¬тится на кухне, подогревает давно приготовленный ужин, отец скидывает ботинки, моет руки и садится за стол, вы¬кладывая тут же последние новости. Володя возле него, кру¬тится рядом, я наблюдаю происходящее издали - бурная энергия отца пугает меня и я не решаюсь приближаться.
Когда мы получили в распоряжение всю квартиру, пер¬вым делом отец устроил себе мастерскую. Для этого была выбрана маленькая комната окнами на улицу (большую комнату отдали нам с Володей) и буквально на второй день посредине ее вырос огромный высокий мольберт. Сколько помню, на нем всегда стояла незаконченная работа, в ком¬нате сладко и душно пахло масляными красками, раствори¬телем "Пинен" и по полу всюду были разбросаны холсты, картон, пустые тюбики от использованных красок, не пере¬ставая, звучала симфоническая и оперная музыка и никогда не выветривался запах крепкого табака - отец работал, не выпуская изо рта папиросы. Безвылазно, в течение несколь¬ких лет, в каком-то фантастическом запое он пишет в этой импровизированной мастерской прекрасные пейзажи, соста-вляющие ныне основной, непреходящий фонд его творчест¬ва. Художники часто заходили к нам, чтобы посмотреть но¬вые работы отца и подолгу задерживались, внимательно разглядывая их, поражаясь точно схваченному образу, мас¬терски подобранному колориту и поздравляли с удачей. Отец смущенно улыбался, но в душе не верил и продолжал работать.
(Спустя несколько десятков лет многие из тех картин бу¬дут подарены под пьяную голову или проданы за бесценок в случайные руки - отец не ценил в себе художника).
Не могу забыть одну из картин того цикла, она и сейчас у меня перед глазами - синие зимние сумерки, одноэтаж¬ный бревенчатый домик через дорогу, огромный волнистый сугроб в полдома и рядом стройное невысокое деревце, как символ вечной, немеркнущей молодости и красоты, и все это как бы замерло, застыло в каком-то нереальном, фанта¬стическом полусне, словно удивительное видение - "Вечерний, сизокрылый, благословенный свет..."
В пору раннего детства мне казалось, что отец - самый сильный, самый энергич-ный, что он никогда не устает. Как же я ошибался! Ежедневная, безо всякой меры, ходьба на костылях уже в 1949 году привела его на больничную койку - открылась па-ховая грыжа. Но тогда до операции дело не дошло. В 1956 году он снова попадает в больницу- сказа¬лись бесчисленные поездки на этюды, особенно повлияли на его здоровье походы по горам Урала (в том злосчастном го¬ду он дважды выезжал с группой художников в Челябинскую область на станцию Бакал). На этот раз избежать опе¬рации не удалось и отца оперировали в феврале 1957 года. А летом мы большой и шумной компанией (к нам присоеди¬нились Домашниковы и Колобушкины) отправились поез¬дом по железной дороге в тот же Бакал, о котором мы уже многое слышали с отцовских слов. Отдохнули мы прекрасно - красивые горы, свежий воздух, дикие, нехоженые места, неугомонный отец стремился показать как можно больше живописных уголков, прыгая с камня на камень и ловко орудуя при этом костылями (однажды своим костылем он бесстрашно раздавил змею, когда она была готова броситься на меня. Думаю, это была обычная медянка, тогда же я дол¬го не мог оправиться от испуга). Стараясь не отставать от него, мы с Володей облазили почти всю округу. Это и под¬косило отца - в один из дней с ним случился приступ, ра-зошелся операционный шов. Слава богу, первая помощь бы¬ла оказана вовремя, но надо было возвращаться в Уфу. Так внезапно закончилось наше первое путешествие.
Два раза еще отец ложился на операционный стол, пока врачи не устранили по-следствия не совсем удачной опера¬ции. Но и это не пошло ему впрок - он по-прежнему, как молодой и здоровый, бегал на этюды, нисколько не заботясь о своем здоровье. Только спустя пять-шесть лет, когда серд¬це начало пошаливать и врачи констатировали сердечную аритмию (а предрекали еще худшее - костыльный пара-лич!), отец впервые задумался о покупке автомашины. Без этюдов он жить не мог, это означало бы для него оконча¬тельно перечеркнуть себя как художника (к тому времени его приняли в члены Союза" художников СССР и он должен был участвовать во всех официальных выставках), а так как врачи запретили ему большие нагрузки, то единственным выходом оставался автомобиль. И отец начал хлопотать. То¬гда Серпуховский завод малолитражных автомобилей осво¬ил выпуск новой четырехколесной модели инвалидных мо¬токолясок, но в свободную продажу они не поступали (их распространяли среди инвалидов Великой Отечественной войны) и пришлось записаться на очередь в Министерстве социального обеспечения. Настойчивость, беготня по каби¬нетам, наконец, письмо Гарбузову, тогдашнему министру финансов, сделали свое дело - ему пошли навстречу и вы¬делили автомашину вне очереди (хотя вряд ли бы это произошло, не будь он членом Союза художников). Всего через полгода, в июне 1962-го, он уже вовсю разъезжал по двору на своем "драндулете" (так он любовно назвал мотоколя¬ску), катая восхищенных ребятишек.
Приобретение мотоколяски существенно изменило харак¬тер проведения досуга в нашей семье. Теперь каждое лето мы с отцом выезжали на реку, иногда по два раза на дню, и рыбалка сделалась главным нашим развлечением. Нельзя сказать, чтобы мы много ловили, но на прокорм кота Васьки хватало. Любимым нашим местом было озеро Архимандрит¬ское (поговаривали, в незапамятные времена там жил уфимский архимандрит). Озеро было полно рыбой — окунь, щука, сорожка, карась, одно время в нем разводили зер¬кального карпа — и рыболовецкая артель, закрепленная за озером, трудилась все лето, не зная покоя, лодки подплыва¬ли к берегу, доверху нагруженные живой, барахтающейся продукцией. Пока отец писал этюды, на это у него уходило три-четыре часа, мы с братом успевали натаскать на удочку десятка два окуней и сорожек и обычно возвращались позд¬ним вечером, спящий город встречал нас, окутывая светя¬щейся паутиной из мельчайших огоньков, разбросанных по обширной территории уфимского холма и на душе в тот миг становилось спокойно и безмятежно. А дома ждала обеспо¬коенная мама, сердито набрасываясь на бесшабашного отца - разве можно так задерживаться, мало ли что может слу¬читься в дороге! На нее никто не обижался, понимая, что она переживает за нас, но в первую минуту мы отчаянно защищались, отстаивая свои законные права. На нашей сто¬роне выступал и кот Васька, у которого был свой интерес - полакомиться свежей рыбкой. Конфликт понемногу утихал и мы садились все вместе ужинать. В центре стола поме¬щался желанный деликатес - жареная рыба!
Отец проездил за рулем тридцать с небольшим лет, ме¬няя одну машину за дру-гой (всего он за свою жизнь сменил четыре автомашины - две инвалидных мотоколяски и два "Запорожца" с ручным управлением). Стаж более солидный и он практически за это время стал профессиональным во¬дителем; об этом говорили и натасканный глазомер, и при¬вычные реакции, доведенные до автоматизма и быстрая, цепкая память. Он помнил многие окрестные дороги, по ко¬торым приходилось проезжать в поисках этюдов, и меня всегда поражало, как он безошибочно находил старые ори¬ентиры, незаметные для обычного глаза. Он обладал особого рода ассоциативной памятью, которая помогала ему как в работе над пейзажами, так и в управлении автомобилем.
Другое дело - механиком он был ненадежным. На ско¬рую руку разобравшись в не-хитром устройстве мотоколяски, он долгое время довольствовался старым запасом знаний, от случая к случаю привлекая на помощь природную смекалку. Он был сообразительным и находчивым человеком, но нату¬ре его явно не хватало предусмотрительности и основатель¬ности, качеств, совершенно необходимых для работы с лю¬бым автомобилем. И мы часто попадали с ним в разного ро¬да передряги. Обычно это было мелкие неполадки, недогляды и отец, нервничая и чертыхаясь, прямо посреди дороги откидывал капот и лез в машину. Но все в конце концов за-вершалось и мы благополучно добирались домой. Кроме од¬ного происшествия, которое имело иной, невеселый финал.
В то лето мы открыли для себя прекрасное место для от¬дыха за деревней Шарипово, что по Кушнаренковскому тра¬кту к юго-западу от Уфы. Проезжая деревню, мы сворачива¬ли вправо, спускались вниз и петляя по примятой траве вдоль извилистой речушки Кармасан, останавливались возле небольшого пригорка, где в одиночестве росла молодая кус¬тистая ива. На своем мотороллере с нами ездил зачинщик этих поездок, приятель отца, Слава Бескоровайный со своей женой. Он помогал нам устанавливать палатку и мы вместе собирали засохшие сучья для костра и ходили в ближний ле¬сок копать червей. Позже, когда темнело и выглядывали первые звезды, совершалась торжественная церемония - дя¬дя Слава с резиновой лодки бросал в воду двадцатиметровую капроновую сеть, закрепляя ее концы к ветвям прибрежного тальника. Наутро отец уходил по росе с перекинутым через плечо этюдником, вслед за ним просыпались и мы с братом и бежали с удочками к реке. Днем все собрались у костра и на обед была вкусная и наваристая уха.
Все произошло неожиданно. Подъезжая к автобусной ос¬тановке по Демскому району, отец обнаружил, что у мото¬коляски отказали тормоза. Он засуетился, лихорадочно от¬жимая овальные тормозные ручки, укрепленные на рулевой стойке, но мотоколяска продолжала катиться, не снижая на¬бранной скорости. Дорога была узкой, правую половину закрывал рейсовый автобус, двери его были открыты и люди, не ощущая никакой опасности, выходили и садились в него. Нужно было выбирать: слева встречная полоса, справа лю¬ди, а впереди - надвигающаяся громада автобуса. Размыш¬лять было некогда и отец выбрал - прямо, и со всего раз¬маха мы въехали в автобус, точнее, под него, ибо передок мотоколяски, подмявшись, оказался под автобусом. Удар по¬лучился достаточно сильным, но все остались живы и никто серьезно не пострадал. На моих коленях сидела пятилетняя дочка Бескоровайных Инна, от удара о лобовое стекло она громко заплакала. Вмиг собрались прохожие, вокруг нас об¬разовалась толпа, тут же, бросив мотороллер, подбежал дя¬дя Слава и взял дочь к себе на руки. Все что-то говорили, шумели, доказывали, но я ничего не видел и не слышал - все мое внимание было обращено к отцу. Он сидел расте¬рянно и неподвижно, со лба густой струйкой текла темная кровь вперемежку с каплями пота - в момент удара зерка¬ло заднего обзора отлетело и отец крепко ударился лбом о выступивший кронштейн (до сих пор у него на этом месте виден глубокий шрам). Ему помогли встать и мы пошли по какому-то заброшенному полю, поросшему травой и бурья¬ном, напрямик к больнице. Я переживал за отца, мне ка¬залось, что вместе с кровью по каплям вытекает его жизнь и я боялся, что он может умереть. Для подростка это про¬стительно, однако и позже, когда с отцом опять что-нибудь случалось, я переживал все точно так же. Словно почва разверзалась у меня под ногами, я терял ощущение реаль¬ности происходящего и душа моя надолго погружалась в со¬стояние невесомости. Не думаю, чтобы отец замечал это, он был слишком занят своей жизнью, а она доставляла ему много хлопот. Я же жил как бы двумя жизнями сразу - его и своей.
Боже, как я любил его, если бы он только знал! Когда он приходил домой, жалкий и потрепанный (за всю жизнь отец так и не купил себе приличного костюма), в сильном опья¬нении, и падал на стоящий в прихожей табурет, бросая кос¬тыли куда попало, я и тогда не ругал его. Помогая раздеть¬ся, я отводил его на кухню, где мама поила его крепким ча¬ем, после чего он там и засыпал, бормоча что-то в полусне. Допоздна я сидел с ним, терпеливо выслушивая его пута¬ную и бессвязную речь, стараясь что-либо разобрать в ней.
- Серёнька, серёнька, — стонал он, охватив голову сла¬беющими руками, - как же можно не любить музыку, это же ведь счастье, только послушай! Какая сила, мощь, какая сокровенная красота - что же со мной они сделали! Как же быть? Как же не хочется умирать, Серёнька, я не хочу уми¬рать, я еще ничего не сделал!
Из репродуктора доносятся печальные аккорды шестой симфонии Чайковского и отец безутешно плачет навзрыд и, кажется, весь мир плачет с ним, сотрясаясь от скорби и страдания. Непрошеная слеза катится по моей щеке и серд¬це бьется горячо и неровно...
Нет, я не считал отца неудачником, напротив, он всегда мне казался счастливым человеком, но все чаще настигали его нервные срывы и все чаще он возвращался до-мой вы¬пившим и раздраженным.
- I I I –
Стоит по улице Маркса и отовсюду виден пятиэтажный желтый дом необычной формы, напоминающий причудли¬вую букву Г. Построенный еще до войны, он сохра-нил чер¬ты типовой сталинской постройки с высокими лепными по¬толками, просто-рными комнатами, двойными входными и застекленными внутренними дверями, многочисленными ко¬ридорчиками и кладовками. В подвале дома имелась собст-венная котельная, была и своя трансформаторная будка, ко¬торая размещалась во внутреннем дворе, выросшего на пус¬тыре и защищенного громадой дома с одной стороны и плотной стеной сараев, гаражей и прочих хозяйственных построек с другой стороны. Этот дом стоит на высоком мес¬те неподалеку от Дома профсоюзов, возведенного на фунда¬менте разрушенной Александровской церкви. В прошлом ве¬ке в Уфу приезжал русский император Александр II. Он и освятил это место, где в короткие сроки горожанами был насыпан искусственный холм и построена церковь имени Александра Невского. Улица, огибавшая церковь, получила название Александровской. Теперь об этом ничто не говорит — церковь снесли, а улицу переименовали.
Пятиэтажный желтый дом и был тем самым домом, куда мы переехали в ноябре 1958 года. Нам предоставили квар¬тиру в четвертом подъезде на первом этаже. Подъезд был сквозного прохода, и, естественно, этим пользовались жиль¬цы, случайные прохожие, громко и невозмутимо хлопая входными дверями и хотя уличный шум не проникал в зда¬ние, особой тишины здесь не наблюдалось. Квартира имела удобное расположение и тремя окнами выходила на двор, а двумя окнами - на улицу, где перед домом был расположен уютный палисадник, окаймленный невысокой чугунной ог¬радкой. Атмосфера дома была необыкновенной - в третьем подъезде жили профессор музыки Зайдентрегер и художник Пантелеев (его жена пела в оперном театре), во втором подъезде - семья драматических артистов Бенина и Байко¬вой, в нашем, четвертом, жила известная на всю страну пе¬вица Бану Валеева и, как я уже упоминал, композитор Рауф Муртазин, в пятом подъезде последние годы жизни про¬вел основатель профессиональной башкирской музыки Масалим Валеев. На отдельных дверях были укреплены нике¬лированные таблички с указанием фамилий именитых жильцов — врачей и инженеров. Словом, в доме жили уди¬вительные люди.
Сколько помню, по вечерам у нас часто собирались гости - художники, родствен-ники, друзья. Мама была гостепри¬имной и хлебосольной женщиной. На новоселье привалило столько народу, что едва удалось всех разместить. Весь дом ходил ходуном, гуляли дружно несколько дней и веселье би¬ло через край. Наша квартира была всегда проходным дво¬ром, мы ничему не удивлялись и сами скоро привыкли жить на виду, переняв эстафету от родителей. Мальчишки ходили к нам табунами и мать ворчала - на вас не наготовишься, а мы считали это естественным порядком вещей. Захваты¬вающая атмосфера всеобщего, бесшабашного веселья, обыч¬но соответствующая подобным коллективным формам жиз¬ни, сопровождала меня все мое детство.
Особенным праздником, выделяющимся среди всех ос¬тальных и завораживаю-щим душу томительным ожиданием чего-то необыкновенного и прекрасного, была встреча с Но¬вым годом. Я отчетливо помню два Новых года - 1959 и 1963. Отец не час-то дарил нам новогодние подарки, как впрочем и читал вслух детские книжки (в моей памяти ос¬тался всего один такой эпизод, связанный с рассказом Кип¬линга о любопытном слоненке), и поэтому отцовское внима¬ние всегда было трогательно. В первый раз отец подарил мне пластмассовый, темно-коричневый самолетик, умень-шенную модель настоящего истребителя. Самолет был сбор¬ный, его нужно было складывать из отдельных частей, кото¬рые потом вместе склеивались. Руками я мастерил плохо, у меня ничего не получалось и отцу пришлось все делать са¬мому. С гордым видом повесил я свой самолетик на нижние ветки упирающейся прямо в потолок роскошной пихты (под Новый год мама обычно притаскивала с базара высоченную зеленую красавицу, которую потом мы с братом' долго и старательно наряжали).
Во второй раз я учился в третьем классе, когда отцу вздумалось одеть меня в костюм кота в сапогах. Костюм был шикарный - долгополая шляпа с перьями, ши-рокий черный плащ, скроенный из куска щелковой подкладочной материи, резиновые сапоги с картонными ботфортами и зве¬нящими шпорами из жести, деревянная шпага на тряпичной перевязи, кружевной бумажный воротничок и бутафорские усы, которые я все время клеил на верхнюю губу, а они ни¬как не хотели там оставаться. Все это больше напоминало волшебство, фантазия отца была безгранична и я не мог до¬ждаться школьного новогоднего утренника, чтобы похва-стать своим чудесным костюмом. Помню, что под самый Новый год я заболел ангиной и когда врач запретил мне по¬сещать школу, предписав строгий постельный режим, из глаз моих брызнули слезы отчаяния и боли. - А все равно пойду, пойду, кто же когда увидит мой маскарадный кос¬тюм, - упрямо твердил я сквозь слезы. Добрая женщина, видя мое безвыходное положение, смягчила приговор и от¬пустила меня на утренник. Костюм кота в сапогах, как и следовало ожидать, в числе других был признан лучшим и получил приз.
Тогдашняя жизнь все больше укрепляла меня в мысли, что отец, стоит ему только захотеть, может буквально все и ничто на свете не в силах помешать задуманному. Как же вышло, что он вдруг забросил пейзажную живопись, то, для чего, казалось бы, был рожден и чему самоотверженно был предан долгие и счастливые годы, и ни с того, ни с сего стал заниматься монументальными росписями, не имея ни достаточного опыта, ни соответствующей подготовки? Ко¬нечно, он быстро набил себе руку и через несколько лет легко и свободно прыгал по строительным лесам, рубил не¬послушную смальту и увлеченно составлял так называемые сухие наборы будущих мозаичных картин. Его бригаде по¬ручали сложные и ответственные заказы — дворец спорта, дворцы культуры завода РТИ и УМПО, спорткомплекс "Нефтяник", это в Уфе, кроме того, дворцы в Ишимбае, Салавате, Нефтекамске, Дюртюлях — в художественном оформлении фасада и интерьеров этих зданий есть ощути¬мая доля труда Леонида Яновича Круля. То было время по¬вального строительства дворцов культуры и в одной Уфе за короткое время их было построено пять штук (тогдашнему партийному руководству во главе с Шакировым казалось, что они строят новый город и они не щадили сил, безжало¬стно разрушая старинный провинциальный городок, каким была тихая дореволюционная Уфа).
А как же быть тогда с живописью? Неужели все то, чем он занимался прежде, во что неистово и искренне верил, было пустым звуком? Может, ему показалось, что он исчер¬пал себя и ничего стоящего написать уже не сумеет? Но ведь потом, позже, когда он в восьмидесятые годы вернулся к пейзажу, у него случались и удачи, а, зна-чит, мастерство и уверенность не совсем покинули его. То есть как худож¬ник он был жив и мог еще писать...
Была и другая причина, вполне прозаическая, которую нельзя совсем списывать со счетов, - это деньги. Жили мы тогда бедно, "хрущевский" режим значительно урезал рас¬ценки художникам за творческие работы и отцовской зар¬платы едва хватало от получки до получки. Обычно невоз¬мутимая мать, терпеливо сносившая тяготы жизни, теперь частенько поругивала отца за нехватку денег, наступила по¬лоса неудач и в отчаянии отец запил. Безденежье не прохо¬дило и когда ему предложили перейти на работу по оформ¬лению дворцов культуры, он согласился, не мешкая. А что ему оставалось делать!? Мама тогда не работала, мы с Воло¬дей росли, а вместе с нами росли семейные расходы, и отец был вынужден пойти на компромисс, откладывая до лучших времен свое призвание.
Судьба, как выяснилось впоследствии, жестоко отомстила ему невосполнимой потерей художнической интуиции и вы¬работанного годами творческого почерка.
Но это потом, а пока отец с головой окунулся в новую работу со всей свойст-венной ему энергией. Мало кто, как он, мог так легко и безоглядно радоваться на-ступающему дню, словно и не было никаких тревог и волнений - горя¬чая, безудерж-ная любовь к жизни перетягивала все. Кто знает, может, в этом и состоит высший смысл - принимать жизнь, какая она есть, со всем, что она приносит с собой и не требовать от нее невозможного.
Работа отнимала много времени и отец совсем позабыл об отдыхе, мотаясь из одной командировки в другую. Ни суббот, ни воскресений, ни дня, ни вечера, все смеша¬лось в одном головокружительном потоке. Тут уж не до ху¬дожественности, сдать бы вовремя, заказчику бы пригля¬нуться. А тут еще обком партии со своим недремлющим оком, в общем, не позавидуешь. В редкие вечера, когда отец бывал дома, я слышал от него много такого, за что в то вре¬мя можно было легко очутиться в "местах, не столь отда¬ленных". Бабушка по маме Софья Павловна, до войны рабо-тавшая учительницей начальных классов, была по убежде¬ниям твердой комму-нисткой и часто выступала в защиту то¬гдашнего режима, но отец был непримирим. Он воспламе¬нялся с полуслова, и, очертя голову, бросался в самую гущу споров. Надо отдать ему должное, в любых обстоятельст¬вах он умел сохранить высокую верность своему идеалу, ко¬торому осознанно служил всю свою жизнь. Имя этого идеа¬ла - рус-ская художественная культура. Я не знаю вокруг себя другого такого человека, ко-торый бы так же, до само¬отречения, был предан интересам культуры, как мой отец. Над ним не имели власти предметы материального мира, прочно подчиняющие себе обычных людей, во всяком слу¬чае изменить его им было не дано. Он не понимал тех, кто целью жизни ставил достижение благополучия, сытости, по¬коя, ибо жил по другим законам. В шестидесятые годы, ко¬гда на время была приостановлена жесточайшая в истории коммунистическая цензура и в стране издавалось практиче-ски все мировое культурное наследие, он собрал прекрасную библиотеку русской, французской и немецкой классической прозы, драматургии и философии. Он по-вторял, что обра¬зованный и культурный человек, живущий в России, обязан знать всемирную культуру. Не зная Шекспира, Данте, Бальзака, Верди, Моцарта, Ми-келанджело, Рембрандта, Ле¬онардо да Винчи и многих, многих других, невозможно ни разобраться, что делается в мире, ни тем более понять и по¬любить Россию.
И отец не только говорил, но и поступками своими под¬тверждал сказанное. Купив в рассрочку магнитофон, он ча¬сами просиживал возле радиоприемника, переписывая на пленку первые трансляции симфонических и фортепианных концертов. В нем никогда не угасала способность к органич¬ному восприятию прекрасного, в какой бы форме оно не проявлялось. И как бы он ни был занят, его глубоко и ис¬кренне интересовала текущая современная жизнь. Не было ни одного крупного события в стране, которое бы не полу¬чило в его душе взволнованного отклика или, напротив, су¬ровой и разгневанной оценки. Он тяжело переживал проис¬ходящее, если вдруг что-то происходило не так, как должно было произойти, как он это ощущал своим чутким и прони¬цательным сердцем.
Так было в 1974 году, когда Солженицына изгоняли из страны. Как и все мое по-коление, я был продуктом своего времени и многого тогда не знал и не понимал. Я утвер¬ждал, что писатель, в каких бы он не состоял отношениях с властью, должен работать на своей родине и его эмиграция может быть приравнена к бегству и даже предательству. Отец горячо оспаривал мое мнение, отстаивая для художни¬ка безраздельную свободу творчества. Только сам худож¬ник, считал мой отец, может выбрать, где и как он будет творить, главное — не утерять единственную и сокровен-ную тайну творчества, ради которой художник и послан в этот мир. Отец сразу и надолго полюбил Солженицына с момента первой публикации повести "Один день из жизни Ивана Денисовича", считая его самым крупным писателем XX века. Мучительно переживал он и вторжение советских войск в Афганистан и подавление народных волнений в Венгрии, Чехословакии и Польше, когда танки Советского Союза демонстрировали всему миру "гуманность" социали¬стических принципов.
Я рос в напряженной, политизированной атмосфере, ко¬гда отношение к коммунистическому правлению служило в семье лакмусовой бумажкой для разделения на "своих" и "чужих". Непросто было подростку определиться в незнако-мом мире, когда со всех сторон на него обрушивалась лави¬на информации, наперебой кричавшая о преимуществах самого передового общественного строя, его ежедневных дос¬тижениях и успехах, а дома, нисколько не щадя юношескую чувствительную психику, разбушевавшийся отец громил, на чем свет стоит, все эти самые хваленые преимущества. Нам вбивали в голову, что советская литература, оплот социали¬стического реализма, держится на именах Маяковского, Фа¬деева, Шолохова, Горького, а дома отец читал мне запре¬щенных тогда Есенина, Достоевского и "Теркина на том свете" Твардовского. Я метался, не зная, к чему примкнуть. Полагать, что вся страна лжет, у меня не было ни основа¬ний, ни достаточных доказательств, но не верить отцу я то¬же не мог - слишком я любил его и что-то подсказывало мне, что он прав. Постепенно в душе формировалась опас¬ная почва для двуличия и вынужденного лицемерия, когда я думал одно, а говорил то, что от меня требовали. Отчетливо помню резкое ощущение стыда на выпускном школьном эк¬замене по литературе, когда я писал сочинение по творчест¬ву Мая-ковского, которого никогда не понимал, но мне была нужна оценка и я пошел против своих убеждений, впрочем, тогда еще совсем нестойких.
Позже, спустя многие годы, я сам решил разобраться в "проклятых вопросах", которыми так полна русская литера¬тура. И словно спасительный маяк, передо мною вставал пример моего отца, думающего и ревнивого знатока русской культуры.
- IV -
Я никогда не соглашусь с утверждением, что художник пишущий этюды и рабо-тающий с натуры — не художник и что только больщие, многоплановые картины с четким жан¬ровым и смысловым наполнением определяют подлинного живописца, а этюды - лишь подготовительная и незначи¬тельная стадия к настоящей работе. И поэтому когда сейчас именитые башкирские художники в один голос доказывают, что Леонид Круль всю жизнь писал одни этюды, так ничего стоящего и не создав, меня не удивляет их неумелая и бес¬пощадная "правота". Некоторые при этом снисходительно добавляют, что, мол, он прекрасный и очень способный че¬ловек, в училище подавал неплохие надежды, но потом что-то произошло, то ли судьба сложилась не так, то ли еще что, в общем, из него не получилось настоящего художника. Правда, отмечают другие, у него есть отдельные удачные и первоклассные работы.
В 70-е годы, учась в авиационном институте, я любил гулять по улице Коммуни-стической, вернее, по ее коротенько¬му отрезку между улицами Ленина и Карла Мар-кса. Меня влекла тихая, уютная старинность ее двухэтажных особня¬ков и какой-то, невыразимый словами, жизненный дух. Мне нравилось заходить в небольшой скверик Ленина, что на уг¬лу возле почтамта, где я подолгу сидел под старыми елями с поломанными ветками и наблюдал, как пожилые люди уча¬стливо и степенно кормят крошками городскую птицу — го¬лубей и воробьев. Весело журчат под ажурными сводами миниатюрные фонтанчики, шумит нестихающая детвора, а на душе спокойно и светло, как бывает только на родной зе¬мле. Здесь на этой улице, в малом зале Союза художников, в августе 1973 года состоялась вторая персональная выстав¬ка живописных работ Леонида Яновича Круля.
Было бы преувеличением сказать, что она стала крупным событием в культурном жизни города, хотя на открытие вы¬ставки пришли все, с кем начинал отец свой творческий путь - Литвинов, Кузнецов, Платонов, Пантелеев, Бурзянцев, Домашников, Назаров, Лутфуллин — и все поздравля¬ли, говорили положенные в таких случаях слова, преподно¬сили цветы. Зная доверчивость и непосредственность отца, готов поверить, что он был совершенно счастлив и что это был лучший в его жизни день. Но что-то уже тогда меня насторожило и заставило задуматься. Во-первых, выставка юбилейная, то есть обязательная, приуроченная к 50-летию художника, с необходимым налетом некоторой официально¬сти. Во-вторых, со времен первой персональной выставки прошло 18 лет, почти целое поколение. С трудом верится, чтобы самобытный, творчески ищущий художник все это время не испытывал потребности показать свои работы, выступить со своеобразным отчетом перед своим зрителем. В-третьих, если судить по тогдашним газетным публикациям, откликам на выставку, их авторы (Обухов и Домашников) охотнее упоминают работы Леонида Круля над монумен¬тальными росписями, нежели его пейзажи и портреты. Само собой напрашивается вывод - устроители выставки скорее отдали дань уважения к его трудовым заслугам вообще, как у нас было принято в те годы, и ими вовсе не двигало жела¬ние отметить творческие способности художника.
Печальное это событие — юбилейная выставка. Мыльный пузырь, который существует, пока его надувают. Но вот он лопнул и о нем забыли.
А как же отец, как быть с ним, неужели он всего этого не замечал и не понимал? С его умом, талантом, ощущени¬ем жизни и поверить наскоро состряпанным обещаниям, пу¬стым дежурным похвалам? Скорее, он был вынужден делать вид, что соглашается со всем этим. Период творческого подъема миновал, а гигантская волна оформления мрамор¬ных дворцов набирала силу, захлестывала и отец уже не чувствовал в себе прежней уверенности живописца ("Какой я художник, - с горькой досадой бросал он в те годы. - Я простой оформитель"). Юбилейные торжества лишь на не¬делю вырвали отца из жесткого графика. Выставка, банкет, шумные празднования и снова командировки - обшарпан¬ные гостиничные номера, неуютный, резкий свет лампочки без плафона, желтое, видавшее виды постельное белье и ус-тало-равнодушное безразличие обслуживающего персонала, как это было тогда, да и, пожалуй, во многом осталось и сейчас. Каким запасом мужества должен обладать человек, несущий красоту людям, чтобы не растеряться при столкно¬вении с повседневным невежеством и бескультурьем?
И все же отец писал, писал через "не хочу" (одно из лю¬бимых его выражений), писал наперекор судьбе, экспери¬ментировал, потому и появился тот задел, который составил большую часть выставочного материала. Потеряв интерес к "маслу", он решил испробовать себя в графике. Работал он между оформительскими заказами, быстро и необычно. Бы¬ло любопытно смотреть, как он берет в крепкие мускули¬стые руки нежный германский ватман, слегка мочит его, безжалостно мнет и, расправляя на куске картона, тут же, не дожидаясь пока высохнет, начинает писать акварельными красками по влажной мятой бумаге. Цветные струйки, при¬чудливо растекаясь по многочисленным морщинам, образо¬вывали неповторимое фантастическое кружево, которое по¬том отец заботливо подправлял мелками. Для этой цели хранилась в его шкафу большая коробка чехословацкой ху¬дожественной пастели, свыше ста оттенков.
В то лето я отдыхал на Украине, в Краматорске. Вернув¬шись в Уфу, на следующий день утром, когда посетителей меньше всего, я пошел на выставку. Любопытство и гор¬дость за отца сменялись настойчивым желанием понять, ра-зобраться и в работах, уже ставших частью моего детства и в новых графических листах, и я долго бродил по залу, ста¬раясь уловить, почувствовать общее настроение, ничем не передаваемый воздух живописи. Забывая об уличной суете и повседневных заботах, вглядываюсь в знакомые пейзажи и непрошенная грусть тихо стучит в сердце, к горлу подбира¬ется комок и становится душно и горячо. И уже не видишь ничего вокруг, чувство радости, счастья и любви ко всему живому переполняет неожиданно притихшую душу...
Все-таки, отец — настоящий художник, подлинный мас¬тер своего дела, подума-лось мне тогда.
Ничего похожего на свои переживания я не нашел в кни¬ге отзывов, лежащей на журнальном столике. Каких только записей не обнаружил я в ней! Рядом со скромными откли¬ками простых, и верилось, симпатичных людей, соседство¬вали прямо-таки грубые, невежественные выпады в адрес юбиляра. Будто кто-то нарочно решил выплеснуть грязную ложку дегтя и посмотреть, что из этого получится. Прежнее настроение вмиг улетучилось, в душе все закипело и захо¬телось дать отпор марателям. Что я немедленно и сделал на страницах той же книги, представившись посторонним зри¬телем. Кто-то ведь должен был защитить отца, хотя бы та¬ким неуклюжим способом.
И никто из друзей отца, известных художников, не оста¬вил в книге даже неболь-шой надписи, пожелания, доброго совета. Словно и не было такого художника как Леонид Янович Круль, и не участвовали его холсты буквально на всех, начиная с 1957 года, Всесоюзных, Всероссийских и зо¬нальных выставках, словно и не принадлежал он к первой, самой крепкой, когорте профессиональных башкирских ху¬дожников.
С выставки я уходил, унося в душе противоречивые чув¬ства, в том числе и обиду на незаслуженно обойденную вни¬манием творческую судьбу отца.
Третья, последняя при жизни, художественная выставка Леонида Круля (совместно с Константином Головченко) со¬стоялась в октябре 1992 года в Центральном выставочном зале, самой вместительной, на полквартала протянувшейся, городской галерее. Около сотни работ, собранных почти за полвека творческой деятельности, характеризовали его как мастера лирико-психологического пейзажа, создавшего в рамках традиционной изобразительной техники уникаль¬ный, глубоко задушевный мир образов, идей и впечатлений и внесшего по праву достойный вклад в башкирское искус¬ство. Однако и эта выставка прошла незамеченной, не обра¬тив на себя должного внимания журналистов и искусствове¬дов республики. О выставке знали немногие — афиш по го¬роду расклеено не было, ни в газетах, ни по телевидению не было дано никаких объявлений (обычно это делается с по¬мощью самих художников, но отец не придавал этому зна¬чения и, возможно, терял часть своей публики). Несмотря на все это, интерес к выставке постепенно нарастал, понем¬ногу продавались работы (всего было продано около двадца¬ти полотен, из них несколько работ во Францию!) и посе¬щаемость держалась на хорошем уровне.
Просуществовав менее трех недель, выставка была свер¬нута. Свою задачу она вы-полнила - прикрыть собой пусту¬ющий промежуток, пока готовятся к экспозиции другие, бо¬лее яркие и эффектные выставки.
- V -
Рассуждая о судьбе отца и его жизненном пути, нельзя не коснуться, хотя бы в нескольких словах личной жизни художника, протекавшей бурно, разбросанно и вдохновенно.
Как я уже упоминал вначале, отец долго и настойчиво доби¬вался руки моей матери, Нины Алексеевны Овчинниковой. Первые годы семейной жизни, несмотря на тяжелые жилищ¬ные условия и отсутствие понимания со стороны тещи, про¬текали в согласии и дружбе - выручали веселый, оптими¬стический характер отца и врожденная мягкость матери. Для матери отец всегда был умницей, она с ним советова¬лась в любых обстоятельствах, терпеливо подчиняясь его непостоянной воле. Следуя его желаниям, она осталась си¬деть дома, приглядывая за детьми. А ведь получив после войны среднетехническое образование (редкость по тем временам!), вполне могла бы пойти работать и неплохо за¬рабатывать. Но не пошла, дорожа мнением мужа.
Отец был мастер на все руки и охотно брался за любую домашнюю работу. Сразу, как только мы переехали, отец сделал нам с братом по письменному столу собственной конструкции и небольшой книжной полке, а на кухне поя¬вились два или три наскоро сколоченных табурета. Позже, в комнате, которую раньше занимал Муртазин с женой, отец соорудил из перегородки удобный стеллаж для книг, высо-той во всю стену, с раздвижными дверками для нижних по¬лок. В самой маленькой комнате он укрепил несколько встроенных шкафчиков и полок, где в порядке всегда были разложены инструменты, кисти и краски. У нас не было проблем с обувью - со времен войны отец сохранил дратву, вар, сапожное шило, лапку для подметок и каблуков и лов¬ко владел всем этим, придавая изношенной обуви прилич¬ный вид. По вечерам у нас не умолкала швейная машинка - бабусин подарок на новоселье. Мама любила шить и, до¬поздна засиживаясь за работой, грустно и тихо напевала. Помню ее красивый томный голос, проникновенно выводя¬щий забытую песню –
"Все васильки, васильки.
Сколько мелькает их в поле!
Помню, у самой реки
Их собирали для Оли".
Дома чисто, прибрано, все давно уже спят и только мама на ногах — гремит по-судой на кухне или устало крутит ко¬лесо швейной машины, дошивая последнюю стежку.
Уютом, покоем и домашним теплом были проникнуты эти благословенные годы моего детства, когда родители жили душа в душу и любили друг друга.
Но так продолжалось недолго.
Будучи от природы впечатлительным и доверчивым че¬ловеком, отец питал бес-покойную слабость к представи¬тельницам прекрасного пола. Ничто не могло смутить его так, как присутствие молодой красивой женщины - он весь преображался, вспыхивая, как застигнутый врасплох юноша. Побросав все дела, он неутомимо шу-тил, смеялся, острил, с блеском рассказывал о музыке, поэзии, живописи, привлекая на помощь всю свою богатую эрудицию, да¬же пел, и собеседницы не сразу покидали его общество, буквально очарованные обаянием и неиссякаемой энергией отца.
Поначалу мама воспринимала это достаточно спокойно, ибо в поведении отца не просматривалось ничего, кроме легкого и безобидного флирта, однако с течением времени все только обострилось. Особенно с получением мастерской на другом конце города, в Черниковке, куда маме было тру¬дно добраться и своими глазами посмотреть, чем в действи¬тельности занимается ее муж. Отцу же все было нипочем - никак не реагируя на слабые возражения жены, он вовсю загулял, увлекаясь неожиданными знакомствами, и порою не возвращаясь домой по несколько дней. Если добавить, что дома происходило то же самое, встречаясь, художники напивались до последнего, неузнаваемого состояния, посто¬янного заработка у отца не было и денег порою не хватало на самое необходимое, можно себе представить, каким жал¬ким и двусмысленным было положение матери.
В ее душе, обычно послушной и терпеливой, поселилась ревность, обидная и не-примиримая.
Сейчас и не вспомнить, когда наша семья дала первую серьезную трещину. Засы-пая, я с бьющимся от волнения сердцем вслушивался в бесконечные ссоры и перепалки, го¬товый при случае вмешаться и разнять обезумевших, доро¬гих мне людей. Слава богу, что случалось это не часто. В силу своего мягкого и нерешительного характера я не мог занять сколько-нибудь определенной позиции в конфликте родителей между собой, чем вызывал на себя огонь с обеих сторон. А в чем, скажите, я, нескладный и стеснительный подросток тринадцати лет, должен был разобраться, разве мог я рассудить тех, кто был мне безраздельно дорог? Это был непосильный, жестокий выбор.
С тех пор я только и делал, что везде и всюду мирил ро¬дителей, опасаясь их раз-рыва. Неблагодарная моя миссия не была понята ни с одной стороны и они были правы - не¬возможно помирить людей, исчерпавших доверие друг к другу, как невозможно склеить однажды разбитую вазу. Тем не менее, когда в 1980 году отец навсегда уходил к другой женщине, мама в отчаянии умоляла его остаться, и позабыв про женскую гордость, была готова простить ему все преж¬ние измены и прегрешения, - такова была мучительная си¬ла ее привязанности к человеку, которого она когда-то лю¬била и с которым ей пришлось прожить большую часть сво¬ей жизни. Она и потом, долгие несколько лет, все ждала мужа, не смея поверить в его предательство и безутешно надеясь, что он все же одумается, вернется домой - мама панически боялась остаться одна. Мы с братом давно уже жили своими семьями, лелея наших первенцев, а она не на¬ходила себе места в пустой и покинутой всеми квартире.
Эти годы безжалостно укоротили ее жизнь, лишив суще¬ствование всякого смысла и спасительной надежды.
(Спустя девять лет, двадцатого ноября 1989 года, Нина Алексеевна Круль, в девичестве Овчинникова, тихо и молча скончается в своей квартире, пролежав в ванной комнате шесть часов одна до прихода старшего сына Володи. Все¬вышний не оставил ее своими заботами, уложив пожилую грузную женщину на холодный цементный пол без единой ссадины и кровоподтека. Мама ушла из жизни, не попро-щавшись и наказав нас вечным молчанием. Первые слова отца, когда ранним утром я вошел к нему в мастерскую с печальным известием, были — "Нина, Нинушка! Это я во всем виноват...". Он плакал, размазывая по щекам слезы. Что я мог ему ответить?..).
Всю свою оставшуюся жизнь отец неотступно бредил на¬вязчивым желанием вернуться в квартиру номер 31 по ули¬це Карла Маркса, дом 32, где когда-то прошли лучшие и счастливейшие годы его жизни, он был молод, полон надежд и будущее представлялось ему далеким и нескончаемым.
А ту художественную мастерскую, сыгравшую роковую роль в разладе семьи и ставшую последней каплей в мате¬ринском терпении, отец получил в самом начале семидеся¬тых. Я попал туда летом 1972 года, когда будучи студентом 2-ого курса авиационного института проходил практику на моторостроительном заводе. Просторное полуподвальное по¬мещение, расположенное в цоколе пятиэтажного здания по улице Невского, насчитывало несколько полутемных ком¬нат, по-видимому, давно не убиравшихся и заваленных разбросанными в беспорядке холстами, подрамниками, ском¬канной использованной бумагой, картоном, тюбиками с краской. Мебели почти не было, кроме старого дивана, не¬большого письменного стола, нескольких стульев и, кажет¬ся, этажерки с книгами. Всюду по стенам были развешаны картины (основная достопримечательность мастерской), ко¬торые удачно прикрывали выцветшие от времени обои. За столом, в большой проходной комнате шумно разговаривала компания выпивших людей, среди которых я нашел отца. Он не сразу обратил на меня внимание, какое-то время смо¬трел в сторону вниз чужим, застывшим взглядом, потом вдруг вскрикнул и рванулся ко мне. Он был пьян и совер-шенно не контролировал себя — стул под ним надломился и отец, потеряв равновесие, полетел на пол. Плачущего и рас¬троганного, его подняли и помогли сесть на диван, а он все тянулся ко мне, обнимая и целуя меня. Давно я не видел его в таком состоянии. Пока он что-то радостно и сбивчиво рассказывал, знакомил с приятелями, я с любопытством ос¬матривал мастерскую. Правда, это продолжалось недолго, чувство неловкости не покидало меня и я, смущаясь, зато¬ропился домой. Передвигаться самостоятельно отец уже не мог и мы с трудом вывели его на улицу, где нам удалось ос¬тановить такси и скоро уже мы были дома.
Это было мое первое посещение мастерской, где отцу предстояло прожить дол-гих двадцать два года.
Потом, позже, я частенько наведывался к нему, подолгу просиживая на табурете возле мольберта, наблюдая, как он неторопливо и основательно кладет свежий мазок на пока еще чистый и нетронутый холст, где за тонкими карандаш¬ными линиями уже угадывалась будущая картина. Отец не умел работать при посторонних, мое присутствие его отвле¬кало и раздражало, мешая сосредоточиться, и тогда он от-кладывал кисть и мы пускались в бесконечные разговоры об искусстве. Отец был вспыльчив и резок, я упрям и занос¬чив, никто не хотел никому уступать, и нередко все закан¬чивалось ссорой, когда отец, не желая более продолжать бе¬седу, отворачивался и вне себя от гнева стучал костылями, а я, не в силах сдержать его раздражение, уходил из мас¬терской расстроенный и поникший, ругая свой несносный характер. Мы были с ним слишком похожи друг на друга и в этом лежал корень всех наших противоречий.
В мастерской всегда бывал самый разный народ, не обя¬зательно художники, чаще соседи, случайные люди, по раз¬личным причинам завернувшие к нему на огонек. Отец встречал всех радушно и приветливо, как самых близких гостей, оставляя незаконченную работу и наскоро собирая на стол. Сколько раз потом он жаловался мне на свою об¬щительность, мешавшую ему работать, хотя, мне казалось, причина была совсем в другом - в усиливающейся тяге к спиртному, грозившей вот-вот перейти в хроническую бо¬лезнь. Этим объяснялось отсутствие в его характере твердо¬сти и мужества, порою даже обычные человеческие качества изменяли ему и трудно было предугадать, как он поведет себя в той или иной ситуации. Он уже не мог, как прежде, держать себя в руках и я, время от времени, приходя в мас¬терскую к отцу, попадал в неловкое положение, становив¬шись свидетелем тяжелых и печальных сцен, которыми за¬вершались эти пьяные сборища.
Я и не заметил, когда в мастерской появилась молодая крепкая деревенская женщина по имени Света. Она училась в художественно-производственном объедине-нии "Агидель" и приходила к отцу брать уроки по станковой живописи. Отец и раньше помогал студентам, не считаясь со временем, и я бы не придал этому факту никакого значения, но тут его словно подменили - он вдруг бросил пить, отказался от куре¬ния, старой, вросшей в его жизнь, привычки и неустроен¬ный одинокий быт, свойственный большинству художников, начал понемногу приходить в норму. Отец будто помолодел, окреп, стал следить за собой и в мастерской как-то сразу стало по-домашнему уютно. Куда-то исчезли собутыльники, пьяные компании, а редкие встречи по вечерам протекали спокойно и без срывов. Но самое главное - он начал пи¬сать. Его живопись приобрела новые оттенки, прозрачный лиризм сменился неожиданно скрытым, глухим трагизмом и оттого еще пронзительнее стали его бесхитростные, про¬стые, без отвлекающих красочных деталей, суровые пейза¬жи. Оставалось и долго не проходило ощущение ускользаю¬щей и невосполнимой потери. Я не помню названий картин, тец давал им имена легко, не задумываясь, брал первое, что приходило ему в голову, обычно по местности, где пи¬сал предварительные этюды. В общем-то, это и не были картины в привычном смысле слова, а, скорее, философские откровения, размышления, особое значение которым прида¬вало окружение среднерусского пейзажа, помогая острее пе¬режить красоту и манящую быстротечность всего живого. Обычно он брал переходное время года - от зимы к ранней весне или от позднего лета к осени - и на этом материале создавал неустойчивую, колеблющуюся живописную конст¬рукцию, способную разбудить любую равнодушную к красо¬те душу.
И в это время я был сражен внезапным известием о том, что у отца будет ре-бенок от этой женщины. Даже сама мысль об этом мне казалась кощунственной, а он радовался и восторженно плакал, не скрывая слез. Я терял почву под ногами от обиды и возмущения, не зная, как себя вести, а он был счастлив. Я ненавидел его всей душой, считая его предателем, а он просил участия и любви. Не помню, что я тогда наговорил ему, в беспамятстве выбегая из мастерской, видимо, я защищал маму, осиротевшую под конец жизни.
Отцу и в голову не могло придти, что я не пойму его, пото¬му он и не замечал, как мне было плохо.
Несколько месяцев я не появлялся у отца в мастерской, обходил ее стороной — нанесенная душевная рана никак не хотела зарастать, и я не мог относиться к отцу, как прежде, что-то глубоко внутри мешало мне успокоиться. Я жалел мать, она не за-служивала той участи, на которую обрек ее отец, но что я мог поделать! У меня текла своя, непростая семейная жизнь, и я не мог уделить маме достаточного вни¬мания. Она все понимала и не обижалась.
У родителей никогда не было садового участка, да и ес¬ли он был, работать на нем было бы некому. Отец вечно где-то пропадал - на работе, у друзей, и мы редко его ви¬дели, даже по воскресным дням он не изменял укоренив¬шейся привычке - вста-вать в шесть утра, и уходил, когда еще все спали, а мама, вполне согласившись с от-веденной ей ролью домашней хозяйки, находила удовольствие в заня¬тиях с детьми, суетилась возле газовой плиты, стирала, уби¬ралась по дому. Тем не менее, один раз у нас все же была своя земля, три сотки, неподалеку от города, где-то возле пятого совхоза. Мы владели ей всего одно лето - на большее нас не хватило. Мама, жалея нас, сама копала и обрабатывала землю, отец выдергивал сорняки, ползая на коленях, а мы с Володей в это время прятались от солнца в защитной лесополосе. Первый энтузиазм прошел быстро, и понемногу участок превратился в заброшенный пустырь, где буйно разрослись татарник и лебеда, напрочь забившие роб¬кие поросли картошки, моркови и свеклы. Стоит ли гово¬рить о том, что урожай мы сняли никудышный и единствен¬ным прибавком к столу были подсолнухи, прекрасно уро-дившиеся в то жаркое лето, и которыми угощался весь двор. Смягчающими обстоятельствами, хоть как-то оправдывав¬шими наше неумение вести огородное хозяйство, были труд¬ности с дорогой. Мама из-за своей полноты избегала поль-зоваться городским транспортом и отцу приходилось выво¬зить нас на своем "драндулете". Делал он это в два приема, так как мотоколяска вмещала только двоих, водителя и пас¬сажира; сначала отвозил мать, оставлял ее на участке и потом возвращался за нами. Обратный маршрут все менял ме¬стами — сначала мы, а потом мама. Таким образом, проце¬дура перевозки "рабочей силы" занимала довольно продол¬жительное время, утомляя отца и весьма забавляя нас с бра¬том.
Однажды случилось так, что мама потерялась. Было уже поздно, когда отец привез нас с Володей домой, и поехал за мамой. Он вернулся домой затемно, рас-строенный, и с поро¬га заявил, что мамы нигде нет. Мы подняли суматошный рев, и это прибавило сил отцу, хлопнув дверью, он отпра¬вился на повторные поиски. Спустя некоторое время он вер¬нулся и вместе с ним в комнату вошла улыбающаяся мама. Радости нашей не было конца, особенно как-то по-мальчи¬шески ликовал и суетился отец. Как хорошо, что снова все вместе, все благополучно закончилось и в семье мир и по¬кой. Мама быстро собрала на стол, мы поужинали и легли спать. Родители просто разминулись, этим и объяснялось все. Выполнив работу и не дож-давшись отца, мама спокойно пошла прямиком через поле, а заплутавший отец ис-кал ее там, где оставил — на участке. Исколесив в беспорядке ок¬рестности, отец нашел ее возле пригородного моста через реку Белую.
Вспоминая этот полузабытый эпизод из моего детства, я начинаю понимать, что для него значила жена Нинушка, моя мама. В сущности, он ведь был слабым человеком, не¬способным на длительное и решительное сопротивление, не умел и не мог обижаться (и этим невольно пользовались не¬которые его "друзья") и здесь несгибаемый мамин характер был как нельзя кстати, служа отцу опорой и поддержкой в трудные минуты. Что говорить, мама немного понимала в отцовском творчестве, для нее главным в жизни была семья, дети, хозяйство, в этом смысле она не отличалась от других женщин, но именно такая жена и была нужна моему отцу.
Он этого не понял, ему не дано было понять — так рас¬порядилась судьба.
- VI –
Удивительная и странная все-таки вещь — время, непод¬властное даже самому искушенному человеческому созна¬нию. То, что ранее казалось далеким и недоступным, скры¬тым за пеленою лет, вдруг становится явным, близким и привычным, чем-то обыденным. Как порыв налетевшего ве¬тра играет легкими, безвольными пушинками, так и время играет человеческими судьбами, вмешиваясь и изменяя ус¬тановившееся течение жизни.
Лежит передо мной на столе стопка отцовских писем, за¬ботливо сохраненных его адресатом, старшей сестрой Ниной Яновной. Письма разные - смешные, ироничные, сердитые, и почти в каждом из них о политике. Крепко не любил мой отец советскую власть, да и она отвечала ему взаимно¬стью. Не мог он мириться с творившемся в стране безобра¬зием, не мог и не умел молчать.
"...Эх, Нина, Нина, как посмотришь на наш народ, так сердце кровью обливается, на-сколько он терпелив, насколь¬ко запуган и закабален, это просто жуть. Как самые пос¬ледние безмолвные рабы. И как только это русский народ терпит, уму непостижимо. Правильно венгры сделали, с голыми задницами социализма они строить не будут. Они говорят, раз мы для государства, то и оно на нас, будьте любезны. Мы на Вас работаем, дайте нам хлеба, продук¬тов, приличную зарплату и жилье, на это мы соглашаем¬ся, а нет, мы в очередь за хлебом после работы стоять не будем и катитесь ко всем чертям. Раз, и все, сделали. Но наши осрамились на весь мир как варвары. Как была Рос¬сия жандармом Европы, так и ос-талась. А как наши боятся того, что натворили в Венгрии, а? Трусы несчастные, но ведь кровью правды не зальешь. Сей¬час что они выдумали, вспомнили Сталина, как он Крым-разогнал - сослал, уничтожил, стер с лица земли крым¬ских татар и несколько народностей на Кавказе - так и они хотят сделать в Венгрии. Сейчас всю молодежь сажа¬ют в поезда и гонят в Сибирь, нам то известно, мы сто¬им на пути к Сибири, а железнодорожники ведь не дураки, знают, кого везут. Эх, Ниночка, все, что накипело, не опишешь. Но ясно одно, что венгры своей кровью поплати¬лись за то, чтобы их дети могли есть хлеб, масло, сахар, а мы, безмолвные бараны, вечно будем как голодные собаки, набрасываться на то, что выкинут нам наши дорогие пра¬вители. В магазине на целый город с 900 тыс. населения два-три ящика масла или десять мешков муки "плановой" в месяц. Ведь должны же в конце концов венгерские, польские, египетские, германские, монгольские, китайские дети кушать масло да сгущенное молоко, они ведь дети, а наши не дети? А? Ты ответь, за что они должны страдать. Ни¬ночка, я не за себя так говорю, я могу пока что купить на рынке, а за тех, у которых семьи из 8 человек, да зарабо¬ток 600 рублей в месяц. Они чем виноваты перед госу-дар¬ством, не за них ли Ленин поднял свой голос, ведь не за тех "буржуев", которых у нас теперь тысячи, которых мы сейчас обрабатываем, но которые по-другому стали назы-ваться, но от этого ничуть не лучше...
Нина, ты прости за мою чепуху, наболтал тебе всякой дряни. Привет ото всех, всех, всех.
Лешка ".
Письмо датировано двадцатым ноября 56-го года. А вот другое, тоже характерное, письмо, написанное в 1964 году:
"...Ну вот, Никита-то довел Россию до ручки и его "уш¬ли". Хорошо, молодцы, устрои-ли дворцовый переворот в традиционной русской форме. Хорошо, показали еще раз всему миру, что у нас нет ни свободы дискуссий, ни свобо¬ды слова. Весь мир задает вопрос - почему довели до та¬кого положения Россию и вовремя не одернули Хрущева? Где был Брежнев, когда творил свои дела Хрущев, почему они все не могли сказать ему прямо, а свернули ему шею и выкинули, будто его и не было. Я, например, рад, что нашлись люди, которые осмелились выступить против та¬кого диктатора. Сейчас все компартии мира требуют правды и чтобы дали возможность выступить Хрущеву, чтобы он сказал, как коммунист, почему его сместили, по¬чему все скрывают от народа, почему делают секретные пленумы и не печатают все, что там происходило. Молод¬цы, что требуют. Сейчас уже трудно умолчать, не то вре¬мя, сейчас все делегации едут в Москву, чтобы потребо¬вать (заметь, потребовать!) от ЦК о смещении Хрущева, о методах его смещения.
Молодцы!
Ну, хватит о политике. Достаточно мы каждый день с ней сталкиваемся, как только выйдешь в город, папирос нет уже третий месяц. А махоркой торговать не разреша¬ют — обливают керосином. Такой свободы торговли не знала и не знает ни одна страна мира. Нина вчера стояла шесть часов за поллитрой постного масла, во как! Сейчас Брежнев спекулирует перед народом, пустили в продажу бе¬лый хлеб, булки, это возможно остатки, продадут, а мо¬лока-то в элеваторах нет и брать неоткуда...".
Разумеется, не об одной только политике писал мой отец своей сестре в Нарофоминск, часто шутил, подсмеивался над собой, неустроенным бытом, горячо звал сестру в род¬ной город, Уфу. Писал о своей работе, жаловался на непо¬стоянный заработок и очень редко, почти никогда не пове¬рял бумаге свои заветные мысли. Только иногда...
"...Нина, я кажись не поблагодарил тебя за книгу, так что спасибо тебе за нее, "Дневник А. Франк... Прочитай книгу "Новый мир", там есть рассказ "Один день...", очень интересный популярный рассказ. Я еще не читал его. Но я его найду и прочитаю...".
"...Нина, я смотрел уже обе серии "Рокко и его братья". Ничего там я не вижу такого, чтобы подействовало так на нашу молодежь. Там взят кусочек жизни. Она, эта жен¬щина, не из публичного дома, а типичная проститутка, которых у нас полно и у нас точно такие моменты бывают, столько поножовщины бывает из-за таких потаскух и у нас. Нина, почему эта картина получила премии на фестивале? - за человечность, правду. Я смотрел ее и ви¬жу, что это может произойти независимо от устройства государства. Сколько у нас приезжает людей из деревень и некоторых город коверкает, да и без приезда, городских во-обще, посмотри на этих стиляг. Они же только об этом и думают, только бы выпить, достать денег, найти на одну ночку девочку. И вся их цель. Так что это жизнь, это бы¬ло, есть и будет очень и очень долго и указами ее не изме¬нишь...".
"...Ну хватит про это, ибо я могу описать эти мытар¬ства в десятках томов, как Ло-паткин из книги "Не хлебом единым" Дудинцева. Если Нина не читала, то прочитай эту правдивую повесть о нашей жизни, как он здорово там всех крошит, поэтому они так на него и всполошились. Я ведь Нина сейчас библиотеку собираю, набрал полный шкаф книг и сейчас тоже хорошие книжечки покупаю. Люблю читать, грех мой, сижу до полуночи...".
Что правда, то правда — отец читал запоем. Я уже упо¬минал про домашнюю библиотеку, насчитывающую более пятисот томов - Стендаль, Бальзак, Франс, Сер-вантес, Фейхтвангер, Диккенс, Фейербах, Спиноза, Шекспир, Раб¬ле, Соловьев, Досто-евский, Гомер, Еврипид, Аристофан. В 60-ые годы (отец их называл годами культпро-света и тут же сам объяснял — просвет между двумя культами - !) издавали много и недорого, так что книги купить мог каждый, было бы желание. А оно у отца было, да еще какое! Он не просто читал — конспектировал, сравнивал, очень серьезно анали-зировал прочитанное, так что взгляды его представляли вполне законченную и про-думанную систему. Отец обладал поразительным чутьем на современную литературу, болез¬ненно реагируя на выступления так называемых "придвор¬ных" писателей. И в то же время он высоко ценил поступок Горького, когда тот в 1918 году бросил партбилет Ленину на стол в знак протеста против бесчисленных озлобленных арестов и расстрелов лучших и достойнейших русских ин¬теллигентов, уважал Фадеева за его достойный уход из жизни (сейчас о самоубийстве Фадеева знают многие, это общепризнанный факт, тогда же это упорно замалчивали), считал книгу "Тихий Дон" вершиной советской литературы, но не мог простить Шолохову его заискиваний перед совет¬ской властью. Вообще он не мог терпеть, когда власть бес-церемонно вмешивалась в дела художника и указывала, что и как ему делать.
Вспоминается в этой связи один примечательный случай. Сдавали в эксплуата-цию спортивный комплекс "Нефтя¬ник", в оформлении которого принимала участие и бригада Леонида Круля. Приехала высокопоставленная комиссия во главе с тогдаш-ним первым секретарем республики Шакировым и приемка началась. Все шло спо-койно, пока дело не касалось художественной отделки бассейна. " Это что еще за голый мужик с вилами!" - возмутился кто-то из членов комиссии, увидев на стене мозаичное панно из цветной смальты, изображающее море и седого Нептуна с трезуб¬цем. Смущенный отец попытался было объяснить, но его и слушать не стали - "Убрать и все тут!". Художники вступи¬лись за отца, осторожно доказывая, что его изображение здесь как раз к месту. Их сопротивление только подлило масла в огонь, возникла словесная перепалка, и отец, не в силах больше доказывать очевидное, отчаянно и сердито стуча костылями, демонстративно вышел из помещения. Я помню его усталое и расстроенно-бледное лицо, когда он ве¬чером, сидя за ужином, пересказывал нам эту историю, с тревогой и страхом ожидая, что за ним придут. Он нагово¬рил дерзостей первому, это ясно, просто так это еще никому с рук не сходило (это было время третьей волны диссиден¬тов). Странно и необъяснимо, но ему сошло, за ним не при¬ехали, может, забыли или не обратили внимания, хотя, мне думается, не забыли и зачли, внесли в соответствующий по¬служной список, что не могло не сказаться на его художни¬ческой карьере — за всю долгую творческую жизнь отец не был награжден или отмечен ни одним званием, ни одной грамотой, ни одной наградой.
Напротив нашего дома, через Костин двор, названного так по-видимому по имени жившего там купца или помещи¬ка, на ул. Социалистической (б. Бекетовская) стоял Дом учи¬теля. В начале века его вскладчину построили уфимские ям¬щики, соби-раясь вместе по праздникам и весело проводя свободное время, не забывая, впрочем, и о душе - в доме существовала библиотека и был большой по тем временам зал для публичных собраний на 200 мест. Когда после вой¬ны на внутреннем дворе тайком сжигали ямщицкую библио¬теку (и это варварство не обошло стороной наш город!), отец прибегал со своим старым другом Шамаевым и как мог спасал книги. Делать это было строжайше запрещено — за одну книжку Достоевского или Есенина можно было полу¬чить немалый срок, но молодых людей это не беспокоило. (Две книжки из той библиотеки - "Дневник писателя" Ф. М. Достоевского издания Маркса 1895 года — до сих пор стоят у меня на полке).
Доброта хуже воровства, гласит народная пословица. Возникнув не на пустом месте, она лишний раз подтвердила свою печальную правоту — спустя пятнадцать лет от биб¬лиотеки осталось меньше трети книг, отец раздавал желаю¬щим читать книги направо и налево, забывая на завтра, ко¬му что отдал и не требуя расписки.
Кроме страсти к живописи и книгам, была у отца еще од¬на глубокая и всепогло-щающая страсть - музыка, которую он любил больше жизни. И само собой, первым крупным приобретением отца в новой квартире стала покупка магни¬тофона.
"...В марте месяце купил себе магнитофон (взял в кассе взаимопомощи и все еще не рас-считался). Больно уж хоро¬шая эта штучка, любую вещь записал, не нравится — стер. Только вот насчет пленок трудно... У меня уже целый кон¬церт часа на три-четыре и танцев и музыки зарубежной, и Шаляпин, вообще, что хорошее передают по радио, я запи-сываю. И так еще ребячьи голоса записал. Есть Райкин и Миронова. Приезжай, послушаешь и тебя запишу...".
"...Сейчас проигрывал только что Робертино Лоретти, слышала наверно, недавно были две передачи подряд о нем, я записал. До чего ж прекрасный мальчик, что за волшеб¬ный голос, чудо! Я его часто гоняю, ко мне все художники ходят слушать по 4-5 раз. Да, это рождается раз в 1000 лет...".
Когда отец писал картины, суетясь возле мольберта в ма¬ленькой комнатке, на-сквозь пропахшей едким табачным ды¬мом, запахами красок и растворителя "Пинен", отовсюду неизменно лились волшебные звуки, которыми, кажется, был пропитан сам воздух — это, захлебываясь, играл маг¬нитофон. За относительно короткое время отцу удалось со¬брать богатую фонотеку - более двадцати катушек пленок с записями первых радиотрансляций фортепианных и сим¬фонических концертов, оперной музыки, романсов, а также легкой музыки. Отец очень любил и часто включал "Кар-тинки с выставки", "Хованщину" и "Бориса Годунова" Му¬соргского, все симфонии Чайковского, "Аиду" Верди, оперы Вагнера, Пуччини, вальсы Штрауса, одной из любимейших его опер была опера "Руслан и Людмила" Глинки, особенно знаменитая ее интродукция, которую он часто напевал себе под нос. Трогательно было наблюдать, как он со слезами на глазах слушал Ивана Сусанина в блестящем исполнении Максима Дормидонтовича Михайлова — "Ты взойдешь, моя заря!" и арию князя Игоря из одноименной оперы Бородина — "О, дайте, дайте мне свободу!". Он говорил, что это лю¬бимая опера его отца, моего деда, Яна Романовича Круля, страдавшего от постоянной тоски по родине и которого я так никогда и не видел. Часто звучала в комнатке и скри¬пичная музыка - Сен-Санс, Моцарт, Сибелиус. Всего мне сейчас и не вспомнить и, думается, не случайно мой старший брат Владимир Леонидович, подполковник внутренних войск, так увлечен музыкой, играет на гитаре и прекрасно поет, не говоря уже о третьем брате по отцу Яне, который целиком посвятил свою жизнь музыке и учится в специаль¬ной музыкальной школе при институте искусств по классу флейты. Что до меня, я познакомился с музыкой еще в ран¬нем детстве — это была шестая симфония Чайковского, ее третья часть "Scherzo" — мне тогда было неполных шесть лет, я сидел рядом с отцом в его комнатке, он работал, а я, с трепетом и любопытством за ним наблюдая, слушал чару¬ющую музыку и не мог оторваться.
Наверное, если бы отец не стал художником, он мог быть музыкантом с его точным слухом и безошибочным чувством ритма. Еще во время войны он изготовил простейший музы¬кальный инструмент, нечто вроде балалайки, и сам выучил¬ся играть на нем — так велико было его желание занимать¬ся музыкой. Позже, когда я учился в седьмом классе, он ку¬пил нам с братом баян и сам играл вместе с нами, помогая освоить этот достаточно сложный музыкальный инструмент. Правда, хватило его ненадолго и дальше я занимался один, по самоучителю. Должен признаться, меня хватило нена¬много дольше — через полгода баян занял свое постоянное место в чулане, где он затерялся среди других ненужных ве¬щей до полной поломки. Мы же с братом увлеклись игрой на шестиструнной гитаре, которая оказалась нам ближе и понятнее.
Но вернемся к отцовским письмам.
“Здравствуй, дорогая сестричка Нина! Привет тебе с Академички. Ну вот и уже почти прошли два месяца, ос¬талось две с лишним недели. Мы все считаем по баням, осталось три бани. А сейчас бани пошли как будто через день, так быстро идет время, что просто ужас. Погода такая же, как и у вас в Нарофоминске. Дождей пока нет, так, бывают, но быстро и редко. Уже наступает осень, желтеть начало здорово, жаль, конечно, что как раз на¬ступит красивое время, но придется уезжать...
...Скоро ведь комиссия, а я еще мало что сделал, вернее, много, а показывать — мало. Все что-то не нравится. Видно, сказывается время, когда я 15 лет занимался мозаикой, а это ведь искусство, которое нужно делать беспре¬рывно. А что сделаешь между мозаикой!? Так что порою бывает очень трудно, смотришь, все кругом пишут, до¬вольные, хорошо ли, плохо ли, а все довольны. А я все не могу, все нервничаю, рву, переписываю..."
"...И сейчас в мастерской у меня много работ, начал опять писать масляными крас-ками, получается хорошо, никто не верит, что я так хорошо пишу. Только что были два художника, хвалили мои работы, пишу уже большие картины, пейзажи. Пишу, мучаюсь, а когда кончу, то и не верю, что я это сделал...".
Мало, до обидного мало занимался мой отец настоящим искусством. Обладая от природы поразительно острым ху¬дожническим зрением и возвышенно-беспокойной душой, он тем не менее всю свою бесконечную энергию растратил, распылил на про-ходящие, мелкие, незначащие дела и рабо¬ты, которые с успехом мог бы сделать любой простой офор¬митель. А отцу с его талантом и ощущением жизни следова¬ло бы писать, писать и писать забросив все и сосредоточив¬шись на самом главном деле, для чего и создал его Господь - живописи маслом. Временами, кажется, отец понимал это и тогда настигало его острое сожаление об уходящем в пус¬тоту, стремительно сокращающемся времени, смятение ов¬ладевало душой и он тяжело страдал, не умея уже ничего поправить или изменить в своей жизни, словно и не его эта жизнь была вовсе. У него все чаще случались запои - от безысходности и отчаяния, но перевернуть свою жизнь, пе¬реписать ее набело, не хватало мужества. А ведь как он на¬чинал! По свидетельству Ахмата Лутфуллина, известного башкирского художника, в училище Леонид Круль подавал яркие надежды и был одним из самых способных учеников, это подтверждают и другие художники, которые учились вместе с ним - Назаров, Домашников. (Думаю, это под¬твердил бы и Александр Пантелеев, прекрасный художник и замечательный человек. Долгие годы Круля и Пантелеева связывала теплая и искренняя дружба, несмотря на то, что их творческие стили были совсем различны - Пантелеева тянуло к авангардной живописи, а Круль продолжал идти по пути традиционного реалистического пейзажа).
Но словно споря с судьбой, бросая ей безрассудный вы¬зов, отец сразу после учи-лища идет в школу работать учи¬телем рисования и черчения, лишь через какое-то время возвращаясь опять к искусству. Зачем? Разве от этого креп¬нет талант, кто его гнал прочь от любимого дела или так уж прижало безденежье, что и не вздохнуть? Да нет же, и сам он прекрасно понимал это. Вот выдержка из его письма за 1955 год.
"Здравствуй, дорогая сестрица Нина! О, как же давно я тебе ничего не писал, не давал о себе вести. У нас большие новости! Во-первых, я из школы ушел, представь себе, ушел. И какое я преступление делал, и для себя, и для сво¬его кармана. Вот был шутом гороховым, честное слово! Работаю сейчас в Башхудожнике, красота, мама довольна, ей теперь помогаю ежемесячно и аккуратно. Затем, жена тоже довольна, так как тоже начали обзаводиться оде¬жонкой (ребятишками, как ты уже знаешь обзавелись). Я работаю с 8 ч. до 1 ч. дня, с выработки получаю 1500, иной раз и 2000 руб. в месяц. Сколько сам заработаешь, пишу портреты вождей и всякие картины, вообще какой будет заказ. Остальное время с 1 ч. дня - мое, сколько угодно и что угодно делаешь. Красота!.."
Отец проработал в Башкирском отделении Художествен¬ного фонда РСФСР (Башхудожнике) свыше тридцати лет, всегда неутомимо и с азартом, увлеченно, всего себя без ос¬татка отдавая порученному делу. Но почему-то выходило так, что одних художников ожидали почетные и высокооп¬лачиваемые творческие заказы, а другие (в их числе и отец) вынуждены были довольствоваться второстепенными, подчас чисто оформительскими работами. В таких условиях трудно было рассчитывать на какое-либо серьезное творческое со¬вершенствование, техника живописи требовала постоянного и ежедневного труда — а если нет времени, сил, средств (холста, кистей, красок) - самого необходимого? И отец сник, не умея расталкивать локтями более удачливых и рас¬торопных конкурентов и не найдя в душе достаточно муже¬ства и терпения работать на два фронта. Странно - его, энергичного и напористого в деле, но скромного и всегда ту¬шевавшегося, когда речь заходила о его собственном твор¬честве, потихоньку оттеснили на второй план в общем-то такие же, как и он сам, художники, товарищи по работе. Что делать? - шла непрерывная и непримиримая борьба не на жизнь, а на смерть, ибо получить престижный заказ на портрет или пейзаж означало реальную возможность сохра¬нить себя как художника, хоть как-нибудь выжить в этом насквозь пропитанном ложью и лицемерием официозном мире. Отцу же была неприятна вся эта далекая от настоя¬щего искусства возня и он, как мне теперь кажется, добро¬вольно ушел со сцены, предоставив другим, более лояльным и предприимчивым, приукрашивать и поддерживать шаткие основы соцреализма. Ему претило расписывать "дубовые", застывшие в непобедимом величии, портреты героев труда - сталеваров, шахтеров, доярок, космонавтов - он не умел и не хотел воспевать показную дружбу народов, для чего в пейзажи необходимо было включать соответствующую атри¬бутику, по-прежнему отец, невзирая ни на что, упрямо про¬должил писать свои маленькие (60x80 сантиметров), "непрестижные" этюдики, сознавая, что на выставку они не попадут и останутся пылиться в мас-терской, но иначе не мог. Такова была его художническая натура.
Тем не менее в фонде отца любили. Многим нравился его открытый, доброжела-тельный характер, его простодушие, отходчивый, хотя и неуравновешенный нрав. Не последнюю роль здесь играло и то обстоятельство, что отец был незаме¬нимым компаньоном и весельчаком.
Руководство же фонда относилось к нему с недоверием и даже опаской. Да что там говорить — директор Мухтаров и парторг Платонов питали к отцу плохо скрываемую нена¬висть. Мало того, что отец, не стесняясь в выражениях, вез¬де и всюду выражал свое несогласие с "политикой партии и правительства", чем привлекал к себе нездоровое внимание - цепкий, с ходу вникающий в любые, самые сложные бух¬галтерские расчеты, при помощи которых сочинялись много¬численные и весьма гибкие расценки на творческие заказы, не терпящий даже малейшей фальши, он разгадал закулис¬ные махинации кучки карьеристов и навсегда стал их за¬клятым врагом. Позже, работая в комитете народного конт¬роля, он обнаружил множество приписок, посредством кото¬рых эти люди "зарабатывали" свой хлеб с маслом. Возму¬щению его не было предела — он кипел, приходя домой, его трясло и он не мог понять, почему этих людей до сих пор не посадили? Они же мошенники, запустили руку в карман го-сударства и преспокойно существуют за его счет. Никаких объяснений он не принимал и шел напролом, чем значи¬тельно испортил отношения с коллегами по работе.
В середине восьмидесятых, когда резко подуло набираю¬щим силу ветром пе-рестройки и деятельностью Худфонда заинтересовалась прокуратура, журналы ведения договоров куда-то пропали, Мухтарова спрятали в психушке, выдавая его за сумасшедшего, и наказывать стало некого.
Как-то в шестидесятые годы, гуляя по заснеженным улицам притихшего города с Сергеем Литвиновым, худож¬ником, с которым привелось бок о бок проработать не один десяток лет, отец вдруг замирал, как вкопанный, и, забы¬вая на мгновение про надоедливые скользкие костыли, уст¬ремлял свой восхищенно-благодарный взгляд, на чудом со-хранившиеся чугунные кружева дверей, деревянную, наив¬но-замысловатую резьбу оконных наличников. Настойчиво, с жаром и вдохновенно, он разъяснял внимательному собе¬седнику уходящую, сокровенную красоту старинных город¬ских домов и тогда Сергей Александрович в порыве вос-клицал:
"Ленька! Тебя же родил город и ты должен вернуть долг. Пиши! Эти улицы, наличники, резьбу! Пиши, у тебя получится..."
Но отец не слышал, он был уже далеко впереди, подчи¬няясь одному ему ведомому непрекращающемуся движению, и только зимние звезды, молчаливые и суровые, безмолвно глядели ему вслед.
Бог ведает, что творилось в его душе, навсегда оставшей¬ся для меня таинственной и необъятной, непредсказуемой и до боли любимой.
- VII –
Писать о последних годах жизни отца горько и тяжело - он как-то внезапно пере-менился, потеряв прежний привыч¬ный облик, и неожиданно для всех вдруг ушел, провалился, безнадежно канул в младенчество, откуда так и не смог вы¬браться. Овладевшее им безумие сделало его неуправляе¬мым и беспомощным, жалким - он разучился ходить на ко¬стылях и ползал судорожно по полу, сбивая в кровь колени, плакал, что его не кормят, не дают вдоволь хлеба, бесперестанно кутался во все теплое, жалуясь, что замерзает. Толь¬ко сильнодействующие средства, прописанные врачом, на¬сильно успокаивали его, вталкивая в беспробудный сон и отец, подавленный, засыпал.
Глядеть на него было нестерпимо больно.
Помню, я пришел к нему в мастерскую, долго стучал в дверь и в окно, не находя ответа, и собрался было уходить, как сквозь пыльное окно с тревогой увидел отца - словно в забытьи, он на четвереньках полз на мой голос, к окну. Все происходило как в замедленной съемке. Я попросил его от¬крыть дверь, он смотрел на меня и не слышал, я еще раз настойчиво повторил просьбу, невольно повышая голос, он, казалось, не по-нимал и что-то бормотал, что его заперли, ключ не оставили, и он не может выйти, а дома нет хлеба и нечего есть. Речь его была заторможена, он словно застав¬лял себя говорить, с трудом выдавливая обычные и простые слова. Наконец, он как будто понял меня и пополз ко вход¬ной двери. Прошло десять, пятнадцать минут, он все не воз¬вращался. Когда же он снова появился перед окном, знака¬ми объясняя, что дверь не поддается, так как заперта, я крикнул, нет ли у него отвертки. Не доверяя отцу, я решил сам открыть дверь, для чего необходимо было отодвинуть щеколду замка. Не вполне понимая, что от него хотят, отец протягивал мне поочередно разные предметы, лежащие ря¬дом с ним, пока не нашел то, что нужно. Когда мне все же удалось открыть дверь и проникнуть в мастерскую, я при¬стально разглядел отца и с ужасом догадался, что творится с ним и почему он не способен управлять собой. Не могу за¬быть его пораженный безумием, немигающе-горящий взгляд, растерянный и вопрошающий: - "Что же со мной происходит? Где я? Зачем все это? Я ничего не понимаю...".
Оставлять его одного в таком состоянии было опасно и так как Света, жена отца, жила в Мишкино и появлялась в мастерской наездами, Володя договорился положить отца в психиатрическую лечебницу. Другого выхода не было, мы надеялись, что отцу станет лучше, регулярный уход и вра¬чебный присмотр поправят его надорванную психику. Я ве¬рил, что произойдет чудо и отец встанет, как это бывало не раз, и я снова увижу его здоровым и жизнерадостным, он бодро улыбнется и спросит меня: - Ну, как дела, Серёнька!? Все куксишься? Брось, все наладится, жизнь - пре¬красная штука...".
Ничего подобного не произошло. Болезнь зашла слишком далеко и вмешательство врачей уже не помогало. Отец без движения лежал на больничной койке, небритое лицо порос¬ло белыми длинными волосами и поражало необычной кра¬сотой и величавостью. Повсюду по палате молча и угрюмо ходили люди в пижамах с застывшими масками на лицах, их механическая, бестолковая ходьба, неестественно яркий свет под высоким потолком, мертвенная тишина, лишь кое-где прерываемая настороженным шепотом, рождали в душе невеселые ощущения. Всякий раз, приходя к отцу, я заста¬вал его другим, непохожим, какая-то очередная, непонятная мысль преследовала его, не оставляя в покое и мучая измо¬жденное сознание. То он садился на кровати, сбрасывая одеяло и вглядываясь в никуда воспаленным диким взором, торопливо рассказывая, что его не пускают на улицу, не возвращают одежду, а ему нужно идти, у него сегодня сове¬щание, придут архитекторы, художники, то озираясь по сто¬ронам, вдруг наоборот, прятался под то же одеяло, и оттуда шепотом жаловался, что у него все украли и что никому нельзя доверять - кругом все сумасшедшие! Однажды он зашелся в безутешном плаче, повторяя непрестанно, что любит всех нас и всегда любил, что мы для него самые лю-бимые и дорогие, потом вдруг спросил бумагу и ручку, что-бы записать мой адрес. Он боялся, что я уйду и он меня больше не увидит. Память отказывалась ему подчиняться и он забывал обо всем на свете - какое сегодня число, сколь¬ко ему лет и что он ел сегодня на завтрак, и оттого страх и подозрительность, неверие стали неотъемлемыми спутника¬ми его новой жизни (одним из симптомов его неизлечимой болезни был обширный склероз сосудов головного мозга). Я успокаивал его, гладил его дрожащую руку, говорил ласко¬вые слова и он понемногу затихал, засыпая и по-гружаясь в неотвязную бессознательную дрему, в которой и провел большую часть своего больничного времени.
Какая дикая нелепость - отец в сумасшедшем доме! Ни¬когда, ни в каком страшном сне я и представить себе не мог, что это может случиться, что это во-обще возможно! Видимо, так было угодно Господу - провести отца через последнее и самое тяжелое испытание - испытание безуми¬ем. Но почему, за что, разве мало он страдал, он, с детских лет осужденный на постылые костыли, мучимый неизбывной невозможностью быть как все — здоровым и ловким, креп¬ким, и, главное, иметь обе ноги. Неужели только за то, что не смирился с участью инвалида и дерзнул сам устроить свою судьбу? Не знаю, да и кто это может знать. Я же ду¬маю о другом - определив младшего сына в специальную музыкальную школу, где Янек учился и жил на интернат¬ских условиях, и обеспокоенный его дальнейшей судьбой, отец задумал невозможное - решить для Янека жилищный вопрос, как в свое время он решил этот вопрос для нас. В течение многих последних лет, забывая о творчестве и здо¬ровье, продолжая жить в недопустимой для длительного проживания мастерской (повышенная влажность сделала Янека больным хроническим гайморитом), отец отчаянно и из последних сил обивал пороги различных высоких инстан¬ций. И достал, добыл-таки желанную квартиру, переступив при этом через себя, через свою психику, перечеркнул всю свою оставшуюся жизнь. Чего стоила ему эта последняя квартира, каких адских и нечеловеческих усилий, знает только он один. Сам я в это никогда не верил и часто скло¬нял его отказаться от бесплодных, как мне казалось, попы¬ток и вплотную заняться творчеством, пока еще есть время и силы. Но отец был непримирим. Думаю, что именно это обстоятельство окончательно добило его, ввергнув в то со¬стояние, от которого он так и не сумел избавиться.
Отец пролежал в больнице почти целый год в безнадеж¬ном состоянии. После многократных просьб и требований лечащего врача мы были вынуждены отвезти его назад в мастерскую. Спустя некоторое время, через два-три месяца, по получении ордера Светлана перевезла его в новую квар¬тиру, но отцу квартира была уже не нужна. Ему вообще ни¬чего не было нужно, кроме еды и тепла, которые требовало продолжавшее жить по привычке тело. Сознание же его на¬всегда погрузилось в необъяснимую и безвозвратную темно¬ту, откуда когда-то появились мы все.
* * *
Я люблю вечерами бродить по родному городу, когда су¬мерки окутывают его, превращая знакомые очертания улиц и домов в причудливые и таинственные сочетания, перепле¬тения углов, линий, квадратов и иных невообразимых фи¬гур, которые, то пропадая, то выныривая из сгустившейся темноты, прекрасно снимают накопившуюся усталость. Но¬ги сами приводят меня к местам, где я вырос, где прошло мое детство и школьные годы, где осталась частичка моей души. И вот я снова на улице Маркса, возле желтого пяти¬этажного дома номер 32.
Как все переменилось! Ничто не напоминает уже того буйно цветущего пали-садника, что красивой зеленой стеной удачно загораживал дом от уличного шума и пыли и где мы мальчишками так любили играть в прятки теплыми летними вечерами, замирая от страха и восторга. Все буднично и пу¬сто, а когда-то было загадочно и интересно, куда-то звало и манило, обещая новый и неведомый прекрасный мир. Те¬перь и не вспомнить, о чем мечтали, куда стремились, кем хотели стать - все промелькнуло и пропало, словно и не было. А между тем все это осталось в нас и никуда не де¬лось, просто мы об этом забыли. Я звоню, мне открывают и я прохожу в комнаты. Обста¬новка в доме другая, не та, что раньше, незнакомая - со времени смерти матери здесь живет мой брат и все носит теперь его отпечаток. Из старой мебели сохранились только нестареющий обеденный стол чешского производства, низ¬кий, желтого дерева шифоньер с зеркалом, несколько стуль¬ев и отцовский стеллаж, заполненный, правда, уже совсем другими книгами. Все подновлено и выглядит нарядно и свежо. Верно говорят, новая мебель — новый дух. Думается и вспоминается уже по-другому, хотя стены вроде те же и комнаты на тех же местах, что и раньше.
Внутренний двор тоже основательно переменился, его и не узнать, будто и не здесь прошло, пробежало наше благо¬словенное детство. Только стройная береза, крепкая и высо¬кая, время от времени будоражит память, напоминая, что и мы когда-то были тут, гоняли по асфальту в футбол, бегали в догонялки, кидались наспех слепленными снежками и от¬чаянно возились на сапун-горе, высившейся каждую зиму посреди двора.
Эту березу неказистым саженцем посадили при нас в ше¬стидесятые годы и теперь всякий раз, когда я прохожу по двору, я кидаю на нее торопливый и нежный взгляд.
Сколько воды утекло, страшно подумать! Прежняя детво¬ра давно выросла, у всех семьи, дети, бесконечные заботы о хлебе насущном и уже никому ни до кого нет дела, все по¬тонуло, пропало в круговерти дней. Случайные встречи на время соединят старых приятелей, промелькнет все как во сне, и снова долгая, нескончаемая разлука, ставшая уже ес¬тественной и привычной и сделавшая нас чужими людьми не способными понять и сопереживать друг другу.
Погасло и закатилось солнце моей жизни - мой отец уже давно не пишет картин, не ездит, как прежде, на этюды, не замешивает ярких красок на полинявшей палитре, не натя¬гивает свежий холст на подрамник и давно уже не ведем мы с ним жарких, не-терпеливых бесед об искусстве. А меня все тянет заглянуть в маленькую комнату, туда, где прежде сто¬ял высокий раскидистый мольберт, остро пахло растворите¬лем и масляными красками и где все было так интересно и увлекательно. Именно здесь я приобщился к музыке, кото¬рая сопровождает меня всю жизнь и ставшей навечно моим утешением и наградой. Отсюда я родом, здесь мои корни, здесь жил мой отец, удивительной и редкой души человек, одаренный живописец и неиссякаемый правдолюбец. Сюда приходили художники, музыканты, писатели, все кипело, бурлило варилось в общем котле высоких чувств, идеи и переживаний и среди всего этого, неизменно в центре, мои горячо любимый человек, мой отец, Леонид Янович Круль, передавший мне самое дорогое, что может передать отец, - свою душу. И я смотрю на изменившийся мир его глазами, думаю его мыслями, говорю его словами и мне кажется, что отец всегда со мной и ничто не сможет разлучить нас, ибо нет на свете силы, могущей отобрать у меня счастливую мечту, которой жил мой отец и которая теперь по праву принадлежит мне.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
- Папа, папочка! Иди скорей сюда, смотри, кто здесь!
Неуклюжий, необыкновенно красивый, мохнатый шмель смешно катается по земле, перебирая лапками и ворчливо сопя, пытаясь перевернуться со спинки на брюшко, которое я сейчас внимательно и с интересом разглядываю, сидя на корточках, хотя и немного издали, ибо знаю, что эти, с виду безобидные и тихие, существа, красота которых обманчива, могут причинять мне боль. Пробую помочь ему встать, тро¬гаю осторожно жесткой травинкой и он загудел, зажужжал, зашелестел крылышками, тяжело оторвался от земли и вдруг, словно разглядев своего обидчика, неожиданно быст¬ро ринулся на меня. Я в ужасе и с криком падаю и шмель пролетает мимо. Вскакивая в плаче, я бегу через густой, цветущий, бескрайний луг, еще не оправившись от пережи¬того, бегу туда, где стоит наша мотоколяска и где неподале¬ку на низеньком складном стульчике сидит мой отец и торо¬пливо взмахивая кистью, пишет этюд, укрепленный на по¬ходном мольберте. Он не слышал моего крика, даже не обернулся, весь с головой уйдя в любимую работу. Задыха¬ясь от быстрого бега, я останавливаюсь возле отца, отряхи¬ваю штанишки и удивленно-зачарованно смотрю на карти¬ну. Как красиво! Как необыкновенно красиво! Какое-то ти¬хое, дурманящее спокойствие, разливаясь по всему телу, за¬ставляет забыть о том, случилось и я стою, не дыша, чувст¬вуя, что во мне что-то происходит, но не в силах пошевель¬нуться и боясь спугнуть это хрупкое видение, удивительное и светлое, вдруг возникшее передо мною.
И пусть это только сон, я не откажусь от него, чего бы мне это ни стоило, пусть он продолжается, и продолжается, и продолжается...
Свидетельство о публикации №220100900175
Одна его песня -"В этот день "-----срывала столько
аплодисментов люди аплодировали стоя. ----Мы с ним
встречались много раз-Марина ------и его сын были
его сподвижниками во всём их голоса славно звучат
и теперь!-Он не забыт его помнят его книги читают
надеюсь по ним сделают художественные фильмы в лучшие
предстоящие годы!!
Игорь Степанов-Аврорин 16.08.2023 17:36 Заявить о нарушении