de omnibus dubitandum 114. 71
Глава 114.71. АЛЬФОНСЫ ИЛИ АЛЬФА-САМЦЫ…
Если тюрьма была университетом, то ссылка – главным экзаменом. Существовало два вида изгнания. Первый заключался в добровольном бегстве на запад, назывался «эмиграцией» и либо оставался в памяти как время частых переездов, подпольных конференций и одиночества в чужих и неинтересных городах и странах, либо забывался совсем – как время, проведенное вдали от «настоящего дела».
Вторым была «административная ссылка», в которой идея заточения и мученичества сочеталась с опытом создания самоуправляемого сообщества единоверцев. В большинстве воспоминаний сибирская ссылка – самое важное время в жизни революционера до пришествия революции [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
После долгих месяцев пути под надзором более или менее нетрезвых и более или менее нестрогих солдат изгнанник попадал на край света, где встречавший его «политический» спрашивал, «бек» он (большевик) или «мек» (меньшевик), и, сообразуясь с ответом, отправлял на ночлег, угощал чаем, спрашивал о жизни на воле и вводил в местное общество.
Самым значимым было отличие «политических» от всех остальных. Как писал Канатчиков, «это высокое звание революционера мы ревниво оберегали и сурово наказывали тех, кто его грязнил и принижал. Тем более что политические ссыльные здесь появились впервые и, вначале местное население смешивало их с уголовными. Пришлось потратить немало усилий на то, чтобы провести резкую и отчетливую грань между нами, политическими людьми, борющимися за идею, пострадавшими за убеждения, и обыкновенными уголовными преступниками» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Большинство крупных сообществ управлялись как коммуны – с комитетами, столовыми, библиотеками, хорами, кассами взаимопомощи и регулярными собраниями и обсуждениями. Государственные пособия (!) («студенты» получали больше, чем рабочие) дополнялись посылками и местными заработками (Пятницкий рубил дрова, Воронский переплетал книги, Новгородцева вела метеорологические наблюдения, а Свердлов печатал газетные статьи о туземной жизни).
Многие ссыльные учили, лечили и изучали местных жителей, но мало кто находил им место в царстве свободы.
Пятницкий, женский портной из литовского местечка (по донесению полиции, «ниже среднего роста, сложения слабого, тонкий, грудь впалая»), поражался тому, как «из рук вон плохо» вели хозяйство сибирские крестьяне, и недоумевал, почему, выслушав рассказы о классовой борьбе, они «отправлялись к стражнику и спрашивали его, действительно ли дело обстоит так, как говорят политические ссыльные».
Большинство исключений касались «полового вопроса». Сергей Мицкевич женился на шестнадцатилетней крестьянской девушке по имени Олимпиада, которая решила выучиться на медсестру, чтобы «быть полезной народу»; у Бориса Иванова «как-то так складывались отношения» с дочерью его хозяина, Матреной, что «из них вполне могло вырасти более глубокое чувство»; а литературный двойник Александра Воронского, Валентин, так часто и настоятельно агитировал свою хозяйку, «плечистую и дородную» вдову-староверку лет тридцати двух, что однажды, когда он на секунду замолк, она «встала, подошла к широкой двуспальной кровати с горой пуховых подушек и пышной периной, неторопливо раскрыла постель, обернулась к Валентину, спокойно и покорно сказала – «что ж, я вижу, иди уж, приголублю тебя» – и сказав это, она стала, тоже не спеша, покорно и со вздохами расстегивать пуговицы и распускать лиф» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Нередко мужчину, живущего за счет женщины, называют и альфонс, и жиголо. Но правильно ли это?
Изначально в Европе жиголо называли мужчин, которые сопровождали женщин при публичном выходе. Их основной задачей было не позволить даме скучать, а если вдруг не найдется желающих пригласить красавицу на менуэт или гавот, помочь ей продемонстрировать грацию и изящество во время танцевальных поклонов и реверансов.
Не всегда профессиональные отношения ограничивались исключительно танцами, поэтому со временем жиголо стали называть мужчин, которые оказывали состоятельным дамам (реже — мужчинам) услуги интимного характера.
Так, сохранились записи, которые подтверждают, что в одном из первых публичных домов, обустроенных в Петербурге Анной Фелкер по прозвищу Дрезденша, можно было найти не только девушек на любой вкус. К Дрезденше приезжали и замужние женщины, желающие «других себе мужей по нраву выбирать».
Если вплоть до 1930-х годов местом продажной мужской любви в Москве был Никитский бульвар, то в Питере — Невский проспект и Пассаж.
В 1908 году журналист Руадзе с гневом констатировал, что по выходным с верхней галереи Пассажа или на катке «тётки» высших слоев высматривают солдат, мальчишек-подмастерьев, кадетов. Затем приглашают «избранника» в кондитерскую или домой.
В той же статье Руадзе пишет, что после закрытия Пассажа ФРИНЫ и АСПАЗИИ (так называли мужчин-проститутов в Питере начала XX века) отправляются к Фонтанке. Там остаются «Самые неимущие и ободранные», а «оперившиеся» идут в Таврический сад.
Альфонсом называется такой мужчина, который в силу разных причин придерживается определенной жизненной позиции: жить за счет состоятельной дамы проще, чем зарабатывать на пропитание самостоятельно. Правда, за «теплое местечко» альфонс тоже платит — душевной и интимной близостью. Он искусно создает полную иллюзию отношений.
В качестве примера стоит вспомнить головокружительную карьеру «дуралеюшки» Платона Зубова — последнего фаворита Екатерины Великой. Уже через 10 дней после первого «особенного приема» у императрицы он был произведен в «настоящие» полковники и поселен во дворце. Через 5 лет придворный Масон писал, что Зубов из-за обилия наград походил на продавца скобяного товара.
Намерения жиголо предельно прозрачны, и каждая из сторон «соглашения» понимает, за что платит и что получает. Возьмите хотя бы банные бордели, в которых банщики за определенное вознаграждение дополняли стандартные услуги натирания, интимом.
В исследовании американского историка Дана Хили подробно описывается «Артель развратников» — сообщество профессиональных гомосексуалистов, услугами которых в конце XIX века можно было воспользоваться в русских городских банях.
Многочисленные полицейские отчеты о задержании банщиков, подрабатывающих проституцией, приводит и врач-венеролог Тарнавский, тщательно изучавший деятельность «Артели».
Альфонс же нередко скрывает истинность намерений, влюбляет женщину в себя, чтобы получить желаемое. Дальнейшую стратегию отношений, неминуемо заканчивающихся браком, альфонс выстраивает на холодном расчете.
Нередко он находит женщину старше себя — отчаявшуюся и боящуюся упустить «последний шанс».
Жиголо может одновременно иметь отношения с несколькими женщинами, тогда как альфонс «присасывается» к одной жертве, и только если не получает желаемого, переключается на следующую.
Жиголо не преследует цели влюбить в себя партнершу. Достаточно, чтобы даме было приятно в его обществе, а плата поступала регулярно и в оговоренном размере. Альфонс же, напротив, прилагает неимоверные усилия, чтобы разжечь любовное пламя, ведь пока оно горит, проще получать желаемое.
Если вернуться к примеру с Платоном Зубовым, то по свидетельствам современников, ему удалось убедить царицу в собственном «приятном умоначертании», но что важнее — в том, что он безумно влюблен в 60-летнюю женщину, сохранившую «все прелести юности». Одурманенная взаимным чувством императрица за 6 лет потратила на молодого Платона больше, чем на светлейшего князя Григория Потемкина, который ходил в ее фаворитах втрое дольше и негласно считался супругом.
Жиголо не ставит приоритетом удачную женитьбу. Получится — хорошо, нет — и суда нет. Альфонс же делает всё, чтобы отношения закончились свадьбой.
Супружество позволяет «легализировать» содержание «прилипалы» и рассчитывать ему на большой куш в случае развода. Однако, об ответе на любовь «жертвы», для альфонса речь не идет.
На память приходит биография министра народного просвещения при Николае I графа Сергея Уварова, который для поправки материального положения женился на богатой наследнице. Однако, трепетные чувства граф испытывал вовсе не к супруге, а к не блиставшему умом красавцу — князю Михаилу Дондукову-Корсакову.
Но чаще всего наши герои-революционэры ухаживали друг за другом, женились (неофициально) друг на друге и о классовой борьбе говорили друг с другом.
Некоторые ссыльные обменивались уроками, но обычно студенты были учителями, а рабочие учениками. Валентин Трифонов, донской казак-бродяга и железнодорожный рабочий, говорил, что всему (в том числе «просто культуре») научился от другого ссыльного, Арона Сольца.
Борис Иванов, «малограмотный и политически недостаточно развитый» пекарь (как он сам себя описывал), брал у Свердлова уроки алгебры, геометрии, политэкономии, русского языка и «элементарной грамотности и политического развития».
Ссыльные гуляли, говорили, отмечали революционные праздники, ждали новоприбывших и много читали (некоторые издатели снабжали их бесплатными экземплярами).
«Несмотря на административные стеснения, мы жили довольно привольно, – писал Воронский. – Кругом нас были снега, льды, море, река, скалы, грубоватый, но крепкий и здоровый поморский быт. Нам присылали бесплатно газеты, журналы, книги. Дни проходили однообразно, но не томительно, по крайней мере, в первый год ссылки. Мы часто собирались, спорили, получали исправно нелегальную литературу, полиция нам докучала, но не очень назойливо. Полицейский надзиратель и стражники нас побаивались» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Главным врагом ссыльных была меланхолия. «А как, спрашивается, было не хандрить и не тосковать, – писал Пятницкий, – когда никогда не видишь живых людей, не занимаешься живым делом, хотя ты и «на воле», а кругом тебя восемь месяцев лежит снег, на который глазам больно смотреть, ходить же можно только по дороге, иначе рискуешь провалиться в снег, покрывающий землю на два аршина».
И как не впасть в уныние, писал Борис Иванов, «когда несколько месяцев подряд солнце прячется за горизонтом, а бледный, пасмурный, хмурый день блеснет лишь на полчаса-час, и опять стоит многомесячная темная ночь»? [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Некоторые опускались, спивались и впадали в сомнения. Местные крестьяне докучали визитами. По словам Свердлова, «придут, усядутся, помолчат с полчаса и вдруг поднимутся: «Ну, надо итти, до свидания!». Проезжие кочевники заходили, чтобы «подивиться, что так быстро бегает перо по бумаге, и так много написано, стоят, глядят через плечо, ну как тут писать, а писать необходимо» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Постышеву не всегда удавалось писать Белоконской. «Сколько раз я садился за письмо в самую тяжелую минуту грусти, чтобы поделиться с Вами своим одиночеством, но ни одного письма я не мог отправить Вам. Дорогая, многоуважаемая Любовь Матвеевна, если бы Вы знали, как я страдал, то Вы извинили бы мое молчание» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Одна из форм одиночества – вынужденное общение. Весной 1914 года Свердлова перевели в заполярную Курейку, где единственным ссыльным был «грузин Джугашвили». «Парень хороший, – писал Свердлов, – но слишком большой индивидуалист в обыденной жизни. Я же сторонник минимального порядка. На этой почве нервничаю иногда».
Месяц спустя он вернулся к этой теме: «Что печальнее всего, в условиях ссылки, тюрьмы человек перед вами обнажается, проявляется во всех мелочах. Хуже всего, что только со стороны «мелочей жизни» и виден. Нет места для проявления крупных черт. Мы с товарищем теперь на разных квартирах, редко и видимся».
Полгода спустя, переехав на новое место, он писал Новгородцевой: «Ты же знаешь, родная, в каких гнусных условиях я был в Курейке. Товарищ, с которым мы были там, оказался в личных отношениях таким, что мы не разговаривали и не видались. Было скверно. Тем более скверно, что по целому ряду соображений я не занимался, да и не мог заниматься ничем. Я дошел до полной мозговой спячки, своего рода мозгового анабиоза» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Сталин (Джугашвили) писал соответственно Татьяне Словатинской, на квартире которой он жил в Петербурге перед арестом: «Милая, нужда моя растет по часам, я в отчаянном положении, вдобавок еще заболел, какой-то подозрительный кашель начался. Необходимо молоко, но… деньги, денег нет. Милая, если добудете денежки, шлите немедленно, телеграфом, нет мочи ждать больше») [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Соседство с другом приносило облегчение, но не избавляло от меланхолии. Филипп Голощекин (урожденный Шая Ицков, известный как Жорж) «немало содействовал» пробуждению Свердлова. «Он человек довольно живой. У него возникает куча вопросов, которые он пытается разрешать беседами… Все же не думай, что так уже хорошо вдвоем, что у нас тут живая товарищеская атмосфера. Ведь нас только двое».
Местные крестьяне не считались. Голощекин делался все раздражительнее. «Он стал форменным неврастеником и становится мизантропом. При хорошем отношении к людям вообще, к абстрактным людям, он безобразно придирчив к конкретному человеку, с которым ему приходится соприкасаться. В результате – контры, со всеми. Конечно, кроме меня, ибо я-то хорошо знаю, какой это хороший парень, какая хорошая душа у него».
Наконец они расстались – «не думай, что после ссоры с Ж. Ничего похожего. Мы по-прежнему нераздельны. Но отдельная квартира все же лучше». Разные люди живут по разным расписаниям, «а я не могу еще писать интимных писем, когда есть в комнате кто-либо бодрствующий» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Свердлов часто писал интимные письма. «А знаешь, детка, – писал он Новгородцевой из Курейки вскоре после того, как они с Джугашвили перестали разговаривать, – я право же сильно, сильно люблю тебя, и даже очень, очень сильно. Ты спишь и не слышишь? Ну спи, спи, родная, не буду мешать. Эх-ма!».
Прошел год с рождения Андрея, а он еще не видел ни сына, ни жены (некоторые большевики не одобряли слова «жена», но Свердлова это не останавливало).
И я настолько не отрываю своего существования от твоего, так часто в душе говорю с тобой, что и для меня как-то странно, что мы так долго не виделись. Но как хочется все же быть около, поглядеть на тебя и детишку воочию. Сознаюсь, гораздо больше желание быть с тобой, ты занимаешь мои мысли больше, ты, ты и ты, и еще раз ты, а потом наш детка. Не понимай меня превратно. Да, мне хочется твоей ласки, сознаюсь, иногда до боли хочется, и я не вижу в этом ничего дурного. Так хочется положить голову к тебе на колени, смотреть, смотреть без конца в твои так сильно дорогие, близкие, милые черты лица, вглядываться в твои глаза, превратиться в маленького-маленького и чувствовать прикосновение твоей руки к волосам, да, невыразимое наслаждение в этом. Но еще больше, сильнее всего хочется передать тебе все свои переживания, все свои думы, в самой передаче почерпнуть новые силы, сделать так, чтобы и тебя полностью захватило мое настроение, слиться в одном настроении… Хочется ласкать тебя, заботиться о тебе, сделать жизнь твою полной бодрости, радости… Много хочется дать. Но что я могу? [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
В те же дни подопечный Свердлова Борис Иванов писал «далекому другу» Блюме Факторович. «Я пишу Вам письмо в сумерках. Вы стоите передо мной в моей хижине, как когда-то на нашей новогодней вечеринке в рабочем клубе. Шапка черных волос лежит короной, а черные, жгучие глаза искрятся при свете огней». Письмо заканчивается стихотворением.
Поцелуем одним мы с тобой встретим год,
Не для нас эта ночь ликований,
Поцелуем, как братья, борясь за народ,
Что томится под гнетом страданий.
Не завидуй веселью, мы выпьем до дна
Чашу слез и тоски безысходной.
Может быть, там, где полны бокалы вина,
Упиваются скорбью народной.
Может быть, в этот час, где разбита любовь,
Где разгульное счастье резвится,
Не вино ярко блещет, а слезы и кровь,
Кровь народная в кубках струится [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
По другую сторону Урала Воронский пил из той же чаши:
Длинными докучными вечерами я много читал – до одурения, топил печь, приспуская лампу. Березовые дрова шипели, сухо трещали и щелкали, подобно разгрызаемым орехам. Кругом бродили уродливые мохнатые тени. О минувшем и угасшем напоминали покрывавшиеся серым пеплом угли. Далекой и невозвратной казалась недавняя жизнь в столицах и больших городах… Оживали пленительные женские образы, эта вереница страстей, превращенных в одни лишь бесплотные, ускользающие тени. Я спешил истопить печь, гремел заслонками, одевался, оглядывал полутемную комнату тоскливым и потревоженным взглядом, шел к Вадиму, к Яну, к Валентину. Темные небесные глубины подавляли своей пугающей безмерностью [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Даже Свердлов, чьи «жизнерадостность и оптимизм» были, по словам Иванова, «главной поддержкой слабых», порой впадал в отчаяние. В конце декабря 1911 года, когда его «почти без перерыва» знобило, сильно распухла нижняя губа и, несколько недель не было писем, он писал Новгородцевой: «Вчера было так плохо, что охота была заплакать, заохать, не мог заснуть, напрягал все усилия, чтобы не распуститься, сдержал себя, но дошел до того, что пожалел об отсутствии брома или какого-нибудь снотворного, не уверен, что удержался бы от принятия» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Впрочем, такое случалось редко, и за ночами отчаяния следовали слова обновленной веры. «Будут светлые дни. Верь в это твердо, будь полна этим», – писал Свердлов «жене» (кавычки мои – Л.С.), друзьям и сестрам.
И они верили. Видения Воронского и хандра Пятницкого исчезали «в беседах с товарищами», а письмо Иванова о многомесячной ночи заканчивалось описанием «небесных глубин». «Небо усыпано бесчисленными звездами, и здесь они светят так ярко, как не светят у нас или на юге. Разбегаются причудливые полосы северного сияния, похожие на лучи прожектора, а то вдруг встанет от земли до неба белый огненный столб или взметнется сноп синих, красных и фиолетовых огней» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Постышев тоже находил утешение в природе (и беллетристике):
Трудно для меня описать всю прелесть этих гор, когда они бывают позолочены восходящим солнцем и над ними высоко-высоко сверкает бирюзовое небо, и так близко к земле прильнула пылающая заря, что вот-вот загорится земля. А когда заходит солнце, то я предпочитаю гулять между гор, по «падям» – так они здесь называются. Тогда эти горы подернуты синеватой дымкой, а небо будто касается их верхушек, и сквозь сосны сверкают лучи заходящего солнца. Что-то волшебное представляется тогда взору, и душа наполняется чем-то неземным, и жить тогда хочется и обнять всех хочется, простить всем и, чтобы самому все было прощено [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Ни настоящий большевик, ни северная природа не могли долго пребывать в таком состоянии. В 1913 году «великий пролетарский праздник Первое мая» застал Постышева в тайге.
Шум гигантов деревьев как будто бы победный гимн миллионной армии пролетариата. Эта дикая, но величественная музыка проникала в самую глубь нашего сердца. Мы стояли и слушали эту могучую победную песню. Аккорды этой песни менялись, до наших ушей долетал то пронзительный вопль, полный злобы и мщения, то, как будто бы тяжкий вздох целой огромной, огромной армии [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Для Свердлова победа означала воссоединение с Новгородцевой и пришествие настоящего дня. Первое произошло раньше: в 1912 году они ненадолго встретились на Оби, а в мае 1915-го, через два года после рождения дочери Веры, Новгородцева переехала к Свердлову в село Монастырское на Енисее (на фото: Новгородцева, Свердлов с дочерью Верой). Борис Иванов вспоминал о своем первом впечатлении от их дома:
Лес подступал почти к самому дому множеством низкорослых елок и кустарников. В доме три комнаты и четыре окна, все в сторону леса. Обстановка самая простая: деревянные скамьи, стол с белой скатертью, на небольшом столике стопка книг. Среди них я увидел первый том «Капитала», книгу на немецком языке и раскрытый номер журнала «Русское богатство». На подоконнике лежала объемистая груда газет.
Черноглазый мальчик лет шести, в белом полотняном костюме, с любопытством смотрел на меня.
– Адя! Что ты таращишь глаза? Товарищ прибыл из Питера. Познакомься, – говорил Свердлов, слегка подталкивая ко мне мальчугана. – А это мой зверек, – с улыбкой представил мне Свердлов сына [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Андрею (Аде) Свердлову было четыре, а не шесть, но он уже успел побывать в гостях у отца в томской тюрьме и пожить с матерью в двух ссылках. Чтобы у детей было свежее молоко, Свердловы купили корову.
Свердлов вставал около шести утра и шел на реку делать метеорологические измерения (входившие в обязанности Новгородцевой).
Вернувшись с Енисея [пишет Новгородцева], Яков Михайлович колол дрова, задавал корм корове, убирал навоз, затем топил печку, кипятил воду и готовил завтрак. Часов в восемь вставали ребята. Яков Михайлович умывал и одевал их. Возня с ребятами также осталась за ним, и, несмотря на мои протесты, он не давал мне в это дело вмешиваться. Примерно в половине девятого мы завтракали, и я уходила по урокам. В это время и к Якову Михайловичу приходили ученики – ребята местных жителей. Часов в двенадцать он освобождался и принимался за приготовление обеда. Готовил он превосходно.
Главными блюдами в Монастырском были мороженая рыба (строганина) и пельмени из оленины. И Новгородцева, и Иванов утверждают, что Свердлов был непревзойденным мастером в изготовлении фарша. Иванов, пекарь по профессии, был «художником» в деле лепки.
Обедали мы обычно около двух, после чего я мыла посуду, это право я с боями отвоевала себе, затем мы вместе занимались починкой одежды, штопкой и, если приходило время, стиркой. Освобождался Яков Михайлович от всяких домашних дел часам к пяти-шести, а уже около семи у нас обычно начинал собираться народ.
Из двадцати ссыльных, живших в Монастырском, постоянными гостями были человек десять. Пока Свердлов «священнодействовал» у плиты, остальные под руководством Иванова лепили пельмени. «Веселью и шуткам не было конца, однако спиртного за столом никогда не бывало. Яков Михайлович совершенно не пил ни водки, ни вина» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Политические мероприятия не разрешались, но зимой, по словам Иванова, стекла в окнах «покрывались толстым слоем льда. С улицы нельзя было увидеть, что делается в доме, а из дома не видно было, что происходит на улице. Только свет керосиновой лампы пробивался сквозь промерзшие стекла…
Собирались ссыльные большевики в небольшой комнате, обстановка которой не предвещала лекции или доклада. На столе стоял чайник с горячим чаем, Валентина Сергушева разливала его в кружки, а у стола в непринужденных позах сидели гости. Некоторые, впрочем, лежали на оленьих шкурах, брошенных на пол неподалеку от железной печки, в которой горели кедровые дрова. В полумраке комнаты едва виднелись лица собравшихся» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
После лекций ходили гулять. Любимым занятием было пение, а любимыми песнями – «боевые гимны революционного пролетариата той поры».
Нередко во время прогулки начиналась веселая, шумная возня, порою перераставшая в нешуточные сражения. С азартом швырялись снежками, валили друг друга в сугробы, и плохо приходилось тому, кто зазевается, не увернется вовремя от ловкого удара противника.
Инициатором и заводилой наших забав и сражений обычно оказывался Яков Михайлович. Он с таким азартом наступал на противника… что тот непременно оказывался втиснутым в сугроб, а сидевший на поверженном противнике Свердлов сыпал ему за шиворот полные пригоршни снега.
– Пошли чаи гонять! – громко провозглашал Яков Михайлович, и, усталые, раскрасневшиеся, веселые и шумные, мы возвращались всей компанией к нам. Тут все брались за работу: кто ставил самовар, кто доставал посуду, кто накрывал на стол. Начиналось чаепитие. И снова текла веселая, непринужденная беседа, а в соседней комнате давно уже крепко спали привыкшие к любому шуму Андрей и Верушка.
Читаешь и думаешь, неужели и вурдалаки способны жить по человечески, не убивая себе подобных одним росчерком пера, не создавая концентрационных лагерей, о которых они вероятно мечтали в долгие зимние вечера штопая свои чулки или лепя пельмени...
А ответ вот он, на блюдечке...
Часам к девяти-десяти все отправлялись по домам, а Яков Михайлович садился за работу. Теперь, поздним вечером и ночью, для него наступала самая напряженная часть суток. Не менее четырех-пяти часов он сидел над книгами и материалами. Читал, конспектировал, делал выписки и заметки, писал. Ложился он не раньше часа-двух ночи, а в шесть-семь часов утра уже снова был на ногах [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Ссылка ассоциировалась со страданием и душевной близостью и воспринималась как эпическое столкновение «мира лжи» и «первобытной гармонии». «Пропасть между разумом и внеразумным создает уродливая общественная жизнь», – думал Воронский, «бродяжничая по лесным прогалинам и взбираясь на скалы» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
Лишь при социализме устранится коренное противоречие между сознанием и бессознательным. Совершится скачок из царства необходимости в царство свободы, то есть не будет трагических разрывов между сознанием и бессознательным: разум подчинит себе стихию, но будет и сам связан с ее могучими силами [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].
А до тех пор память об изгнании будет служить залогом грядущего освобождения и священной связью между «соратниками, совольниками и друзьями».
Они для меня и семья, и родина, и милое прошлое, и славное будущее. Они цветут сейчас в моей душе, подобно редким цветам на горных склонах по соседству уже со снегом.
За верное вольное содружество, за крепкие рукопожатия, за товарищеские беседы во вьюжные вечера, за смех, за шутку, за смелость, за дерзкость, за неугомонные кочевья, за готовность помочь друг другу ценою жизни, за горячую веру-уверенность в самые горькие годы, за нашу чудесную единственную отважную ватагу!.. [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»]
Свидетельство о публикации №220101001079