de omnibus dubitandum 118. 55

ЧАСТЬ СТО ВОСЕМНАДЦАТАЯ (1917)

Глава 118.55. ЧЕМ СТРАШНЕЕ ИСПЫТАНИЯ, ТЕМ ОПАСНЕЕ ИСКУШЕНИЯ…

    Воронского и Аросева упрекали за избыточную литературность, но никто не подвергал сомнению достоверность их свидетельств.

    Яков Свердлов (Янкель Мовшевич Гаухман), который не публиковал ничего, кроме газетных статей, задавался теми же вопросами и пространно обсуждал их в своих письмах. Как соотносятся завтрашнее счастье и сегодняшнее страдание? Какую часть «произрастания» следует отбросить как безнадежно мещанскую? Что делать с тем обстоятельством, что – как писал Свердлов (Янкель Мовшевич Гаухман) о загадке судьбы своего сына – «нам смертным не дано поднимать завесы индивидуального грядущего, мы сильны лишь в предвидении будущего человечества»? [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].

    Чем страшнее испытания, тем опаснее искушения. «Ты и представить не можешь, – писал Свердлов (Янкель Мовшевич Гаухман) своей второй жене Новгородцевой в январе 1914-го, – как сильно хочется видеть деток. Такая острая, острая боль щемящая. Адькина карточка предо мною на столе. Тут же и ты. Смотрю, смотрю часами, закрою глаза, пробую представить Веруньку. Почти не удается. Думаю до боли в голове. Глаза делаются влажными, готов разрыдаться. Эх, Кадя, Кадя! Родная моя, любимая… Как-то сложится наша дальнейшая жизнь?» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].

    Иногда казалось, что дальнейшая жизнь никак не сложится. «Много, много страданий впереди», – писал он в августе 1914-го. Воронский любил цитировать диалог протопопа Аввакума с женой: «Я пришел, – на меня, бедная, пеняет, говоря: «долго ли муки сея, протопоп, будет? И я говорю: «Марковна, до самыя смерти!». Она же, вздохня, отвещала «добро, Петровичь, ино еще побредем».

    Ни Свердлов (Янкель Мовшевич Гаухман), ни Воронский не брели за протопопом Аввакумом. Оба приняли муку во имя веры, но ни тот, ни другой не считали мученичество независимой добродетелью.

    Как писал Свердлов (Янкель Мовшевич Гаухман) в одном из писем: «Я тоже люблю Ибсена, хотя брандовский лозунг «все или ничего» мне не по вкусу, ибо считаю его беспочвенным, анархистским» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].

    Вера Воронского и Свердлова (Янкеля Мовшевича Гаухмана), в отличие от веры Аввакума, питалась чтением неканонических текстов. После утверждения марксистской «сознательности» всё без исключения служило доказательством ее истинности. «Чем больше знаний, чем они разностороннее, тем больший простор, тем большие горизонты открываются для творчества и, что особенно важно, тем это творчество сознательнее».

    В 1916 году, при свете «керосиновой лампы», который «пробивался сквозь промерзшие стекла и светлой полоской отражался на сугробах у дома» в Монастырском, Свердлов (Янкель Мовшевич Гаухман) писал семнадцатилетней последовательнице:

    Для лучшего понимания Ибсена я бы предложил Вам перечесть его всего, в определенном порядке. Лучше всего издание Скирмунта, переданное «Знанию», в 8 томах, перевод Ганзена. Это – лучшее издание. Читать в том порядке, как помещено в издании, причем последний том можно даже и не читать. Это переписка, как помнится, не представляющая большого интереса.

    Нелишне перед этим прочесть что-либо подходящее по истории Швеции и Норвегии за последние 3–4 десятка лет, чтобы ознакомиться с развитием там общественных отношений за этот период. Такое знакомство поможет понять Ибсена. Для этой же цели не мешает прочесть статью Луначарского об Ибсене в одной из книжек «Образования» за 1907 год, брошюру Роланд-Гольст о нем и статью Плеханова, как помнится, в «Современном мире» за 1907 же год [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].

    «Книгу проверять жизнью, жизнь – книгой» – тяжкий труд, требующий неустанной бдительности и рефлексии. В этом смысле вера Свердлова (Янкеля Мовшевича Гаухмана) не отличалась от веры протопопа Аввакума. «Остро слежу порою за собою. Ты знаешь мою склонность к самоанализу. Ясно подмечаю различные мимолетные душевные движения. И не могу теперь констатировать никаких опасных симптомов. Нет умственной лени, мозговой спячки, которая одно время стояла страшным призраком. Есть желание заниматься, учиться» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].

    Но что, если самоанализ выявит симптомы мозговой спячки? Что, если страдания породят сомнения, а сомнения укоренятся в процессе самоанализа? Рискует ли склонный к самоанализу уголовник-большевик пропасть в бездне, отделяющей «предвидение будущего человечества» от человеческой неспособности «поднять завесу индивидуального грядущего»? Ответ Свердлова (Янкеля Мовшевича Гаухмана) – выстраданное, но решительное «нет».

    В 1913 году он начал переписку с Кирой Эгон-Бессер, 14-летней дочерью его близких друзей из Екатеринбурга – Александра и Лидии Бессер. Подобно многим подросткам из интеллигентных семей, Кира страдала от хронического «пессимизма» и навязчивых мыслей о самоубийстве.

    Советы Свердлова (Янкеля Мовшевича Гаухмана) замечательно последовательны: «Мы родились в хорошую пору, – писал он в январе 1914-го, – в такой период человеческой истории, когда приближается последнее действие человеческой трагедии… Теперь лишь слепые могут не видеть или же те, кто умышленно не хочет видеть, как вырастает сила, которой предстоит играть главную роль в последнем действии трагедии. И так много прекрасного в росте этой силы, так много бодрости придает этот рост, что право же хорошо жить на свете». Всеобщее искупление – залог личного счастья. «Разрешите поцеловать Вас при встрече, а я обязательно встречусь с Вами и Л. И., – писал он в мае 1914-го. – Все равно расцелуемся, хотите ли, нет ли» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].

    Они продолжали переписываться. Свердлов (Янкель Мовшевич Гаухман) не уставал проповедовать. Первое из писем в его архиве – то, что он отправил «в дом городского общежития учащихся женщин на Софийской набережной» в 1904 году, когда ему было девятнадцать лет («близко уже заря, накладывающая свой фантастический и чарующий отблеск и прозрачность на все и вся…»). Последнее, адресованное в Петроград Кире Эгон-Бессер, написано в Монастырском 20 января 1917 года, когда ему было тридцать два, а ей – восемнадцать.

    При моем миросозерцании уверенность в торжестве гармоничной жизни, свободной от всяческой скверны, не может исчезнуть. Не может поколебаться и уверенность в нарождении тогда чистых, красивых во всех отношениях людей, пишет этот подонок. Пусть теперь много зла кругом. Понять его причины, выяснять их – значит понять его преходящее значение. Посему отдельные, тяжелые порой переживания тонут в общем бодром отношении к жизни. В этом весь секрет. Тут нет отказа от личной жизни. Наоборот, именно при таком отношении к жизни только и возможна полная личная жизнь, где люди сливаются в одно целое не только физически, но и духовно [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].

    М.Б. Оленев в Генеалогии советской партэлиты 20-30-е гг. пишет: - в конце 80-х гг. стали появляться публикации о незаконно репрессированных в годы сталинского террора известных руководителях партии и правительства. Я аккуратно записывал сведения о личной жизни, предках и родственниках бывших партийных бонз. Сейчас я обнаружил, что из них можно еще кое-что почерпнуть интересное. Результатом этого стала эта работа.

    «Громкие» (в прямом смысле этого слова) браки в досоветское время встречались нечасто. Т.е., как таковые они еще не успели сложиться. Революционеры с дооктябрьским стажем были «разночинцами-уголовниками» и до 1917 г., естественно, не занимали никаких официальных постов в государстве. В те времена их имена мало что говорили.

    Было совершенно естественным, когда революционные партии работали в подполье, в их составе было немало родственников и браки большей частью заключались между товарищами по партии.

    Так, наиболее известны династические свойства, связывавшие Бронштейна (Троцкого) и Каменева, что, однако, не мешало острой политической борьбе между ними, бывшего Заместителя Председателя СНК и председателя Госплана РСФСР Андрея Матвеевича Лежаву и руководителя Истпарта Михаила Степановича Ольминского (Александрова) (Лежава был женат на сестре Ольминского – Людмиле), Анну Ильиничну Ульянову и первого наркома путей сообщения М.Т. Елизарова. С этой точки зрения такие отношения вряд ли можно назвать «династическими браками».

    В 20-е гг. на память приходит только один случай. Александра Михайловна Коллонтай, уроженка С.-Петербурга, дочь генерала М.А. Домонтовича, в то время заведующая женским отделом ЦК РКП(б), зарегистрировала первый брак в большевистской России с сыном крестьянина из села Людков Новозыбковского уезда Черниговской губернии уголовником Павлом Ефимовичем Дыбенко, первым наркомом по морским делам РСФСРэ.

    Разница в возрасте между супругами составляла 17 лет (в пользу Коллонтай)! Тогда это вызвало большое оживление среди руководства уголовников-большевиков, т.к. оба были известны крайней половой распущенностью (что не было редкостью среди уголовников-революционэров - Л.С.).

    В.И. Ленин даже шутил, что самым страшным наказанием для супругов будет обязать их в течение года хранить супружескую верность.

    И только, начиная с сер. 30-х гг., когда дети этих самих революционэров, свершивших октябрьский переворот в 1917 году, стали становиться взрослыми и пытаться обзаводиться семьями, можно говорить о сложении новой номенклатурной формы – семейной уголовной партэлиты. Если раньше все говорили о сословности и «кастовости» дворянского сословия, его замкнутости и пр., то, по прошествии 20 лет со дня победы переворота, уже можно было говорить о сложении точно такой же уголовной касты. Только советско-бюрократической!

    Когда Кира получила это письмо, рабочие Путиловского завода вышли на забастовку, ставшую первым актом Февральской революции и последним действием человеческой трагедии. Узнав об этом, Свердлов (Янкель Мовшевич Гаухман) с Голощекиным сели в сани и по тающему льду Енисея отправились в Красноярск. 29 марта, после двух недель пути, они добрались до Петрограда.

    По воспоминаниям Новгородцевой, с вокзала они приехали к сестре Свердлова (Янкеля Мовшевича Гаухмана) Саре.

    Она потом рассказывала мне, как неожиданно нагрянул Яков Михайлович (Янкель Мовшевич), как засыпал ее бесконечными вопросами о делах в Петрограде, о товарищах, о положении в Центральном Комитете (Сарочка в это время помогала Е.Д. Стасовой в Секретариате ЦК).

    Не ответив и на десятую долю вопросов, Сарочка вспомнила, что брата надо хоть чем-то накормить с дороги, и принялась раздувать самовар, как вдруг Яков Михайлович (Янкель Мовшевич) схватился за голову.

    – Жорж, ой, Жорж! – простонал он.

    – Почему Жорж? Какой Жорж?

    – Да Голощекин. Я его у дверей оставил, на улице. Сказал, что поднимусь на минутку, и если ты дома, то сразу выйду за ним. А ведь прошло уже с полчаса…

    - Сходи лучше ты за ним, – попросил Яков Михайлович (Янкель Мовшевич) сестру, – а то он меня убьет, непременно убьет. Узнать его очень легко: такой длинный, тощий, с бородкой, усами, в черной шляпе. Словом – Дон Кихот.

    Сарочка быстро вышла на улицу и сразу узнала Голощекина, уныло переминавшегося на тротуаре. Вместе с ним она вернулась к себе, напоила Свердлова (Янкеля Мовшевича) и Голощекина чаем и повела в Таврический дворец, в одном из коридоров которого у входа в зал Елена Дмитриевна Стасова установила большой стол, повесив над ним большой лист бумаги, на котором от руки было написано: «Секретариат ЦК РСДРП(б)» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].

    Кире Эгон-Бессер пришлось подождать еще день или два. «В конце марта в один из вечеров раздался звонок. Я услышала в прихожей знакомый гудящий бас, бросилась туда и увидела Якова Михайловича (Янкеля Мовшевича - старого развратника). Мы крепко расцеловались» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].

* * *

    Революция была неотделима от любви. Она требовала жертв ради будущей гармонии и нуждалась в гармонии – в любви, товариществе и чтении – для окончательной победы.

    Большинство революционеров были молодыми мужчинами, которые отождествляли революцию с женственностью. Многие из них были влюбленными мужчинами, которые отождествляли конкретных женщин с революцией.

    Стать уголовником-большевиком значило вступить в круг братьев и сестер; быть большевиком значило предпочитать одних братьев другим и любить некоторых сестер не меньше, чем революцию.

    «Перед кем сознаться в своей слабости, как не перед тобой, моя близкая, моя славная? – писал Свердлов (Янкель Мовшевич Гаухман)(будучи женат гражданским браком на Екатерине (Каролине Шмидт) и имея дочь Евгению. Их брак не был узаконенным, потому что не было церковного венчания. Евгения Яковлевна жила в Москве) Новгородцевой. – Нашим отношениям присуще становиться тем более глубокими, я бы сказал даже захватывающе глубокими, чем основательнее они подвергаются анализу». Революционная рефлексия предполагала «союз двух близких по духу, проникнутых единым чувством, верованием людей».

    После 1914 года надежда уголовника Свердлова (Янкеля Мовшевича Гаухмана) на пришествие революции казалась неотделимой от желания поцеловать Киру Эгон-Бессер [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].

    Пророчество Свердлова (Янкеля Мовшевича Гаухман) о настоящем дне свершилось через месяц после того, как он отправил последнее письмо Кире.

    Еще один уголовник-большевик Валериан Осинский отправил свое письмо в конце февраля 1917 года, за два дня до начала конца. Сын ветеринара из дворянского рода Оболенских, он участвовал в гимназических дебатах с Керженцевым, сидел в одной камере с Бухариным и работал агитатором на Болоте. Он славился высоким ростом, ученостью, замкнутостью и радикализмом. В феврале 1917-го ему было тридцать лет. Он был женат на товарище по партии Екатерине Михайловне Смирновой. У них был пятилетний сын Вадим, которого они звали Димой.

    Его любовница корреспондентка, двадцатипятилетняя Анна Михайловна Шатерникова, была сестрой милосердия и теоретиком марксизма. Они познакомились несколькими месяцами ранее в ялтинском госпитале, где Осинский лечился от туберкулеза. Они любили друг друга, но не могли быть вместе. Они не сомневались, что их личная судьба зависит от будущего всего человечества, но не знали, что оно уже наступило.

    Письмо начинается с прозаического перевода последних трех строф стихотворения Эмиля Верхарна «Кузнец» (Le Forgeron) с подробным построчным комментарием.

    Толпа, чье священное безумие всегда вырастает превыше головы ее, – безгранично вдохновенная сила, излучаемая гигантским ликом грядущих судеб – неумолимыми руками своими воздвигнет новый мир ненасытной утопии…

    Кузнец, чья надежда не склоняется на путь сомнений и страхов, никогда, – уже видит перед собой, как если бы они пришли, эти времена, когда простейшие заповеди добра навеки станут основой человеческого бытия, спокойного и гармоничного…

    С отблеском в глазах этой светлой веры, пламя которой уже долгие годы жжет он пред собою в горне, на дороге, близко от пашен, Кузнец, огромный и громоздкий, словно формуя сталь дум, кует – ударами крупными и полновесными – широкие лезвия терпения и молчания.

    По словам Осинского, это стихотворение – пророческое описание «психологии революции». Строки о силе толпы свидетельствуют о том, что «одно из первых наслаждений жизни» – разделить с «коллективным человеком» его священное безумие. «Ненасытность» утопии описывает и безграничность человеческих стремлений, и «неумолимые руки толпы». А что такое освобождение, если не принятие «простейших правил этики»? «Уже тысячелетия разные учителя нравственности (Сократ, Христос, Будда etc.) проповедуют так называемое добро», но их предписания выведены из жизненного уклада «антагонистических обществ», а оттого внутренне противоречивы и незакончены. Их мораль – «или мужицкая, или рабская, или дикарская, или нищенская мораль; это не мораль целесообразного и свободного развитого общества. И потому она не вполне проста, не первична».

    Истинная добродетель – дитя революции. «Лишь в мире ненасытной утопии простейшие правила станут реальными, в них не будет исключений и противоречий».

    То же справедливо в отношении любви – движущей силы общества, «лишенного социальных противоречий». Сегодня она опутана личными интересами, «ограничена в формах» и «смешана с ненавистью (правда, «священной»)». Завтра она «без стыда раскроет всю свою нежную глубину и милосердие без прикрас, без погремушек великодушия и благотворительности».

    Все это – не утопия (если не считать «просветленности» и «небольшой ходульности» идеи). «А не утопия все это, если понять, что просто тогда очень живо, интересно будет жить и работать. Это будет то «хорошее время, когда легко переносится всякое горе». (Цитата о «хорошем времени» взята из «Виктории» Гамсуна, культовой среди «студентов»-уголовников книги о всепобеждающей силе любви).

    «Светлая вера» (lucide croyance) – это «не просто вера, а еще уверенность, предвидение (это не передашь в переводе). Вот с этой светлой, лучистой, светящейся уверенностью в глазах кует ее огромный и громоздкий (gourd), тяжкий, медленно разворачивающийся, как Илья Муромец – кузнец».

    В конце письма Осинский замечает, что хотя его перевод «и жидок, и неточен, и не всегда ритмичен», он ближе к оригиналу, чем гладко рифмованная версия Брюсова. «Кузнеца не переобезьянничаешь: надо им быть, им, dont l’;spoir ne d;vie vers les doutes ni les affres – jamais [чья надежда никогда не сбивается на сомнения и угрызения]».

    И, чтобы не оставалось сомнений, меняет интонацию и прибавляет: «На кого, скажите, похож этот самый кузнец – ;norme et gourd – огромный и громоздкий, – ну-ка, скажите, А. М.?» [Юрий Слёзкин «Дом правительства. Сага о русской революции»].

На фото - Студенческие радикалы в Петербурге в период между революциями 1905-1917 гг.


Рецензии