Борьба за существование в плену. ч. 8

Борьба за существование в немецком плену.

(Продолжение. Предыдущая глава:http://proza.ru/2020/10/01/678)

Продолжим разговор о том, какие условия в годы Великой Отечественной войны были в немецком плену для советских военнопленных.
В этой главе мы будем часто обращаться к воспоминаниям Бориса Николаевича Соколова « В плену».
Они были изданы в 2000 году в Питере, издательством Галея-принт мизерным тиражом в ОДНУ (!) тысячу экземпляров и не слишком известны даже тем, кто интересуется вопросами нашей военной истории.
 
Между тем, воспоминания Б.Н. Соколова, который провел три с половиной года скитаний  по немецким концлагерям для военнопленных, был  батраком в Прибалтике, и «доходил» в немецкой шахте, очень интересны и познавательны.
Надо бы сказать о его книге несколько слов.
Дело в том, что к моменту выхода книги в свет, её автору было уже почти 90 лет, а в 2001 году Б.Н. Соколов уже скончался.

Похоже на то, что очень пожилому автору воспоминаний кто-то из «литобработчиков» сильно «помогал» правильно «расставлять политические акценты». Порой возникает ощущение, что некоторые фрагменты его воспоминаний писали разные люди с диаметрально противоположными политическими взглядами.
 
К примеру,  его  жесткие оценки поведения  лагерной администрации и  зверского отношения немцев к нашим пленным и массовых публичных (!) расстрелов евреев, соседствуют с откровенно «пасторальными» картинками немецкого «гуманизьма» и «доверчивости», написанными явно в угоду «новому политическому мЫшлению», столь модному в нашем Отечестве, в «лихие 90-е».
Вот как, например, Соколов описывает сценку своего пленения, летом 1941 года:

 «Вокруг меня собираются немцы — молодые, здоровые, спортивного вида сытые ребята. Бросается в глаза различие между нашими и немецкими  солдатами. Среди этих мотоциклистов я не вижу заморышей, низкорослых, слабосильных и безучастных ко всему людей, каких немало среди советских солдат.
 Завязывается беседа. Мне говорят, что в Германии меня вылечат, я буду работать, и мне будет хорошо.
Я держусь немного задиристо и высказываю сомнение.
Сейчас складываются обычные человеческие отношения и даже какая-то атмосфера дружелюбия. Нет и в помине каких-либо угроз и не чувствуется враждебности. Никто мне не задает вопросов о моей военной принадлежности…»
 
Не правда ли, умилительная картина?!
Это при том, что совсем недавно эти «спортивного вида сытые ребята»,  в ходе внезапной атаки,  перестреляли весь расчет 2-х его орудий, а самого лейтенанта Соколова лишь серьезно ранили в стопу ноги.
Конечно, Соколову  ОЧЕНЬ повезло, что немцы не стали добивать его, как они запросто делали с сотнями тысяч других наших раненых, а отправили в лазарет, там перевязали и даже дали справку о ранении, которую Б.Н. Соколов бережно хранил все время своего пребывания в плену.
(Эта сохраненная немецкая справка, кстати, очень помогла ему в 1945 году во время госпроверки бывших военнопленных в Козельском офицерском фильтрационном лагере).

Но вот как Б.Н. Соколов мог там «задиристо отвечать» «спортивного вида немцам», сразу после своего пленения, да еще и устанавливать с ними «человеческие отношения и  атмосферу дружелюбия»  совершенно непонятно.
Немецкого языка ТОГДА Соколов не знал, да и его состояние, с пулей в ноге, истекающего кровью, сразу после гибели его подчиненных, ЯВНО не соответствовало тому, чтобы вести  с немецкими солдатами дружеские беседы на «общечеловеческие темы».

Скорее всего, это литобработчики присочинили для более «цивилизованных и гуманных» деталей его пленения.
И подобные, «косые» акценты, в мемуарах Соколова, не раз бросаются в глаза.
Удивляет, к примеру, сочетание явной антисоветской направленности целого ряда его пассажей,  со спокойной  оценкой процедуры фильтрации бывших военнопленных,  поведения и манеры держаться перед ними  генерала НКВД.  И т.д. и т.п.

Тем не менее, его обстоятельные воспоминания содержат массу интересной фактуры на которую стОит обратить наше внимание.

После нескольких дней в прифронтовом «накопительном» лазарете, пленных в товарных вагонах, перевезли сначала в Псков:
«В Пскове нас размещают в старой городской больнице на Завеличье. В палатах нет никакой мебели: ни кроватей, ни стульев, ни тумбочек — ничего. Лежим рядами на деревянном крашеном полу, а собственная шинель служит каждому и матрацем, и одеялом, и подушкой.
 
Русские женщины — врачи из этой же больницы — нам осторожно жалуются на немцев: мало выдают по карточкам и из больницы все дочиста вывезли. Медикаментов и раньше было мало, а теперь совсем нет.
Начиная со Пскова, голод становится постоянным нашим спутником. Перебои с питанием были и раньше, но голода не было. А теперь на весь день дается только пол-литра пустенького вегетарианского супа без хлеба.
У кого еще есть деньги, покупают у санитарок сырые овощи, главным образом, свеклу. Ее тут же с хрустом съедают — ни варить, ни мыть негде…»

Надо сказать, что Соколову ОЧЕНЬ повезло, т.к. из-за его ранения немцы содержали его в лагерях для тяжело больных и раненых пленных, где хоть и не было никаких медикаментов, плохо, но все-таки кормили какой-то баландой и можно было пить воду.
 
(Сравните это с условиями концлагеря, в котором в то же время находился красноармеец Обрыньба (о нем говорилось в предыдущей главе), где на протяжении 10 суток немцы вообще не кормили наших пленных и не давали им никакой воды!!!)

Спустя некоторое время раненых, которые могли хоть как-то передвигаться, немцы перевезли в Латвию, в район Саласпилса, в лагерь который назывался Nebenlager-41
Вот что они там увидели:
«Первое впечатление от лагеря — промозглый холод, тьма, раскачивающиеся голые кроны огромных деревьев, чадящий дым костров и… во всем беспорядок. Нас размещают в длинных лазаретных бараках, где и без нас полно и места надо брать с бою. Обеда сегодня не досталось, и ложусь спать на голодный желудок…
Утром прямо подскакиваю от грохота, крика и свистков.
Топоча, как лошади, по проходам бегут санитары, свистя и истошно крича «Achtung!» — «Внимание!».
По этой команде все ходячие раненые обязаны мгновенно соскочить с нар и встать в положение «смирно».
 
Все прочие должны на нарах сидеть; лежать не должен никто. Санитары расталкивают спящих, дергая их за ноги, и вытаскивают умерших за ночь.
 
Однако соседи стараются не отдавать мертвых, ухитряются даже их сажать, нахлобучивая пилотки и обматывая шеи портянками, чтобы не заваливалась голова. Делается это для получения на них пайка.
Держат до тех пор, пока смрад не становится чрезмерным.
Тогда или сами сбрасывают их в проход, или бдительные санитары, отчаянно матерясь и богохульствуя, вытаскивают бренные останки за ноги и с грохотом волокут по полу к дверям…
 
Лагерь огромен. Он вытянут вдоль Рижского шоссе километра на полтора. Везде под громадными березами и тополями деревянные и кирпичные бараки и множество дощатых полупалаток — полуземлянок.
 
Все это обнесено солидной проволочной оградой, за которой похаживают часовые. Имеются и вышки с пулеметами. За лагерем на берегу Двины развалины древнего замка…
Такого скопища людей, как в нашем лагере, раньше видеть не приходилось. Говорят, десять или двенадцать тысяч.
К тому же, все время подвозят новых. Ходят слухи, что нас для окончательного выздоровления будут раздавать на работу к крестьянам, а затем отправят в Германию — в шахты.
Тех, кто поздоровее, повезут сразу. Но сейчас пока все в стадии организации и кругом полнейший беспорядок…

В лазарете совершенно темно. Только в дальнем конце, где спят  санитары, чуть теплится коптилка. Во сне люди бредят, вскрикивают, ворочаются и шумно скребутся, стараясь избавиться от множества насекомых.
Смрад от гноящихся ран и от мертвых, а также просто от массы немытых тел и мокрой, до последней степени грязной одежды стоит ужасающий. На это, впрочем, никто не обращает внимания…»


Еще раз подчеркнем, что это все происходило в лагере для раненых и больных военнопленных, с относительно «мягким» режимом их содержания. Там пленных ДАЖЕ кормили.
(Соколов рассказал о суточной норме выдачи хлеба в Nebenlager-41. Немцы давали ОДИН килограмм хлеба на СЕМЬ пленных.  Получается по 140 грамм хлеба в сутки (!!!) на взрослого мужика. Разумеется, это была СМЕРТНАЯ  норма.
 
И все пленные кто не мог что-то продать, выменять, или выбраться на работы за пределами лагеря  (где можно было «добыть» сырой свеклы, или картошки) были ОБРЕЧЕНЫ. 
Именно поэтому пленные и скрывали, до последней возможности, трупы своих умерших товарищей, чтобы разделить их хлебную пайку и баланду).

И вот к чему это зверское отношение немцев к нашим пленным приводило:
«Ежедневно по утрам видишь, что почти у каждого барака валяются то один, то несколько босых и раздетых трупов. Сначала специальная похоронная команда свозит их в сарай, превращенный в мертвецкую.
Затем раза два — три в день их отвозят за лагерь и зарывают в заранее выкопанных рвах.
Эта грустная процессия, словно для большей торжественности, движется очень медленно.
А просто сказать, десять человек, впрягшись в оглобли, с натугой волокут тяжелую обозную повозку, доверху нагруженную трупами и укрытую брезентом…
.
Изредка встречаются трупы с вырезанными ягодицами или с разрезами на боку. Это дело рук людоедов.
Более примитивные режут ягодицы, а более изощренные надрезают бока и вытаскивают печень. По этому поводу все время читаются строгие приказы, но людоедство не переводится.
 
Недавно казнили двух людоедов, пойманных с поличным. В назидание другим, весь лагерь, кроме больных и раненых, в несколько рядов выстроили в виде огромной буквы П.
Ждали долго, пока наконец не раздалось «Ведут, ведут».
Под конвоем на середину вывели двоих без шапок. Оба чернявые и с виду не истощенные.

 Говорили потом, что они будто бы уроженцы Средней Азии.
У обоих на груди висят доски с надписью на двух языках: «Я людоед».
Старший переводчик долго и монотонно читает приказ.
Хотя кругом полная тишина, но я стою далеко и всех слов приказа не слышу. Похоже, что в нем очень подробно и обстоятельно разъясняется, что людей есть нельзя, а нужно быть довольным тем пайком, который каждый получает ежедневно.
Как мне показалось, выстрелы щелкнули негромко, как щелчок бичом деревенского пастуха, и мы расходимся.
Ни слова осуждения, ни одобрения, ни просто оценки только что происшедшему событию ни от кого не слышно…»

Но ведь до людоедства-то этих пленных довели именно НЕМЦЫ, создав совершенно нечеловеческие условия их содержания и смертные нормы выдачи хлеба!
Это ведь не условия блокадного Ленинграда.
Все пути подвоза продовольствия к Риге у немцев были открыты, да и его запасы, на захваченных в ходе немецкого наступления,  наших продскладах были огромны. Ничто не мешало немцам уже тогда  организовать нормальное снабжение пленных продовольствием.
 
А ведь кроме Саласпилского русского солдатского лагеря для выздоравливающих раненых — Nebenlag'a,  филиала рижского лагеря — Stalag'a, рядом имелись и другие концлагеря где тысячами умирали наши пленные:
«Кроме этого лагеря, вокруг поселка Саласпилс были расположены еще четыре или пять лагерей различного назначения, в том числе огромный ужасный лагерь уничтожения», - вспоминает Б.Н. Соколов.
Как мы понимаем, об условиях содержания в этом «огромном ужасном лагере уничтожения», уже никто не расскажет…


Надо сказать и вот еще что.
Современные «демократические» публицисты обычно изображают наших пленных как чуть ли не поголовно «безвинно пострадавших» от «сталинской тирании» патриотов, которые в немецких лагерях организовывали подполье и массово ненавидели немцев.
Разумеется, это неверно.
К сожалению, среди пленных встречалось немало добровольных немецких пособников, охотно вербовавшихся в лагерную полицию и тайную немецкую агентуру, откровенных пораженцев, шкурников, мечтавших о должности «капо»,  да и просто разных воров, негодяев и убийц.

Б.Н. Соколов вспоминает, как неосторожно высказанное им, в товарном вагоне с нашими пленными, сомнение в том, что немцы скоро возьмут Ленинград, чуть не стоило ему жизни от рук своих же негодяев:
«Вскоре поезд трогается и едет дальше. Сейчас посередине вагона стоит высокий, худой как скелет солдат лет тридцати с длинным лошадиным лицом и большим кадыком. Рядом с ним — невысокий, поплотнее и помоложе. Оба в каких-то рваных и расхристанных шинелях.
Высокий многословно и со  злобой предрекает скорую победу немцев и взятие ими Ленинграда.
 
Последнее особенно кажется мне чудовищным и невозможным.
И тут черт, несмотря на мои благие намерения не соваться со своим мнением и не выскакивать, дергает меня за язык:
— Ну, Ленинград, положим, им не взять.
В ответ на меня сыпется поток ругани и угроз.
Высокий истошно кричит:
— Коммунист, политрук, сволочь. Покажем на тебя немцам.
 
Коренастый подтягивает:
— Чего там показывать? Своим судом порешим.
Со стороны еще какие-то двое бросают реплики в том же духе.
Коренастого это подбадривает. Он, наступая на ноги, идет ко мне, в руке у него появляется нож.
— Говори, гад, ты кто: коммунист, политрук?
Рукояткой ножа сильно давит в лицо, прижимая голову в угол вагона. Сосед слева отворачивается и проворно отодвигается как можно дальше.
Естественный импульс — сопротивляться, отбиваться — и одновременно калейдоскоп мыслей.
Их несколько, они вооружены и по-видимому не ранены, а я даже стоять не могу. Помощи ждать неоткуда, общее настроение явно не в мою пользу. Впрочем, большинство, как всегда, индифферентно: отвяжутся — промолчат и прирежут — промолчат.
 
С моей батареи в вагоне, кажется, нет никого, да и помощи от них ждать не приходится: притаятся, как тогда, при перестрелке с немцами. Власти здесь нет никакой, вагон наглухо закрыт, колеса стучат, а на конечной станции выбросят еще один труп — и все. Все это требует сдержанности.
Отвечать, однако, нужно:
— Нет.
— Врешь, сволочь, мать, мать, мать!
Тупой стороной ножа, сильно надавливая, проводит мне по горлу. Подходит высокий. В руке у него тоже какой-то металлический предмет.
При слабом свете от зарешеченного оконца вижу, как из противоположного угла поднимается широколицый, черный и каким-то нутряным, рокочущим басом вставляет:
— Своего политрука и взводного порешили, а этого беречь будем?
 
Дело оборачивается скверно. Чтобы как-то разрядить обстановку говорю тоном, вероятно, не очень бодрым:
— Что вы, ребята? Что я сказал такого?
Это подливает масла в огонь. Долговязый, матерясь, с каким-то взвизгом замахивается.
Сейчас конец — будут бить, а войдя в раж, пырнут ножом.
К горлу подступает противное чувство теленка, которого вот-вот будут резать.
 
И вдруг чудо. Приходит не то что помощь, а прямо избавление. Старичок, тот самый, что торговал водой, разбитным, немного певучим новгородским говорком бросает:
— Ну что ты, дроля. (Слово-то чисто новгородское). Ну какой он политрук? Видишь, спорки нет, и в обмотках он, а не в сапогах. Я давно на него смотрю.
Вот повезло. Ведь сапоги я в Гатчине сдал старшине в починку, а пока взамен получил ботинки с обмотками.
— Ну и что, что спорки нет, шинельку он, может быть, поменял?
— А ты на гимнастерке смотри. Слышь, ты, — это мне, — скидай шинель. Покажи рукав.
Старик, кряхтя, встает и подходит. Правая рука в него в лубке и привязана к шее. Делать нечего, снимаю шинель. Старик, сильно ущипнув мне кожу, и вывернув руку, показывает рукав:
— Ну где спорка? Видишь, нет!
Высокого это еще не убеждает:
— Да ты на рожу взгляни, чем не политрук?
Черный вставляет:
— А может, жид? Значит, и есть политрук!
Старика такие сомнения в его прозорливости задевают:
— Что тебе рожа, рожа. Хочешь я тебе скажу, кто он такой? Высокого это заинтересовывает, коренастый тоже смотрит на старика, но, как младший, помалкивает.
— Ну, говори!
— Профессор он! — ударение делается на последнем слоге, — или инженер такой-сякой! — старик выразился гораздо крепче. — Я по лагерям насиделся и гов…в этих на своем веку повидал.
Верно я говорю? — старик пристально смотрит мне в лицо.
— Да, — как-то бесцветно роняю я.
Теперь он явно гордится своей ролью верховного арбитра….»

Как видим, «свои» же пленные, надеясь выслужиться перед немцами, готовы были убить Соколова только лишь за высказанное им сомнение в скором падении Ленинграда!

Особо подчеркнем и то, что один из пленных, при этом, напоминает обитателям вагона, что они  «своего политрука и взводного порешили», видимо за то, что  те мешали им сдаться в плен немцам…

Соколова, отчасти, спасло то, что на рукаве его  гимнастерки не было «спорки», т.е. следа от споротой (сорванной)  звезды, которую тогда носили политработники РККА.

Другой пример, о котором пишет Соколов:
«…Широко идет и меновая торговля. Меняют все на все: хлеб на табак, одежду на хлеб и прочее. Иногда возникают необыкновенные меновые комбинации. Так, на моих глазах, один, вероятно, больной язвой желудка отдал почти всю свою одежду за ложку соды. Но, как и всегда в этом мире, бок о бок с нищетой живут и богачи.
Так, у моряков, привезенных сюда с фортов острова Даго, количество денег измеряется вещевыми мешками.
В свое время они не растерялись и прихватили с собой войсковые кассы».

Стало быть, эти морячки, перед тем как сдаться немцам в плен, «не растерялись и прихватили с собой войсковые кассы».
А ведь там, наверняка, был караул и  часовые при этих войсковых кассах стояли, которых тоже пришлось предварительно «порешить».
И вот как эти же морячки вели себя в лагере:
 
«Чуть не каждый день подвозят множество здоровых и раненных пленных. Оба лагеря — и наш, и временный, сооруженный за дорогой, полным -полнешеньки.
Почему-то так свет устроен: вот, кажется, плохо тебе, а посмотришь кругом, — другому еще хуже. У нас хоть крыша над головой и паек, скудный, но все же доходящий до каждого. А во времянке вместо крыши — небо, откуда почти непрерывно льет дождь и падает мокрый снег.
 
А что там творится с питанием? Привозят во времянку обед — термосы с супом — и начинается раздача. К каждому термосу становится длинная очередь.
Но так как всем все равно не хватит, — ведь никто толком не знает, сколько там народу, — то начинается паника.
Задние бросаются вперед, опрокидывают термосы и стоящих спереди. Топчут, давят, крик, рев. Сзади напирают тысячные толпы.
 
Немцы истошно кричат и бьют по этой живой куче палками и прикладами, стреляют в воздух. Но все напрасно. А когда, наконец толпу удается разогнать, то на месте свалки остаются лежать раздавленные. Все разлито, растоптано и голодными остаются все. И такая «ходынка» повторяется не раз…

Спят они на мокрой растоптанной земле под дождем и снегом. Для обогрева обстругивают и даже валят перочинными ножами тополя. Из щепок жгут костры, а кору едят. На всю жизнь запомнился мне запах тлеющей сырой листвы и щепок и вид мерцающих костров сквозь пелену измороси.

Выживают там люди организованные и крепко держащиеся друг за друга. Это матросы. У них и интеллект повыше, и спаяны они длительной совместной службой на фортах.
И здесь они живут дружно, а не так, как пехота и другие «зеленые» — каждый врозь. Ночуют вместе, человек по сто. Расстилают шинели, ложатся на них и шинелями укрываются. По углам такой спальни ставят часовых.
 
Когда шинелей не хватает, то сдирают их с «зеленых», которые и понятия не имеют об организации и перед такой силой совершенно беспомощны.
А всякое индивидуальное сопротивление кончается побоями, а то и увечьем.
 
При этом и слова придуманы: «Жалко мне тебя, а себя еще жальче»…
 
Немцев почему-то здесь зовут панами, произнося это слово подобострастно и нараспев …»

Ну и как вам такие морячки?! Избивавшие и калечившие  (!!!) своих же (зеленых), т.е. пехотных,  пленных, «сдиравшие» с них шинели (и  тем самым обрекавшие их на смерть от холода)?!
 
Я уж не говорю об их присказке: «жалко мне тебя, а себя еще жальче», придуманной для «оправдания» собственного подлого поведения.
Урки-уголовники,  в таких случаях, говорили злее и откровеннее: «Умри ты сегодня, а я – завтра!»
А о холуйском обращении к немцам «паны», которое «произносилось подобострастно и нараспев» и вспоминать тошно…

К сожалению, в обширной книге Б.Н. Соколова не нашлось примеров достойного, гордого поведения наших людей в плену.
То ли он не встречал там таких людей (что крайне маловероятно), то ли не захотел о них рассказывать, и у него выходит,  что ВСЕ в плену, как и он сам, были заняты только собственным выживанием и думать не смели ни о каком сопротивлении.

Приведем тут один из примеров геройского поведения наших пленных.
Об этом в своем дневнике, 5 июля 1942 года,  записал житель оккупированного Симферополя  Хрисанф Гаврилович Лашкевич:

«Сегодня был свидетелем такого случая. По Севастопольской улице четыре конвойных немца гнали человек около 100 свободно идущих пленных кавказцев и туркмен, взятых под Севастополем.
Сзади этой группы два вооруженных немца вели между собой одного русского краснофлотца, со связанными сзади в локтях руками.
Для нас, наблюдавших эту сцену, было ясно, что первые без сопротивления сдались немцам в плен, а русский краснофлотец взят с боя и даже в плену опасен победителям.
 
Моряк был молод — не старше 25 лет. На нем был разорванный тельник, темные штаны.
На тельнике виднелась кровь, но не его, так как он сам шел без усилий, не как раненый, грудь была расхристана, тельник, вероятно, порвался в рукопашной схватке.
Непокрытая голова обращалась во все стороны, глаза казались красными, вероятно, воспалены от боя и злобы.
Интересно было сопоставить уверенные движения связанного человека, который шагал как хозяин той дороги, по которой шел, с понурыми, жалкими фигурами ста пленных.

      Нам было известно, что немцы пленных краснофлотцев недолго держат в плену живыми и скоро убивают, по слухам, даже с пытками.
Со скорбью и вместе с тем и с восхищением смотрели мы, несколько стариков, на нашего храброго защитника.
 
Скажу, что мое восхищение его мужеством заслонило мою скорбь, и я, не подумав об опасности собственного положения, снял перед ним шляпу, приветствуя побежденного физически, но не духовно.

      Светлые глаза и курносый нос обратились в мою сторону.
Громко, задорно, как будто он шел не на казнь, а на прогулку, краснофлотец крикнул мне: «Живем, папаша!»
 
Но вдруг его взгляд упал на проходившую сзади меня с немецким офицером очень красивую, выхоленную, шикарно одетую девушку.
Вмиг лицо краснофлотца исказилось страшной злобой, и он разразился неистовыми ругательствами:
 
«Ах ты... сволочь, сука! Мы кровь за тебя проливали, а ты с нашими врагами… Для врагов наших завиваешь волосы и наряжаешься!
Нашей кровью платишь за свои наряды! Подожди, мы вернемся, вернемся! Проститутка, предательница, гадина! Ты думаешь, мы отчета с тебя не потребуем?»

      Отборные ругательства сыпались и сыпались, девушка шла с видом оскорбленной невинности, немецкий офицер делал вид, что не понимает смысл происходящей сцены, конвойные молчали, а русские наблюдатели, бывшие рядом со мною, расплывались в улыбке и вполголоса говорили: «Молодец! Таких бы неукротимых побольше!»

      Интересно отметить, что вся эта сцена подействовала на нас, свидетелей ее, ободряюще. Мы улыбались, и совершенно незнакомые вдруг начали делиться своими надеждами на победу нашей армии, тут же на улице горячо обсуждали военные события и перспективы войны.
Кучка совершенно незнакомых друг другу людей высказывала патриотические чувства и ненависть к завоевателям немцам.
Осторожность была забыта. Мы доверчиво выкладывали перед дюжиной собеседников те сведения, которые узнали из подпольных источников, утверждали и клялись в том, что немцы будут разбиты, улыбались друг другу, пожимали руки.

Сейчас я думаю об этом матросе.
«Дорогой защитник! Ты дрался и умираешь как герой, и даже на пути к смерти ты сумел раздуть тлеющую в нас искорку надежды и уверенности. Как жаль, что никто не узнает твоего имени!»

Даже сейчас, спустя 80 лет после этого, испытываешь чувство гордости за этого неукротимого матроса!!!
Захваченные немцами, в рукопашной схватке  в плен, он смело смотрел смерти в глаза, да еще сумел принародно обложить матом одну из  «немецких подстилок» и напомнив ей: «Подожди, мы вернемся, вернемся! Ты думаешь, мы отчета с тебя не потребуем?»

Потрясающая сцена, не правда ли?!
Не случайно она так восхитила и взволновала всех советских людей, кто стал свидетелем этого случая.

Разумеется, были среди наших военнопленных многие тысячи таких же настоящих, несгибаемых патриотов, которые вели в концлагерях  подпольную борьбу, организовывали побеги,  помогали спрятаться евреям, добывали лекарства ослабевшим товарищам  и т.д.
К сожалению, в воспоминаниях Б.Н. Соколова места для рассказа об  этих людях  не нашлось.


Вернемся к его рассказу о реалиях жизни в лагере Nebenlag.
Однажды ему повезло, и он выбрался на дневную работу за пределами лагеря. Вечером вернулся обратно:

«Все бараки переполнены, где есть нары, там мест нет. Лежат на цементном полу и даже забираются под самую крышу и лепятся там, на фермах, как воробьи. Бараки очень высокие. Внизу холодно, а наверху как в коптильне, потому что на полу пылают костры.
Для костров ломают нары, так как другого топлива нет.
Наконец после долгих поисков, уже в полной темноте, втискиваюсь в барак без нар. На полу на сухих листьях сплошь лежат люди. Нащупав небольшое свободное место, ложусь на соседей справа и слева. Те безропотно немного раздвигаются. В общем, хорошо, тепло и крыша над головой.
Вскоре, однако, чувствую, что на меня лезут полчища насекомых — по-видимому, вшей.
Приятного, конечно, в этом немного, но все же это лучше, чем пронизывающий ветер и ледяной дождь снаружи. А если хорошо спится, то так ли уж важно, какова постель?
 
Просыпаюсь от громкого крика и свиста. Это подъем, хотя еще совсем темно. Все быстро вскакивают и, толкаясь в дверях, выбегают в холодную сырую мглу.
Опаздывать нельзя — можно схватить палок, да в придачу остаться без хлеба.

 Хлеб — одну буханку на семерых на весь день — дают на утреннем построении.
Опоздавшие становятся на левый фланг, где, бывает, остаются без хлеба.
На плацу при свете прожекторов светло, как днем. Стоим в несколько рядов в огромной шеренге, загнутой по концам.
Впереди — колонновожатые немцы — по пяти на каждую тысячу.
К приходу начальника лагеря нас уже пересчитали.
Появляется офицер в чине обер-лейтенанта с сопровождающими. Немцы громко, отрывисто подают команды. Все понимают: стоять смирно. Вытягиваются, и строй замирает…»

Как видим, за опоздание в строй (после подъема) пленные запросто могли «схватить палок» (от внутрилагерных полицаев, о которых речь впереди), а то и вовсе остаться без суточной хлебной пайки.
И вот какую сценку утреннего лагерного развода  описывает Соколов.
Обер-лейтенант, комендант лагеря, через переводчика вызывает из строя пленных  различных специалистов.
 
Больше всего «специалистов», конечно же, оказалась на должности поваров:
«— Нужны повара и хлебопеки.
Выходит их очень много. В строю оживление и смешки. Пауза.
Офицеру такое множество поваров тоже кажется подозрительным. Он подзывает старшего переводчика и сердито ему выговаривает.
Тот кричит:
— Кто обманывает, будет строго наказан.
Несколько человек под смех и улюлюканье шеренги возвращаются обратно, один безнадежно машет рукой. Однако и оставшихся многовато; никак не меньше полутора сотен.
 
Обер-лейтенант решительно подходит к ним и отделив человек двадцать, остальных резким жестом посылает обратно. Вдруг один, вероятно, недовольный таким оборотом дела, подходит к офицеру и о чем-то его просит.
Тот внимательно и серьезно слушает, так что даже отправленные назад замедляют шаг, видимо, надеясь на амнистию. Вокруг полная тишина. Весь строй застыл и напряженно следит за происходящим. Так проходит минуты две.
 
Вдруг обер-лейтенант, выпростав руки, хватает жалобщика за плечи, рывком его поворачивает и дает сильного пинка в зад. С того слетает пилотка и он, изогнувшись дугой, пробегает несколько шагов и распластывается на земле. Тут же вскакивает, подхватывает пилотку, озираясь и прикрывая одной рукой зад, опрометью бежит в строй.
 
Офицер, как будто ничего не произошло, мгновенно принимает прежний строгий и невозмутимый вид, что еще больше усиливает комизм происходящего.
Невозможно не смеяться. Стесняться нам здесь некого, и мы вполне откровенно проявляем свои эмоции: хохочем, свистим и улюлюкаем. Некоторые самозабвенно визжат. Все мы искренне рады, что кто-то не добился хорошего места, рады, что кто-то попал в беду, рады, что слабого обидел сильный и обладающий властью, и внутренне принимаем сторону сильного.
Такова природа человека. Он всегда рад беде ближнего и в поединке между слабым и сильным неизменно принимает сторону последнего, особенно, когда тот обладает властью.
Впрочем, обычно вслух мы об этом предпочитаем не говорить.
Сейчас нами позабыты все тяготы: мы больше не голодны, не больны, не разуты. Вот древний лозунг — хлеба и зрелищ. Одно вполне заменяет другое: нет хлеба, зато зрелище превосходное. Офицер тоже явно любуется произведенным эффектом и нашим всеобщим одобрением.
 
Во всяком случае, он не унимает нарушения нами дисциплины. Не делают этого и колонновожатые, вероятно, знающие артистические наклонности своего шефа.
 
Снова переводчик кричит — нужны, нужны, нужны … и вдруг:
— Нужны сильные и здоровые люди для работы в лагерной полиции.
Долгая пауза. Потом вперед выходит один, за ним сразу еще трое, потом еще один.
Комендант, по-видимому, считает, что этого количества недостаточно. Подозвав переводчика, он что-то ему внушает. Переводчик гаркает:
— Он говорит, что желательны люди, служившие в советской милиции.
Выходят еще желающие. Но сейчас мы на это не обращаем внимания.
 
Наш экстаз прошел, все мы сникли и понуро и равнодушно ожидаем хлебной раздачи.
Кажется, объяви сейчас, что нужны черти в ад, или ангелы в рай, и это не смогло бы всколыхнуть охватившее нас безразличие.
Наконец наступает самый радостный миг — везут повозку с хлебом и под строжайшим контролем немцев-колонновожатых переднему от каждой семерки вручают заветную буханку — тот желанный килограмм, ради которого сейчас мы отринули бы все сокровища мира….

Получив хлеб, одни тут же его съедают, или, вернее, проглатывают, а потом с удивлением глядят на пустые руки: куда же делся хлеб? Другие (таких меньше) делят на крошечные порции, обминают их, чтобы не обсыпались крошки, и заворачивают в грязные тряпицы. Третьи делают тюрю и съедают ее холодной или кипятят на костре.
Но все это игра и самообман — такой порции мало и курице…

Получив пайку, проворно ковыляю к воротам. Сейчас будут набирать на работы. Пробиться вперед нет возможности — желающих намного больше, чем вакансий. Собрали одну партию — человек десять -двенадцать. Лезло больше, но лишних отогнали пинками и палками. Партию принимает конвоир и ведет за ворота. Уверенно и спокойно проходят уже работающие команды. Набирают вторую и третью небольшие партии.
Наконец собирают большую команду человек в пятьдесят.
Все бросаются вперед, самозабвенно рвусь и я. Вот уже почти влез в строй, как вдруг сильная затрещина, которую получаю от переводчика Мишки, и одновременно сокрушающий удар резиновой дубинкой от полицейского валят с ног и отшвыривают в сторону.
Вот и попал на работу. Вместо работы как следует получил по шее».

Как видим, Соколов описывает данную сцену даже с некоторой симпатией к «невозмутимому» немецкому коменданту, давшему мощного пинка одному из военнопленных.
С не меньшей симпатией, к моему изумлению, несмотря на неоднократно  полученные от них «сильные затрещины»,  он описывает и лагерных полицаев.

Соколов  прямо утверждает, что «немецкому полицейскому русский человек не верит, не понимает его и считает за дурака, которого можно и нужно обмануть.
Совсем другое дело – свой полицейский. Его не обманешь; он такой же, как ты, и видит тебя насквозь.
А строгости и свирепости у него больше, так как старается он от души, не за страх, а за совесть.
Поэтому русскую полицию уважали, боялись и слушались».

Тут уж, можно категорически не согласиться с Соколовым.
Как говориться, «кто как»: кто «уважал, боялся и слушался», а кто – ненавидел, презирал и истреблял, при первой же возможности.

Когда я, в 70-е годы, учился военном училище, отцы многих наших курсантов были участниками Великой Отечественной войны, а у некоторых ребят отцы и в плену побывали.

(К слову сказать, НИКАК это обстоятельство на службе и карьере их сыновей не отразилось, и никому из нас и в голову не приходило хоть как-то попрекнуть их за это).
Много лет спустя, на эту тему я разговорился с бывшим замкомвзвода соседней учебной группы Василием, отец которого в годы войны был в плену (и дважды бежал из него).
 
Так вот, Вася, говоря о том, что его отец рассказывал о жизни в плену, упомянул, как люто ненавидели наши пленные лагерных полицаев, и о том, что отец его лично участвовал в утоплении 2-х бывших полицаев  в лагерном сортире.
Кстати говоря, после освобождения отца Василия из плена, весной 1945 года, он после НЕДЕЛЬНОЙ проверки в нашем фильтрационном лагере, был направлен на фронт, в обычную стрелковую часть, вторым номером пулеметного расчета,  и принял участие в боях под Дрезденом.
 
(Этот факт - для тех «дорогих россиян»,  которые уверовали в рассказы нынешних демопублицистов о том, что «всех наших пленных, после освобождения, чекисты сразу направляли в «Архипелаг ГУЛАГ»).
После войны отец Василия был демобилизован,  окончил техникум, спокойно работал на производстве и «дорос» до должности главного инженера крупного автопредприятия, при этом, будучи всю жизнь беспартийным, и имея «за плечами» годы немецкого плена.
 
Так что, завершая этот краткий экскурс в послевоенные годы, подчеркнем, что  «уважали, боялись и слушались» немецких холуев-полицаев ДАЛЕКО не все наши пленные.

Посмотрите, что в статье «Феномен лагерной полиции», опубликованной в «Независимой газете», пишет израильский исследователь Арон Шнеер:
 
 «Полицаи, как их называли пленные, находились на привилегированном положении. Они получали улучшенный по сравнению с другими пленными паек, были хорошо одеты, жили в отдельном помещении, пользовались правом свободного перемещения по территории лагеря.
Численность полицейских в лагере колебалась от двух-трех десятков на 500–1000 человек до нескольких сотен в большом лагере.
 
Причем кроме общей лагерной полиции в каждом бараке было от трех до пяти полицаев.
Полицаи были настоящими хозяевами лагеря: они разыскивали коммунистов, комиссаров, политруков, евреев – всех «нежелательных элементов».
Грабили, избивали, убивали…

Полицаи в лагерях были исполнителями наказаний за малейшую провинность: близко подошел к проволоке, не поприветствовал полицейского, нарушил очередь за получением баланды, замешкался в строю…

«В Миллерово в день подвергалось наказанию не менее 50 человек, – вспоминал С.М. Фишер. – Виновный должен был раздеться догола и лечь на скамью. По распоряжению дежурного давали 10 или 15 нагаек.
Если человек сопротивлялся, добавляли еще 10. А если «огрызался и ругался», тогда били четыре полицая, и получалось 40.
После такой экзекуции человек уже не двигался, его относили в сторону и обливали водой. Для полицаев это было развлечение...».
 
В другом лагере, Рославльском, в день набиралось 30–40 нарушителей. Не поприветствовал полицая – получал 25 ударов, разорвал фашистскую газету – 30 ударов.

Во всех лагерях полиция вела охоту на политработников, сотрудников органов НКВД и милиции, на евреев. При этом с пойманными людьми из указанных категорий расправлялись крайне жестоко, зверски.
Так, по воспоминаниям С.М. Фишера, в Миллерово предатель указал старшему полицаю на одного военнопленного, который, по его словам, являлся политруком. Этого было достаточно, чтобы расправиться с ним.
Полицаи, получив разрешение у коменданта на самосуд, раздели политрука, привязали к столбу посреди лагеря, облили бензином и подожгли.
Причем всех заставили смотреть, а тех, кто отворачивался, били нагайкой по лицу.(!!!)

Работа в лагерной полиции кроме всего прочего приносила и неплохой доход. Во всех лагерях полицаи в буквальном смысле охотились за золотом.
Если замечали у кого золотые зубы, то по большей части просто выбивали их. Иногда за коронку пленному даже давали несколько паек хлеба.
Всю добычу полицаи делили между собой, но львиную долю забирал начальник полиции лагеря…

В Дулаге № 126 весной 1942 года на смену Григоренко, получившему повышение – на должность коменданта в другой лагерь, пришел 33-летний Т. Долганов – бывший председатель райсовета одного из районов Смоленской области.
Появление Долганова, прославившегося своей свирепостью и кровожадностью, буквально наводило ужас на весь лагерь.
В имеющихся в архиве Яд Вашем материалах указывается, что немецкое начальство лагеря держало Долганова на хорошем счету – он фактически одним ударом убивал любого пленного, если подозревал, что тот является политработником или евреем.
 
В июне 1942 года Долганова, отправленного немцами в Германию, сменил другой предатель – 25-летний Павел Тупицын. Тот ходил в немецкой форме, носил личное оружие и даже был награжден Железным крестом II класса.
 
По воспоминаниям очевидцев, Тупицын отличался особым зверством по отношению к политсоставу Красной армии, а также работникам НКВД и евреям.

«В Седлицком лагере начальником полиции был назначен русский полковник из пленных, – указывал в своих воспоминаниях, опубликованных в 1953 году, К. Кромиади. – Это был здоровый, высокий мужчина с одутловатым и рябым лицом. С громадной дубиной в руках он целыми днями расхаживал по лагерю и собственноручно творил суд и расправу.
Пленные его боялись и старались не попадаться ему на глаза»…


Вот ТАКИЕ суровые оценки полицаев мы видим у современного израильского публициста.
Сравните это с тем, с каким почтением рассказывает о лагерных полицаях Б.Н. Соколов.
Тут он вспоминает, как вернулся в свой лагерь, после долгой работы,в качестве батрака, на латышского «бауэра»:

«Вот и Саласпилс, вот и комендатура. Хромаю больше, чем надо.
Часовой у входа с нашивкой на рукаве «РОА» мрачно роняет:
— Там похромай. Мне здесь можешь не показывать…

 Сейчас, весной 1943 года, весь лагерь высокими проволочными заборами разделен на отсеки, или, как здесь говорят, на блоки. Блоки для команд по обслуживанию, для лазарета, для складов, для вновь прибывших и транзитных, для завербованных в РОА и прочих, и прочих. Все блоки соединяются между собою чисто подметенными и посыпанными песком дорожками…
 
Наш путь лежит в блок, где размещаются рабочие команды, обслуживающие лагерь. Это обнесенный проволочной оградой участок, посередине которого стоит одноэтажное кирпичное, но высокое здание своеобразной архитектуры. Называется оно, как и все здания здесь, барак.
Ворота открывает дежурный полицейский, одетый почти в русскую форму, с несомненными признаками творчества лагерных портных. Дальше нас сопровождает дежурный, а немец идет обратно.
 
Посередине большой комнаты полиции стоит стол, за которым сидит сам начальник, Иван Иванович.
Вдоль одной из стен на длинной скамейке человек шесть его помощников — молодых крепких ребят нагловатого вида. Одеты чисто и аккуратно, но кто во что.
Один похлопывает по сапогу резиновой дубинкой.
Сам Иван Иванович — красивый тридцатилетний брюнет в советской военной форме, хорошо сшитой по фигуре. Однако и здесь что-то не так. По-видимому, сказываются элементы фантазии тех же местных портных.
 
Иван Иванович из Луганска и, как говорят, до войны был старшим лейтенантом госбезопасности…
Название полицейский ничего не изменяет, служба ведь та же».
 
Прервем, на мгновение, тут повествование Соколова.
Представляете, КАК должен был «постараться» этот бывший старший лейтенант госбезопасности из Луганска, что немцы его не только не расстреляли, как «чекиста», но и назначили начальником полиции крупного концлагеря для военнопленных?!

Наверняка ведь он «сдал» немцам всю агентуру и подполье Луганска, да и вообще, «слил» им все что знал, чтобы заслужить такое их доверие!
Теперь продолжим рассказ Соколова:

«Иван Иванович с усмешкой нас оглядывает, и сделав приличную паузу, с первым вопросом обращается ко мне:
— Кто такой? Откуда?
Кратко, по возможности без лишних подробностей, отвечаю. Следующий вопрос, как мне кажется, более существенный:
— Ну как, дал хозяин что-нибудь с собой?
Суть вопроса схватываю быстро. Здесь глупостей делать нельзя. И в то же время стараюсь держаться солидно, без угодничества.
 
Поэтому неторопливо развязываю мешок и, взявшись за нижние углы и вскинув кисти рук, вытряхиваю содержимое на стол.
Оттуда валится хлеб, сало, табак, какие-то тряпки, трубка и … «маленькая».
— Не побрезгуйте, Иван Иванович, — мой жест производит благоприятное впечатление. Улыбается сам, улыбаются помощники. Некоторые привстают, чтобы заглянуть, что на столе.
— Ну, ну, это у нас все есть, — Иван Иванович тыльной стороной руки отодвигает хлеб и сало.
— А это, если не жаль, оставь, — той же рукой прибирает маленькую.
Я молча киваю головой.
 
— Впрочем, за нами не пропадет, — и прибавляет: — Ну, иди. Однако смотри, не задавайся и порядок соблюдай.
А то ведь понимаешь сам, — при этом слегка показывает на своих помощников.
Я сгребаю свое добро со стола в мешок и выхожу за дверь…

На утренней поверке Иван Иванович выкрикивает номера по командам: развозчиков пищи — суповозов, ассенизаторов, дровоколов и всяких других. Иногда производит замены и по своему усмотрению переставляет людей из команды в команду.
 
Вообще судьба каждого здесь зависит только от него. Он может послать на этап в Германию, а может оставить в лагере; может поставить в хорошую команду, а может в плохую.
Правда, этим же ведает и немец, но как-то всегда получается, что последнее слово остается за Иваном Ивановичем.
 
Человек пять прибывших вчера стоят в конце шеренги, Иван Иванович подходит к нам и некоторое время в раздумье нас разглядывает.
Потом, грызя ноготь, кивком головы посылает меня и Ефрема в лучшую команду суповозов, а остальных в команды похуже. Наверное, эти поскупились…
 
Закончив поверку, Иван Иванович подходит к немцу и как-то запросто, даже не вытягиваясь, отдает ему рапорт…
 Окончены утренняя поверка и завтрак.
Стоя, съедена дневная порция хлеба — одна буханка на шестерых и пол-литра морковного, желудевого или мятного чая. И вот, в строю по трое, со своей новой командой иду на работу…»

Вот такое почтительное описание «всемогущества» этого «Ивана Ивановича», променявшего  свою партийную совесть и чекистскую клятву на верное служение своим новым немецким хозяевам!

В завершение разговора о судьбе лагерных полицаев, приведем еще одну цитату из статьи Арона Шнеера:
«И все-таки лагерная полиция просуществует еще почти год. Только в конце 1942-го – начале 1943 года немцы сами ликвидировали этот институт.
Многие из лагерных полицаев продолжили службу в формированиях вермахта и тем самым, вероятно, спасли свою жизнь.
Однако жизнь тех полицаев, кто в 1943 году был переведен немцами в статус обычных пленных и распределен по разным лагерям, как правило, обрывалась довольно быстро.
Бывших полицаев ненавидели.
И при первой возможности с ними расправлялись.
Их же жертвы сводили с ними счеты.
 
Стоило пленным узнать, что рядом с ними бывший полицай, с ним обязательно случалось «несчастье».
Один был забит пленными в бараке, другой – утоплен в уборной, третий – повешен с инсценировкой самоубийства – способов расправ было много.
Ликвидация проходила и организованно, с помощью лагерного подполья.
Так, карточки всех пленных, прибывавших в Бухенвальде, проверялись подпольщиками, работавшими в канцелярии лагеря.
Если в карточке пленного было отмечено, что до Бухенвальда он был полицейским в одном из лагерей, – его судьба была решена.
Полицая направляли в лазарет якобы для обследования и там умерщвляли.

Горе было и тем полицаям, кого пленные опознавали после освобождения из лагерей. Расправлялись с бывшими мучителями и в лагерях для репатриантов.

 Таков был печальный, но закономерный конец этого явления – лагерных полицаев».
(Арон Шнеер  «Феномен лагерной полиции» Независимая газета, 20.02.2015  http://nvo.ng.ru/history/2015-02-20/12_police.html)

В следующей главе поговорим о том как немцы в лагерях для военнопленных разыгрывали «национальную карту».

На фото: допрос захваченного в плен красноармейца, 1941 год. Посмотрите, как гордо держится этот парень перед лицом окруживших его немцев!!!
Явно далеко не все наши военнопленные считали гитлеровцев "панами".
Светлая память ТАКИМ героям!!!

Продолжение:http://proza.ru/2020/10/19/532


Рецензии
Мутный этот Соколов какой-то...
А глава интересная.

Алексей Бойко 3   20.05.2021 18:51     Заявить о нарушении
СОГЛАСЕН с Вашей оценкой Соколова.
С уважением,

Сергей Дроздов   20.05.2021 19:00   Заявить о нарушении
На это произведение написано 13 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.