к маме

***
Самое незабываемое путешествие в моей жизни случилось спонтанно. Оно называлось «поехали к маме». Пригласил меня в поездку дед Яха, наш сосед и известный в деревне шутник.
В тот погожий летний день, когда его гремящая на ходу телега проезжала мимо нашего двора, я сидела и качалась на верхней жердине ограды, созерцая облака и поглядывая во двор, где, среди белых кур на зеленой травке, мирно пасся нежно-бурый Мяадэй, тоже временами пристально смотревший на меня.
 Мяадэй – мой зимний друг и мягкая игрушка, – из прелестного ягненка, так смешно бодавшего ладошку, невесть как превратившийся в таранолобого барана, научившего меня, медитативную слоняку, взлетать – с разбега на забор и, в ожидании бабушки, с тоской взирать оттуда – ввысь.
Ввысь – на веселых ласточек, бесстрашных воробьев и бабочек, или гордого коршуна, а, может, даже орла – летавших, порхавших, паривших в вышине – на свободе, в отличие от меня, пленницы забора, спускаться с которого я ещё не умела и не хотела, пока рядом ошивается бдительный Мяадэй, уважающий только бабушку.
Моя бабушка Тармас целыми днями возилась в летнике – то готовила еду, то мыла посуду или варила арсу - самый вкусный на свете молочный напиток. Хозяйство наше было большим: овцы, коровы, куры, свинки, цыплята, поросята и я. За всеми требовался уход.
 Бабушка всегда носила темный передник поверх домашнего платья и кофты с засученными рукавами, а также цветастый платок с узлом на затылке и на лбу. В кармане передника, кроме коробки спичек и деревянной трубки, у неё всегда находилась игрушка, конфета или носовой платок для меня. 
Она всегда появлялась на мой зов, снимала с устрашающей высоты птичьего полета – курица же птица – и несла на руках мимо бывшего моего  друга, семенившего следом с задорно поднятой головой и пытавшегося боднуть даже бабушку.
Иногда она задерживалась, если была слишком занята, и мне приходилось  громко петь тётину студенческую песню про «зелёо-ноемо-ретайги». Что еще можно делать, одиноко сидя на жердочке под жарким сибирским солнцем.
И вот сижу я и пою, в красивом желтом платье с кармашком на спине и пуговкой у горла, заправленном в синие штанишки со штрипками и заплаткой на попе. На ногах у меня  красные кожаные сандалии, с мучительными для  пальцев застежками, а на голове – розовый бант, торчащий из прорези белой панамки.
Мне три года, и  я вполне сознательный и самостоятельный человек.
Для своих лет я уже научилась многому – одеваясь, сама застегивала все свои пуговицы, заправляла постель, да так ровно, что даже дедушка восторгался мной, умела счищать скорлупу с яйца и умывалась я тоже сама. Даже петь хухалданы или архидашн-дууны я уже умела.
Еще я помогала бабушке по хозяйству: мы вместе крутили ручку механического сепаратора по вечерам, после дойки коров, мешали ашей курунгу в узкой деревянной бочке, вместе искали, куда снеслась самая вредная курица, и прочие мелочи жизни в деревне, например, вдеть нитку в иголку или посмотреть не моросит ли дождик за окном. Да, еще погладить кошку и спящего дедушку, и отгонять котенка от пряжи, когда мы пальцами вытягиваем из овчинной кудели нить для носков и варежек. Также я помогала дедушке развозить почту на санях и собирать на лесных полянах «зэдгэнэ», самую сладкую ягоду на свете.
Таким запомнилось моё беззаботное детство – на зеленом на дворе. И всю последующую жизнь меня тянуло именно в этот райский двор, где, наверное, до сих пор бродит моя тень, или, может, где-то в параллельной вселенной есть уголок, где вечно гуляет созерцатель облаков, орлов и кур, носимый на руках во всех смыслах этого слова.
Никуда и ни к кому я не стремилась из своего рая, но в тот день фраза «поехали к маме» вдруг всколыхнула во мне нечто, рванувшее душу мою в дали дальние.
Извлекая из памяти и проговаривая некоторые забытые слова, мы проживаем то состояние, в котором эти звуки произносились. Слова являются паролем в иной мир, особенно, если слова эти не истёрлись ежедневным прикосновением к ним.
Слово «мама» стало именно таким. Забытым давно и полностью. Я любила мою бабушку всей душой и не променяла бы ни на кого на свете. Но в тот момент, услышав и эхом повторив «к маме», я вдруг ощутила в себе вспышку света, такой яркости, что в животе образовался слиток стремительной силы, упруго ударивший изнутри и мгновенно переполнивший грудь, глаза и ноги. 
Что-то вырвалось из нутра, восстав в полный рост, снесло меня с забора и понесло невесть куда – за эти зеленые, синие и голубые горы. Там, за ними, живет моя мама, и я к ней – еду!
Мы ехали втроем. Меня дед Яха посадил на расстеленную баранью шкуру, рядом со своим внуком, слепым от рождения мальчиком Колей, тоже едущим к своей маме.
Проселочная дорога, с подсохшими после дождей следами от трактора, шла из деревни по огромной долине поющих ветров, расстилавшейся на небольшом плато, по обе стороны которого текли речки, заросшие кустарником по берегам.  Далее она уходила в густой лес, покрывавший гору от самого основания.
Дорога соединяла деревню с миром. И не только с внешним, но и с другим. Именно по ней после заката солнца бродили бохалдэи – духи людей, живших в наших местах, а в самый разгар дня или ранним утром по ней могли проезжать бурханы на своих небесных скакунах.
Встреча с ними на дороге не сулит ничего хорошего. Человек, неудачно перешедший дорогу небесным всадникам, или тот горемыка, сквозь которого прошел бохалдэй, умирал внезапной смертью или тяжело заболевал.
Поэтому даже малышня знала, что по вечерам не надо ходить по самой середине дороги. Только с краю или по обочине.
Бурханы и бохалдэи не видны простому взору. Их могут лицезреть воочию лишь маленькие дети, а из взрослых только Хардак-хунны, то есть Видящие. Их в каждой деревне Прибайкалья знают поименно. Как и Узэлшэнов, – Видящих во времени.
Мы, дети, ехали, не заглядываясь в потусторонние дали и выси, откуда на нас смотрели бурханы и духи долины. Нам было весело и в нашем солнечном мире.
Сидя спиной к Яхе и свесив ноги с телеги, мы пытались петь. Но когда челюсть клацает в унисон тряске, петь или говорить на ходу становится ужасно смешно. «М-м-м-ма-м-м-ма».  Всю дорогу мы пытались произнести это слово слитно, но с губ слетало только ступенчатое «м-м-м-ха-ха-ха!».
А еще лошадь на ходу щедро удобряла дорогу пахучими кучками, к которым сразу же слетались мухи, жужжавшие повсюду. И это тоже казалось нам до того уморительным, что мы валились спиной на шкуру и хохотали как сумасшедшие.
Наше веселье заливало смехом всю долину, перекликаясь с щебетом ласточек, носящихся в вышине  и стрекотом кузнечиков, несметным хором кующих своё счастье в траве. Оно заливало миры светом радостных глаз и все, на что ни падал взгляд – будь то подорожник, одуванчик или львиный зев - все расцветало маленьким солнышком и посылало в мир протуберанцы света, цвета, звука и запаха.
И даже суслики – солнечные суслики! – мелькавшие то там, то сям или стоявшие в своей смешной позе столбиком, с лапками, сложенными на груди, казались счастливыми и улыбающимися.
Проехав на приличное расстояние от деревни, когда уже последние дома скрылись из виду, наша тарантайка спустилась к речке. Дед Яха распряг свою гнедую и отпустил погулять. Стреножить её он не стал, это была смирная кобыла с добрыми глазами и черной гривой, куда мне хотелось вплести бантики.
Я только училась этому мудрёному занятию на своей кукле и потому, глядя на любые гривы и хвосты, тут же мысленно повязывала на них все свои ленты. А всякая попавшая в руки верёвка, шнурок или даже бахрома прилежно завязывались мной в различные многоэтажные узлы, распутываемые только дедушкой.
Хвост у лошади свисал длинным черным пучком и тоже просился мне в руки. Но сзади к лошади подходить нельзя - это знает каждый бурятский ребенок. Она может лягнуть насмерть.
А если подойти к ней сбоку, то на неё можно запрыгнуть, как мой дядя Саха - прямо с земли, даже не вдевая ногу в стремя, а потом подхватить меня с дедушкиных рук и покатать по полю. Но дядя Саха ушел в армию, а дедушка катал меня только в санях, которые до снега стояли во дворе со связанными оглоблями.
Лошадь побрела к воде, а мы встали у телеги перекусить. Дед Яха достал из сумки темно-зеленую бутылку, доверху наполненную арсой, пару кусков хлеба с маслом и маленькую шоколадку. Вытащив из горлышка пробку из скрученного куска газеты, он налил из неё арсу в белую кружку с щербинкой на дне.
Затем, сняв кепку и засунув её под мышку, он капнул на землю несколько капель, произнеся шепотом «урэн-харан, хойном-баран» («мгла позади, свет впереди»). Пригубив арсу, он протянул кружку мне. Я тоже сделала глоток и передала кружку Коле. От хлеба я отказалась, меня больше прельстил шоколад, первый кусочек которого тоже полетел в воздух, а остальное было поровну выдано нам.
Перекусив, дед Яха пошел с Колей к купам деревьев, под которыми буйно разрослись кусты красной смородины. Я побрела в другую сторону – взгляд мой приковали огромные заросли чертополоха на склоне холма, цветы которого во всей красе я видела впервые.
Самый большой и красивый цветок рос на самой длинной ветке посреди куста. Он смотрел на меня и притягивал взор своим волшебным цветом. Чем дольше мы вглядывались друг в друга, тем больше мне хотелось подержать его на ладони и прижать к лицу. Как сомнамбула я пошла к цветку, уже не видя ничего другого.
Куст оказался выше меня, и злее, чем крапива. Внутри него, в колючих его дебрях, виднелись какие-то ржавые железяки. Встав на цыпочки, я попыталась протянуть руку к моему цветку, но тот был недосягаем. Зайдя с другого бока, я повторила попытку. Я тянулась и так и сяк, но суровые колючки останавливали мою беззащитную руку.
Обжигаясь крапивой и почёсывая голые щиколотки, то приседая в поисках секретного лаза к заветной ветке, то привставая на цыпочки, я кружила вокруг чертополоха, ставшего для меня уже почти родным и обжитым.
В очередной раз обойдя куст со стороны холма, я углядела в гуще зарослей, ближе к краю, белый вытянутый череп то ли коня, то ли кого-то ещё. Уракша!
Я осторожно ногой нащупала его самое высокое место и потихоньку стала раздвигать колючие поросли. И не так больно, если аккуратно, крапива жалит хуже.
Еще немного, ещё чуть-чуть. Я уже как натянутая струна, уже пальцами коснулась заветной цели и начала тянуть на себя.
Тут мне на запястье села пчела, и мы с ней – полетели!
Пчела по делам, а я, возможно, поделом. Но тоже полетела. И, что самое удивительное, не вниз, а вверх. Будто чьи-то сильные руки подхватили меня и, перенеся через колючий куст, поставили на землю. Всё случилось так быстро, что я не успела даже испугаться или уколоться.
 Поправив спавшую на глаза панамку и подхватив сползший на плечо бантик, я подняла голову, и оказалось, что стою с другой стороны куста, а на меня сверху смотрит всадник на вороном коне.
Такого красивого и большого, – в полнеба, – коня я больше никогда в жизни не видела.
Конь был очень красивый. Он казался только что умытым и причесанным, не успевшим даже обсохнуть – так блестели на солнце его грива и хвост, ставшие мгновенной мечтой моего бантика, зажатого в кулаке после нашего с ним полета через колючки.
Хоть наша деревня и называется Харазаргай, что означает «черный жеребец», но все лошади, виденные мною ранее, были в основном гнедыми. От темно-коричневых, как расплавленный шоколад, до рыжих, как половая краска, даже белая встречалась, но такого сияющего чернотой красавца я видела впервые.
«Ты чья?» - спросил меня всадник, улыбаясь.
Я подняла голову и всмотрелась в его лицо, показавшееся мне знакомым. И очень красивым, похожим на дядю Саху, и на бабушку, и даже на дедушку, но я не помнила кто это.
 Голос тоже прозвучал знакомо, мне показалось, что где-то я уже его слышала. Небольшие черные его усы над белозубой улыбкой мне понравились, хотя у друзей дяди Сахи я никогда не видела ни усов, ни длинных волос.
«Бабушки Тармас» - ответила я, продолжая разглядывать всадника.
Он казался молодым, как друзья дяди Сахи. В темной, почти черной, одежде с длинными рукавами, даже не засученными, как у деда Яхи, в такую жару. Что вызывало восхищение моего трёхлетнего взора – красивый пояс, широкий и отделанный белым металлом и плётка, засунутая за этот ремень. Рукоятка этой плетки напоминала дедушкин нож, с обоих концов облаченная в белый металл, с волнистым узором. 
 На его загорелом лице очень ярко выделялись глаза – они сияли так, словно он удивился и обрадовался мне. Я заулыбалась ему в ответ и протянула руки вверх, как обычно просилась на коня к дяде Сахе.
- Это мне? - Он посмотрел на розовый бант в моей руке и рассмеялся. Я знала, что мальчики не носят бантики и мне стало так смешно, что я тоже начала громко смеяться.
   Мы смотрели друг на друга и весело смеялись, то умолкая, то снова взрываясь хохотом. Я, как взгляну на свой бант и его волосы, так новый взрыв смеха овладевает мной. А он, глядя на меня, хохочущую, тоже не мог удержаться, и мы продолжали заливаться уже совсем без причины.
Потом он спрыгнул на землю, подхватил меня под мышки и поднял высоко над собой, как делал мой отец, вдруг вспомнилось мне.
   Опуская на землю, он понюхал мою макушку, «как папа» -- опять мелькнуло в голове, и сказал "хорошая девочка". Затем он сорвал тот самый цветок, ставший причиной моего полёта сквозь тернии, и протянул мне со словами: "Просто так цветок никогда не срывай, это может тебя погубить. Лучше вырастай такой же красивой, как он. И смейся чаще."
  Я же подарила ему бант со словами - "можно я завяжу его коню". Он поднял меня на руки и держал, пока я украшала его скакуна розовой бабочкой. Получилось отлично – узел не завязался вторым бескрылым слоем, как часто у меня случалось, и красиво смотрелся на черной гриве.
Когда я торжествующе посмотрела на моего нового друга, он уже не смеялся, а просто смотрел с улыбкой. Опустив меня на землю, он ещё раз наклонился к моей макушке, глубоко вдохнул, распрямился и улыбнулся мне, после чего вскочил в седло.
Исчез он так быстро, что я не успела заметить как, и даже топота копыт не услышала, потому что меня в этот момент окликнул дед Яха.
Он бежал ко мне с такой поспешностью, словно боялся, что я убегу от него, и кричал на ходу. Я пошла навстречу ему с цветком.
"Где ты шлялась столько времени? Я уже обыскался тебя! Едем!"
 ***
Когда мы поехали дальше, я всю дорогу бережно держала в руке мой цветок, то прижимая к щеке мягким венчиком, то поглаживая, словно неведомую зверушку цвета радости, свернувшуюся клубочком на моей ладони.
Уже приближалась гора, приближался долгожданный миг. Меня переполняло предвкушение чего-то невообразимо прекрасного, ожидавшего меня за её зеленой громадой. Это чувство  распирало мою грудь так, что перехватывало дыхание, оно росло в ожидании того момента, когда можно будет отпустить его в полет.
Мы уже почти въехали в лес, уже слышна была кукушка. Но тут лошадь повернула вправо и потрусила вдаль, как ни в чем не бывало.
Я не поняла, в какой момент мы развернулись полностью – сначала мы поехали вдоль леса, потом вдоль другой речки.
Но когда показались знакомые дома, у меня что-то внутри замерло, и я лишилась слов. Друг мой не видел ничего, но почувствовав неладное, спросил у деда, когда же мы приедем к маме. В ответ прозвучало «завтра»…
Небо не рухнуло мне на макушку. Оно мягко опустилось на плечи и придавило своими облаками моё пересохшее горло.
Домой мы вернулись молча. Бабушка пыталась меня накормить, но к еде я не притронулась. Весь вечер я тихо сидела в углу спальни, за кроватью, уставившись в одну точку, на свой ещё не поникший цветок, и ждала обещанного завтра.
***
Когда пристально вглядываешься в какой-то объект, мир отступает, нет больше никого и ничего рядом. Ты и объект становитесь одним целым.
 Проникая взглядом в яркую плоть цветка, я видела себя в его сказочном мире.
Вот я пробираюсь сквозь дивные заросли цвета фуксии и они мягко пружинят своими прохладными стволами мою руку. Иные стволы высокие – это деревья, а иные мне по пояс, и на них можно валяться и кататься кувырком.
 Вот я выхожу на поляну из розовых трав. Бежать по ним босиком одно удовольствие. Я подпрыгиваю и зависаю в воздухе, и медленно кружусь, раскинув руки. А потом перепрыгиваю с травинки на травинку и качаюсь, качаюсь на каждом тонком стебельке.
А вот прискакал мой черный всадник. Он опять остановился надо мной и посмотрел мне в глаза. Я с венчика цветка протянула ему руки, и вот он подхватил меня, маленькую и посадил к себе на ладонь. Я тут же вырастаю до звёзд, и его ладонь вырастает вместе со мной. И конь его становится небом. И я скачу с ним вдоль звездных дорожек в ночи, и небо уже не давит мне на горло, оно нежно обдувает его встречным ветром.…
***
… Открыв утром глаза, первое, что я увидела – мой цветок, лежавший прямо перед глазами на свернутом зеленом одеяле, которым бабушка обычно затыкала узкий зазор между кроватью и стеной. Он смотрел на меня, ничуть не поникнув, и даже, казалось, улыбался.
Наверное, это бабушка, думала я много позже, приносила мне ранним утром мою неопалимую купину и клала её передо мной. Бабушки они такие – волшебницы.
Вволю наглядевшись на источавший радость цвет, я стала одеваться. И впервые надела платье не пуговкой вперед, а карманом, куда я аккуратно положила своё бесценное сокровище, чтобы поминутно доставать и любоваться его ликующей красотой, затмившей все мысли о вчерашнем.
Но вчерашнее нашло меня в сегодня, и всё повторилось заново  –  и распирающая радость, и падение неба.
И так каждый день я уезжала по этой зовущей дороге, с ожившей надеждой в сердце, и возвращалась с осколками неба на плечах. – Каждый вечер я улетала с черным всадником – восстанавливать небосвод – и к утру возвращалась на свою подушку, держа в руках цветок чертополоха, – невянущий, в отличие от меня.
Я стала сильно заикаться, потом заболела. Бабушка поругалась с дедом Яхой, и вызвала врача из райцентра. Доктор, приехавший к нам из Усть-Орды, посоветовал добавлять мне топленое масло в чай и вообще, кормить худышку чаще и смешить больше.
План по маслу был перевыполнен – я до самых 90-х смотреть на него не могла. Смешили меня исправно, как истинные эхирит-булагаты, и любили так, как умеют любить только бабушки и дедушки.
***
Мой отец в это время лежал в онкологии. Все знали, что он обречен. И в один из дней бабушка нарядила меня и повезла в город – навестить отца. Возможно, в последний раз.
Там, в Иркутске, у входа в больницу, нас уже ждали мама и мой брат Владик. Я сразу же вспомнила его, услышав от него слова -- на языке, который знали только мы.
Увидев друг друга после долгой разлуки, мы не кинулись обниматься, мы встали лицом к лицу, приложили ладонь к ладони  и стали по очереди произносить наши слова, словно проверяя друг друга. 
Он сказал мне «трум-бу-бус» – это надо говорить, маршируя с надутыми щеками и подушкой на голове. Я ответила ему «си-лю-ля», – правильно, конечно же, «силюль», но полгода разлуки не прошли бесследно и выдали буйное «ля» в конце, вместо таинственного «ль», что не осталось незамеченным, судя по дрогнувшим пальцам брата. Силюль – это секретное место под кроватью, где, лёжа за чемоданами, так сладко грызть на пару пачку киселя и спихивать крошки в самую широкую щель, откуда так приятно поддувает в кончик носа и, если верить всезнающему брату, там живут крохотные человечки и им нравится наш кисель. 
С каждым словом память ярко озарялась сценками нашей прежней жизни, и пальцы все крепче сжимались в замок, а мы смеялись и смеялись, узнавая друг друга.
Маму я узнала не сразу, потому что когда мы подошли, она говорила что-то незнакомой женщине на непонятном языке. Мама обняла меня, взяла за руку, и мы все пошли  по огромным пустым коридорам. К папе.
Он лежал в комнате один, вторая кровать была пуста и на ней стояла ровная стопка свежего белья. Нас подвели к самому изголовью. Папа лежал на животе, сложив руки у ключиц, и лицо его казалось очень темным.
Мы сказали нестройным хором: «Здравствуй, папа!» Он по очереди погладил нас по голове и понюхал нам макушки. Потом он долго смотрел на нас без слов, а мы стояли и молчали. Было немного жутковато. Он не был похож на моего папу, которого я помнила – того, кто катал меня на шее и смеялся, но нутро мое, внемля зову «шуhан тата», узнавало и вспоминало.
«Погладь папу», -- услышала я. Рука моя прикоснулась к его щеке и тут я оцепенела, опять ощутив то самое, от чего нам было жутко. Нечто обитало в комнате. Нечто страшное.
Я осязала его кожей спины, по которой пошли мурашки. Оно витало в воздухе, оно черным облаком клубилось над моим отцом и прямо на моих глазах расширялось и ужималось, словно дышало. Я отчетливо увидела его сердцевину, – вязкая масса черноты и копошащиеся вокруг рваные темно- серые сгустки. Все это висело над папиной головой и эти серые сгустки прямо через ноздри втягивались в него.
 В момент, когда очередной темный клок,  подрагивая, приближался к папиной щеке, его лицо искажалось гримасой боли и застывало с размытыми чертами и бесцветными глазами.
Потом взгляд его оживал, наполнялся огоньками, и он опять смотрел и смотрел на нас.
Владик достал из кармана бумажный кораблик со звездочками, которые он нарисовал сам.
- Это тебе,- сказал он, поставив кораблик у самой подушки.
А я достала свой цветок и погладила им папу по щеке еще раз. И тут – о чудо! - серые клочья отпрянули от моей руки, и вся облачная масса взлетела к потолку и распласталась на нем. А папино лицо просветлело, и он, наконец, улыбнулся.
- Это т-т-те-бе-бе, - произнесла я, положив цветок у его плеча.
- Почему ты заикаешься? – спросил  папа.
Я замолчала. И больше не сказала ни слова.
«Пора» - раздалось за спиной. Бабушка взяла нас за руки и вывела, а мама осталась с ним еще на несколько минут.
Домой мы уехали все вместе. И с тех пор мама с Владиком жили с нами.
Потом вернулся папа, и мы еще некоторое время прожили в Харазаргае. Папа  всегда вспоминал, что, глядя на нас в тот день, он понял, что выживет. И мой цветок стал его талисманом. Он говорил мне: «Если бы не твой чертополох, меня бы уже не было на свете».
***
Черного всадника я видела часто. Да, издали все всадники кажутся черными. Но тот мой смеющийся всадник --- ... --- об этом как-нибудь в другой раз. Если будет настрой и его согласие.
to be or not to be continued...


Рецензии