Марочка

"От бед и от несчастий тебя укрою я..."
Генрик Ибсен (песня Сольвейг из драмы Эдварда Грига "Пер Гюнт")

Дорога уходила далеко, туда, где заканчивалось поле и начиналось огромное нависающее небо. Несмотря на яркое солнце, небо было каким-то странным – низким, как будто собирающимся приникнуть к земле, замершим в ожидании чего-то важного. Стоячий, без единого движения воздух придавал окружающей картине особую торжественность, наполняя ее своим молчанием, каким-то внутренним, потаенным смыслом. Вся природа замерла в предвкушении долгожданного дождя.

Мара стояла у калитки и смотрела вдаль, думала о том, как хорошо бы было посмотреть, что там, за тем далеким горизонтом. Дорога, которая лежала у самых ее ног, была без единой морщины, как будто кто-то прошелся по ней чем-то тяжелым и гладким, оставив за собой идеально ровную поверхность. И она, в новом чудесном розовом платье, похожем на чистое воздушное облако, осторожно ступила на дорогу и с удивлением ощутила ее удивительную мягкость. Нечто тонкое, почти прозрачное, неощутимое своим прикосновением, поглотило ее ногу, которая, сначала по щиколотку, а потом и глубже утонула в волшебном теле дороги.

Восторг был так велик, что Мара, в упоении наблюдая, как пыль смиренно следует за всеми ее движениями, обволакивая каждую частичку ее ног, почувствовала головокружение и, не удержавшись, села прямо на дорогу, мгновенно накрывшись волшебной белой пеленой и исчезнув из поля зрения окружающего ее мира.

Бричка была готова, Мару позвали, но, не получив ответа, вышли искать и обнаружили ее, мечтательно сидящую на дороге. Ее лицо, волосы, руки, платье – все было в пыли. Но счастье, написанное на ее лице, было таким искренним, таким безотчетным, что никто не решился разрушить его своим сетованием. Ее увели в дом, переодели, и вскоре она уже спала на руках у деда, улыбаясь во сне под тряску катящейся по дороге коляски. А сны ее были тоже чудесными – снились, конечно же, мама и папа. Все было, словно наяву – веселые, смешливые, как тогда, когда папа, будучи увлеченным преподавателем химии, демонстрировал им какой-то свой особенный, химический фокус и всем им троими тогда слегка обожгло брови и ресницы. Это вовсе не было больно, мама с Марой смеялись, никак не могли остановиться, а папа был искренне огорчен, но вскоре не удержался и присоединился к их заразительному дружному хохоту...

Марочкина мама Тоня всегда была строгой, спокойной, мудрой – как и полагается старшей в семье, где есть еще семеро младших сестер и братьев. Тоню любили все, как безусловно и навсегда полюбили и первую внучку-племянницу – Марианну, Марину, или, как ее вскоре с легкой бабушкиной руки, начали называть – Мару, Марочку. Она была всего на пять лет моложе Вовы – последнего, младшего сына у марочкиных бабушки Кати и дедушки Вани, и стала просто младшим ребенком в их большой дружной семье.

Родителей Мары уже нет – сначала умерла мама, за ней очень скоро ушел отец. В своей геологической экспедиции мама сильно простыла и, вернувшись домой, слегла. Тогда же Марочка подхватила скарлатину, она вся горела, а мама Тоня, невзирая на сильную головную боль, никак не хотела уйти от ее постели. К утру жар у Марочки спал, она уже прыгала по кровати, требуя разрешения идти гулять, а мама уже не могла вставать – бредила, никого не узнавала, только в горячечном стоне все звала и звала Мару... Марочкин папа, Алексей Николаевич, прожил всего год – говорят, ушел от тоски, не смог жить без своей Тони. Марочка обожала маму, но была "папиной дочкой". Связь с папой была у нее какой-то особенной. Они без слов понимали друг друга, часто часами просиживали на веранде, в обнимку, молча, как одно единое целое, не нуждающееся в словах и жестах. После смерти Тони Алексей каждый день ходил к ней на могилу, в нем как будто что-то сломалось. Как и прежде, он подолгу просиживал с Марой на веранде, но его молчание было совсем не таким теплым и уютным, как раньше, а щемящим, печальным, и Марочка, еще не знающая о том, что мамы с ними уже никогда не будет, никак не могла понять, что это с ним происходит. Папа умер ночью, у него не выдержало сердце. Мара об этом не знала, но проснулась в слезах, после чего долго не могла заснуть.

В свои пять лет Мара, "младшенькая" в семье своей бабушки Екатерины Иосифовны, как будто заменила ушедшую старшую, Тоню. Моложе всех, а как-то совсем не по-детски мудра, для всех и всегда открыта, тепла, готова вместе и порадоваться, и погоревать. Воевала с одним – с младшим Вовкой. Да и тот позже стал ее лучшим другом. Разбойник и непоседа, все ему было интересно, во все совал нос, все раскручивал, развинчивал, разбирался – что там внутри. Как будто знал, что жизнь его, совсем не всегда радужная, будет счастливой именно в этой его неуемной страсти к поделкам и механизмам: через много лет, на большом подмосковном заводе прозвали его "золотые руки", ни одно серьезное дело и начинание не обходилось без его участия. А пока что – поддразнивал Мару, прятал ее игрушки, придумывал разные страшилки-пугалки. Гонял кошек, никак не принимал их непонятной ему скрытной и непредсказуемой кошачьей сути. Дразнил, соревнуясь, двух собак-овчарок, которые стерегли дом.

Собаки жили во дворе, у каждой – своя крепкая, ладно сбитая конура. Мало кого к себе подпускали, стерегли старательно, строго. Приучены были лишнего шума не разводить, знакомых как бы не замечали, чужих – провожали внимательным цепким взглядом, готовые в любую минуту предупреждающе зарычать и даже подать свой негромкий, но угрожающий голос. А ее, Марочку, собаки знали с пеленок – когда родители на целый день выставляли ее в корзине в сад, под сень деревьев – на воздух, чтоб крепкой росла, набиралась сил. Стерегли, гнали громко щебечущих птиц, не подпускали котов, так и норовящих понюхать непонятное маленькое безмятежно спящее существо. Да, с самого первого дня собаки приняли Марочку беспрекословно, как родную. Прощали ей все – как своего собственного пока еще неразумного щенка. Самое любимое Марочкино занятие – подергать собак за хвост – такой он теплый, мягкий, пушистый! так приятно ложится в ладонь! так здорово тянется, противясь руке, тащит за собой, мотает из стороны в сторону! щекочет ласково по лицу... Когда подросла – катали на спине, позволяли впрягать себя в ее санки.

И в тот, такой памятный для Марочки день, когда, искупавшись в пыли на дороге у дома, она – переодетая и умиротворенная – мгновенно заснула на руках у деда, собаки дружно провожали ее у ворот, забегали вперед, пытались поймать взгляд деда, однако не лаяли, как будто понимали – Марочке непременно надо отдохнуть, ее ждут чудесные, важные события, ей надо набраться сил.
Дорога была недолгой. Лошади шли резво, умело уводя коляску от поднимавшегося вслед облака пыли. Ехали в гости, на именины – много гостей, много разной вкуснятины, новые лица и впечатленья.

Именины удались на славу. Детям разрешили побегать во дворе и они, уже перезнакомившись за своим, детским столом, стали играть в прятки. И именно в этот момент Мара услышала звуки, доносившиеся из дома усадьбы – что-то прекрасное, наполняющее тебя восторгом и одновременно умиротворяющее. Оставив игру, Мара подошла к открытой веранде, туда, поближе – откуда доносилась музыка, и замерла, присев на ступени, стараясь не пропустить ни единого волшебного звука. Музыка стихла и Мара, отодвинув оконную занавеску, заглянула в комнату – спиной к ней, у окна, за роялем сидела женщина. Средних лет, с вьющимися связанными в пучок волосами, с накинутой на плечи ажурной шалью. Женщина застенчиво рассмеялась в ответ на чьи-то о чем-то слова – это ведь Григ, песня Сольвейг. Замолчала и, опустив руки, вновь заиграла. Маре казалось, что звуки – словно ступени, и она плывет по ним, поднимаясь вверх, к самому небу. Закрыв в упоении глаза, Мара боялась пошевелиться, чтоб не спугнуть волшебное звучание, чтобы только оно не прекратилось...

...Когда-то, давно, когда дети марочкиной бабушки Кати и деда Ивана еще ходили в школу, их учили музыке, однако все они рано оставили эту учебу и с тех пор красивое немецкое пианино открывали лишь по приходе гостей – пели и танцевали под простые выученные когда-то аккорды.  В остальное же время о нем забывали, лишь кошка любила пройтись по крышке, полюбовавшись своим отраженьем в гладком зеркале его поверхности. А Марочка уж и не помнила, чтобы кто-то садился играть – после смерти ее родителей, когда она переехала жить к бабушке-дедушке, все как-то ушли в свои домашние и внешние дела, как будто исключив музыку из жизни их всегда столь живого, полного радости и людей дома...

А музыка в комнате не умолкала. Она завораживала, обволакивала, приподнимала над землей. Объятая звуками, Мара не замечала ни ветра, ни начавшегося внезапно дождя. Стояла, прильнув всем телом к окну, угадывая сквозь занавеску движения рук, зачарованная звуками, боясь нарушить торжественное великолепие только что открывшегося ей мира. Все мысли, все чувства в тот миг – все в ней растворилось в чудесном звучании фортепиано.

Она даже не почувствовала, как кто-то из детей схватил ее за руку, потянул в дом. Сбросила мокрые от дождя туфли, влетела в комнату и, застеснявшись, застыла, не зная, как подойти поближе к роялю, к музыке. Поднявшийся сильный ветер захлопал ставнями, все засуетились, начали закрывать окна, музыка прервалась. Заговорили, засуетились, понесли чай, на столе появились пироги, все вернулось к обычным деньрожденным делам. Но Мара уже не хотела терять только что приобретенное ею чудо. Она подошла к роялю, дотронулась до клавиш, почувствовала накопленную ими теплоту, но побоялась нажать, испытывая одновременно и страх, и благоговение – перед открывшейся ей тайной.

Так началась ее новая жизнь – наполненная новой радостью – радостью музыкальных звуков. Игра давалась ей легко, непринужденно. С нетерпением ждала она прихода Ребекки Самойловны (так звали пианистку – она преподавала музыку в местной гимназии). Жалела, когда урок подходил к концу. Радовалась, когда урок затягивался. Затихала, когда учительница садилась поиграть по просьбе бабушки Кати. А было ведь это для нее, для Марочки – в удовольствие.

В дом часто заходили соседи – бабушка Катя была добра, всех привечала. Не оставляла в беде, всегда помогала. Немолодая уже соседская Анфиса (после каких-то несчастий в своей девической судьбе стала странной, со временем вовсе уж не в своем уме) с утра до позднего вечера бродила в округе. Никого не трогала, безобидна, удивительно хороша. Одной на дороге совсем ей нельзя. Неподалеку – мастерские, а дальше – завод. Люди бывали разные, много приезжих, издалека. Временами никак не удавалось домой заманить Анфису. Тогда звали бабу Катю. И Анфиса шла за ней. Тогда Марочка садилась за пианино. Как в старой немецкой сказке, тянулась Софья на звуки музыки, садилась у нашего дома на крылечке и оттуда уже ее позже к вечеру забирали домой родственники.

Да, из-за Марочки музыка вновь зазвучала в доме. Дочери были на выданье, да и сыновья им были под стать – все стройные, с гордой бабушкиной осанкой. Приезжали друзья из Москвы, засиживались запоздно, до самой последней на Москву электрички. Марочка начинала играть, остальные подсаживались, вспоминали свою музыкальную школу, пели романсы – оттуда запомнила Марочка большое их множество, знала на память слова, уверенно подбирала и музыку.

А потом началась война. В войну пианино не продали – из Подмосковья в ту пору уехали многие, да и, наверное, в то время оно никому не было нужно. Свои все разъехались, домой возвращались редко. Кто-то ушел на войну, кто-то – в Москву работать, кто-то и вовсе далеко. Остались они втроем – бабушка Катя, Мара и пианино. Учеба в первом медицинском (а начинала свою врачебную судьбу Мара именно в нем, который когда-то был факультетом Московского университета и в 1930-м году уже стал отдельным институтом), новые знакомые и друзья. Любили театр, особенно оперу. Один из марочкиных друзей водил ее часто туда – отец его музыкант, играл в оперном оркестре. Оттуда – все Марино знание опер на память...

К концу войны, когда совсем было голодно, собрала бабушка оставшиеся вещи и отправила Марочку с соседкой-подругой к знакомым в село – вещи на продукты менять. От полустанка до села было всего версты три, решили утра не дожидаться, думали, быстро дойдут. На полпути же стало ясно – до темноты не успеют. Шли лесом. Стемнело. Дорога почти пропала. И тут вдалеке – поле. А там, за полем как будто есть хутор. Туда, побыстрее!  Поднялся ветер, вьюга. Снег – прямо в лицо. И вдруг – огоньки, множество маленьких ярких, в ночи. И только когда прислушались, поняли – волки.

Страшно... Страх пронизал насквозь, сковал все движенья. Усилие – шаг вперед. Свежий, недавно выпавший снег. И вдруг нога утонула – все вспомнилось, как наяву, тогда, в детстве – сначала по щиколотку, а потом и глубже, в волшебном теле на сей раз заснеженного покрова дороги. И вновь, как тогда, она с удивлением ощутила удивительную мягкость, спокойствие и теплоту этой самой, людской дороги. Как тогда – тонкую, почти прозрачную, неощутимую своим прикосновением нежность, поддержку, уверенность, силу.

Откуда же силы-то взялись? Быстрее – на дерево! Забрались, выше, как можно выше. Так ночь просидеть? Выдержим ли? Только бы не заснуть. И чтоб не заснуть, Мара запела. Свои любимые романсы, свои любимые арии. Громче и громче. Сквозь волчий вой, обняв ствол, прижавшись к нему всем телом.

И вой прекратился. Метель стихала, выглянул месяц, осветив своим бледным ликом поляну... И Мара увидела – это не волки! Глаза, устремленные на нее, были не волчьи. Худые и изможденные, разной породы – вокруг на поляне сидели собаки. Военной поры собаки. Помнившие о людях, об их добре и ласке. Печальные, голодные, на грани гибели. Брошенные или забытые в тяжелых тяготах военного времени. Мара пела. Прижалась лицом к стволу, чтобы не видеть того, почти человеческого, людского горя, глядевшего на нее оттуда, снизу...

И вдруг все исчезло. Поляна была пуста. Жесткий шуршащий звук, глухой топот – кони! Телега! Люди – со станции, ехали мимо, услышали – сверху доносится песня, да не простая, как будто по радио –  свернули в лес... Как во сне, Мара спустилась вниз, в подушки из сена, забылась. И снилось – все, как всегда – о прошлом. И музыка – песня Сольвейг, из Грига, та самая, из горького и сладкого ее детства...


Моей маме. Ко дню ее рождения, 19 февраля 2015 года.


Рецензии