Надежда

       Уже очень давно меня мучает желание написать о людях шестидесятых. О шестидесятниках. Нет, не о диссидентах, не о поэтах и не о фантазерах. Они всегда были, есть и будут. А о самых обыкновенных людях, что не едали деликатесов, не спали на двухметровых кроватях и ничего не видели за железным занавесом. Да что там занавес! Они и без занавеса ничего не видели.Даже в собственной стране. Им, побитым войной, но выжившим, была в радость сама жизнь, даже с той нищетой, что просачивалась сквозь убогую одежду и бедные, в богатой Петербургской архитектуре, жилища. Им вообще было не до критики. Работа, работа, работа... В Ленинграде, городе-герое, в обшарпанных коммуналках с окнами во дворы-колодцы в аромате сырых дров, не было ворчливых, не было бедных, не было богатых. Ну разве что у кого-то на праздник колбаса, а у кого-то картошка с маслом. Какая разница? Ни у тех, ни у других не было ничего. То есть вообще ничего в современном понимании собственности. Ни нарядов, ни золота, ни шуб. (Шуб! На новые ботиночки копили год). Ни квартир, ни машин, ни счетов на Кипре. Я не говорю о тонкой прослойке высшего общества или о работягах с золотого прииска. Они мне незнакомы. Я про бесформенное море простых полуграмотных людей. Три класса церковно-приходской школы или рабфак для городских.
Вот так я и считала, что жили мы бедно, но счастливо. Нет, не так. Счастливо, но бедно. Счастливо от самой жизни. И хотела об этом рассказать. Пока… пока абсолютно случайно не встретилась с ней.

Мы гуляли на детской площадке со своими замечательными девочками.
– Тяв-тяв, я щенок, - заявила моя, раскачиваясь на качелях.
Девочка, качаясь параллельно в такт моей, молчала. Думала. Потом посмотрела на кота, млеющего от солнце,и заявила:
– А я – котик. Мяу!
– Бежим, а то опоздаем! Тяф!
– Бежим!
Нам никогда не догадаться, куда и зачем. А они уже умчались в свою выдуманную игру в веревочном городке. 
С этой минуты наши трехлетки стали не разлей вода. По какому-то невидимому компасу девочки сблизились прямо на экваторе дружбы с точностью до миллиметра.
  – Вот и хорошо, –  выдохнула бабушка «котенка», легко переваливая грузное тело с ноги на ногу. – Погода-то какая. И не осень вовсе.
 Стоял прекрасный сентябрьский день. Первые опавшие листья. Еще теплое солнце. И несмотря на веселый гомон в воздухе – едва слышимый перезвон предстоящей тишины осени.
Два дня я не знала ее имени. Ну, бабушка и бабушка. Но, что-то в ее лице неотступно, назойливо говорило мне, что она своя. То я видела в ней черты старшего брата, то искрой пробегал взгляд племянницы. Временами казалось, что у нее такой же, как у меня тяжелый породистый овал лица и мужские черты. И именно моего папы. Манера говорить. Легко двигаться. Улыбаться. И мыслить. И еще очень живые глаза.
– А я уже не работаю, – выдохнула совсем не печально. – Как-то проезжала мимо проходной, накануне праздника. Женщины с цветами. Взгрустнулось. А так… Некогда. Вот, – кивнула на кудрявую принцессу, – помогать же надо.
– Конечно, надо, – поддакнула я.
  – Просто одну работу сменила на другую. В вечернюю смену, после садика, - смеется. И, несмотря на объемность своей шестидесятилетней фигуры, которая могла бы затмить собой любое создание, энергично и легко подставила внучке для опоры свое колено.
За эти два дня я узнала только, что бабушка нашей подружки живет одна.
– Мужа я похоронила. Не так давно. Пил. Соседи на лавочке пристрастили. А Господь его точно берег! Легкую смерть дал. В лодке, на рыбалке. Один. Нашли спустя какое-то время. И так повезло! Мне, самой-то повезло. – Она искренне улыбается. – Я ведь накануне хотела махнуть в деревню, к сестре. Да она позвонила, что сама уедет на два дня, и чтоб я попозже.  Видно, кто-то там и меня оберегает. – Она посмотрела на небо. –  Тут и сообщили, что его нашли. Хлопоты, опознание...  Ну все устроили, как надо. Родни-то много. А сосед как узнал, что одна я теперь, так свататься ко мне стал. Проходу не давал – выходи да выходи за меня. Я ему и выдала, как есть: «Вот ты умный человек. Так скажи, я-то тебе нужна, а зачем ты мне нужен?» –  Она тряхнула короткой стрижкой. –  Отстал.
Так мы и гуляли с нашими маленькими красавицами, разговорчивые, но безымянные.
И только на третий день…
– Очень приятно. А меня Надежда. – Какое богатое многообещающее имя. Но и оно ничего мне не говорило.
Я узнала к тому времени, что она приехала в Ленинград из какой-то деревни Несчастливка в брянской области, получила здесь рабочую специальность и всю жизнь от звонка до звонка проработала в цехах одного огромного Ленинградского завода. Мир тесен. Того же самого, где и мой муж. От рабочей до старшего мастера.
– Да я и не хотела уходить. Там сокращение шло. Все забеспокоились, занервничали. Ко мне начальник цеха наш, я ж его и вырастила, как специалиста, подошел. «Надежда Ивановна, вы не переживайте, не вас, не вас сокращать буду».  А у меня одно, другое, подумала я хорошенько и прихожу к нему через пару дней: «Вовчик, а сократи-ка ты меня». Он: «Нет. Никогда!» Я ему: «Сделай одолжение, сократи. Пора мне. Так хоть пособие будет». Провожали… Вовка со слезами на глазах. 
 И даже рассказывая, Надежда сохраняла на губах улыбку, а в глазах грусть.
– В общем, на заслуженный отдых. Остались там, на заводе, сиротинушки мои, брошенные.
Отдых! Ага. Наши бабушки, по крайней мере из нашего рода, к которому она уже была причислена мной, отдыхать не умеют. Внуки, дети, родня и – покой нам только снится. Наверное, это и есть счастье.       
     И вот, в один из наших прекрасных дней, как-то к слову, совсем легко, за пару часов рассказала Надежда про себя. Без тени жалобы. Даже с детским восторгом и благодарностью, про те самые шестидесятые. Про свои, брянские. И я замерла. Будто смотрела кино. Про себя и не про себя. Время одно, а жизнь разная!!!  Под детский игривый смех, под шорох взлетающих голубей и под тявканье прогуливаемых невдалеке собачонок, я слушала, раскрыв рот, стараясь запомнить, как можно больше. И тут-то я и поняла. 
Поняла, что… я… должна… писать.

– Нас у мамы было семеро, – она улыбается бойкими глазами. Конечно, рядовой факт! Семеро детей после войны.
Их было семеро. Да и есть и теперь! Семеро детей у мамы, вышедшей замуж за человека, вернувшегося с фронта; с руками, с ногами и целыми всеми остальными частями тела. Маме крупно повезло. Потому что мужчин, оставшихся в живых, было наперечет. Тем более целых. Вдвоем они поправили покосившийся дом и зажили счастливо. Аборты в стране были запрещены, поэтому и дети у них рождались чуть ли не каждый год. Сидеть с новорожденными дома не получалось, хоть убей. Не поработаешь, не поешь. На второй, на третий день после родов женщины выходили в поле или на ферму. Младенцы, перевязанные платками, висевшие на боку, составляли единое целое с мамкой, а более старшие подрастали в доме сами под легким приглядом старших и печи-кормилицы. «Щи да каша –пища каша». А больше в тех домах ничего и не было. А если бросить все и уехать в город? Да как же! На что? Куда? И, главное, паспорт! Где взять паспорт? Нету у них, у деревенских, паспортов. Чтоб не бежали никуда. Потому как страну кормить кто будет?
Всего шестьдесят лет назад. В небе самолеты. По горизонтам поезда. На орбите искусственный спутник. На низком старте в Байконуре знаменитый «Восток» с человеком мира Юрием Гагариным, а здесь… Некрасовское село? Крепостное право? Нет. Союз Советских Социалистических Республик. Одна тысяча девятьсот шестидесятый год.Крепостное право по-советски.
– Да мы тоже бедствовали, – встреваю я.   – Мама зарабатывала тогда рублей двадцать в месяц. Папа, инвалид войны, плел шарфы на дому, для артели, что-то подрабатывал. Сам сделал такой станочек ткацкий, рамку из дерева, натягивал основу одной ниткой и поперек ее иголкой другую протягивал. Красиво. И я даже иногда вместе с ним тянула. Иголочка вверх - вниз, вверх - вниз. Как игра в классики на асфальте: на двух - на одной, на двух - на одной. В деревне вы так играли?
- Нет, - смеется Надежда, - мы вообще не играли.
- А мы играли... Пока папа был жив, мы считались обеспеченными. Хотя ни на что лишнее не хватало. Конфетка на праздник. Любимые «Кавказские». По шестнадцать копеек за килограмм. Всегда в доме лежали про запас, для гостей. А у меня нюх на них был. Найду и потихонечку съем. Мама ругалась и на меня отцу жаловалась. Однажды решил он отвадить воришку от сладкого. Купил с получки целый кулек самых дешевых соевых батончиков, посадил меня напротив у стола на кухне. «Ешь! Ешь все!» Я ела. Даже, когда уже не могла. А он: «Ешь!!!» Я уже фантики еле разворачиваю. Весь кухонный стол ими завален. Тошнота к горлу подходит. На кулек смотреть не могу.  Осталось на дне две-три штуки и … хорошо туалет был рядом. Что ела, что нет.
– Отвадил?
– Нет. Только от батончиков. До сих пор не люблю.
Надежда обреченно машет рукой:
– Конфетка! Мы вкуса печенья не знали. И пряников тоже. Денег нам не давали в деревне. То ли 25 копеек за трудодень, то ли 35, не помню уже. В общем, за месяц пять рублей на семью наберется – считай богачи. И не набиралось. Все какие-то штрафы да вычеты. То капуста мелкая, то молоко не жирное. Или норму поднимут. Так что, больше картошкой давали или зерном. Да голода-то не было. Картошки в деревнях хватало. Молоко из-под коровы. И на огородах худо-бедно что-то выращивали. – Она опять улыбается широкими щеками. – Голод у вас в городах был, на карточной системе.
– Да! Точно, точно! Талоны у нас были. К Первому мая талоны мукой отоварят, кг на человека, так вся наша коммуналка пироги до ночи печет, по очереди на одной плите. Четыре комнаты, четыре хозяйки. Только-только газ провели, а то была дровяная чугунная.И от пирогов жа-а-арко...
– Мы тоже не мерзли. Русская печь круглый год грела. А на чем еще в деревне кашу варить?!
     Надежда в семье была вторым ребенком. Старшая сестра есть и младшая. Потом все мальчишки пошли. Я не долго гадала, как звали сестер моей Надежды. Конечно. Вера и Любовь. Да–да! Вера, Надежда, Любовь. Моя собеседница была средней и самой щупленькой. И четверо мальчишек, мал–мала меньше.
В семь лет, как все дети, Надежда пошла в школу.
– С узелком в руке.
Резануло так, что подумала, ослышалась, а она смеется.
– Да-да. С узелком.
Детство – счастливая пора. Даже на Луне.
В это время в городе с мамой за ручку, папа в группе сопровождения, я шла в свой первый класс, любуясь собственной тенью, бегущей рядом. Новое (и единственное!) школьное коричневое платье, белый передник с крылышками, в маминой руке – флоксы, в моей – портфель. Настоящий.  А она с узелком! Боженька, милый Боженька, ты слышишь меня? Первоклассница, в свой первый и самый большой праздник детства – с  у-з-е-л-к-о-м….  Пять километров. По большаку. В стоптанных сестренкиных башмаках. В старом платье.Вот это: «с узелком в руке» пробило меня до слез. Я даже отвернулась к нашей малышне, чтоб Надежда не заметила этого. Такое бывает!? Середина шестидесятых. Первое сентября. Марш Дунаевского на всю страну. Широка страна моя родная. И спасибо за наше счастливое детство. С узелком.
Я никого не виню. Все было прекрасно. Но… На секунду я представила, что на ее месте могла бы быть и я. А вдруг где-то наверху, в книге судеб перепутали бы наши странички. Была бы она здесь, а я – там. Принц и нищий. Просто родились бы мы наоборот. И я с узелком. Одно время. Одна страна. Нищая. Ничего не было! А, может быть, не было не только средств, но и мозгов? Ведь по шустрой задумке революционеров страной должна была управлять «кухарка».   
     Семилетняя Надежда работала вместе с мамой на нарядах. Наряд – это задание. Сегодня ты нужен в поле, а завтра на ферме. Девчонка могла дать фору любой доярке.
– Мои коровы были самые красивые. – Она и сейчас улыбается от любви к ним. – Дунька, Бурка, Ласка, Царица и Чернушка. И у всех бантики. Сама повязала.  У каждой – свой цвет. Так запомнить легче и от чужих отличить. Прибегу ранехонько перед школой, одно ведро под себя, чтобы сесть, другое – между ног под молоко. Они мычат! Успокою. С каждой поговорю. А как же! Они ласку любят. Я взрослую норму надаивала. Вот опыта не было. Ой! А однажды... Чего было! Вдруг ни с того, ни с сего одна из коров заскочила на другую. Копыта передние под брюхо, сама сверху, и повалила. Та, когда   упала, все молоко пролила. А мне норму сдавать. Я плачу. Потом, как могла там собрала. Процедила через что-то. Сама мокрая, мне тут же и в школу. Бежала, чтоб не продрогнуть, все пять километров. Пока не высохла. Глупая была. Ничего еще не знала про «садку».
Да что там молоко. Не беда – маленькое огорчение.
Бедно жили, и решил отец подработать сторожем при магазине. Магазин в деревне, это всё. Там тебе и продукты, и одежда, и лопаты с вилами. Он больше,чем магазин, как клуб - поговорить, пообщаться. В общем, сельпо-центр вселенной. И однажды…
– Иван! Ва-анька! – Надя услышала, как мамка среди ночи закричала диким голосом.- Вставай скорей! Окаянный!!! Проспал, все на свете проспал!
И женский вой оглушил собой весь дом. Невдалеке грохнул выстрел и разгоралось зарево.
Иван вскочил с кровати, схватил трясущимися руками керосиновую лампу, в чем был, как нахлестанный, помчался к магазину.
Там, в сельской деревянной постройке барачного типа, с тыльной стороны магазина, где находился склад, были сорваны с дверей все засовы вместе с замками. Горела северная стена у входа в торговую залу. Вывернуты все коробки с продуктами и мешки с одеждой. За распахнутой дверью виднелся товар, разбросанный по прилавкам и по полу. Звон стекла под ногами и скрип сахара или еще чего-то сыпучего из мешков приводили в ужас. Разгром на весь магазин, будто стадо коров прошло.
Иван стащил с себя фуфайку и начал рьяно забивать огонь. К счастью рядом стояли бочки с водой и, казавшийся в ночи пожар, вблизи не был так страшен, как из окна его избы. Огонь только разгорался и удалось заглушить его на корню. Снаружи мелькнула тень, и раздался еще один выстрел. Он увидел продавца магазина, который мчался с ружьем за кем-то невидимым.
– Ах, ты ж... - бросился Иван туда.
Он рычал, как раненый медведь, внюхивался в темноту за углом, как ищейка, вглядывался в черноту всеми десятью глазами, пытаясь найти хоть какой-то след той промелькнувшей тени. Бросался туда, сюда. Но никого не было. Пустая ночь. Никого, кроме продавца с ружьем, выскочившего из той же черноты.
– Пять лет дали отцу. И две с половиной тысячи рублей долга. – Надежда, как и все остальное, сказала это легко, словно какую-то обыденность, рядовое событие. Вроде, как встань в угол и верни на место папкины сигареты.

     Сентябрьское небо над нами сияло своей чистотой. Голубее голубого. Ни одной тучки. И птицы даже не летали. Цвет сентябрьского неба невозможно спутать с небом никакого другого времени года. Оно высокое и пронзительно ясное. Прозрачно–бирюзовое.  Даже дышится под ним легко.

– Надя, и суд был?
– Был. В суде оба были. У продавца в доме в сундуках обнаружили кучи денег. Проворовался он. И чтоб отвести от себя-то, все это сам и устроил.
– Значит, и вора не нашли?
– Конечно, не нашли. Кого искать? Не было вора-то.
– Так за что пять лет?
– А вот как раз и ни за что. Ну, кто–то же должен сидеть. За халатность.  Кража была. И виноватый должен быть. Не стоял же с ружьем около дверей. Дома, напротив, спал. Да не было у нас там никогда воров. Все люди свои, до мозгов честные. Мешок картошки из гурта украсть, это да, это было. Мы и сами не раз ходки делали. Муки на свежую буханку тоже могли. А чтобы на государственное замахнуться. Некому.
– Ну, подождите, а продавец? Сундуки с деньгами? Все, выходит, знали об этом. Он ни за что не ответил? – Моему возмущению не было предела.
– Конечно, нет. Он в суд на отца-то и подал. С деньгами все можно. А то, что знали… Помните, какой народ, забитый был? Сиди и помалкивай, пока тебя ни о чем не спрашивают.  А и спросят, так лучше молчать.
Не укладывалось в голове:
- Но как же суд, прокуроры, защитники.Свидетели сундуков с деньгами. Никто не вступился?
- Да куда там! Как все было сотни лет назад, так и осталось.   
– Обидно как-то. – Но, подумав, соглашаюсь. – Наверное, ваша правда. После стольких лет травли ни за что, ни про что. Народ трусливым был. Конечно, умных выслали. «Выскочек» сгноили. Кто остался, всего боялся. Я под стол пешком ходила, когда мама шепотом на кухне произносила страшные слова: «заговор врачей», …  или даже что-то из Сталинского, «враг народа». Я не понимала, о чем это, но было страшно. Хм... свекровь рассказывала про моего будущего мужа в детстве, как побила семилетнего юмориста, когда он, подставив стремянку (потолки были в квартирах высоченные), залез в то, что называется «красный угол», и вместо иконы Божьей матери водрузил перед образами портрет Сталина. Да еще и с разрисованными усами. Досталось мальчишке на орехи. В жизни его так не колотили.
Мы вместе посмеялись.
 – Да... – Накатила ностальгия по сложным временам. – Что с того, что вместо «отца народов» пришел «свой в доску» парень. Взрослые любили повторять: «нам татарам все равно». Я их понимаю. Человеческая память – не листок бумаги, не порвешь, не сожжешь. Страх у всех оставался на подкорке. Да и этот грозил показать «кузькину мать». А с другой стороны, и вождей, тоже жалко. Ну нет у них задачи думать о нас, о каждом. Они для другого. Вожак для того, чтобы защитить стаю, сохранить границы территории рода. Выжить всем миром. Хороший вожак. Только для этого не «кухарку» надо. С кухарками мы с вами вместо первого класса могли элементарно взлететь на воздух. Всем шариком, чтоб веселее. Вот бы посмеялись. Конечно, мы ничего не понимали. Но слышали, что все мы в рубашке родились. Проскочили на удаче. Чья-то глупость, чья-то оплошность, ошибка и гонор человека – и все! Третья мировая, ядерная. А про отношение к умным людям, сложный вопрос. И без них никуда, и  ними беда. Да гнать их, чтоб народ не баламутили. – Я подмигнула. – Вот наш «парень» и гнал. Глупо гнал, вульгарно. «Не хотите жить в Советской стране… вам нравится Запад? Пожалуйста!»
Надежда глянула на меня:
- А это о ком?
– Да я читала про Андрея Вознесенского. Представляете, такой талантище, и на выход. Да и Бродского тоже в угол загнал. Сколько у нас с вами было гениев в стране! Никому были не нужны при жизни. Хлопотно с ними, с гениями. Гениев даже с уроков всегда выгоняют, чтоб не мешали, верно? Главное было умение молчать.
Вздохнула:
– Да. Точно. Все мы власть осуждаем, а представьте себе положение вожака, у которого в стае смутьяны. Жалко и тех, и других. Каждый из них одеяло на себя тянет, а нам холодно. Народ всегда крайний. Народ и видел, и понимал. И благоразумно молчал.
 – Наверное. Народная мудрость: «Ешь картошку с грибами и держи язык за зубами».
Кстати, о картошке. Не пора ли детям на обед? Но Надежда рассказывала дальше.

– Осталась мать с семью детьми. Будто не только ему, но и ей тюремный срок дали. Старшей из нас было десять. Младший еще на груди. Чем жить? Как работать? Как хозяйство одной вести. Рыдала день-деньской. Да что толку. Порыдала и на дойку пошла. Мы мамке помогали всем, чем могли. Я уже и в школу-то не каждый день ходила. И мать на разрыв: туда-сюда, вечно нервная, уставшая, замученная. Все время кричит. От такой жизни слегла она чуть больше, чем через год. Так слегла, что местный фельдшер сказал, что навряд ли даже и выживет теперь. Воспаление мозговой оболочки. Вот если в район отправить, в больницу. Она не соглашалась:
– Куда я от этих? Пропадут без меня.
А когда уже горячка началась и сознание почти отключилось, увезли ее. Соседские мужики и отвезли. Вернулись, нам дали только адрес, где лежит. И никакой надежды.
Неделю ждали. Потом старшая, Вера, собралась ехать в район сама.
– Надюха, я с утра на ферму, всех наших коров подою сама. И твоих с бантиками тоже. А потом- к маме, в больницу. А ты тут хозяйствуй да мне в дорогу и мамке в больничку чего собери.
Я запищала:
– Вера, я с тобой хочу, я к маме хочу!
– Ишь чего выдумала. Дома сиди. С кем детей-то оставим, под чьим присмотром, подумала? А я скоро. Жди.
На дворе зима. Белые мухи летают. Ветра воют. В доме тепло, но жутко. Ни мамы, ни Веры. Сколько ждать? Час? Три? Пять? А я за старшую. Готовить еду в печке я уже приноровилась. Конечно, тяжело ребенку, но не самое страшное. Чугунки. Ухваты. Видели, небось?
– Да. Конечно, видела. На Псковщину в отпуск ездили. Пудовые.
– Ну вот. Да не поднять мне ухват с чугунком, как не крути. Во мне роста метр тридцать и руки девчоночьи. Чугунок с картошкой не меньше меня весит, когда он на метровом ухвате. Ну так я без него. Руки тряпками обмотаю, и за ним, горячим, чуть не по пояс в печь. Так и накормлю. А, главное, страшно за старшую и Веры нет. С чем вернется, с какими вестями? Малой плачет, есть не хочет – не заболел ли? Другие, постарше, друг за дружкой гоняются, картошины поделить не могут. Меня не слушаются. Да скоро ли уже?
Вера вернулась к вечеру:
– Ну, Надежда, наша мама в рубашке родилась. В больнице той, знаешь, случайно, председательша наша сейчас тоже лежит. Она как увидела мамку без сознания, тут же к заведующей побегла, спасайте, говорит, вот эту, как можете! Я ее знаю, у нее дома мал-мала. Все семеро! Она жить должна, на кого ж она их всех оставит? Так что, вернется мамка. Обязательно вернется.
Такой крик подняла председатель колхоза всю больницу! Караул! И забегали вокруг менингитной больной. Лекарства нашли. Уколы, витамины. Есть не могла, так с ложки сестрички кормили. И уговаривали:
– Ешь, ешь, бедолага ты наша. Тебя дома ждут.
 Короче, выходили ее. На ноги поставили. Не совсем так, чтобы полностью здорова, но домой отправить уже можно. Живая. Среди своих быстрее оклемается.
– Я в доме была. У печи возилась, – рассказывает Надежда,  – и вижу, дверь открывается, в избу клубы пара с мороза и через порог – нога в белом заснеженном валенке. Мама!
– Ой! – Я рот рукой зажала и пулей - во двор. Там навзрыд. От радости. Во дворе-то никто не видит, можно и покричать.
– Вернулась, смотрю, мама платок пуховый с себя скинула, валенки в углу поставила,котомку развязала и на стол. Там... такое!!!  Пряники, печенье разное, сухари сладкие и даже сколько-то конфет. Дети облепили ее со всех сторон, а она:
– Кушайте, детки мои, кушайте. Это в больнице узнали про вас люди добрые и подарочек вам собрали. Скинулись, у кого что было.
И детей за плечики обнимает. Ну, телячьи нежности, прямо…
– А еще года через три вернулся и отец из тюрьмы. Да только вернулся он надорванным, надломленным. У отца золотые руки, и сам он – золотой человек, а стал пить, так и дурным стал. Да еще то, что на работу после тюрьмы плохо брали, за гроши. Так, где-нибудь кому-нибудь поможет что во дворе или по дому. А рассчитывались вместо денег самогоном. Денег-то ни у кого не было. Спаивали в общем человека. А как напьется, на чем свет стоит гнилое правосудие ругает, бьет себя в грудь кулаками: «За что? За что я плачу? За что страдаю?» И так денег с гулькин нос, а четверть заработка вычитают долг. Не то, что нас, ему и себя не прокормить. Без отца было плохо, и с ним не легче. Да… Две с половиной тысячи (три автомобиля по тем временам)– это навсегда.
Надежда замолчала. Я не знала, можно ли просить ее продолжать. Нахлынуло детство. Накрыло с головой, как море волной. Такое разное и такое похожее.
Как надо прожить, чтоб легко перешагнуть то время, когда радостей - с гулькин нос, а печалей – на каждом шагу. И прожить-то так, чтобы ни злости, ни обиды на прошлое не осталось. Хотя дети вообще так устроены, что в реальный момент не переживают так глубоко, как взрослые.Природная защита! Голодно? Да нет, мы были сыты. Одежда? Не в шмотках счастье, не голые. Детство, оно не для слез, оно для радости. И детское счастье не убиваемо почти в любой ситуации.
А Надежда продолжала про своего отца.
– Отец был человеком крепкого здоровья. Но в тюрьме, в карцере, на каменном полу подорвал он себе здоровье. Почки не выдержали. Так что, долго не прожил. Бог прибрал его очень скоро. Хоронили тихо. Зек, хоть и бывший. Народ боялся сближаться. Тюрьма, что и плен. Пятно.   
Она заметила мой быстрый взгляд. Притихла, будто наткнулась на возражение. И я призналась:
– Ну, да, мой как раз и был в плену. – И поспорила. – Нет, пятном он у него не остался. У отца и награды были, ордена. Все при нем. Только мучили долго. В фашистском плену сидел, к своим вернулся - сидел. Спрашивается, за что? За то, что сидел. Мой зек старше вашего зека. – Я рассмеялась грубой шутке. -  Он очень не любил рассказывать про это. И не рассказывал. Только однажды я слышала, вспоминал про наступление. Говорил, их поднимали из окопов под дулом пистолета. Впереди немцы на танках; позади свои, с автоматами. Попробуй, не побеги в атаку с криками: «Вперед, за Родину, за Сталина!» И бежали. Что так умирать, что этак. Один леший! А дальше – контузия, плен. У немцев допросы. У наших допросы. У немцев – муки, у наших – муки. Отпустили. Даже партбилет вернули. Он ему еще пригодился для преподавательской работы. Вот про эту самую войну и рассказывал он на уроках в партшколе. Ох, не любил он об этом говорить. Все то же советское правило: меньше говори, больше слушай. Вот однажды вспомнил. И плакал. И больше ни слова. У папы характер был сильный и непростой. Одно слово: контуженный. Но ум гибкий и душа добрая. Быстро оклемался. Разыскал своих довоенных детей в детдоме, сына и дочь. Сыну было уже двенадцать, а дочке года четыре. Она папу не узнала. И как узнать, на фронт уходил, она грудничком была. Мать убило при бомбежке, в тот же год. Хорошо, хоть с братиком не разлучили. В один детдом отдали. Вместе с Робертом.
– Роберт? – Спросила Надежда. – Такое странное, не русское имя. Да еще и в те времена.
– Это у нас оно странное. У католиков обычное. Мама Роберта чистая полячка была. А папа наполовину. Поляки – католики. Она и придумала. Мы звали его Роб. Так вот. Папа детей своих нашел, страна сберегла в эвакуации. А потом и маму им новую нашел. Мою уже маму. Я же говорю, умный. Счастливый! Такую маму найти. Только пожил мало. В школу – то меня проводил, а на большее не хватило.
– Рано умер? – спросила Надежда.
– Рано. Мне семь было. Конечно, я у мамы одна. Не семеро по лавкам. Но ей и лет уже за пятьдесят было. Гражданскую – на лесоповале прошла. Отечественную - на сталелитейном. Сына малюсенького в войне потеряла. Первый муж, ее каменная стена, в первые же дни войны погиб. Братья – раньше, в Гражданскую. Только и осталась у нее я, последыш. Двоих папиных детей в люди вывела, со своей семилеткой осталась. Без профессии. Без образования. Без сил. Без молодости. А жить надо. Ну и жили. На зарплату уборщицы.
 
     Время наше уверенно приближалось к обеду. Качели, карусели, горки и даже куличи из песка, которые на автопилоте пеклись нами вместе с принцессами, не возвращали нас из собственного детства. Я слушала Надежду, словно смотрела кино. Чужое кино, но в тех же красках, что и свое. Очень хотелось узнать, как они выжили в восьмером, когда мы с трудом выживали вдвоем. Мы в Ленинграде. Они на брянщине. Я в библиотеке и на крышах дровяных сараев. Она на ферме и в поле на уборочной. Пока я лепила из снега полуметровую горочку у забора военно-медицинской академии, она таскала из печи чугунки с картошкой. Я выпрашивала тринадцать копеек на мороженое, она плакала над узелком с печеньем. Я еще только сдавала вступительные экзамены в вуз, к которому не имела никаких наклонностей, но он гарантировал работу «белых воротничков», она уже заканчивала обучение в ПТУ, получая рабочую профессию. У меня до мамы рукой подать на девятом этаже с готовым ужином. У нее – тысяча километров железнодорожного пути. Где и мама, и любимая деревня с братьями и сестрами.
А там…
Там, в деревне, весна пришла. Там все всегда идет своим чередом. Не раньше и не позже. Главное, не суетиться и все будет, как надо. Вот как положено старшему сыну уехать в центр на учебу, так и поехал. Самые младшие тоже по расписанию, как отправили в интернат, так там и живут. Все же мамке полегче. А ведь еле-еле уговорили.  Вот Лёшка твердо решил остаться в совхозе. Мужик он или не мужик, что, маму одну здесь бросать!?
– Ма-аать…! Я буду работать на комбайне! – Пробасил ломающемся голосом.
–  Ой-ли, – всплеснула мама руками. И, улыбаясь, нагнулась к его личику. – А годов-то тебе сколько, малой?  Какой десяток стукнул?   –  Она смеялась.
– Ну, мам! Я сам разберусь, не маленький. С дядь Борей.
– Не маленький, – передразнила она. – Одна – немаленькая. Вторая не маленькая. Вот обе, только паспорт достался, горазды были в город податься. И этот, кумар, туда ж. Да уж, не маленький! Второй десяток и пошел.
–  Мам, не переживай ты так, я лопатой копать не буду. Двадцатый век! Не прежние времена. И техника у нас есть. Я здесь останусь и буду зарабатывать.  Только надо приноровиться. Ты знаешь, сколько дядь Борь зарабатывает? Он и мне обещал. Научить обещал.
Комбайнер…!   
Лешка едва доставал до педалей.
Сам комбайн, конечно, не межпланетный корабль. Облезлый, местами страшненький. С боков во все стороны ржавые детали торчат. Старенький потому что. Да уж какой был. Но так хочется залезть в кабину на высоту выше роста на дядь Борино место, включить фары-глаза и погнали…! Расступись, земля! Я еду. Но пока он только помощник.
Выходили в поле не рано. Когда утренние жаворонки отпоют, тогда комбайнеры и  приходят. Рано нельзя. Надо, чтобы пшеница подсохла, а то ножи резать не будут. Приходили они к своему железному коню и сразу за учебу:
– Смотри, Лешка, не забывай, – говорил дядя Боря. – Что для механизатора главное? Главное, чтоб механизм был в порядке! Сначала уровень масла проверяем, потом давление в шинах. – И не спеша с силой стучал ногой по огромным колесам поочередно.  –  А, то ежели ненароком застрянешь посреди поля, кто тебя вытаскивать поедет? У всех норма, график. Не до тебя.
И так каждый раз. Проверяли. Дергали, открывали, ковырялись у него в носу, иногда под брюхом. Чумазые, вытирали руки и инструмент о брезентовые штаны.
– Заводишь. Прогреваешь. Опускаешь мотовило. И только потом включаешь скорость.
Комбайн гудел, как бешеный.
– Ты, Леха, не переживай, – обещал учитель, –  научишься, будешь, первый парень на деревне, как я! А пока помощником побудь, там, с граблями. Щас я до края доработаю, а вот обратно и тебе разрешу, потренируешься!
Леха не переживал. Лёха наслаждался. Наслаждался могуществом железного коня. А за одно и своим. Власть над такой махиной завораживает.
Лешка управлял комбайном, (когда доверяли!)почти что стоя. Ноги не дотягивали. Весело работа шла. С удовольствием. С песнями, только что не с плясками. А уж дядя Боря, как радовался. А как же - сменщик есть. Можно и дурака повалять подольше. И выпить побольше
– Лёх, слышишь, я тут к Зинке мотану. Ненадолго. А ты давай, туда-обратно. Нет, лучше постой пока, мал еще. Вернусь, продолжим. Ты только это, никому, ладно?
Лешка усмехнулся:
– Давай, дядь Борь. Что я, маленький, что ли. – И гордо берясь за руль, думал, это он про Зинку или про то, что я один. Деревенские, они смышленые.
Лешка работал без оформления. Вроде как помощник комбайнера. Про сам комбайн в сельсовете и речи не было. Так, на подхвате. Деньги давали дяде Боре, чего ребенку деньги давать. Деньги детей портят. А он уже делился с пацаном. Если честно, в сельсовете могли даже и не знать, что Лёшка бывает и за рулем. И не знали. Но Лешка не в обиде. И иногда чувствовал себя почти королем. Особенно, один, без наставника.
В тот день  по счастливой случайности Люба, младшая из сестер, была дома. 
По дороге к их дому мчалась деревенская мелкотня:
– Любка, Любка, айда скорее в поле!!! Там пальцы в траве...! Лешка ваш орет, как резаный и кровища… !!!
Надежда остановилась. И через паузу продолжила:
– Когда Люба к нему прибежала, то увидела, что да, рядом в траве, валялись кровоточащие обрезки. Все пять. Как один. Леша уже не орал. Орал на него дядя Боря: «Я ж говорил, говорил, постоять надо было! И куда ты влез?! Ну, чертов ты корень!» Леша стоял весь бледный и застывшими глазами смотрел на все, как чумной.
 – Ёжкин тузик, - плакал дядя Боря. – И чё ты пялишься, чё пялишься? - Это уже к Любаше. - В больницу надо ехать. Живей давай, живей!!!
Люба быстро сообразила про машину у председателя, и они с дядей Борей отвезли Лешу в район. Пальцы не подбирали. Там, в больнице ему отрезали рваные края и зашили. Вот так. Был мальчик, а стал инвалид.
Мама не плакала. Устала она за жизнь свою плакать. Только молилась чаще и разговаривала с иконой, как с человеком. Деревенская жизнь суровая. К старости подходит быстро. И повидала многое, и терпела не мало. И вот: мы с Верой в Ленинграде учимся. Парни младшие в интернате. Приедут на каникулы, подсобят немного и опять за парту. Ученье – свет. А она-то моложе не становится. Лешка, опора и надежа. И инвалид. Много ли одной рукой наработаешь. А деревенская работа, она вся тяжелая.
–  Училище у меня было хорошее. Сама выбрала по двум причинам: общежитие и бесплатная еда. Есть, где спать, и есть, что есть. Это главное. И уже тогда начала работать.  Уборщицей в детском садике. Как услышала про Лешу, спать не могла. У него ни пособия, ни образования, ни профессии. А теперь и ни возможностей.  Рассказала об этом заведующей детским садом. И надо же такому случиться. «Знаешь, что? Есть у меня одна мысль. – Говорит она. – И человек нужный есть. Мы с тобой сейчас на Чапыгина поедем, на телевидение. К Станиславу Евгеньевичу.  Тому, что ведет передачу «Гражданин и закон». Слышала про такую?» Как не слышать! Мы в общаге каждую неделю с девчонками ждём её в эфире. Самая честная. Самая открытая. Самая смелая! Я даже присела: «Мелейко?» «Он самый. Позвоню, договорюсь и мы поедем. Не переживай, девочка.  Ты ему все и расскажешь. Он сам через подобное прошел. Что-нибудь придумает».
И придумал.
Тихим летним денечком сидит себе мама дома в своей деревне. Приболела. Лёшка во дворе одной рукой что-то там делает. Дети все при делах, кто где. Сидит и вяжет потихоньку носочки. Без дела-то никак. И думает. Надо бы младшим ботинки к зиме, старые износились. Лешке телогрейку новую, в старой от него даже куры разбегаются. И дров опять не хватает, все истопили. Мечтает, но ничего не ждет. Как всегда.
– Мама, – с раскрасневшимися от волнения щеками вваливается в дверь Любашка. Платок на спину слетел, волосы растрепались, возбужденная.  – Там председатель велела тебе немедля в сельсовет идти.
Николи еще такого не было, чтоб в сельсовет вызывали. Мама перепугалась до смерти.
– Что стряслось-то? Ты чего натворила? Или Лешка?
– Так она мне и не сказала. Я уж бежала скорей за тобой, а она кричит: «Быстрей веди». 
Не переодеваясь, как была, мама накинула на плечи платок и бегом, не уступая Любке,помчалась к сельсовету.
Влетают в дверь нараспашку Любашка с мамой в сельсовет, а там… прям, ну как в кино: корреспонденты с видеокамерами, с микрофонами, по столичному одетые, и сам Станислав Евгеньевич Мелейко! Живой! Собственной персоной, как с экрана телевизора. Из самого Ленинграда! Они к маме приехали, чтобы она рассказала на всю страну, как это умудрились товарищи из парнишки инвалида сделать и без копейки на жизнь оставить. Мама к вниманию вообще не привыкла. А тут люди кругом столичные, грамотные, а она и говорить-то толком не умеет.Поправила платочек, вытерла руки о передник и как могла рассказала все, что знала. И то, что несовершеннолетний. И то, что сам был за рулем комбайна. И то, что теперь им еще труднее живется, чем раньше.И никуда-то он теперь стал непригоден. На следующий же день к дому пригнали целый грузовик дров. Тут же их разгрузили. За два дня прямо в сарайку уложили. Впервые не сама себе, а ей. Непривычно, неожиданно. Сердце радуется, а слезы набежали. И даже никак поверить не может, что так бывает. А скоро Леше пенсию назначили. По инвалидности. А самое главное, что председатель отправила его учиться в район. На механика. Сама с техникумом договорилась. Передача на телевидении вышла такая, что все односельчане вдруг заговорили и о правах, и возможностях, и о нашем государстве. Одним словом, четвертая власть оказалась той самой властью, которая заставила работать все остальные. И стало как-то повеселей.

     Наше с Надеждой время неумолимо заканчивалось. А я так и не могла понять, кто же главный герой всего ее рассказа. Она сама? Нет. Мама? Ну в какой-то степени.
– Мама дожила до шестидесяти восьми лет. Может и больше могла бы, да только заболела сильно. Мне Любаша из деревни позвонила, приезжай прощаться, сегодня - завтра умрет. Я пару отгулов на заводе взяла и поехала. Все дети собрались в доме, кроме одного. Самый младший  не успевал. А мама: «Посадите меня. Я хочу на вас посмотреть». Посидит минуту и назад: «Положите меня». И так каждый час. Посадите. Положите. Посадите. Положите. День за днем. Вся уже высохшая, легкая, как пушинка. Позвали доктора. Ну, мне ж назад надо, на работу. Когда уже?  То ли уезжать, то ли ждать. Доктор пришел. Говорит, готовьтесь, сегодня ночью крайний срок. А она и завтра на нас смотрит. И послезавтра. Глаза поблекли. Волосы пожухли. Не ест, не пьет. Ни сидеть, ни лежать не может, а все живая. Я уже позвонила на завод, мол, отпуск мне на неделю. А тут все по – прежнему: сидит – лежит, сидит – лежит. Наконец и младший приехал. Вот прямо как ждала. Мама на него только взглянула и тут же и померла.      
Хоронили всей деревней. Семьдесят человек было! Люди свадьбы так не гуляют. Поминки во дворе устроили. Столы пришлось в клубе брать и лавки сколачивать. Посуду соседи несли. Никогда бы не подумала, что столько людей были ею обогреты- обласканы. Маленький человек. И такие похороны!   
– Видно, не только вам, детям, несла она свое тепло. – Подумала я вслух. И тут же вспомнила про свою. Ну, такая же, точно такая. С тяжелой судьбой, но не сгибаемая и до умопомрачения честная и справедливая.
– Наверное. Никто не думал об этом. Она всю свою жизнь все сама да сама. Жили, как умели. Семья у нас крепкая, дружная. Хоть и без отца, а все дети в люди вышли. Любашку-то я тоже в свое время учиться заставила. Хороший из нее электротехник получился. Она в родительском доме сама и всю проводку поменяла, и комнаты отремонтировала. Там теперь такая красота! В городе такого комфорта нет. Приезжаю туда на лето, не нарадуюсь. Братьев в гости зовем, да редко кто приезжает, у всех свои дела. А уж если всем вместе собраться,с семьями, так и дома нашего не хватит. - Смеется Надежда. - Конечно, такую ораву где усадить- уложить?! Всех- всех собрать, с внуками и внучками, так это так это почти сорок человек!!! Ну может и больше уже, я не считала. На семейной   фотографии, что в доме висит, всего тридцать три.
Бог мой! Всего!!! Россия не умрет.
В нашем доме висит на стене семейная фотография, где нас восемь. Наша  гордость и краса. Причем, почти половину из тех, кто на ней, мама не видела, не могла видеть, они появились позже. Самые красивые, самые хорошие!
    
     День перекатился за полдень. Осеннее солнце вышло в зенит и по-осеннему стремительно летело к вечеру. За два часа нашего путешествия во времени деревья еще больше оголили ветви. Стало еще прозрачнее, еще светлее. Было слышно и даже видно, как уходит время. Чье время? Про кого все это? А, главное, для кого?!
Мы медленно возвращались из прошлого в сегодня.
И вдруг на площадке как-то особенно ярко радужными брызгами рассыпался беззаботный жизнерадостный смех наших девчонок. Такой звонкий, такой солнечный! Клянусь, это была лучшая музыка к нашему фильму! И лучшее сентябрьское небо.

А вот если бы я писала не рассказ, а сценарий для кино, здесь должна была быть любимая песня наших мам. Голосом Марка Бернеса:
«Я люблю тебя жизнь…»
Как теперь модно говорить: кто знает, тот поймет!


Рецензии