Роман с виноградной лозой

                Посвящается светлой памяти безвременно ушедшего
                друга – Галины Алексеевны Малышевой
                ***
                Все совпадения  с реальными событиями –
                случайны.
                Автор
                ***
                Виждь смирение мое и труд мой, и остави вся
                грехи моя [Пс.24:18].

Часть первая

   Солнце всходит, золотит крыши домов, верхушки деревьев в саду. Взошло солнце, и прохлады нет как нет. Душно стало – не продохнуть. С мая жара. Покрутят лиловые тучи вокруг да около, погромыхает да и прольётся вот так же –  вокруг или около, но только не в селе Крутые Овраги. Здесь за всё лето не упало на землю ни единой дождинки. Земля – сухота сухотой, расселась трещинами, утрамбовалась: не земля – бетон. И виноградник у Сергея Петровича Волгина потерял бы всякие надежды утолить жажду, кабы не рачительность и забота хозяина. Виноградник у Сергея Петровича – изобильный, на многие сорта. И поит он его из своей собственной скважины, воды из которой с избытком  хватает, чтобы напоить сбитые – ягода к ягоде – грозди.
   Близко к середине августа. Самое время для созревания винограда. Ришелье, Коринка и Песня уже с неделю как убраны и проданы. Кодрянку, Августин и Ливию тоже не сегодня-завтра надо резать. Вот они, тяжёлые красавцы-грозди, в солнечных утренних лучах просвечивают, искрятся крупные, почти со сливу, сладкие ягоды. Готовится  к созреванию Шахиня Ирана, слегка зарозовели бока у Лучистого кишмиша, нежно зажелтели плотные, как кукурузные початки, кисти Милоша, впечатляют гигантские размеры ягод Кеши. Да если рассудить здраво, со смыслом, так созревающим ягодам и не надо сейчас ни капли воды. Кабы раньше дождь – это да! А теперь Сергею Петровичу дождь совсем ни к чему, он ему  как выстрел в спину. От воды созревающая ягода пойдёт трещинами, подёрнется серой гнилью, а тогда грош цена винограду. Нет, за три недели до полного созревания  – никакого полива, никакого дождя! Винограду сейчас – солнце, солнце и солнце!
   Сад не мал, посерёдке и вдоль его стрелой убегает от дома к задней части надёжной изгороди тропа, поросшая мягким спорышом, с ровными, аккуратно обрезанными краями. Хорошо пройти ранним утром по росной тропе босиком, как по ковру, покойно душе и приятно ноженькам. Тишину вокруг разрывают проснувшиеся жаворонки, малиновки заливаются, где-то поодаль иволга гудом гудит. Миллионами алмазов сверкают в лозах капельки росы. Не благодать ли? Чего бы ещё надобно в надвигающейся старости?
   И прибыток от продажи винограда ощутимый. А если учесть продажу саженцев: зелёных, вегетирующих – весной, осенью – из посаженной школки, – так довесок к зарплате врача и вовсе солидный. Сам он обычно виноград «на ягоду» не продаёт, соседка Зинка лихачит. За десятку с каждого проданного килограмма чего бы и не полихачить! Хороший виноград расходится среди заезжих отдыхающих влёт.
   Ещё бы не продать! Вот эта бы, несуразная по формам, громадная – килограмма на два с половиной – гроздь Насти, раннего винограда… Сергей Петрович крадучись, будто в страхе (не перепугать бы зреющую гроздь!),  нагнулся к нижней струне шпалеры и внешне досадливо, но со скрытой, ликующей волной нежности и гордости смахнул едва видимую паутинку, натянутую меж сосковидных зеленовато-янтарных ягод Насти. И кто-то ж придумал название сорта!
   – Зреешь, милая? Наливайся, наливайся солнышком. Ишь, как тебя разбарабанило-то! Разнесло, как беремя…  Ну и ну! И что ведь с тобой? – чем ты больше и уродливей, тем дороже! Ну, наливайся давай, наливайся… В уродстве твоём и красота твоя.
   В прошлом году таз с Настей тащил Петрович к торговому месту своей соседки-реализатора. Так те, из торговавших турецким кишмишем по сотне за кило, слюнки от зависти глотали.
   – Эт-та почём жа такая красавица?
   – А по шестьдесят , – сверкнул зубами Сергей Петрович.
   Ему и за шестьдесят выгодно. Но больше всего ему приятней от того, что он и другие местные виноградари сбивают цены у торговцев импортным лакомством, над которым ни одна оса не летает. Оса – не дура, её не обманешь, осу на мякине не проведёшь.
   Эх, да и хороша же Настя, иначе – Аркадия!
   А вот ещё сорт со странно-загадочным названием – Низина. Тоже замечательная лоза! А откуда такое название? Чего-то там наскрещивали два дружка, виноградари-селекционеры, да и сотворили новый сорт. А жёны: у одного Нина, у другого – Зина. Зачем далеко ходить да выдумывать? Пусть будет Ни-Зина. Так и получилось – Низина! По крайней мере, существует такая легенда среди любителей-виноградарей.
   По пути к дому Сергей Петрович ещё с секунду-другую задержался у лозы, у которой не было имени-названия. Эта лоза худеньким, слабеньким  саженцем досталась ему от агронома – мастера-виноградаря. Тот и сам не знал, что это за сорт. И по дешёвке продал Волгину. Видимо, когда-то и у кого-то так случилось, что упала ягода на землю, косточка из ягоды проросла, вылез из земли росток – такой росток называется сеянец (а генетические особенности, как известно, хранятся лишь в косточке, в том числе и от случайного опыления-скрещивания). Мастер из баловства-озорства-лукавства продал подросший сеянец другому виноградарю. Ни у того, ни у другого плодоношения на кустах, производных от этого сеянца, не было. И вот саженец из черенка от этой неплодовитой лозы достался Волгину. Уже из вторых-третьих рук. Сколько лет мучился с этим растением Сергей Петрович! И холил, и кормил, и поил, от болезней лечил. А толку всё не было: не плодила лоза, не цвела. И лишь в этом году соизволила – из жалости, глядя на безумное и отчаянное упорство Сергея Петровича, – разродиться единственным бутоном. Этот бутон, большущий – длиной сантиметров тридцать, Сергей Петрович искусственно доопылял пуховичком с богатых пыльцой лоз винных сортов. Получилось! И вот – гроздь радовала глаз и так же готовилась к созреванию.
   – Дней десять тебе ещё даю, милая, хорошая моя! – шепнул Волгин лозе и направился к дому окончательно, иначе, чего доброго, на работу опоздает!
   Дом в селе Крутые Овраги он купил, продав квартиру в городе. Решил  к старости так приготовиться, чтобы и достаток был, и занятие полезное и приятное. Он проявил усердие в ремонте старого, саманного дома. Сносить развалюшку не стал, а «забили» строители по периметру саманного строения основательный фундамент и возвели кирпичные стены в полтора  кирпича. Оно бы и снести спервоначалу можно было, да Сергей Петрович во время стройки в домишке жил. А как только стены новые возвели и крышу старую убрали, так подняли лёгкую мансарду, а саман из фактически нового дома вынесли. И получился дом крепкий и  просторный, к тому же не пожалел денег хозяин на  благоустройство и на обстановку. Сейчас из глубины сада дом почти не виден. А весной, среди благоухающих деревьев, средь бело-розовой кипени, вся эта картина: и дом, и сад –  была настоящей идиллией.
   Всё бы хорошо, да одинок Сергей Петрович. Софья, жена-красавица, давно ушла от него. В совместной жизни они удочерили девочку: со своим ребёночком у супругов не получилось. Три года вместе дочь растили, и вдруг как обухом по голове...
   – Хоть объясни – почему ты уходишь? – недоумённо разводил руками Волгин.
   Жена улыбалась откровенно-весело, усмешливо мерила его глазами с ног до головы. Молчала.
   – Ребёнок у нас, дочь. Воспитаем. На море будем вместе ездить, загорать… Рыбачить… вот… будем это… бычков ловить… на удочку будем… – растерянно бормотал Сергей Петрович, в котором перемешались и чувства, и мысли.
   От любви к жене, от неизбежной и скорой разлуки сердце его сжалось в каменный, ясно ощущаемый  комок. Если бы вчера ещё его кто-то спросил: «Любишь ты свою жену?» – он бы, наверное, пожал плечами. А на сегодня, когда разрыв семейных отношений – вот он, Сергею Петровичу вдруг стало до боли ясно, как сильно он её любит. Безмерно! Как же он без неё? Как жить? Нет, это невозможно! Он весь был – оголённый, напряжённо ноющий  нерв.
   –  И дальше продолжай… Состаримся вместе и умрём в один день. Скучно! Почему ухожу? Да ты никакой, огня в тебе нету. Не зажигаешь ты меня-я-а, Во-олги-ин, – жена потянулась всей своей по-кошачьему грациозной фигурой, тряхнула головой – пышные каштановые волосы рассыпались по её плечам. – Тошно мне с тобой. Ну, хоть бы врач как врач, а то – в морге. Вся жизнь твоя с покойниками так и пройдёт. И моя тоже, заметь! Да, знаешь ли, и воняет от тебя. Мойся – не мойся, а всё мертвечиной прёт. Меня трясёт от твоих прикосновений. Кожу сводит. Да ты и сам… – она, видимо, хотела добавить: «как покойник» – но пожалела Волгина, не сказала совсем уж обидное для него.
   – Я понимаю: я – некрасив, худ и сер. Ты красивая… Это причина? Какой  это я «никакой»? Ну… вот… зарплату… всю приношу. Не пью. То есть пью в меру. Тебя не обижаю, не оскорбляю…  Чего ещё?  А патологоанатом – это ж самый, можно сказать, уважаемый врач в больнице… уважают меня, я ведь не просто врач, а хороший, очень даже, можно сказать, хороший врач.
   – Самого ценного в тебе – твой диплом врача. А мужик ты – так себе. Можно сказать, что и вовсе не мужик, – она с издевательской усмешкой кивнула, стрельнув глазами на низ его живота. – И ухватить не за что. Ты и сам не горишь, и меня не зажёг. А я любви хочу, – она опять потянулась, вытянув вверх руки так, что резко обозначилась под блузкой её высокая красивая грудь. – Любви-и-и… – выдохнула-прошептала страстно жена, формально пока ещё жена Сергея Петровича Волгина.
   Сергей Петрович умом понимал, что это не так, далеко не так, всё у него «там» в полном порядке. Он понимал, что женой это сказано было с одной целью: побольнее уколоть. Логика мышления и поведения у женщин – специфическая, её иначе, чем женской, и не назовёшь. Уходит к другому, а прежнего мужика на всякий случай бы – придержать на крючочке: мало ли чего, а вдруг да вернуться придётся? А если возвращаться, то так, чтобы прежнего-то и обвинить ещё. А за что? А за то, что это он сам, своим поведением и недостатками толкнул её к другому. И попробуй-ка докажи ей, что это не так. Волгин был растерян, смущён, раздосадован и взволнован. 
   – В больнице ты, может быть, и человек. А в жизни, со своими врождёнными деревенскими ухватками, как дурачок, не от мира сего. Никакой бабе ты не будешь нужен. И я тоже… дура… Не понимала раньше, что «это» такое. А для женщины «это» – самое важное.
   – Ты что же, уходишь к другому мужчине? К кому?... – заговорила в нём ревность.
   – Какое это имеет значение?  – опять поморщилась жена. – Самое важное – я ухожу от тебя, а не то, к кому я ухожу.
   Сергею Петровичу и ответить нечего было, он как онемел. Открытое хамство и цинизм возмутили его, перепутали мысли. Хотелось взорваться яростью, вскочить, схватить жену за волосы и бить, бить и бить... Но... он вообще никого не мог бить, а женщин – тем более. Да он и не умел этого делать. Сергей Петрович с рождения и до сего времени ни с кем не дрался. Зато эта частичка внезапно пришедшей и так же внезапно исчезнувшей  ярости в букете чувств, по-видимому, заинтриговала жену. У Волгина на лице всё читалось, как в букваре.
   – А вот такой ты мне, пожалуй, и понравился бы. Да ведь это лишь короткая вспышка, – откинулась она на спинку кресла, – утухни уже, Серёжа, стань таким, как обыкновенно бываешь,  – жена рассмеялась. – Я было даже заколебалась… Да, а вот денежками поделился бы, а?
   – Денежками?
   – Денежки, денежки, они самые, – по-шутовски всплеснула жена руками. – Я ведь терпела  твои сопли, твои бесплодные, нудные и долгие ночные «старания». Проститутка – и та бабки получает. А я на тебя ещё и стирала,  жратву готовила,  – опять повысила жена голос до лёгкой истеричности.
Пуще всего Сергей Петрович не хотел, чтобы жена подумала о нём, как о скряге. Есть ведь мужики, которые при разводах делят ложки и вилки.
   –  Возьми, сколько хочешь. Ты же знаешь, где лежат деньги, – как мог сухо ответил он, и на миг к нему закралась крамольная, не совместимая с его великодушием,  мысль: а не покусится ли жена на все их совместные сбережения, снятые недавно со сберкнижки, – для новой машины и новой мебели?
   Как в воду глядел!  Жена забрала всё, прихватив и безделушки-побрякушки свои золотые, и большую часть мебели, и новенький телевизор. Так или иначе, Сергей Петрович, явившись после работы домой, слегка опешил, узрев некоторую опустошённость жилища. Лишь детская комната была в полной сохранности и неприкосновенности. «И на этом спасибо», – с грустной усмешкой подумал Волгин. А вслух произнёс:
   – М-да…  ну, что же, взяла и взяла. Она имеет на это право. А мебель – её так и так менять надо было, даже и хорошо, что забрала, – в пустоте квартиры голос его прозвучал, как ему  показалось, пугающе гулко. Он огляделся по сторонам: не слышал ли кто его? Нет, некому слушать.
Крохоборство жены  несколько успокоило Сергея Петровича: значит, брак и в самом деле был видимостью, а жена – так себе, а не жена. И ещё: он твердо уверовал, что ни одной женщине верить нельзя ни в чём! И никогда! Любая, в принципе, женщина способна обвести мужчину вокруг пальца на ровном, так сказать, месте. Возможно, что и бывают исключения. Но они, эти исключительные женщины, Сергею Петровичу не встречались. Да он, если быть справедливым до конца, и не искал эти исключения. Впрочем, какое-то любопытство, но много позже после развода, иногда  захватывало его, и он демонстрировал медсёстрам попытки флирта. Но, как правило, дело этими поверхностными попытками и ограничивалось. Слова жены, что у него «там» и ухватить не за что, раневой засекой ныли почти постоянно под ложечкой. Как сильны бывают слова! Пожалуй, похлеще пули. Однажды он осмелился в свободное от работы время зайти чуть дальше лёгкого флирта с пышнотелой медсестричкой, но тут же спохватился: не обидел ли? И униженно стал извиняться перед женщиной. А та ему: «Дурак! Извиняться задумал… А я губу-то раскатала, посчитала было, что ты мужик!»
А вот, к примеру, работает в больнице врач Степан Степанович. И что в нём? Сам худой до неимоверности, масенький, мордочка узенькая, вытянутая в подобие лисьей, уши торчмя торчат локаторами, большие и мясистые, хозяин  ими для хохмы двигает, аки пёс. И что же? – женщины к нему липнут, как  мухи на …  то есть пчёлы на мёд.  И вот этот, с позволения сказать, мужчинка, Сергея Петровича учить стал, как с женщинами обращаться, да еще на «ты»называть!
   – Ты на женщину, как на бабу, смотри. И не иначе. Бабское в ней ухватывай, это в каждой из них – сердцевина. Но не одинаковая! В женской части, в сердцевине –  тысячи нюансов. Я вот, например, мечтаю такую найти, чтоб «она» – по диагонали. Или поперёк. Говорят знающие люди, что такие встречаются, но у одной только из десяти тысяч. Схватывай, исследуй и ищи, ищи новых, неизведанных, – и Степан Степанович хохотал.
   А Сергей Петрович так нахально вести себя по отношению к женщинам не мог. Да и боялся: а вдруг не получится? Что тогда? Позорище! Изредка, чтобы увериться, что он мужчина ещё хоть куда, Сергей Петрович таки делал «ходки». Но это были всё женщины случайные, поведения ветреного, постоянных любовниц он не имел и не хотел. Да и побаивался: уцепится, думал он, какая-никакая, да и женись, мол. А у него дочь. Наследница.
   Волгин после развода горевал, страдал, ненавидел жену-изменницу, исходя приступами злости и ярости, а затем как-то успокоился, взяв вину за развал семьи на себя. В молодости он действительно был неказист, сух и угловат. При ходьбе сутулился не из-за кривого позвоночника, а от желания принизиться, быть на людях незаметным, скрыть свои физические, как ему казалось, недостатки.
   Волгин был застенчив, в компании вести себя по-джентльменски не умел. Но больше всего он не понимал женщин, не разбирался в их сути. Чего хочет женщина? Чего ей надо от мужчины? Даже десятилетний брак не открыл ему этой великой тайны. Пометался он мыслями лет несколько и решил, что забыл о своей жене. И даже не интересовался: где она, с кем она, жива или умерла уже? Внешне это выглядело так.
 А внутри него кипел котёл. Что бы он ни делал, чем бы ни занимался, мыслями улетал к своей Софочке, спорил с ней, рассказывал, как он воспитывает дочь, жаловался, если Наденька крепко набедокурила или натворила нечто грандиозное. Ему хотелось, чтобы Софья увидела его изменённого, мужественного, огонь-мужчину, что он не тепел, а, скорее, горяч. Но она не явилась ни через год, ни через два…  Глуп мужик, верно отметил ещё поэт Некрасов: «Мужик что бык, втемяшится в башку какая блажь, колом её оттудова не выбьешь…»
   ...Пролетело пятнадцать лет, а Волгин всё ждал. Он тщательно сохранял в шкатулочке (а шкатулочку в шкапчике) кое-какие дешёвые побрякушки, которые в спешке или по ненадобности забыла захватить жена. Разве не глупо?
Такого не знать! Если женщина заявляет, что уйдёт, но при этом не плачет, то она уйдёт непременно и навсегда. И как ты её ни уговаривай, как ни проси остаться, – бесполезно. От этих клятв её решение станет лишь твёрже: теперь она землю грызть будет, но не вернётся. Даже если ей край, как захочется, – не вернётся. Из принципа.
С тех пор, как бросила его жена, всё внимание и заботу он переключил на дочурку.  Нерастраченные чувства, душу в Наденьку вкладывал. Но... разве напрасно народ выдумал, что яблочко от яблоньки недалеко падает? А коли яблочко, так не под грушей бы ему и лежать. Наследственность ли сыграла роль или излишняя любовь и потакание капризам, а только выросла дочурка и стала несносной дочерью. Характером, быть может, в свою настоящую мать,  бросившую её в роддоме.
И чем больше Сергей Петрович потакал Наденьке, тем больше она капризничала. Безо всякого энтузиазма и желания поступила в прошлом году в университет, училась так, что, по всей видимости, недалёк был час, как её отчислят-таки за неуспеваемость. И чем она будет тогда заниматься? Куда пойдёт? Кому будет нужна?
Эти мысли не оставляли Волгина ни на час. Он прекрасно понимал, что своей любовью портит дочь, но ничего с собой поделать не мог: перво-наперво купил для дочери комнату в  областном центре. Учись только, доченька!
Тут Сергей Петрович поймал себя на мысли: дочь ведь не звонит неделю. Он ей звонил, а ответа нет, оператор связи бесстрастным голосом отвечает: “вне зоны доступа”. Или: “абонент не отвечает”. Трубку не берёт абонент и не хочет отвечать? Деньги для проживания Наденька берёт с отцовского банковского счёта, он отдал ей карточку. Так вот, он через интернет  «исследовал» свой счёт. И что? От 100 тысяч рублей осталось 20. И это только за неполный год! При том, что за два семестра вперед обучение проплачено.
Летняя сессия закончилась давно, уже август. А в последний раз он её видел в июле, она приезжала на пару дней. И вновь собралась уезжать.
– Куда ты едешь? – спросил её Волгин.
– Пап, ты знаешь, такое дело, у меня два хвоста остались от сессии, так преподаватели… я с ними договорилась, они меня примут на пересдачу.
А какая пересдача в августе? Все преподаватели в отпусках. «Врёт!» – решил Волгин. И сейчас он подумал, что деваться ему некуда, надо ехать к дочери. «В ближайший понедельник и поеду, возьму отпуск вот и поеду. Нет, в понедельник не успею оформить все дела… ну, во вторник поеду...» 
Он неожиданно вспомнил, что дочь в последний приезд вела себя не совсем обычно… Нет, она и с подросткового возраста становилась всё более и более независимой, закрыла свою душу от отца, залезла в скорлупу – не вытащишь. На замечания отвечала вызывающе, будто специально провоцировала скандал. Волгин сдался, а на её протесты и  растущие потребности всё чаще, скрепя сердце, закрывал глаза. «Ну, хорошо, ладно, пусть будет по-твоему…» И вот что из этого вышло: Надежда и вовсе перестала с ним считаться. Но в это  последнее посещение родного дома в какие-то минуты Сергей Петрович замечал за ней некоторое смущение, она как-то краснела и мучилась в поисках необходимого признания, душевного разговора, а не находила будто способа это сделать так, чтобы не навредить своей гордыне… Но эту странность дочери Волгин тогда проморгал – не придал ей особого значения, а теперь вот вспомнил. «Нет, что-то у неё случилось… что-то не так, ехать надо, непременно  ехать, а может, что и спасать от чего-то страшного…»
Сергей Петрович по жизни был упорен. Он ничего не мог делать плохо. И если чего-то не знал или знал слабо, – он эти недостатки исправлял. Кстати сказать, и женщин он стал изучать, пристально наблюдая за ними со стороны, чтобы восполнить в себе пробелы. И всё это для того, чтобы доказать своей бывшей жене, как если бы она за ним и до сей поры наблюдала. Наивный!Рассуждая глобально, можно предположить, что в жизни каждого человека есть какой-то важный момент, грех или даже, может быть, что и преступление, которые и определяют стиль и характер дальнейшей жизни. У Волгина таким моментом был развод с супругой. Она всегда оставалась его незримым оппонентом. Это было внутренним, никому, кроме него, не известным стержнем его жизни.
В молодых своих летах Сергей Петрович был и рассеян, и неорганизован. Мог перед уходом на службу туфлишки протереть или почистить первой попавшейся в прихожей вещью. Например, тапком. Или носком. Поддержание в доме чистоты и порядка не были ни его сущностью, ни привычкой. Но с тех пор, как Сергей Петрович вынужден был в одиночку воспитывать дочь, он стал чаще и чаще ловить себя на неорганизованности и рассеянности. Дурные привычки надобно искоренять, решил он. Дурные привычки – заразительный пример для Наденьки. И так он силой воли заставил себя быть аккуратным. Мораль тут такова, что можно изменять и привычки, и характер. Так что же выходит? – следовательно, можно изменить и судьбу? Наверное, что и так.
 Да вот для решительного изменения маршрута в жизни, изменения судьбы, если это вообще возможно, надо быть  и человеком решительным, непреклонным. А Сергей Петрович при всём при том оставался мягкосердечным и малодушным. В малом – да, он мог контролировать ситуацию, а перед серьёзной проблемой робел, терялся. Жизнь его притекла близко к шестидесяти, а он всё мечтал и грезил. Надо полагать, что ему и виноградник понадобился как спасение от одиночества. Он с лозами вслух разговаривал без боязни, что его подслушают. Советовался с ними, спрашивал их: «Так я говорю? – а лозы ему будто кивали: «Так, так, так...»
Волгин частенько вспоминал о том далёком, почти нереальном дне, когда они с отцом пилили дрова, и отец, видя, что сын-подросток устаёт, что трудно ему таскать туда-сюда пилу, коротко бросал ему: «Применяйся!» Долго Волгин не понимал сути этого «применяйся». И лишь теперь, когда отца давно не было на свете, когда Сергею  Петровичу приходилось отбухать с утра смену в больнице, а потом ещё до теми пахать в саду, до него дошло, что применяться – это значит выполнять  тяжёлую работу с меньшими физическими затратами. Мудрый отец одним словом решал сложную теорему, как  работать с умом, рационально расходуя силы.
Воспоминания, нахлынувшие на Сергея Петровича, он попытался прогнать. И ему это удалось. Не до них. До начала работы оставалось – он мельком глянул на часы –  полтора часа.  Он ускорил шаг.  Навстречу, из-за угла русской бани вынырнула Лайма, старая служивая псина. Она виновато повиливала хвостом и прятала от хозяина бегающие глаза. Лайма – собака потешная, похожа и на немецкую овчарку, и на лайку, а в целом – на дворнягу. По молодости своей она на сто очков в охранном деле любую породистую опережала. А теперь состарилась, иной раз вечерком решит прикорнуть где-нибудь в тепле, да и уснёт до утра, сторож непутёвый.
 – Опять всю ночь проспала? Эх, Лайма, Лайма… старая ты перечница. Пошли в дом. Ладно, прощаю,  – собака улеглась у его ног и молча, виновато тёрлась мордой о штанину; она, пожалуй, всё понимала, не то смысл слов, но даже интонации, с которыми эти слова произносились её любимым хозяином.
Накормив собаку говяжьими рёбрышками и вермишелью, он сам позавтракал манной кашкой. А поверху наслоил зелёного чаю. За чаем он краем глаза следил за экраном телевизора, прислушивался к утренним новостям. Но ничего нового не услышал: инфляция опять выросла, стоимость барреля нефти на Нью-Йоркской товарной бирже упала до 60 долларов и грозила упасть ещё ниже («Страшное дело! Ежели ещё на доллар упадёт, так пропадём все, вымрем!»), на Кавказе – теракты, в Саратовской области опрокинулся автобус с пассажирами, есть жертвы и пострадавшие, в Кемеровской области – взрыв на шахте, много погибших, в Индии наводнение…  Он тяжело вздохнул от безысходности.
Встал из-за стола, тщательно вымыл посуду, не спеша переоделся перед висящим на стене огромным зеркалом, удовлетворённо хмыкнув:
–А что? Ничего! В меру пополневший, сохранивший форму мужчина. И будет верным,  если сказать: крепкий, солидный мужчина.
Роста он чуть выше среднего, строен, если выпрямится. Лицо с годами заметно облагородилось, угловатости фигуры сгладились, взгляд стал куда уверенней, даже ироничный... Когда-то, помнится, ему, начинающему доктору, более опытная коллега пророчески заметила: «Такие, как ты, до глубокой старости выглядят моложаво».  «А что? Права она была….»  Он немного даже повертелся перед зеркалом, но одёрнул себя: не по-мужски, и вышел из дому, строго наказав Лайме быть бдительной.
От села до города три километра, движение на дороге в эти утренние часы куда как интенсивное. Автомобили самых разных-разнообразных марок летели, невзирая на скоростной режим. Преобладали иномарки. Волгина на его старенькой «девятке» презрительно поджимали сзади, с боков, пугали сиренами, заставляя поторапливаться, ускориться. Он то прижимался к обочине, то вынужденно и резко тормозил, ибо на встречку опасно вылетала чья-то лакированная импортная тачка. Обычно аккуратный и чёткий на дороге, Сергей Петрович чертыхнулся в сердцах и тоже поддал газу. Совсем чуть-чуть... другие машины летели по восемьдесят-девяносто, но гаишник остановил почему-то именно его.
 –  Прошу предъявить документы. Так... – лейтенант повертел в нерешительности водительскими правами Волгина, то ли понимая несправедливость излишней строгости по отношению к нарушителю движения, то ли намекая, что торг уместен... Волгину же хотелось высказать лейтенанту, что другие мчат и их чего-то не останавливают, но осёкся: такие, как он, перед гаишниками бесправны.
Не дождавшись от бестолкового водителя никакого предложения, милиционер вздохнул:
– Порядок есть порядок, в черте города – шестьдесят, не выше. Минималку оформим.
Получив «квиташку» на уплату штрафа, Волгин от злости рванул с места и погнал машину на такой скорости, что рисковал разбиться. Гаишник проигнорировал этот фортель. А Волгин, стиснув руками руль, гнал и в голос ругался «по матушке».Слышали бы его, такого мягкого и скромного, коллеги!
– Хреново день начался. Вот же «мусора»! Ну, хоть бы  одного порядочного увидеть!
В отделении его встретила тишина, чем оправдывалось народное: тихо, как в морге. Но в полумраке широкого вестибюля его ожидала молодая женщина лет двадцати… При виде его она встала с кресла, сцепила руки, пальчиками что-то такое теребила. Брюнетка, роста небольшого, личико круглое, с ямочками на щёках, пухлые губы, безрадостно красные и покусанные, легонько подрагивают. Особо выделялись глаза: крупные, тёмно-карие и несчастные.
«И руки трясутся, – отметил Волгин. – Волнуется. Видать, не по мелочному вопросу.»
– Здрасьте. Вы Сергей Петрович Волгин? – произнесла она дрожащим тоненьким голоском.
– Совершенно верно, я это буду. Так что за вопрос?
Она вытащила из целлофанового пакета  бумаги, полистала и подала ему ксерокопию протокола патологоанатомического вскрытия. 
– Вы вскрывали моего младенца?
– Дайте посмотреть… М-да… Не-ет, этот протокол оформлял не я.
– Но фамилия в конце ваша!
– А фамилия моя. Ничего не понимаю. Точно, не вскрывал...
–Вот и главный врач роддома пишет в своей объяснительной, что плод не вскрывался, – женщина порылась в бумагах и подала ему ещё одну бумажку.
Главный врач роддома – бывший. Он уже два месяца как на пенсии. А вскрытие, как указано в протоколе, проводилось в прошлом году. У Волгина вдруг ослабели ноги, он начал садиться, рукой слепо нащупывая сзади стул. Но стула не было. Женщина подхватила его под руку и подвела к креслу. Волгин сел и вытер испарину на лбу.
– Извините, слабость… старый уже. Да, так я ничего не пойму. Но протокол писал не я. Хотя и фамилия моя. Есть в протоколе масса деталей, по которым я в точности могу утверждать, что писал не я. Вот, например, в этом протоколе… “овальное окошечко”. Я пишу: “окно”. Так в Международной Анатомической Номенклатуре. Да полно всяких мелочей. Могу, если хотите, показать протоколы, которые оформлял я. Вы увидите, как они отличаются от этого вот… образца.
Волгин, растерянный и беспомощный, уже понял, что документ «нашлёпал» на своём компьютере заведующий отделением. Он понял и по каким причинам понадобилось писать протокол вскрытия, если вскрытие не проводилось.
– Вас, простите, как звать-величать?
– Маша.
– А-а?...
– Просто Маша.
– Маша, я не могу объяснить этот случай… Зачем? Почему? – все эти вопросы были адресованы не Маше, конечно, да и не себе – а  кому?
Он-то всё понял, но объяснять ей все детали не медицинского, а, скорее, парамедицинского свойства, поостерёгся. Как на практике, в больницах, врачи парадоксально неправильно до сей поры трактуют понятие «врачебной тайны»! Но он просто не сообразил ещё, как и что нужно и можно сказать Маше, чтобы избежать скандалов и всяких там судебных тяжб. Осторожно надобно говорить, чтобы и коллег не подвести – это было неписанным правилом. Хотя ему до боли ясно было, что его подставили. И подставил свой же заведующий.
«Ну, по крайней мере, предупредил бы. Написал за меня… Хорошо и то, что подпись мою не подделал. Нету моей подписи! И это уже хорошо.»
– Сергей Петрович, не объясняйте ничего(«Спасибо тебе, девочка, избавила меня от необходимости врать!» – мелькнула радостная мысль в голове Волгина). Для меня важно, что вы этого не писали. Я у следователя была, в прокуратуре. Это он меня попросил сходить к вам, чтобы вы подпись свою поставили, если вскрывали. Мне же в роддоме медсёстры сказали, что ребёнок жил два дня. И срок  беременности больше тридцати недель. Значит, не выкидыш… Я ведь похоронила бы его, как человека… У меня теперь сна нет, сердце болит… А потом врач сообщила, что выкидыш, что мёртвым родился мой мальчик… А я сразу поняла, что не вы…  Я о вас много хорошего слышала. Вы бы не стали… Всё. Пойду я. Спасибо вам. До свидания.
Маша суетливо засобиралась и засеменила полными ножками к выходу. На ходу  оглянулась ещё раз:
– Спасибо, Сергей Петрович.
Волгин ещё посидел малость, переваривая только что услышанное. Он силился вспомнить все детали того случая. И он вспомнил! Главврач роддома лично явился в патанатомию и сказал, что вскрывать не надо, плод оформлен как выкидыш, срок беременности у мамочки 27 недель, вес плода меньше килограмма (хотя это было не так; Волгин для интереса взвесил плод, вес его был около двух килограммов), а похоронить надо вместе с отходами. Ясно, что без оформления протокола вскрытия и без свидетельства о перинатальной смерти. Ну, понятно, что показатели важны, что за детскую смертность по головке не гладят, что есть губернаторская программа по снижению детской смертности. А зачем Маше нужно ворошить и заново переживать прошлое? Да нет, пожалуй, смысл есть.
«Чего она там тараторила? Похоронила бы, как человека? А что?! И похоронила бы. Но основное для этой Машеньки: доказать в суде свою правоту и получить материальное возмещение за моральный ущерб, вот так».
Волгин встал и направился к себе в кабинет. Заботливая санитарка Оля уже пол протёрла, на столе прибрала к его приходу. «Убранство» в кабинете убогое. Стол, видавший виды, шкафчик для одежды, едва живой от времени. У стены продавленный диван, ему лет…   много, спинка у дивана сама по себе  не держалась, так подставлен кирпич. На этом диване за долгие годы – так говорили старейшие сотрудники, теперь уже ушедшие на заслуженный отдых, – вся больница перетрахалась. На столе – микроскоп. Микроскопу 35 лет. Его медтехники собрали из двух старинных, списанных, получился один. И когда его собрали – это и есть новый его день рождения. От этого дня – 35 лет. Потому, если считать от дней рождения каждого из двух исходных микроскопов, то, как выражается судмедэксперт Никита Васильевич, «мы до столька шшытать не могём». Но Волгин привык к нему, своему старенькому микроскопу, и ничего нового для себя не требовал. Нервы только портить. Вечно в больнице денег не хватает.
В патологоанатомическом отделении работа, в основном, плановая. Неплановые только вскрытия. Покойников никто не заказывает. Переодевшись, Волгин длинным коридором прошествовал в секционный блок и, далее, в холодильную камеру. Ознакомился с «клиентами». Один его заинтересовал. Он обратил внимание на два характерных признака: желтуха и вздутый, как барабан, живот. Он даже пальцами слегка постучал по животу. И было уже повернулся, чтобы выйти из камеры, как вновь, уже особо заинтересованно, вернулся к трупу мужчины средних лет, полному, желтушному и с этим самым вздутым животом. Прочитал направление и ещё раз постучал по животу. «Странно. В направлении на вскрытие диагноз: постинфарктный кардиосклероз. Но желтушность кожи… почему? И живот какой вздутый и напряжённый! Доставлен из терапии. Ну, ладно, разберёмся, если вскрытие достанется мне.» 
В лаборатории его уже ожидали лаборанты. Начиналась плановая часть работы: этим утром его очередь идти в препараторскую на вырезку операционного материала.
За истекшие сутки весь материал, удалённый на операциях, и кусочки тканей, взятые специально с диагностической целью, медсёстры или санитарки из отделений хирургического профиля доставляют к ним в отделение. Вот этот материал и предстояло осмотреть. И описать: откуда взят, размеры, цвет, характеристика опухоли, если она есть, и так далее. Это рутина, среди которой встречаются «изюминки» – редкостные или интересные находки. Вырезанные кусочки из доставленного материала лаборанты затем проводят через батарею спиртов возрастающей концентрации, потом заливают в парафин и из таких блоков готовят и окрашивают тонкие срезы, наклеивая их на предметные стёкла. Это и есть гистологический препарат, который под микроскопом смотрят врачи и, если «тямы» хватает, дают точное заключение о характере патологического процесса. Волгин уже почти заканчивал вырезку, оставался один всего препарат – удалённая по поводу злокачественной опухоли почка. Лаборант Зоя зачитала паспортные данные и клинические сведения из направления на исследование. Фамилия, имя, отчество, год рождения…
– Постой… не гони коней, Зоя… Ну-ка, повтори мне фамилию больной.
– Так... Петрова. Таисия Васильевна. Чем вы слушаете, Сергей Петрович? Рассеяный… Небось, на чужих подушках ноченьку-то… а? – с Волгиным все лаборанты  запанибрата, почуяли в нём слабину и сели на шею, а ему такая ноша – женская – только в радость.
Волгин отложил в сторону инструменты. И внимательно посмотрел на Зою. Он замер. О Петровой он краем уха  слышал нехорошее. Работала кем-то, но не пешкой, в городской администрации, «органы» прищучили её на взятках. Теперь надо как-то увильнуть от ответственности.
Например, заручиться медицинской справкой об инвалидности, тяжелом заболевании, исключающем нахождение в местах не столь отдалённых... 
Он внимательнейшим образом осмотрел орган, измерил, продиктовал лаборантам описание структур.
– И где же опухоль? Пригласите Прохорова, позвоните, скажите, что я прошу придти его на вырезку. Случай, мол, интересный, требуется его консультация.
Прохоров, онколог, который, если судить по направлению на патогистологическое исследование, и оперировал больную, явился минут через десять. Он выглядел абсолютно спокойным. И улыбчив, как всегда, тут же пару скабрезных анекдотов лаборантам рассказал. И уже потом повернулся лицом к Волгину.
– Что скажешь, Петрович?
– Вы оперировали Петрову?
– Я.
– Вот почка. А где опухоль?
– Ну… опухоль неделю назад удалили. Был первый, так сказать, этап операции. Дождались ответа из областного онкоцентра по вашим гистологическим препаратам. Ответ: гипернефроидный рак почки. А вчера удалили и саму почку.
«Операция в два этапа? На почке? Что-то новое в хирургической тактике. Ну, допустим», – пораскинул мыслями Волгин и вслух, для Прохорова, сказал:
– Удалили. А где опухоль была?
– Да вот же, вот тут, – он явно издевался.
– Но почка целая. Почка абсолютно здорова. Ни разрезов. Ни повреждений в почке нет.
– Ну, чего ты привязался? Рядом, значит, была. Вот тут.
– Подожди, – разгорячился Волгин. –  Ты же говоришь и пишешь вот в направлении: рак почки. Почки! Теперь говоришь, что рядом была. А гипернефроидный рак только в почке и растёт. Если не было порока развития в виде добавочной почки, в которой рак был. А в этой почке рака нет. И, что характерно, не было никогда. Ни-ког-да!
– Петрович, иди сюда, – Прохоров ухватил его за локоть, не ухватил – больно стиснул, грубо. Он отвёл Волгина в сторону, чтобы не было слышно лаборантам, и прошипел:
– Тебе оно надо? Вопрос согласован с вашим заведующим. И не лезь в бутылку. Не парься. Всё понял?
– Понял, – покорно и согласно поник  головой Сергей Петрович.
«День продолжается! В очередной раз об меня вытерли ноги! Чего-то мне сегодня не радостно. Мне до ваших интересов никакого дела нет! Мало ли кто чем занимается? Вон в психдоме, например, кой-кто из больных заместо женщины валенок использует! А мне-то?! «А Робин Кеннеди пустился в пляс. Какое мне дело до всех до вас, а вам – до меня?» Делайте что хотите! А на меня свою ответственность не сваливайте!» – раздражённо и путано думал он. А ещё Волгину хотелось, очень хотелось сказать: «Засранцы вы!» – но, естественно, он этого не сказал.
Прохоров ещё постоял рядом с ним, пристально и насмешливо глядя в глаза, всё так же сдавливая его локоть. Волгину было больно, но он терпел. Наконец Прохоров отпустил его и вышел из препараторской. Пойдет стучать заведующему  на непослушного Волгина.
– Ну что, девочки? Продолжим? – как можно спокойнее, попытавшись скрыть волнение, обратился Сергей Петрович к лаборантам. Почку он описал так, как оно есть.
Какие-то события, случаи, идущие вразрез с законом или с его, Волгина, убеждениями, бывали в отделении нередко, можно сказать, с завидным постоянством. И ни один из них не оставлял Волгина спокойным. Он переживал, а сделать ничего не мог. И молчал. Молча переживал.
Ловчили, в основном, молодые доктора. И заведующий был из молодых. Так что, если рассуждать, то опять вопрос сводился к извечному конфликту отцов и детей. «Дети» были настырны, на клятву Гиппократа плевать хотели. Где «отцы» бы посовестились, там молодёжь пёрла, как танк. Оно, конечно, нынче так: человек человеку волк. С одной стороны, это так и было: не верь никому, живи для себя и локтями, локтями всех, – цель оправдывает средства. И в то же время личный интерес каждого увязывал их всех в единое целое.
И получалась круговая порука (Волгин даже осторожно называл это мафией).  Да если ещё и администрация заодно – а ведь так! – то это не больница, а клоака. И раньше это было, было, когда лет тридцать назад Волгин поступил сюда на работу,  а уж теперь расцвело пышным цветом. Если случалась материнская смерть в роддоме или гинекологии, то, перед вызовом специалиста-патологоанатома из областного центра, все заинтересованные в этом случае врачи собирались у начмеда, обсуждали историю болезни или историю родов, а затем история переписывалась от начала и до конца.
Слава Богу, такой напасти в роддоме давненько не было. И хорошо бы – никогда не было вообще. Да, так у истоков этой больничной «болезни» были они, «отцы». Это очень по Достоевскому. И в этом вопросе у него с Тургеневым контра была. Достоевский был очень зол на «отцов», виновников грядущих (а нам-то хорошо-о-о известных) революций. «Отцы»-то и есть настоящие бесы, а «дети» у них, соответственно, – бесенята. Так что, чего «папочками» посеяно, такова получилась и  жатва.
...В десять утра принесли историю болезни того самого мужчины, у которого желтуха и живот вздутый, как барабан. Значит, не минует Волгина чаша сия, – придется вскрывать.  Что, опять лукавить? Или войну объявлять?
Он листал историю болезни и злился. «Хоть бы на анализы обратили внимание. Кровь же явно септическая. Что-то у него в брюхе», – Волгин отложил бумажки и решил подстраховаться: пригласить на вскрытие главного хирурга.
Тот явился не один, а притащил за собой всех, свободных от операций, хирургов. Кабы не главный хирург, толковый и головастый, уже в годах, из приезжих, так и в хирургической службе был бы бардак, каких поискать. А он держал покуда врачей в крепкой узде.
На вскрытие пришёл и терапевт, Глеб Никанорович, «пользовавший» больного, теперь уже покойника. Рыжий, маленький, чуть не лилипут,  энергичный, как ртуть. Живчик. Его бы энергию, да в мирных целях. Например, за больными внимательно наблюдать. А он всё фантазиями занимался: то увлекался уринотерапией, то изобретал «серебряную» воду. За одно дело возьмётся, за другое...  Вот и здесь не досмотрел, не заметил, что появились симптомы раздражения брюшины, характерные для гнойного воспалительного очага в животе. Например, аппендицита.
Живчик побегал по секционной (по четыре пальца в карманах, большие – вне и оттопырены, брови сведены к переносице, лоб нахмурен), поглядывая искоса  на покойника, лежащего на столе, и притих, остановился рядом с хирургами,  вполоборота к секционному столу. В глазах –  недоверчивость и зазнайство (или всезнайство), и пренебрежение к окружающим: профэссор, как есть профэссор!
Патологоанатом бросил свой взгляд на собравшихся, как бросает взгляд дирижёр на пюпитр с нотами, прежде чем взмахнуть перед оркестром палочкой. Громко – в напряжённой тишине секционного зала – звякнули инструменты. Все повернули, как по команде, головы на эти звуки, и даже Глеб Никанорович испуганно вздрогнул.
– Как долго он у вас в отделении лежал, а, Глеб Никанорович? – спросил его Сергей Петрович, лишь бы о чём спросить, не молчать только, заполнить паузу...
– А неделю, – петушиным фальцетом сказал, как высвистнул, Глеб Никанорович и несколько театрально вымахнул правую руку из кармана вперёд, ладонью кверху, будто выпрашивая подаяние (а в морге разве подают?). – Никто к нему из родственников не приходил. Разведенец. Жена от него ушла: довёл. Вроде ничё был. Не пойму, от чего он помер-то? – к концу фразы голос Глеба Никаноровича слегка потускнел и утишился, утратив театральность и приобретя нотки тоски и печали.
– От тоски и помер, – хихикнул кто-то из молодых хирургов.
– А хирургов на консультацию не приглашали, нет? – вновь обратился Волгин к терапевту, проигнорировав глупую, неуместную  реплику молодого хирурга.
– А чего там приглашать? Он ни на чё такое не жаловался.
– А вот мы посмотрим сейчас.
И посмотрели! Червеобразный отросток располагался забрюшинно, поэтому и клиника аппендицита нарастала не так ярко и быстро, как при обычном расположении. Впрочем, и забрюшинное положение – тоже вариант нормы. А так – по логической цепочке: флегмонозный аппендицит, вторичная его гангрена, забрюшинный гнойник, который и прорвался через свищ в брюшную полость. Ну, а тут уж держи меня, как говорится. Перитонит (перитонитище!) на вскрытии выглядел ужасающе: около ведра гноя в брюхе, кишечник с намёками на позеленение, вздут невероятно. Вот и весь сказ. Так много ли нужно было, чтобы вовремя, ещё при жизни, поставить правильный диагноз?
Главный хирург известил о результатах вскрытия начмеда больницы. Тот в секционную влетел: физиономия красная, усики-щёточки под носом встопорщились. У него всегда физиономия краснеет, когда «ЧП» грозит потерей кресла, ведь зарплатка-то раз в десять поболе, чем у Волгина. Начмед фигурой тучный, годами очень молод, до этого заведовал отделением терапии. Тоже фантазёр. Но хитёр, без мыла в любую щель влезет. В какое-то время, когда струя была благоприятна, «косил» под еврея, хотя физиономия типично русская – рязанского либо «пскопского» типа. На вскрытия к Волгину он, пребывая в должности заведующего, скоро перестал ходить. Ни в одном случае, когда вскрывал Волгин, у будущего начмеда не было правильного диагноза. И тогда заведующий патанатомией запретил Волгину проводить вскрытия трупов из терапевтического отделения, сам вскрывал. И расхождений в диагнозах не стало.
Во всех больницах, подобных этой, честного патологоанатома называли чаще всего стукачом. А Волгину очень бы не хотелось иметь такое «погоняло». При том, что работать он хотел честно, так, каким научил его быть учитель, профессор патанатомии, ныне покойный. А честно работать в этой больнице было невозможно. Начмед уже намекал ему, что в обойме патроны должны быть одного калибра. Спрашивал: «Когда  шестьдесят?  Не хочешь ли на покой?…»
А уходить не хотелось. Денежки были остро необходимы: и дом до ума довести, и дочь выучить в университете.
Нет, уходить не хотелось. Надо терпеть. В отделении  Волгин подшабашивал на ритуальных услугах, как и многие, если не все, патологоанатомы по России. А это побольше будет, чем зарплата врача раза в три, а то и в четыре. А если бы не это, на что, спрашивается, он смог бы купить в городе квартиру  для дочери? Нет, такой заработок терять никак нельзя. Надо терпеть, даже если терпеть нету больше мочи.
Вскрытие закончилось. Доктора под предводительством начмеда покинули секционную и собрались, надо думать, в кабинете заведующего патанатомией. Волгин давно перестал уважать своего заведующего, он перестал быть для него личностью. А у неличности нет ни имени, ни отчества. Пусть и для меня, автора, он будет просто начальник. Или заведующий патанатомией. Или просто – руководитель. Сергей Петрович в предсекционной переоделся в белый халат, стащив с себя «робу», в которой обычно проводил вскрытия. Вымыл тщательно – с мылом – руки до локтей. Походил из угла в угол предсекционной, обдумывая результаты вскрытия. И не спеша отправился к себе в кабинет. А по-соседству, у заведующего, шло бурное обсуждение летального случая. Голоса глухо и вразнобой доносились даже через закрытую дверь. Обсуждение это затянулось, и вот, наконец, доктора, в том числе и начмед, толпой вышли из отделения.
Ещё минут через пять заведующий торжественно внёс свой необъёмный живот (трудовую мозоль!) в кабинет Волгина. Он с порога, с трёх-четырёх метров, швырнул на его стол историю болезни только что вскрытого покойника.
–Протокол вскрытия закончишь заключением, аналогичным клиническому диагнозу, – грозным голосом  изрёк он.
– Нет.
– Как так нет?
–Так я закончить не могу. Гангренозный аппендицит, гнойный перитонит, сепсис… В анализы гляньте. Кровь…
– Ты слышал моё распоряжение? Я у тебя заведующий. Я! Я!! Я!!! – он уже не говорил, а орал и бил себя в грудь кулаком.
– Есть варианты…– тихим голосом  возразил (попытался возразить!) Волгин.
– Какие ещё варианты? – усмешливо искривил губы начальник; слышно было, как натужно заскрипели в его мозгу извилины.
–  Вы берёте эту историю и оформляете протокол вскрытия так, как считаете нужным...
– Не умничай. Оформлять будешь ты. Или я звоню начмеду.
– …или пусть переписывают историю. В крайнем случае. Вы чего, расхождения боитесь?
– Я ничего не боюсь. Все случаи смерти от острого аппендицита идут на комиссию в областной департамент здравоохранения. Ты всех подставить хочешь? – тут начальника вновь переклинило, в туман занесло, он опять перешёл на крик; лаборанты и санитары столпились робкой испуганной кучкой в коридоре, за его спиной. – Я тебя из говна вытащил. Сидеть! (Но Волгин и не пытался встать.) Не маши руками! (Сергей Петрович и не двигал руками, он будто застыл и окаменел от хамства начальника. Хамство и раньше бывало, но как заметна прогрессия! «Шизофрения?  Идиотизм?» – подумал Волгин.) Тебя нигде, ни в одной больнице не держали, ты везде говном был. Ты ведь перед главврачом Степанченко на коленях стоял, слёзно умолял его не увольнять тебя («Когда же это было?» – удивился Волгин буйной фантазии заведующего). Пьянь, алкаш, вонючка! Сидеть!! Не маши руками!!
Волгин побледнел, кожу на лице, как морозом, стянуло, слова в ответ вымолвить не мог. Наконец начальник израсходовал свой сегодняшний запал и выскочил.
«Господи, до чего же мы дожили! Шизофрения! Всеобщая шизофрения! А что делать? Надо терпеть, – тоскливо думал Волгин.–Другой вопрос, можно ли хоть в чём-то верить  руководителю? Вчера он сказал то, а сегодня распорядится с точностью до наоборот. Заметишь ему: вчера ведь, дескать, не так всё было… С пеной у рта будет доказывать, что он так не говорил и даже не думал... Да он все замечания давно воспринимать перестал. Любая попытка пресекалась  элементарно: махровым хамством, страшным рыком «И не пререкаться!» Правильное мнение в отделении было только одно, все остальные – крамола и предательство! Сотрудники чаще всего молчали и с горькой, душевной, невидимой усмешкой ожидали Его мнения.
А   ра бочий   д е н ь  е щ ё  н е   з а к о н ч е н..   К а к о в  о-т о   б у д е т    е г о   п р о д о л ж е н и е?
За два часа до «гудка» заглянул судмедэксперт Никита Васильевич Пономарёв. За глаза его звали Микиткой. Небольшого роста, не в меру располневший, весь какой-то кругленький, бородатый, он вкатился, как футбольный мяч. Втянул воздух крупным носом (нос сизый, с сеточкой красноватых прожилок и торчащими щетинками на кончике) и с умильной улыбочкой попросил:
– А не мог бы ты, Петрович, поучаствовать во вскрытии ребёнка? Постановление от прокуратуры. Но у нас же, у экспертов, знаний в патанатомии маловато… Помоги, а?
– Ми… Никита Васильич, ты же знаешь… Обратись-ка лучше к начальнику. Пойду, скандал будет. На что он мне?
– Петрович, все эксперты тебя хотят. Тебя и в постановление включат в качестве консультанта. Пошли, бросай всё тут.
– Ну, Ми… Никита Васильевич, ну… а-а! Пошли!
Дитя шести месяцев, из двойни, мальчик. По сведениям из постановления прокуратуры на проведение экспертизы трупа (амбулаторную карту так и не доставили доктора из детской поликлиники, и не доставят вовсе, как это выяснится позднее) известно было, что ничем, вроде бы, не болел. За месяц до смерти проведено вакцинирование по плану. Сегодня утром стал задыхаться, когда мамаша прогуливала его. По утверждению врача «скорой», которая приехала удивительно быстро, ребёнок умер от аспирации желудочного содержимого в дыхательные пути, врач даже отсасывал чего-то там. В общем, дитя задохнулось.
Эх, зря, зря согласился Волгин без ведома начальства пойти с Пономаревым! На вскрытии обнаружились признаки явной пневмонии! И что тут началось!
Заведующая судмедэкспертизы позвонила заму по детству, сообщила результаты и пожурила её: почему на вскрытии никто из педиатров не присутствовал?
Как взвилась тут зам по детству:
– Да как вы смеете? Нас никто не приглашал! Почему без нас?
А заведующая экспертизой – женщина крутая, хваткая, несмотря на молодость, ей палец в рот не клади:
– Рот закрой и не ори! Приглашали! А зав. детской поликлиникой нам ответила, что ей по х***  это вскрытие и недосуг, надо так и вскрывайте. Так что ты в своей конторе сама разбирайся, а на меня не ори!
 И трубку бросила. Оно и так: экспертиза главному врачу районной больницы не в подчинении, у неё самый главный начальник в областном бюро. А тот начальник ещё круче, чем заведующая районным отделением судмедэкспертизы. Тогда с кого стружку снимать? А с патологоанатома Волгина, вот с кого! Он присутствовал на вскрытии ребёнка, да ещё и заведующего своего не известил об этом, пусть он нам, администрации больницы, и докладывает о том, чего наколбасил.
Сергея Петровича вызвали к заму по детству.
– Так от чего ребёнок умер, Сергей Петрович? – ехидным ледяным голосом спросила она.
– Основное, надо полагать, – острая бронхопневмония, возможно, что вирусная. И, по словам мамочки,  ребёнок залихорадил за два дня до смерти. Желудок у ребёнка был пустой, а дыхательные пути свободны, нет и не было никакой аспирации.
– Ничего такого не было, здоровый ребёнок был, пусть не врёт мамочка! – зачастила в своё оправдание участковый педиатр. – Она же пьянь, нигде не работает. Нарожали нищету! Да я к нему, ребёнку-то, каждый день ходила.
– М-да… а вот со слов всё той же мамочки, в последний раз ребёнка смотрели, когда его вакцинировали. То есть месяц назад. Кстати, почему на вскрытие не доставлена амбулаторная карта? – спросил Сергей Петрович.
– Это не ваше дело! – повысила голос зам по детству.
– Так, мне всё ясно: ребёнок умер от аспирации желудочного содержимого, то есть задохнулся, – со знанием дела уверенно заключил начальник патанатомии. – Для меня важно другое: зачем ты полез на это вскрытие? Ты знаешь, что не имеешь права свой нос совать и секционным ножом орудовать, когда вскрытие – судебномедицинское?
– Я включён в постановление как консультант, – робко сопротивлялся Волгин, а хотелось ему сказать другое: «А вы, начальник, кто такой, чтобы указывать мне? Мне, бывшему детскому патологоанатому крупной клинической больницы, сертифицированному специалисту…», – но, разумеется, ничего не сказал.
– А я тебя не только на судебные, я тебя с сегодняшнего дня и на патологоанатомические вскрытия умерших детей не допускаю. Чтоб пойти на их вскрытие, ты, допреж, меня в известность поставить должен! Гляди-ка, опытный какой! Губернаторскую программу знаешь? Снизить детскую смертность! Управляемую детскую смертность. Какая ещё пневмония! Ребёнок наблюдался, здоровый был. От аспирации он умер. Так надо было и в свидетельстве о смерти указать.
– Вот вы судмедэкспертам и указывайте. А я только присутствовал.  Как консультант.
–  И наконсультировал! Всех в больнице подставил! Видали, – обратился начальник к заму по детству, – каков стукач!
– Ребёнок был болен, родился недоношенным, возможна патология имунной системы. Не исключено, что эксперт-гистолог из областного бюро вообще найдёт сепсис. Ателектазы у дитя, возможно, что и врождённые, неразрешившиеся с момента родов…– «давил» Волгин.
– Ребёнку шесть месяцев! Ателекта-а-азы он нашё-ол, – протянул оскорбительно начальник патанатомии.
– Я всё сказал. Если нет вопросов, я, с вашего позволения…
– Иди, иди… на х** кому  ты здесь нужен! – согласился заведующий.
И Волгин ушёл. Взволнованный, униженный, старый... Он ещё не знал, что судмедэксперт Микитка забудет включить его в постановление консультантом, и неприятности из малых переродятся в большие... «Как и куда скрыться от идиотов и самодуров? – шептал он про себя. – Когда же закончится этот тяжёлый день?!»
Но он ещё не закончился. В кабинете задребезжал телефон: звонила зав кардиологией Наталья Алексеевна, – отличный специалист и первоклассная женщина. Умная и красивая – редкостное сочетание, просила зайти к ней как можно быстрее!
Такой взволнованной и растерянной он её ещё не видал. Лицо покрылось красными пятнами, глаза покраснели, а под ними набухли мешки.
– Привет. В чём дело? – тихо спросил Волгин, пытаясь тем самым  хоть немного её успокоить.
– Вы представляете… Вас не было, вы в отгулах были…
Она палила, как из пулемёта. Нагорело, видать, на сердце, изболелась душа. О чём? Сергей Петрович пока ни слухом, ни духом. Во-первых, несколько дней он действительно был в отгулах. Зинаида, его реализатор, «приболела»: нынешний её гражданский супруг по пьяни засветил ей фонарь под глаз. Как на базар идти? Пришлось Сергею Петровичу самому торговать, что было большой редкостью. Во-вторых, вскрытие  проводил начальник. А он на свои вскрытия не допускал к себе Сергея Петровича категорически. Однажды Волгин оказался в секционном  зале в то время, как начальник потерпел фиаско: ни сам в толк взять не мог, ни докторам вокруг себя объяснить, что за кровоизлияния в легких. А Волгину-то с его опытом такое – пустяк, а не загвоздка! Он уже и пинцет взял, и фразу, конечно невпопад, произнес:
–  Это всё просто и ясно, как день.
Как взвился тут Он, как  завизжал! Доктора испуганно отпрянули от стола... Оторопь их, впрочем, тут же сменилась любопытством. Ещё бы! Заведующий отделением эдаким матерщинным тоном от секционного стола гонит врача-ординатора своего же отделения, которому он, между прочим, почти что в сыновья годится! Такого никто из докторов припомнить не мог.
– Я тебе сказал уже: на моих вскрытиях тебя чтоб не было рядом! Чтоб я тебя не видел! Мразь!..
Ну и так далее и тому подобное хамство!
Между тем, Наталья Алексеевна продолжала...
– Больная, медсестра из нашей больницы… Пятьдесят лет. Поступила в приёмный покой. Слетел у неё ритм сердца. Ну, что-то не поддавалось восстановить ритм нормальный. Реаниматолог Слава Несмеянов поставил ей катетер в подключичную вену. Ставил-то минут сорок. Ковырялся, ковырялся… Раза три колол. Наконец, поставил. Правда, гематома в месте введения огромная образовалась… Ну, вот… Я и говорю, что через сутки у больной захлестала температура… до 39 и сорока. Губы посинели, в анализах крови лейкоцитов – море, СОЭ…  в общем, кровь септическая. Я к хирургам. Мол, сепсис. Из гнойной хирургии молодой да ранний, этот… ты его знаешь… взял больную в отделение, там она у них была двое суток… потом к нам в кардиологию пришёл, историю мне швырнул. Померла, дескать, больная. Она ваша, кардиологическая. Историю болезни на себя берите, за своим отделением и оформляйте. Как это, говорю? У вас умерла, за  вами и будет. Труп, понятно, отправили на вскрытие. А на вскрытии тромбофлебит подключичной вены, тромб опустился аж в предсердие. Доковырялись реаниматологи! На створках аортального клапана полипы из фибрина. Одним словом, сепсис…
– Ну, да! – прервал Наталью Алексеевну Волгин; после всех сегодняшних событий он с трудом улавливал мысли собеседницы. – Септический полипозно-язвенный эндокардит. Да, такое бывает. Смерть, в общем, рукотворная, то есть ятрогения, патология от лечения. Не халатность ведь, а трагическая случайность. Хоть и от рук врача, а неподсудно. И что за проблемы у Вас?
– Что за проблемы? Собрались все врачи в кабинете вашего заведующего. Он заявился и объявляет, что сепсис, да ещё ятрогенный, – это для больницы ЧП. Страховая компания, мол, по головке не погладит. Давайте что-то другое придумаем. И придумал!  Сам, между прочим, предложил переврать то, что было на самом деле. Его никто об этом не просил. Вот копия-черновик  протокола вскрытия, специально для меня. Основное заболевание ни с того ни с сего – острый миокардит (воспаление мышцы сердца). Теперь меня за этот миокардит вызывает главврач. «Вам, – говорит, – Наталья Алексеевна, за этот случай выговор. Ваша патология, вы проморгали управляемую патологию. А могла бы больная жить!»
Волгин непроизвольно хохотнул:
– Что почём! Ну, фантазёры! А зачем? Вся больница, значит, сейчас думает над тем, как посмышлённее наврать с диагнозом? А не проще будет написать так, как есть? Вы к этому случаю какое отношение имеете? Настаивайте на проведении лечебно-контрольной комиссии. И заключение должно быть простым, как всякая истина: катетеризация подключичной вены, гнойный тромбофлебит, сепсис. И всё! А нет – идите в следственный комитет. Врачебная ошибка – да, она была. Но она неподсудна. За ошибки не судят. А судят, между прочим, за служебный подлог. За  халатность судят. Так что, за служебный подлог моему обожаемому начальнику – уголовное наказание. Решайтесь! И успокойтесь вы!
Они как-то разом затихли, и молча смотрели друг на друга, глаза в глаза. А глаза у Натальи Алексеевны воспалённые, покрасневшие. Он и спросил:
– Бедная, это сколько ж вы ноченек не спали?
– Да… не спала…
– Зря мы жалеем всю эту нечисть. Они нас не жалеют. От них же и бардак в больнице. Успокойтесь. Всё будет хорошо. Полагаю, что они и сами понимают, что перегибать палку не стоит. Вы только заикнитесь, что в следственный комитет… они к вам же с извинениями прибегут.
«Ну вот, кажется, на этом рабочий день и закончился», – подумал Волгин, шагая к своему отделению от кардиолога. Хоть и с тяжестью на сердце, хоть и со взъерошенными нервами, но всё же с некоторой успокоенностью – закончился день, а вместе с ним и трудовая неделя. Сегодня пятница, а завтра суббота – не его дежурный день. Можно приехать домой, отдохнуть, истопить баньку и подготовиться к приходу приятелей. Сегодня Волгин будет готовить шашлыки! Он вернулся в отделение, собрался, выключил настольную лампу и вышел, закрыв дверь на ключ. И только сейчас, после всех сегодняшних треволнений, понял, что больше не хочет здесь работать. Не хочет! И это понимание болью отозвалось в сердце. Тридцать пять лет в медицине – это не шуточки. Медицина – это… это… как же жить без неё? что она для него значит? – это его всё, смысл существования! Медицина за долгие годы служения стала его сутью, плотью. Он даже мыслил медицинскими категориями и терминами! «Но ведь так дальше продолжаться не может, нет, – внушал ему его внутренний голос. – Невыносимо так работать!»
 Так, весь в себе, не замечая или не узнавая встречных знакомых, Волгин подошёл к своей «девятке», припаркованной  к главному корпусу, окружённому со всех сторон  дорожками для пешеходов. Впрочем, по ним же при особой надобности пробирались и автомобили. Затуманенным невидящим взглядом Волгин окинул ближайшие окрестности, включил заднюю скорость, чтобы  вырулить на дорожку и проморгал, не заметил, как бесшумная, невесть откуда взявшаяся «Тойота», оказалась сзади него, в «мёртвой» зоне. 
Глухое “бах-х!” Волгин немедленно дал по тормозам. «Что там может быть?» – изумился он. Но, выйдя из машины, увидел, что натворил: на заднем правом крыле новенькой “япошки” красовалась большущая вмятина.
– Ну, мужик, ты и… что делать будем? – спросил его высокий худой парень, он сидел на месте пассажира.
– А что делать?  Машина застрахована?
– Да, застрахована, – подошла девушка, миловидная, молоденькая, остроносая, а лоб на маленьком выразительном личике с поперечными морщинками. – А заплатят? Мы без пропуска на территории больницы. Вы-то в законе, а мы… Да и машина не наша. Мы сами питерские. Купили эту тачку для моего брата. Он здесь живёт. Подарок, в общем. Нам уезжать завтра. Жалко.
– Понятно, что машину жалко. Да и брата…  Да, дела – не фонтан… По доверенности за рулём?
– Да-а… не-е, скорее всего не заплатят, – сказал её спутник.
– А вы… кто друг другу? – зачем-то спросил Волгин.
– Он мой муж, – ответила девушка. – Так как? Вызываем гаишников или… может, договоримся?
Гаишников Волгин сегодня уже видел.И что-то не соскучился.
– А сколько стоит ремонт… приблизительно? – спросил он.
– У нас, то есть у отца, есть знакомый мастер. Позвонить?
– Ну, валяй! – нехотя согласился Сергей Петрович.
Подъехали быстро. Автомеханик, а не оценщик, почесав в затылке, неуверенно сказал, что ремонт иномарки, с учётом дороговизны краски, будет стоить приблизительно десять тысяч рублей.
– Ну, как? Договоримся? – спросила у Волгина молодая женщина.
– Если не полностью…  Семь вас устроит?
– А восемь, а?
– Ну, ладно, договорились.
Восемь у него нашлись при себе. На этом и разошлись. Молодая пара была довольна-предовольна, аж лица светились от радости. А то! Такого лоха, как Волгин, ещё поискать!
«Ну, всё! Теперь домой! Боже, как я устал от этого бесконечного дня!», – думал Сергей Петрович, стараясь аккуратно, как любой водитель после аварии, ехать по направлениию к селу Крутые Овраги. Ветерок обдувал лицо, деревья бежали мимо ровной кромкой, и Сергей Петрович почти успокоился. Такие автомобильные казусы были в его практике редкостью, в основном всё шло гладко, и за рулём Волгин отдыхал и душой, и телом.
И тут вдруг в нём зашевелилась боль, начинаясь  где-то в области желудка, а завершаясь у гортани. Даже не боль, а спазм, сопровождавшийся неприятной тягучей пустотой, как будто из Волгина вытягивали что-то. И на какой-то миг ему стало трудно дышать.
С ним такое случилось впервые. И он, патологоанатом с громадным стажем, который у постороннего человека тотчас схватился бы за приступ стенокардии, о самом себе подумал недоумённо: «Что это?»
Но приступ скоро исчез, и Волгин успокоился, как будто ничего и не было. Его опять захлестнул поток мыслей о самом больном – о работе.
 «Быть может, это явление – деградация –  уникальное, оно, возможно, только в нашей районной больнице и существует?» – горестно вопрошал себя Волгин, хотя давным-давно знал ответ. Медицина больна не локально, а системно. Какие-то тупость, идиотизм – охватывали её всё шире и шире. А врачи, врачи – становились, как показалось, а затем и уверилось Сергею Петровичу, настоящими чудовищами. Не все, конечно. Далеко не все. Хотя... К ним в район приезжали доктора и очень умные, и честные до стерильности. Но через год-два становились такими же хапугами и халтурщиками.
Как они образуются-то? – наглые, жадные до денег, вымогатели, которым и дела до больных никакого нет. Вот начмеды… Они всё чаще и чаще меняются в больнице. И, что удивительно, каждый последующий оказывался на поверку тупее и дурнее предыдущего. Нынешний, с трёх- или четырёхлетним врачебным стажем, и вовсе был дурак. Волгин иногда, грешным делом, вообще сомневался, а есть ли у начмеда диплом врача? Есть, конечно, как не быть! Это просто такие врачи. У родителей деньги были – нет проблем с обучением в медицинском вузе. Никакой тяги и усердия будущие врачи не имели. К чему зубрить биохимию, анатомию, гистологию, коли папочка заплатил – вот и зачёт. Вот тебе и пятёрочка на экзамене. И выходили дипломированные «специалисты»! И таких всё больше и больше.
А есть ведь хорошие. И отличные доктора! В крупных медицинских центрах работают настоящие кудесники. Он имел возможность в этом убедиться. Значит, не так всё плохо?
Но где основная масса больных? Где проводится скрининг, то есть отбор больных для лечения в профильных центрах? Верно, на уровне районных больниц.
Об участковых больницах говорить нечего! В них был полный мрак! Кстати, если в приснопамятное советское время трупы умерших больных из участковых больниц вскрывались почти в ста процентах случаев, то сегодня – в одном случае из тысячи! Контроля никакого! Отчего умирают больные – не знает толком никто!
Зачем вообще вскрытия, если заключения патологоанатомов договорные? Ведь вскрытия –  это не только контроль за качеством диагностики и лечения. Это ещё и метод последипломного обучения врачей. Это то, что можно назвать золотым опытом, багажом всякого специалиста.
«Наблюдай свои ошибки, анализируй их. Это возможность для твоего профессионального роста, доктор!   Мне эта больница больше не нужна. Что мне в ней? Кроме подлости, грязи, пересудов ничего я не видал, – убеждал себя Волгин.  – Мало того, что диагнозы договорные, чтобы всё было шито-крыто, а отчёты – шик, блеск, красота, так и разборы ошибок диагностики не проводятся, не анализируются на клинико-анатомических конференциях. А когда были конференции? Их, практически, лет пять уже нет. Не собирают.  А нет учёбы, отсюда и результат: дело с клинической диагностикой и лечением было плохое, стало хуже, а будет – совсем никуда! И у этой больницы будущего нет. Или оно мрачно и серо, как вся бездарщина и бездельщина.»
Так борись со злом, Волгин! Тебе и карты в руки!
А он боролся! Да, он боролся! Но он один, он почти изгой в этой больнице. Разве не слышал он из уст одного из начмедов откровенного: «Мы вас уволим!»?
Волгин подумал как-то, лет этак пятнадцать тому назад, что он ошибается, что всё не так и плохо.Тогда он и стал описывать все случаи, сколько-нибудь занимательные в медицинском и парамедицинском отношениях. Что значит – парамедицинском? А это значит, что вокруг любого сюжета таились «подводные рифы» – либо грубые ошибки клинической диагностики, либо серьёзные тактические просчёты  в ведении больных, либо откровенные «косяки», касаемые техники выполнения медицинских процедур и хирургических операций. Имелась в виду и психология врача-клинициста, его отношение к своим обязанностям. Анализировалось – насколько зависимы характер врачебных ошибок от характера и поведения самого врача. Эти наблюдения, анализ «занимательных» случаев и следующие за ними выводы – вот та основа, приведшая Волгина к предположению-мысли о системности болезни, которой болеет районное звено здравоохранения. От этого вывода ему стало, как ни парадоксально, немного легче на душе. Это значило, что он выходит за рамки неприязни между ним и начальником отделения. Он становился выше личного, нащупав корень зла. 
Ха! – часовню на территории больницы построили во имя святого преподобного Луки, при жизни – профессора и, одновременно, архиепископа Войно-Ясенецкого! Благо! Великое благо, что почтили память столь значительного человека! Но в часовню надобно идти с желанием очиститься от грехов, с чистой совестью. А с совестью-то – худо, нету совести, вот и идут иные доктора в часовню со скрученными в карманах фигами.
Для решения проблемы надобно бы обсуждение широкое, с привлечением не только медиков, но и специалистов в области социологии, например. Явление ведь социальное, не уникальное, а системное. От врачебных ошибок умирают сотни и тысячи больных, нередко молодых, способных ещё при счастливом стечении обстоятельств и демографию нашу катастрофическую поправить. 
– Но ведь что-то надо делать! – неожиданно для себя вслух, громко воскликнул он, так неожиданно и так громко, что у него с испугу резко дёрнулся руль, отчего машина едва не вылетела в кювет. После этого внезапного и почти непроизвольного всплеска его мозг тут же успокоился, перейдя на щадящий, холодно-рассудочный ритм.
Волгин перебирал в памяти случаи из своей и чужой практики, перебирал уже спокойно, хладнокровно, что было не характерно для него. Хладнокровие явилось к нему от устатка мозга, как результат сегодняшних событий, – реакция парадоксальная и очень для психического здоровья опасная. Волгин, надо полагать, был на грани психического срыва. Как можно честному врачу спокойно и хладнокровно размышлять о преступном отношении к больным?! Можно, если только врач уже ненормален. Или на грани безумия.  Или бессовестный. Но если он бессовестный, то какой же он честный?
Ему вспоминалось… Случай такой был. Якобы больной употребил «несвежую» водку, плоховато ему стало, тошнота там, головокружение… мелочь всякая. С похмелья у всех тошнота, и голова кружится. Доктор назначил промывание желудка. Накачают больного водой – вызывай в себе рвоту. Два пальца в рот – чего же проще?  И  промывали ему желудок, пока кровь не хлынула, и больной не отдал Богу душу.
А что оказалось на вскрытии? Разрывно-геморрагический синдром, называемый по-научному синдром Мэллори-Вейса. Слизистая оболочка желудка  разорвалась в отделе, ближнем к пищеводу, что привело к желудочному кровотечению и к смерти больного от кровопотери. Вот тебе и промывание желудка! А что доктор? Да ничего, поухмылялся на вскрытии. Волгин посмотрел- посмотрел на его ухмылки, и понял, что перед ним дурак. А с дурака какой спрос?
А бывало и ещё хуже… Хирург…  он к нынешнему времени и из врачей ушёл куда подальше. Сам бросил, подался в предприниматели. Держит, вроде бы, парк грузовых автомобилей. И Волгин к нему как-то обращался, чтобы отправить пару тонн винограда на Север. Да, так вот…
Лежал в хирургическом отделении больной с язвой желудка. Поступил с кровотечением. Наблюдался, вели его  консервативно, избегая до поры до времени хирургического вмешательства. Ибо кровотечение остановилось. Ну и наблюдали… А в один из дней кровотечение потихоньку возобновилось. Врач был в отделении, рядом, да с похмелья пришёл, а с похмелья всё до лампы. А можно было взять на операцию днём. Благо, и опытные хирурги были в отделении, и заведующий отделением тут же. Вот «херург» тот остался на ночное дежурство, ещё на грудь принял для полной ясности в измученной головушке, да к больному и отправился.
– Лежишь, болезный? Кровью блюёшь? Счас я тебя резать зачну!
И взял больного на операцию. В ночь. А в ассистентки медсестру свою взял. Надо ведь дурь свою кому-то показать! И показал! Решил перевязать для прекращения желудочного кровотечения желудочные артерии. Левую перевязал с грехом пополам, а к правой полез, грубо говоря, через жопу, через соседский огород. Это, возмущался позднее Волгин, от абсолютного незнания нормальной анатомии. Или ему водкой мозги напрочь перекосило? Зачем полез к правой почке? Полез да почечную артерию и разрезал поперёк. И хлынула кровища! Заведующего отделением кто-то из сестёр успел вызвать на ликвидацию «нештатной ситуации».
Опоздал заведующий. Больной к его приезду уже был готовенький. С откинутыми, как выразился виновник смерти, копытами. И что произошло после? Наказали, быть может, хирурга? Не-а… Работал ещё сколько-то лет. Затем сам ушёл. В предприниматели. И правильно сделал. Это был в его жизни самый трезвый и честный поступок.
Но вот ряд случаев, которые вообще с трудом поддавались анализу. Например, больного взяли на операцию. Ввели ему, как положено, так называемые курареподобные вещества для снятия иннервации и тонуса мышц. Прооперировали,  всё прошло без осложнений…  А тут в отделении – поминки, год назад похоронили замечательного врача-анестезиолога. Все доктора и свободные медсёстры из отделения реанимации рванули к столу. А больного оставили на попечение воли случая – на каталке. И у него развивается так называемая рекураризация. Осложнение когда-то нередкое. А нынче – практически не встречающееся. Происходит повторное, следовое, самопроизвольное действие препарата, вновь прекращается иннервация и исчезает мышечный тонус. Мышцы не работают, в том числе и дыхательная мускулатура.
Вот больной и умер, собственно, от удушья. Доказывать, что смерть его наступила именно от рекураризации, стоило большого труда, анестезиологи-реаниматологи стояли горой: такого не было. А поди докажи, патологоанатом, коли признаки такой смерти  сплошь косвенные. 
И причина смерти в заключении лечебно-контрольной комиссии осталась неуточнённой, неясной.
...А как объяснить такой случай, когда пьяный хирург взял на операцию молодого парнишку-призывника с целью удалить расширенную, варикозную вену на ноге, а с пьяных глаз вытащил артерию? А дальше – гангрена нижней конечности. И не армия мальчишке – протез вместо ноги!
...А другой врач-разгильдяй удалил больному почку, чтобы избавить его от камней. Удалил, а почка-то у больного была единственная! Бывает такой врождённый порок развития – рождается человек с одной почкой.
...А вот сирота, привезённый с группой таких же сироток из северных областей в южный дом отдыха на летний месяц. Гулял пацан, увидел, что дверь в медпункте открыта, зашёл – никого. А в шкафу – открытая упаковка с аминазином. Драже? Конфетки-горошек? Ну и съел парочку. Заходит медсестра:  «Что ты съел?» «Вот это, две штучки всего», – перепугался тот. Его на «скорой» доставили в детское отделение районной больницы, почему-то инфекционное. Мальчишке подключили систему для переливания растворов, чтобы снять интоксикацию. А у пацана  давление крови упало, спать хочет. «Не спи, не спать, тебе сказано!» Он и не спал. Но артериальное давление никто не проконтролировал. А ниже определённой нормы артериальное давление упадёт – почки мочу не выделяют. И залили его под завязку – по-научному: синдром гипергидратации. С тем и умер.
Официальное заключение патологоанатома (совместно с судмедэкспертом): отравление аминазином. Дали б пацану полежать, сколько ему надо – невелика и была доза-то аминазина – и ничего бы больше не делали. Просто – ничего бы не делать. Глядишь, и жил бы пацанёнок.
«Всё не вспомнишь! Чего только не бывало за долгие годы моей службы…» –  горестно подумал Волгин.
Часть вторая

Поставив машину в гараж, Сергей Петрович прошёл под широкий навес бани и упал в шезлонг, с наслаждением вытянув затёкшие за день, натруженные ноги. Он прикрыл глаза и попытался отстраниться от волнений и переживаний тяжёлого дня. Но мысли вдруг стали путаться. То приходила на ум дочь, и тогда в Волгине нарастала тревога. Что с ней? Где она? С кем она? Он пытался успокоить себя тем, что Надежда, как и большинство её сверстниц и сверстников, – эгоисты.  Может так быть, что с друзьями уехала отдыхать к морю. Или в горы. А отцу стоит ли сообщать, куда она укатила? Кто такой отец? Папаня с толстым кошельком, от которого ей нужны только деньги, чтобы справлять свои удовольствия.
«Гедонисты, ядрёна вошь! – рассердился Волгин. – А то, что я переживаю, что места себе не нахожу – ей и дела нет. Ну, разве так трудно сообщить? Позвони только.» Мудрёное это слово – «гедонисты», означающее людей, живущих в своё удовольствие и только ради него, – он услыхал в одной из православных передач по телевидению. Сам он в церковь не ходил и икон в доме не держал, но помнил, что в детстве, как будто, был крещён, значит, был не совсем уж неверующим... Просил же, когда совсем уж невмоготу: «Помоги, Господи!» Вот этой  ранней весной, когда по утрам ещё подмораживало, как занесло его на скользкой дороге! Чудом не влетел в лоб встречной машине. Так кого просил? Не просил, молил: «Спаси и сохрани, Господи!».
Эти мысли сменились на заботу о винограднике. «Ранние сорта нельзя опрыскивать, а поздние надо бы… хорошо бы сегодня вечером... А вечером нагрянут приятели.»
 Вспомнив о приятелях, Сергей Петрович осилился встать. Дел предстояло… Баню затопить – первое. Во-вторых, Лайму накормить. «Кстати, а где Лайма?»  – встрепенулся Волгин. Рядом с домом её не было. Он решил поискать её в саду.
«Старая ведь уже собака. Не худо ли ей?»
Но Лайма преспокойно спала в тени виноградных кустов. Он не стал её тревожить, а прошёл дальше, к задним рядам лоз. И за десяток метров увидел, что под рабицей забора  прорыт  лаз – злоумышленник откопал землю и, надо думать, проник в сад. «Кто ж это залазил? Ах, Лайма, ах, ты, старая псина! Сторож! – одно название!»
Но ущерб оказался невелик. Грозди недозревшей ещё Ляны с заднего ряда рвали руками. Серьёзный вор, тот бы красть явился с секатором. Плодоножка мощная, её руками нелегко  оторвать. У Ляны гроздь и не очень большая, да зато такая красивая, как специально для рекламы созданная. Глаз не оторвать, когда созреет! Ягоды слегка вытянуты, одна к одной, торчат ёжиком. Как не реальная гроздь, а вылепленная руками самого искуснейшего скульптора. Жалко, испоганили  красоту!
«А вот эту ветку особенно жалко! Её-то зачем открутили, а? На ней и ягод не было. Из озорства, абы нашкодить?  Именно эта ветка по идее и пошла бы в следующее лето на плодоношение. Пацаны? Да, скорее всего. Вот и ещё забота: сад караулить надо. Попросить, что ли, Кузьмича?»
Кузьмич – местный бомж. Он как бы и не совсем бомж, то есть не обычный бомж. Родом со средне-русской полосы, на юге давно. Когда-то было и своё жильё, но сгорел дом. А семьи… когда-то была семья. И жена будто была, дети…  но пропил всё на свете. Кузьмича в селе все знали. Личность известная. Он даже одно время у какой-то женщины одинокой  жил в примаках. И чего-то у них не заладилось. Видать, запил. А так он мужик неплохой. Болтливый, разве что. Да зато не ворует. Нанимался на разные работы. Огороды копал. А надо посторожить, вот как Волгину бы, так и посторожит.  На бутылку да на закусь – ему большая плата не нужна. Сергей Петрович ему и вещички ненужные отдавал. Выбрасывать жалко. Вот брюки недавно – совсем ещё хорошие, почти новые брюки – отдал, ему в поясе узки стали, а Кузьмичу – в самый раз. И, поскольку о прошлой жизни Кузьмича селяне были осведомлены в подробностях, так о прошлом он и не врал. Он о прошлом молчал. Не потому ли он и бомж не совсем обычный? Бомжи – они как раз о прошлой жизни и врут пуще всего. И будто чуть не профессорами были в прошлом, а жена – красавица была, да вот беда – загуляла. От того, дескать, и пить начал, бросил дом (а дом большущий был!) и ушёл куда глаза глядят. Да, ещё что сказать о Кузьмиче? А то, что он был наивен и верил практически всем людям. А если добавить, что из своего родового гнезда – зачуханной деревни, которая так и называлась – Чухлома, Кузьмич сохранил  деревенский обиходный говор, то можно себе представить, как над ним смеялись образованные круто-оврагчане. А в подпитого или – хуже того – в пьяного Кузьмича местные хулиганистые мальчишки на меткость камешки пуляли. И Кузьмич не обижался, лицо только закрывал, глаза берёг.
– Кузьмич, штаны сними, мы тебе в жопу вместо мишени целиться будем, – хохотали мальчишки.
А коли просили, так  он и снимал. А не сними – забьют ещё до смерти. Между прочим, из той же Чухломы родом был знаменитый философ и писатель Зиновьев. И выходит по всему, что из той деревни не одни кузьмичи происходили.
«Найму Кузьмича. Где-то ведь он живёт. Бомж – бомжом, да спит не под забором. Найду», – решил Сергей Петрович.
 Из ближайшей округи ни один пацан,  как был уверен Волгин, не полез бы к нему в сад. Во-первых, Сергей Петрович всех соседей ближних в позапрошлую весну обеспечил саженцами винограда. Дал, сколько им было нужно. И бесплатно. Элитные сорта! А кому много нужно было саженцев  – а это явно с прицелом на большой урожай и, значит, на продажу – тем продавал саженцы. Эти – потенциальные конкуренты, им саженцы – за плату, но умеренную. Сделал так Волгин с глубоким смыслом: не будет желания  у соседских мальчишек в чужой сад лазить, коли свой виноград есть. А ещё Волгин соседей предупредил так:
– Вот вам саженцы, пусть и у вас будут свои лозы. Но если кого на своём винограднике застукаю, потом не обижайтесь. Собака у меня злая, покусает – я никакой ответственности нести  не буду. Я вас предупредил.
Года два-три тому назад Лайма и действительно могла покусать, если её разозлить. «Когда-то хорошим сторожем была, а теперь – спит, негодница. А куда её? – старая, пусть живёт. Одному мне так и так куковать тоскливо», – с жалостью посмотрел он на спящую собаку.
Волгин впервые подумал о себе, как о никому не нужном. Тоскливым и затхлым ветерком повеяла на него  близкая старость с её одиночеством, беспомощностью, болезнями, слабой памятью.
«Права оказалась моя бывшая: никакой бабе я на дух не  нужен. И дочь бы от меня отказалась, кабы не мои деньги ... И на работе меня шпыняют… старый я, трухлявый пень.»
Он в который раз за день горестно и тяжко вздохнул и отправился выполнять план на предстоящие остаток дня и на вечер. Прежде всего,  затопил баньку. Веники заготовлены, пол в бане чист. «Чисто. Но, впрочем, как баня истопится, так полок кирпичиком поскоблю, пожалуй.»
Сердце не стерпело: спит собака голодная. И он отправился в сад будить Лайму. Всё повторилось в точности, как было утром. Лайма вновь пристыжено  пригнулась к земле, виновато завиляла хвостом, затем на брюхе поползла к хозяину, а глаза прятала.
– Стыдно тебе должно быть, Лайма. Я тебя и всего-то попросил: сад покараулить да дом посторожить. А ты чего натворила, а? Жулики в сад залезли, через тебя спящую переступили, виноград оборвали. Не стыдно тебе? Собака называется. Пойдём, покормлю. И не за что бы тебя кормить-то.
Самому есть пока не хотелось, и он выпил лишь чашку крепкого зелёного чаю. Да и желудок решил приберечь для шашлыков. «С приятелями за столом аппетит разгуляется, вот тогда уж и приналягу на еду»,  – решил он.
Мясо для шашлыков Волгин законсервировал ещё вчера вечером стандартным способом: много луку, шашлычные специи с рынка, соль и уксус. Кто-то скажет, что свежему мясу уксус не требуется. Другому по вкусу консервировать в кефире, третьему в томатном соке. А ещё вот в белом или красном  вине замачивают… Но Волгин готовил мясо только так, по-своему. А свежие целые помидоры уже перед жаркой нанизывал на шампуры, чередуя их с кусочками мяса. Но какой бы способ ни избрать, а всё дело в мясе. Хорошее мясо – хороший шашлык.
Приятели заявились порознь. Первым пришёл Владислав Порфирьевич Крылов.  Это был крупный мужчина и человек крупный, в том смысле, что до нынешнего социального положения – а Крылов теперь был пенсионер – занимал он немалую должность в КГБ, а затем и в ФСБ. Служил в Москве, в чине полковника был уволен в лихие девяностые. Никто ничего о нём толком не знал, и даже ближайшие соседи пребывали в остром любопытствующем неведении: кто он, кем был? Это ближайшие, а чего о дальних соседях говорить? Владислав Порфирьевич и о себе молчал, и чужие секреты никому не выдавал. Только однажды в одной из задушевных бесед он пролил всё-таки кое-какой свет на таинственное  прошлое. Но это были мелкие крупицы, которых, впрочем, хватило вдумчивым Волгину и священнику отцу Владимиру - другому приятелю Волгина, чтобы представить: полковником КГБ  за так просто, за красивые глазки не становятся.
Слегка задел он и причину своей отставки. По его словам выходило, что в 93-м году, во время противостояния Белого Дома и Президента, полковник колебался в выборе позиции: на чью сторону встать? Вот за эти самые колебания карьера его застопорилась, и ему пришлось-таки оставить должность в «органах». Очень внимательный наблюдатель задался бы вопросом: откуда у полковника из «органов» такие крупные финансовые средства, которые позволяют ему жить и широко, и весело, и вольготно, даже пребывая на пенсии?
Квартира большая в Москве, дочери при делах и замужем за серьёзными людьми, в селе Крутые Овраги добротный дом за высоким глухим забором, вроде дачи или виллы, и автомобиль закордонный. Супруга у Владислава Порфирьевича – Лариса Николаевна – много моложе его, красивая, на людях всё больше молчаливая и воспитанная, хорошо и современно одевалась, разводила цветы в палисаднике. Приятели не спрашивали у Крылова, которая у него по счёту жена. Но обе дочери у него уже замужем, а по возрасту они недалеко от супруги Владислава Порфирьевича. Даже такой лох, как Сергей Петрович, и тот сообразил, что жена у Порфирьича – не первая. Особо сведущие сельчане, наиболее пристально интересующиеся жизнью Крыловых, шептались: приезжают де к ним «крутые» и деловые люди на импортных машинах с тонированными стёклами, встречаются, беседуют о чём-то секретном. Сам Владислав Порфирьевич изредка исчезал из села на неделю-другую, возвращаясь усталым, озабоченным и молчаливым. Все эти встречи, приезды-отъезды добавляли ему ещё большей таинственности. Но это были всё домыслы, потому ни Владислав Порфирьевич, ни его супруга в свои дела никого особо не посвящали. И на перешёпт соседей внимания не обращали, когда ежевечерне совершали моцион: прогулки рука об руку в ближайшие живописности окрест села Крутые Овраги.
Владислав Порфирьевич по случаю сблизился с Волгиным. Мало кто оставался равнодушным при виде ухоженного виноградника. Многие прохожие нередко останавливались и любовались из-за забора на крупные виноградные грозди. Обратил внимание на виноградник и Владислав Порфирьевич. И в один из дней он постучал в калитку Волгина.
– Сосе-ед! Эй, сосе-ед!
Лайма не зарычала, даже с места не сдвинулась, лишь уши навострила и голову подняла. Так и началось их знакомство. А Волгина только затронь:  он о винограде мог говорить бесконечно. И в тот же осенний вечер накопал из школки саженцев отставному «гэбэшнику». Сам же и отнёс саженцы, а Крылов руки не замарал, всё балагурил, да так хитро, что за пять-десять минут знакомства Сергей Петрович  всю свою подноготную выложил. И сам этого не заметил.
На приусадебном земельном участке Крыловых, пока ещё пустынном, не засаженном, Сергей Петрович сам выкопал ямы под саженцы, сам же трубы притащил из своего хозяйства для будущих подкормок и полива. Полковник палец о палец не ударил.  Спросил только:
– И всё? И будет у меня виноград?
– На третий год будет. Если ухаживать будешь.
– Буду, буду…  потом расскажешь жёнушке моей, как надо ухаживать. А теперь к столу!
Так началось их знакомство, переросшее в крепкие приятельские отношения.
Итак, первым явился Владислав Порфирьевич. Он высок и широкоплеч, гладко выбрит, с густой и седой, слегка волнистой шевелюрой, в голубой сорочке с коротким рукавом. От всей его фигуры веяло уверенностью и силой. От калитки, только вошёл в палисадник, крикнул:
– Поп уже здесь?
Священник отец Владимир, а в миру просто Владимир Семёнович Пилипчук, явился через пять минут.
С ним Сергей Петрович накоротке познакомился на грустной процедуре отпевания: умер сосед, тоже врач. А поближе – на поминках.
Поминки на селе – святое дело. По своей значимости они не уступали свадьбам. А на поминках, знамо дело, речь шла, по крайней мере, спервоначалу о достоинствах и заслугах усопшего. И незаметно разговор перешёл на тему о том, кто виноват, что доктор умер молодым? Было, что выпивал, как все.Ну, и на работе случалось. Потом всё чаще и чаще: каждое утро похмелье. Кто бы сказал, остановил его на этой стадии, пока не поздно было. Так не нашлось таких «злодеев». Наоборот,   желая отблагодарить доктора (тому снимок посмотри, другому устрой рентгеновское исследование вне очереди и побыстрей), несли и несли пойло... Когда-то он пил  коньяки. А в последние пару лет перед смертью – всё, что горит. Начальство смотрело на его пьянство сквозь пальцы, потому что в больнице пили многие. А дальше у рентгенолога: хронический гепатит, цирроз печени, смерть от кровотечения из варикозно расширенных вен пищевода. Всё!
Священнику Владимиру, как и Крылову, за шестьдесят. Он небольшого роста, чист и ухожен, лицо круглое, с розовыми пухлыми щёчками. Лоб с залысинами, светло-русые с завитками волосы на затылке перевязаны тесьмой и заканчиваются хвостиком. Если фигура пенсионера Крылова дышала уверенностью, властью и силой, то Владимир Семёнович излучал любовь, мир и покой.
В бане парились долго и молча, кряхтели только от жара, да уши ладонями прикрывали, чтоб, значит, не скручивались или не загорелись. В перерывах выходили в предбанник и утоляли жажду бокалом  домашнего сухого белого вина.
– Хорошее вино у тебя, Петрович. Что за вкус – не пойму, – крутил бокал между пальцами Владислав Порфирьевич. – Лидия – не Лидия, а чем-то таким отдаёт. Для бани, впрочем, тяжеловато, а, батюшка Владимир Семёныч?
– Хорошее вино, – и выпивая, и утирая пот полотенцем, с придыханием ответствовал батюшка.  – Только напрасно мы в бане вино пьём. Для здоровья опасно, сердце из груди так и выскакивает.
– Близко унюхал, Порфирьич, из изабельных сортов, это верно, но не Лидия. Это, мужики, сухое ординарное вино из сорта Ананасный!
– Полегче бы чего, – тоже запально дыша покачал головой Владислав Порфирьевич. – У тебя, помнится, мускатное было.
– Будет тебе! От моего мускатного, из сорта Цитронный Магарача, сердце тоже частовато бьётся. А то и потяжельше будет.
– Вы как хотите, а я париться больше не пойду, иначе – помру, – одышливо проговорил красный, распаренный Владимир Семёнович.
– Иди-иди, пузо-то отрастил. Ещё б тебе легко было. А мы с тобой ещё разок, а, Сергей Петрович?
Крылов парился конкретно, Волгину не уступал. А то! – родом оба были со средней полосы, а там толк в русской бане понимают. Они ещё юркнули в жар парной, пригибаясь к полу. Напарились до одури, поддавая и поддавая воду на каменку, да не простую воду, а с добавкой кедрового масла. И что это был за пар! Вышли едва-едва, пошатываясь, опьянев не от вина – от банного духмяного жара. И с полчаса ещё сидели под навесом, в шезлонгах, закутавшись в широкие махровые простыни, отпыхиваясь и силой воли унимая разбушевавшиеся сердца.
– Хорошо, а, Петрович? А ты чего сегодня сам не свой? Ты обычно, в банный-то день, вьёшься, как волчок, и болтаешь без умолку. Весел бываешь, а нынче чего-то не то. Случилось что, а? Мы сегодня о чём за шашлыками беседовать собирались? О международной политике? Так ты нам пожалуйся на врагов своих, вот мы их, – кулаком погрозил Владислав Порфирьевич воображаемым врагам Волгина.
Отец  Владимир помалкивал, он фанеркой раздувал мангал, прищуриваясь и отворачивая лицо от жара углей и от едучего дыма; дровишки уже прогорели, и угли были в самый раз. Но углей, на взгляд священника, оказалось маловато.
– Владимир Семёныч, ты подбрось ещё углей из мешка, во-он он, у стены бани, – проигнорировав вопросы Владислава Порфирьевича, попросил батюшку Сергей Петрович. Волгин пока ещё не решился, рассказать им о своих служебных проблемах или смолчать. Всё не так просто: есть же медицинская этика. А можно ли вообще об этом рассказывать людям посторонним? Пусть приятелям, пусть не болтливым, надёжным приятелям, но всё же… 
Хотелось бы, конечно, услышать, что они обо всём этом думают… Да и дельный совет услышать гоже: что ему делать? работать и терпеть хамство и безобразие или уйти, хлопнув дверью? А может, уйти молча, незаметно, по-английски? Или пойти к главврачу и… кулаком по столу и вопрос ребром: изменить отношение к делу или «я уйду и не держите меня!»?
«А кто меня держать станет? Что делать? Что делать? Как набил уже оскомину этот вопрос, по-настоящему став русским.  А ответ?...  Ну, решайся уже, Волгин», – с тоской обратился он к самому себе.
Наконец, и угли разгорелись, и их было достаточно, чтобы жарить шашлыки. Владимир Семёнович после бани зарозовелся, пышные щёчки запунцовели, а круглые его глаза от горячих углей тоже розовым и красноватым отсвечивали. Короткая волнистая  борода – и не густая, и не редкая, светло-русая – после бани приобрела пышность. Отец Владимир весь будто изнутри светился. Он был полноват, это правда. Но про пузо – это Владислав Порфирьевич зря. До того ещё не дошло. Приколист он, Порфирьич, но прикалывался без злобы. Владимир Семёнович – да, был священником, служит теперь в маленькой местной сельской церквушке. А до того служил в большом соборе, что в районном центре.
На село Крутые Овраги глаз положил давно. Село ему понравилось, и при первой же возможности он переехал сюда из городской суеты. Детей у него – таким малодетным, как Порфирьич да Волгин, и не сосчитать. Но все его дети уже разъехались кто куда. За детей и он, и матушка Меланья (с рождения ей родителями дадено было имя Милена, современное такое имя, не значившееся в святцах) были спокойны: и сыновья, и дочери – люди все православные и правильные. Кое-кто из сыновей в священниках, другие тоже неплохо устроены, не пьют, не курят, о наркотиках лишь наслышаны. Отец Владимир с матушкой жили-не тужили, вели хозяйство невеликое. Курочки, гуси, огород, который приносил им такой урожай, что на рынок ездить не было нужды. Индоуток развели голов триста, - плодовитых, молчаливых. Пьют да едят – вес набирают. К осени батюшка их оптовикам сбывал. Это было дешевле, чем на рынке в розницу, да зато без хлопот. А с кормом для птицы – это разговор особый. Оставил Пилипчукам престарелый одинокий сосед наследство. Домишко так себе, да два пая земли у него было. А на один пай – пять гектаров земли.
Землю Владимир Семёнович сдавал в аренду фермеру, и на каждый пай получал по осени почти по полторы тонны зерна, не считая сахара и растительного масла. Себя, по сути, Пилипчуки всем обеспечивали. А оттого и сами были хлебосольные, отзывчивые и добрые. А что упитанные, так сказано: хорошего человека чем больше, тем лучше.  На селе, если не пьянствовать, да когда руки из нужного места растут – жить было можно не бедствуя.
Одно несколько раздражало в батюшке: говорил мало, не был суесловен. Больше слушал. А если уж край как надо высказаться, то говорил тихо, ровным голосом,  но обязательно нечто душеполезное и веское. За это Владислав Порфирьевич над ним подсмеивался, а Сергей Петрович слушал  благоговейно, уважая священника безмерно. И когда отец Владимир по какому-либо поводу лоб крестил, то и Волгин торопливо, хоть и неумело, повторял, не очень, правда, понимая, по поводу чего, собственно, крестится. В мирской жизни советы отца Владимира чаще всего использовать было сложно, по его выходило: обидели – стерпи, а за обидчика ещё и Богу помолись. Как это? «А-а… вот так вот, – вспомнил Волгин, как молился сам батюшка. – Спаси, Господи, души обидящих, ненавидящих, оскорбляющих и проклинающих мя».
Итак, Владимир Семёнович то молча помешивал угли в мангале, то вместе с Сергеем Петровичем нанизывал мясо с помидорами на шампуры, так и ходил от стола к мангалу и всё больше слушал. А Владислав Порфирьевич уселся за столом в открытой беседке. Он то развлекал своих приятелей свеженькими анекдотами и едкими замечаниями о соседях-сельчанах, а то беззлобно подтрунивал над священником. Сергей Петрович уже сердцем несколько оттаял и забылся, и, забывшись, похохатывал, когда было смешно, а священник лишь кротко улыбался. Солнце, став на вечернем исходе огромным и красным, уже почти село и окрасило небо на западе в цвет яркой крови. Верхушка грецкого ореха, под кроной которого стояла беседка, тоже забагровела. Небесное покрывало над ними было чисто, но с каждой минутой прибавляло к голубизне толику сини и темноты. Было сравнительно тихо, лишь с поля за околицей, а дом у Волгина  близок к краю села, раздавался звон и стрекот цикад, упрашивала спать беспокойная бодрствующая  перепёлка, да ещё у соседки Зинаиды в хлеву, на задах, нет-нет да промычит, от чего-то тоскуя, коровёнка, или в мангале зашипит, если Владимир Семёнович успокаивал вспыхнувшие угли из пластиковой бутылки с дырками в пробке .
Стол в беседке был накрыт, а чего не хватало, так это водки.
– Сходил бы, Порфирьич, за водкой, она в холодильнике на дверке, – попросил Волгин.
– За водкой я с радостью. Сколько нести? – Крылов с готовностью встал и отправился за водкой.
– Сколько выпьем, столько и неси, – ответил хозяин.
Крылов притащил бутылку. Бутылка большая, литровая. На дне перчик бултыхается.
– И шашлык готов, – улыбнулся отец Владимир.
– Давай-давай-давай, – пулемётом протрещал отставной полковник и  потёр в возбуждении руки.
– Уселись. Всё. Почему не налито? Ах, полковник! – плотоядно поглядывая на шашлыки, отметился Волгин.
Водка ледяная, бутылка запотела и покрылась тонкими ручейками холодной влаги, вмиг запотели и наполненные гранёные стопки. Стол тотчас приобрёл нечто интимное, располагающее к дружеской беседе. Когда по душам, по душам… И слова сами по себе льются, не остановишься, выплеснуть из себя хочется… Владислав Порфирьевич, разлив водку по рюмкам, тут же поднял свою:
– Ну, старички…  ну, разбойнички, за нас. И чтобы нам ещё долго пилось и елось… и всегда хотелось.  В общем,  чтоб всегда всё было.
Выпили и закусили. Шашлык получился на славу. Минут с десяток все активно жевали, друг на друга поглядывали. Наконец, Волгин вздохнул, ему понадобился небольшой перерыв в еде.
– А по второй, а?
– Это можно. Между первой и второй – промежуток небольшой, – отозвался Владислав Порфирьевич.
– По второй – это безвредно и богоугодно, – поддержал Владимир Семёнович.
– Ты, батюшка, закусывай только. Наедайся. Скоро, как я наслышан, пост. Вот верблюд же…
– Э-э-э…– полковник, не доставай уже Семёныча. Наливай.
И вновь выпили, и вновь закусили. А к шашлыкам свежие огурчики и помидорчики, выращенные Волгиным.
Владислав Порфирьевич изредка поглядывал на хозяина с ожиданием: когда же тот начнёт свою исповедь? А что он начнёт, у  отставного полковника сомнений не было. Он людей за время своей службы в «органах» хорошо изучил. Но время шло, а Волгин всё молчал, обманывая ожидания. И тогда Крылов не выдержал, решил поторопить его.
– Ну, Сергей Петрович, исповедайся, что тебя мучит.
И вмиг помрачнел лицом Волгин оттого, что его, забывшегося было, вновь опустили в бездну будней.
С минуту он ещё колебался. Впервые он стоял на краю: рассказать постороннему человеку, пусть и не вовсе постороннему, но не имеющему отношения к его больнице, сведения медицинского характера. И в нём не было уверенности в том, что он прав, выдавая врачебную тайну. Или того, что он, по ошибке или по привычке, считал  ею. «Ах, да какая же страшная это тайна!», – с усмешкой вдруг подумал Сергей Петрович. Он понял, почувствовал только сейчас за многие и многие годы, как он переполнен до отказа этими самыми малыми и большими секретами, имя которым, по законам чести и совести, – преступление.
И он как загорелся, заговорил – не остановишь. Выложил все подробности сегодняшнего дня, никого не обвиняя и не защищая. В продолжение его рассказа Крылов изредка осаживал Волгина свистящим шёпотом, оглядываясь по сторонам:
– Потише ты, потише говори!
Наконец, Волгин, выговорившись, замолчал, будто камень свалил с плеч, вытер  пот со лба и откинулся на спинку стула.
Все немного помолчали. Затем Владислав Порфирьевич первым взял слово:
– М-да… В твоём рассказе много такого… что… Про гаишника – это мог бы и не рассказывать. На фоне всего другого – он чист, как кристалл. А то, что тебя оштрафовал, а не тех, кто в фирменных тачках летел со скоростью света, – тоже понятно. Ну, не их же штрафовать. Ему, гаишнику, погоны не надоели. А с тебя всего-то стольник. Считай, что ничего и не было. И не рассказывал бы об этом. Я бы твой рассказ разделил на несколько частей. Или тем. Что касается ваших медицинских проделок, то это во многом мне, например, известно. Далеко и ходить не надо. Народ в базарный день, ежель к нему прислушаться, обо всём расскажет. Шило в мешке не утаишь. Твои секреты, выходит, как секрет полишинеля. Но… соглашусь, если это всё в медицине системно, то дело плохо. Но понятно и искоренимо. Можно, я думаю, провести серьёзные реформы в здравоохранении, чтобы врать врачу было невыгодно. Не сразу, но можно. И не нам их, реформы то есть, проводить. Теперь дальше пойдём. Ну, ты, Сергей Петрович, и лох! Такого редко встретишь. Так, а что у нас с шашлыками? Эти, – показал он на поджаренные и уложенные на столе, – уже остыли. А можно их подогреть, а, батюшка Владимир?
– Угли пошурудить… Думаю, что можно, – с готовностью услужить, встал со своего места Владимир Семёнович.
– Ну, пошуруди, пошуруди…
Вечер сгущался. Небо заметно вызвездилось, а над крышами домов выкатилась полная, без малейшего изъяна, насмешливая золотая луна. Духота не унималась, а в застоявшемся воздухе заметно было непонятное и тревожащее приятелей напряжение. Произошло некоторое, если можно так сказать, уплотнение и утяжеление самого воздуха, и стало трудновато дышать. Это сказывалось на Волгине: он как-то почувствовал затуманенность в голове и непроизвольно потирал лицо ладонями. То же самое сделал и Владислав Порфирьевич, что не ускользнуло от внимания Волгина. Да и отец Владимир морщился и позёвывал.
– Душно очень сегодня. И дышать… а может, от перееда? Так ведь и съели, по большому счёту, немного… Что-то мне подозрительно в сегодняшней природе, – сказал Крылов. – Хоть и небо чистое, – он посмотрел на небо, – а кабы не гроза. Мне-то что, а тебе, Петрович, гроза совсем ни к чему.
– Прогноз слушал… утром не обещали, – но Волгин заметно забеспокоился: гроза ещё куда ни шло, а если град?
Владимир Семёнович принёс три шампура с разогретыми кусочками мяса, и ещё три отнёс разогреваться.
– Ешьте, миряне, не шумите только, – произнёс он.
– Ты, Петрович, скажу я авторитетно, – лох! – вернулся к разговору Владислав Порфирьевич.
– А я знаю… знаю, слышал я, что лох – это рыба. Лосось это. Самец лосося сопровождает самку на нерестилище и в трудном плавании подталкивает её, силы свои, в общем, отдаёт, чтобы его супружница дитят-лососят выродила. Самку спасает, а сам погибает. Так кверху брюхом и всплывает, – вставил свое замечание жующий батюшка.
– Верно, отец Владимир. Согласен. Вот и Петрович такой же. Разница в том, что тот самец хоть перед смертью самку потоптал. А Петровичу и самок жалко топтать, чтоб им больно не сделать. Нате вам, я же богат! У меня виноградник, денег недуром, валом! Ну, и помял ты той парочке машину. Зачем они на служебной территории, да ещё и без пропуска? Они и виноваты. Зачем ты деньги отдал? У тебя машина застрахована?
– Да.
– А у них?
– Тоже.
– Так всё просто. Вызвал бы гаишников. Оформили бы это… ДТП. И всех дел. Пусть бы они и бегали. Зачем ты наличку им отдал?
– Тихо! Шашлык сгорит, – попытался уйти от ответа смутившийся прямыми вопросами Волгин.
Он неуклюже, боком, уронив стул, задевая руками всё и вся,  встал из-за стола и подошёл к мангалу. Тлеющие угли  неожиданно полыхнули огнём, и в сгустившихся сумерках приятели увидели смятение и растерянность на лице Волгина. Он порывисто и торопливо попрыскал на огонь водой.
– Готово.  Наливай, полковник, –  погромче (и пободрее – как мог), чтобы отвлечь от себя излишнее внимание, скомандовал  Волгин.
Сергей Петрович  положил шампуры с кусочками поджаренного аппетитного мяса на большую плоскую тарелку.
– М-м-м…  аххх… – вдохнул и выдохнул шашлычный аромат Владислав  Порфирьевич. – Не знаю, что ещё ты так же хорошо умеешь делать, но в шашлыке ты – дока! Да ты много чего умеешь,  – кинул Крылов «леща» хозяину.
Приятели выпили и опять молча зажевали ароматное мясо. Слышно было в вечерней тьме, как активно работают, молотят, словно  жерновами, их челюсти.
Когда в нагих шампурах стали отсвечивать лунные  блики, Владислав Порфирьевич сыто, довольно погладил себя по основательно выпирающему брюшку.
– Хватит жрать, Петрович, отвечай на поставленные вопросы. Доколь ты будешь лохом? – не забыл он, неотвязчивый, о проблеме.
– Вот же ты неугомонный! Ну… жалко мне ребят стало. Брату, говорят, только-только машину купили. Сестра за рулём по доверенности… Им уезжать в Питер… они живут там, в Питере, понял ли? В Питере!… а я им автомобиль помял. Брат, мол, деньги в страховой компании когда ещё получит, а ремонт же побыстрее хочется сделать. Да, может быть, что и не заплатили бы. На территории больницы… без пропуска… чего они там ездили? Могли и не выплатить страховку. Ну, в общем, я их пожалел…
– Да ведь они и наврут – недорого возьмут! Смотрю я на тебя и никак тебя не раскушу… В твоих поступках начисто отсутствуют и логика, и смысл. Да, да…  Какие-то сиюминутные чувства, эмоции. Что значит – пожалел? А для чего законы? Законы – это… это…  как вёрсты полосаты. Как вешки в снежную пургу. Не-е… ты умрёшь лохом. Не мирской ты, не Божий. Слушай, Петрович, а, может быть, ты просто глуп? – вскинулся неожиданно Владислав Порфирьевич. – Вот если ты дурак, тогда становится всё понятно. И вот ещё… такие, как ты, встречались на допросах в конце тридцатых годов. Я читал дела тех интеллигентов. В их действиях и поступках тоже чаще всего отсутствовала всякая логика. От трусости, от страха перед наказанием. Или от верности идее, долгу и законам чести и совести ... не знаю, не раскусил. Я читал их дела, приходилось… Как, святой отец,  на твой взгляд? Дурак наш Петрович или, может быть, юродивый, а?
Владимир Семенович, орудующий зубочисткой, шмыгнул носом и изрек:
– А кто скажет «рака» на брата своего, тот подлежит синедриону, суду то есть иудейскому. «Рака» – это, по-мирскому, вроде как означает: «Поди ты!». В переводе с сирского же значит  «презренный». Равноценно, думаю, слову «дурак». Но я, кстати говоря, из уст Патриарха слыхал это слово – «дурак». Это он имел в виду людей, чьи поступки бессмысленны.
– Ха-ха-ха… – басовито и заразительно захохотал Владислав Порфирьевич. – Подлежит… подлежит… куда?... синедриону… ха-ха… – не мог остановиться Крылов; широкое, русской благородной красоты лицо его на короткой мощной шее забагровело, волнистая седая грива на голове разлохматилась. – Ох… – наконец он успокоился и вытер глаза.  – Ну, ребята, насмешили вы меня. Ну, ладно, хватит об этом. Деньги, Петрович, ты уже не вернёшь. Что сделано, то сделано. Идём дальше и продолжим разбор полётов нашего друга – врача-патологоанатома высшей категории. Но сначала давайте выпьем и закусим. Что я ещё не пробовал, а? О! Грибочек я не пробовал. И аджичку. Твоего изготовления аджичка, Петрович? М-м-м… вкусно, но остро. Подскажи рецептик моей дражайшей супруге. Сколько, например, ты кладёшь острого перца и чесноку? И в какой пропорции яблоки  с томатами?
– А не часто ли мы пьём? – промолвил Владимир Семёнович.
– Да, батюшка, ты пропусти, а то матушка эпитимью на тебя наложит за излишество, – улыбнулся Крылов.
На небе, меж тем, загуляли облака, время от времени луна скрывалась за одним из них,  и тогда становилось совсем темно. Неожиданно потянуло свежим ветерком, дышать стало легче. Вдруг с особой силой застрекотали непрерывным надоедливым хором цикады. Вот из облачка вновь вынырнула красавица-луна, любопытная-прелюбопытная, а в соседском доме Зинки Кульбиды надсадно скрипнула дверь. Из дома выскользнула Зинаида, одетая в коротенькую маечку, которая почти не скрывала полные её груди. Но, что особо интригующе  было для приятелей, кроме майки ничего на ней не было надето. От грудей, едва прикрытых, и до пяточек – как есть нагая! Мужики, «откинув» нижние челюсти, совершенно обалдевшие от этой женской откровенности, пригнулись к столешнице, пришипились и стали в щели меж штакетинами забора и меж ветвей призаборной вишни выглядывать-выискивать возможность наглядеться в лучшем ракурсе на белеющие в лунном свете Зинкины аппетитные ягодицы. Приятели замерли и так, затаив дыхание, смотрели, покуда Зинка, театрально вильнув задом, не скрылась в доме. А луна, беззвучно – до одури –  нахохотавшись, так же скрылась, но лишь наполовину, за облаком, решив на толику полюбопытствовать, подглядеть украдкой: чего ещё ждать от смешных хлопотливых людей?
 – М-да-а… – первым выпрямил спину Владислав Порфирьевич, с трудом переведя дух, – знатная, однако, аппаратура! И есть же ещё в русских селениях… х-хо!.. надо же…
– П-прелюбодеи… в-вы… м-мы, – так же выпрямился отец Владимир, потупив глаза, и тут же перекрестился, шёпотом промолвив при этом: «Прости, Господи, грех мой премерзкий.»
– Жопа как жопа… Бывают лучше, – как можно равнодушнее пробормотал Сергей Петрович, но в глазах его лунным плотоядным отсверком мелькнули вопросы: «С какой целью Зинка из дома выходила? Крутнулась безо всякого дела… На что она намекала своей голой… м-м-м…  похотливой и, согласен, интересной  попой?»
– Да, так на чём же мы остановились? – сморщил лоб отставной полковник. – Ах, да, тема медицинская. Согласен, нелегко тебе, Петрович, да ещё с твоим характером!... Стерпеть такое трудно. Из молодых, говоришь, доктора да и начальник твой? Дети наши, ядрёна вошь! Плюнь ты на него. И спокойно работай. Не замечай его. Будто мимо стенки проходишь. Пусть делает, что ему захочется… Ты ничего не изменишь. Работай и зарабатывай. Тебе тоже «бабки» нужны. Дочь-то как? Комнату ей купил, кредит оплачивать надо. Нет, Петрович, ты работай, пока силы есть. Виноградник – оно дело хорошее, но прибыли от него – всё от погоды зависит,  – развёл руками бывший «гэбэшник». – Люди, много пожившие и знавшие Советский Союз, стали другие, но по-разному другие. Те, которым на время развала Союза было по тридцать-сорок… ну, эти так и остались «совками», пусть и с капиталистическим уклоном. А старики и вовсе без уклонов, только в полнейшем недоуме: это чегой-то деется-то? Жизнь есть жизнь, рынок сказывается на всех. А суть в пожилых людях, в основном, осталась «совковая». А вот молодёжь… эта – сволочная. Ох, и сволочная. Твой начальник, судя по всему, из этих.
– Я с Порфирьичем соглашусь. И вот в чём… Терпи, Петрович! Бог терпел и нам велел. А в своих грехах покайся, – и священник поднял кверху палец.
– Ты это, отец Владимир… не знаю, как там по церковному ритуалу… Может, нам  причаститься, а? Очень хочется водочки холодненькой пропустить. Под водочку и думается легше. Давай-давай, по стопочке. Иэх-х её, – Крылов опрокинул в себя стопочку, вдохнул-выдохнул. –  Ихде ж ты, Петрович, такую выкопал? Хорошую водку ноне сыскать нелегко.
Владислав  Порфирьевич взял  бутылку, повертел её  в руках, поставил на стол с лёгким утверждающим стуком.
–  Пейте, пейте, мужики. Хороша, стерва! Да, так на чём, бишь, мы остановились? Эк я от тебя такого не ожида-ал, не-ет. Ты ведь нам о своих медицинских делах николи не рассказывал. Как же, у вас там – врачебная тайна! Х-хе! Тайна! Да нам… там…   – повторил он жест отца Владимира, подняв вверх указательный перст и вперив его в небо, –  всё это давным-давно известно было. 
– Надо же, и у отца Владимира «там», и у нашего «гэбэшника» – тоже «там». У вас у обоих   –  одна канцелярия будто… нет?
– Может, что и одна, а что, а, отец Владимир? Одна у нас канцелярия? – басовито захохотал Порфирьич.
– Окстись, – отмахнулся от него Пилипчук. – Надо тебе принимать решение, Сергей Петрович. Снести плевок, перетерпеть, значит. Такое моё мнение. Терпи. Стерпеть – значит быть угодным Господу.  Кто мешает тебе выполнять свои обязанности честно, принципиально и профессионально? Остальные пусть работают, как хотят. Каждый за свои грехи ответит. Каждый, я повторяю! – отец Владимир вновь указующе поднял палец.
– Терпеть, говоришь, Семёныч? – Тут Владислав Порфирьевич откинулся на спинку стула и поднял голову, устремив такой взгляд на Волгина, какого тот никогда не замечал ранее. В этом взгляде были ярость и зловещий огонь, от этого взгляда Сергей Петрович содрогнулся. – Не-ет… точнее, да. Терпеть. До поры до времени. И в то же время копить в себе злость и ненависть. Ах, желаннее этого – накопить ненависти да и отомстить – нету ничего на свете! Это, мужики, так сладостно: отомстить, почувствовать, как  под тобой ропщет, дрожит враг, как просит о снисхождении, о пощаде, как исходит жалостью к себе самому, как пузом елозит перед тобой и исходит соплями и слезами. А то и кровью… Как же тогда сладостно ощутить свои победу и торжество! Превосходство моей личности над слизняком, недавно ещё ощущавшим себя большим человеком!
Нет, такого Владислава Порфирьевича приятели ещё не знали. Но сколько надо было выдержки! – таить в себе этот секрет, который и был, возможно, его главным  внутренним содержанием. И это при том, что Крылов был человеком без комплексов, видный был мужчина телом, без физических изъянов. «Органы» в своей истории знавали и других, таких, как, например, Ежов и Генрих Ягода – сто пятьдесят сэмэ с кепочкой! Эти-то как хотели своего превосходства, отомстить всем и вся за свой малый рост, за свою «невдалость»! Да разве мало таких по Расее-матушке бродит-блондит!?
– Не верь ему, Сергей Петрович! – неожиданно громко вскинулся Владимир Семёнович. – А ты не искушай, не искушай, Владислав! Гадко это и мерзко – лелеять ненависть в себе и злобу на ближнего. Сказано в Святом Евангелии: «Не искушай!» Бывает желание как искушение: оскорбить негодяя в ответ на оскорбление, ударить даже. Но каково бывает удовлетворение в душе, когда хотелось, а ты стерпел, перетерпел боль и обиду, победил в себе искушение. Это угодно и радостно Богу нашему.
– О-о-о!... Отец Владимир, какие мы с тобой разные… А, может быть, ты и прав, а, батюшка? – Крылов понял, что расслабился и «прокололся», выдав тайну своей натуры, и решил пойти на попятную. – Я пошутил, пошутил… Но каков беспредел ноне! А я выдам секрет, мужики… Во многом мы, чекисты, недостарались. Остановить беспредел и тогда, на заре, так сказать, демократии, можно было. Приказа не было. Докладывали смельчаки какие и самому Президенту о бардаке и жутком грабеже. От тех избавлялись. Генеральную линию не воспринимали. Моментом не прониклись. А я скажу, что и теперь можно бы, люди остались. За двое суток всё вычистим! – он рубанул рукой воздух. – Двое суток и никаких «авторитетов» не будет не то в городе, а и по стране. А хотя… и многие наши-то… ха-ха-ха… да такие же стали бандиты.  Большие и дармовые деньги так влекут, что о совести многие забывают. Даже те, которые когда-то честными были и неподкупными. Меня и самого-то из «органов» выкинули, –  он съел пупырчатый огурчик и продолжил. – Тож теперь дачник-неудачник. Ты, Петрович, меня научи виноград растить. Вот те три куста, что мне саженцами дал…  ты говорил, виноград сортовой… так у тебя растёт, чёрт, а у меня  –  ни хрена. Три года растёт, а ягод ещё не пробовал. Чахлые какие-то кустики.
– В моём присутствии чтобы этого, с рогами, не поминали. А  то уйду, – пригрозил отец Владимир.
– Подожди ты с виноградом, – поморщился Сергей Петрович. – О каких бандитах ты говоришь?! Это же врачи!
– Бандиты и есть, что среди ваших, что среди наших. Дорвались до кормушек! – решительно заявил Порфирьич. –  Наливай ещё. Слюной исхожу. Водка стоит, а у нас ни в одном глазу.
Владислав Порфирьевич знал толк в поведении, знал и то, как, на какую струнку человеческую воздействовать в нужный момент. За долгие годы службы он научился многому. И в людях научился разбираться, в психологии их. Вот сейчас он понял, что необходимо разрядить обстановку, снять напряжение с приятеля. На службе Владислав Порфирьевич на язык был сдержан. Скажи лишнее – греха не оберёшься. Он умел держать марку, когда надо быть выдержанным, спокойным. Или сделать вид раздражённого человека, готового на крайние меры, если видел в собеседнике или в допрашиваемом психологический надлом. С начальством научился разговаривать спокойно, без подобострастия, с умеренной услужливостью. И надо же, в 93-м где-то прокололся! Там момент был тонкий, надо было решать: за кого ты? И не выбрал, за кого. А третью силу проглядел.
Такую же, по сути своей, что и в семнадцатом году революцию устроила. Да-да, ту же, только с другими лозунгами, соответствующими моменту. И вот теперь Крылов в отставке. Иметь верных друзей по месту службы для старого, заслуженного «гэбэшника» было роскошью непозволительной. Были сотрудники, коллеги, одним он не верил ни на грамм, другим доверял, но душу ни перед кем не выворачивал. И с женой любимой тоже не откровенничал. В его практике бывали такие случаи, когда «любимые» жёны сдавали «любимых» мужей с потрохами. А там суд чести: соплями такие исходили, на колени вставали. Бывало, что и пулю в затылок…
И теперь, на пенсии, Владислав Порфирьевич сохранил старые привычки. Мастерство-то не пропьёшь, не прокуришь. Вот и сейчас Владислав Порфирьевич, будто случайно, поинтересовался:
– А что ж ты, Петрович, раньше  нам ничего не рассказывал? Это что же получается, а? И не было, значит, раньше таких вот… э-э-э… случаев? Не унижали тебя, не опускали ниже плинтуса, не вытирали о тебя ботинки, нет? Не было такого?
– Да… чего же… бывало, – нехотя выцедил из себя  Волгин.
– А чего же сегодня тебя это так задело? Молчишь? Нет, конечно, я мог бы тебя спросить: пригласил, рассказал чуток… наполовину, да?... полуправда получается. Да ладно, мы тебе друзья. Есть у тебя, значит, причина не говорить всю правду. И не говори. Мы поймём.
– Ну… было, было, я же сказал, – раздражённо воскликнул Сергей Петрович. – Накопилось просто, вот и…
– А почему он себя так ведёт, начальник твой, а? Повязаны вы какими-то делишками. Так получается. Нет? Я догадываюсь. Это служебный подлог?
– Служебный подлог? Пожалуй, так. А он? Он в курсе, с его ведома всё в отделении делается. А без его распоряжения или его согласия… нет, без него ничего.
Когда и на каком этапе своей жизни в Волгине вдруг заговорила совесть, и он подумал о себе: «Я делаю что-то не так. Я лгу. Нет, надо жить по совести.»?
– Тогда чего ты боишься? Прижми его. Слабо? Кишка тонка? Тогда терпи. Терпи, – слегка повысил голос Владислав Порфирьевич, – как вот тебе батюшка советует. Он насоветует, угодник Божий. Эх, власть бы употребить! И посадить бы в тюрьму одного-двух, а то и десяток. Остальные-то вмиг одумаются, очко у них, знаешь ли, не железное. И держать всех в узде, – тут Владислав  коротко хохотнул, – а если надо, то и в кандалах. Так можно навести порядок. И только так. Знаешь, как в гитлеровской Германии с воришками боролись? Или с «зайцами» в трамваях? С двух сторон трамвайного вагона входили полицейские. И проверяли у всех билеты. Находили «зайца» – выводили его, всех пассажиров тоже – для обозрения. И – расстрел на месте. Месяц только и – ни в одном трамвае или поезде «зайцев» не осталось.  Зло искоренять надо огнём и железом. Понял, Петрович? Если одного из ваших… другие пришипятся, поймут. Так искореним…
– Послушай, Владислав Порфирьевич, – испугался Волгин, – я, если бы знал, что ты так… ах, зачем я вам это рассказал? Кого сажать, кого расстреливать? Это же мои коллеги! Я и так себя ощущаю стукачом. В кои-то… и выдать наши секреты на люди! Старый я дурак!
– Да ладно тебе, не ершись, Петрович. Ишь, испугался за своих коллег! Это я как вариант. Хорошо, расстрел отменяется. Но каково! Это в медицинской среде, нашей культурной элите, среди гуманитариев… интеллигентов… их мать!... такие словечки гуляют, как стукач, шестёрка, погоняло...   Уголовники, ёлки-палки, а не интеллигенты! Не-е, сажать надо.
– Не верю! Не слушай его,  Петрович. Любовью к ближнему и оскорбляющему тебя ты искоренишь зло. И оскорбителя своей любовью излечишь. И молись за нанесшего вред человекам: «Прости ему, Боже, творит, не ведая, что творит». Да, в терпении отыщешь себя и силы свои восстановишь. Бери пример в своей жизни с долготерпеливого преподобного аввы Дорофея. Будучи сильно оскорбляем, он терпеливо переносил это. И никому в ответ не сказал оскорбительного слова. Он в жизни своей монастырской служил начальником больницы. И служил достойным примером любви к ближнему. И врачевал душевные язвы братьев своих. И по смерти своей получил, надо думать, достойное место в Царствии небесном.
– Про Царствие тебе сам этот… авва рассказал? Или ты придумал? – усмехнулся Крылов.
– Не богохульствуй, – покачал осуждающе головой Владимир Семёнович.
Волгин рассеянно слушал приятелей, а сам вспоминал и размышлял… А действительно, почему начальник так себя ведёт по отношению к Волгину? Не потому ли, что корень всех страстей – самолюбие и гордыня? Когда начальник только приехал в этот город, то помогал ему Волгин и в просмотре биопсий, и на вскрытиях, учил его, натаскивал, потому – был начальник ещё никакой, нулевой был специалист. А теперь, заматерев, вспомнил о том униженном положении? И не может этого простить Волгину? А не потому ли ещё, что они в прошлом, когда их отношения не зашли так… не стали такими плохими, совершили одно деяние, за ним другое, сходное с первым? Начальник рекомендовал Волгину, просил его об услуге, вроде выгодное для обоих дело, а Волгин сделал и расписался. И теперь он у начальника на крючке! Эдакие фокусы ныне – явление обычное. Да оно и раньше бывало. Повязать кореша на совместном преступлении, а там – ты теперь наш, и некуда тебе, приятель, деваться. Теперь ты повязан преступлением, кровью, например. Как это у Достоевского в «Бесах»? То-то, Волгин, а думать-то надо было раньше, прежде, чем подписал. А теперь бумаженция в столе у начальника. А то и в сейфе. И на крючке ты, Сергей Петрович, ох, на толстенном и большом.
«И что теперь? Рассказать моим приятелям о том деянии? Или смолчать? Всё про себя вываливать тоже не умно. Догола-то раздеваться не след, стыдобу свою срамную показывать на всеобщее обозрение».
Но Владислав Порфирьевич – тёртый калач, он с ходу всё просёк. Потому – не бывает ничего из ничего. Если есть результат, то должно быть и не может не быть первоначального действия. Преступлению – мотив, а хамству – причина! А что за причина в государственном учреждении – ясно до слёз. Тем более, что в здравоохранении взятки – явление обычное. За больничный – взятка, за фиговую группу инвалидности – взятка. Да за что угодно. Всё продаётся и всё покупается.
 «Когда же это случилось? – с отвращением к самому себе, к тому давнему проступку, вспоминал Волгин. – Было… было в теперь так и называемые лихие… годы. Денег было мало, жить не на что. Вот, ёлки-палки, до чего нас довела власть! Сами же нас толкали на преступления. Заставляли брать взятки, делать неблаговидные поступки. Гады! А теперь ка-ак же! – государственная у них кампания по борьбе с коррупцией. Сами же и вогнали людей в коррупцию. А теперь как бороться? Дело-то системное. Докати-ились…»
Волгину стало ужасно плохо, противно не то чтобы находиться рядом с порядочными людьми, а противно жить. Ему казалось сейчас, что он самое гадкое и чёрное пятно из тех, которые когда-либо вообще пятнали землю. «Говорить ничего не буду, лучше умру со стыда! » Волгина трясло  мелкой дрожью. Во-первых, от страха быть разоблачённым и, следовательно, из нынешнего  не очень и благополучного состояния он мог стать хуже того – обвиняемым. Страшно! Во-вторых, оттого, что, признайся он в содеянном, и он вставал в глазах своих приятелей обычным, таким же низким человеком, мелкотравчатым. Что ему скажут его приятели? На других указываешь, а сам каков?!
Эти тяжкие нравственные мучения прочувствовал в нём отец Владимир. 
– Успокойся, Сергей Петрович. Тяжело тебе, я чувствую. Могу порекомендовать: сходи в церковь, покайся, причастись святых Христовых тайн. Будет много легче. Что же делать? Мы совершаем ошибки. И живём не только среди порядочных людей. Их, порядочных, всё равно больше. Но и подлецов немало. Надо быть впредь осмотрительным. Ну, от себя… обещаю дать тебе для прочтения книжку. Это «Душеполезные поучения аввы Дорофея». Как хочешь, можешь всё и не читать, но его размышления о лжи, о злопамятстве, о смиренномудрии – почитать бы тебе надобно.
О лжи я поговорить хочу. Есть три вида лжи, –  говорит авва Дорофей. Одна ложь – это ложь мыслью. Это когда в мыслях человек создаёт ложное предположение и возводит это предположение в истину. Иначе говоря, по-мирски: сам придумал – сам поверил. Другая ложь – это ложь словами. И тут можно пофилософствовать… В мысли создал человек напраслину и благо бы ещё в мозгах и держал, так он и словами эту напраслину на брата своего выливает, и убеждает всех, что это так и есть на самом деле. Перенести такое трудно. Тяжело бывает перенести. Народ окружающий начинает верить, что так  и есть на самом деле. Создаётся общественное мнение, и человек оболганный становится изгоем, которому уже никто верить не может. На него пальцами указывают, над ним смеются, его унижают. Это так.
Есть и такие, которые лгут делом. Эти творят волчьи дела, иногда, да и чаще именно так, тайно ото всех. Например, анонимки пишут по разным инстанциям. А чтобы при этом  выглядеть в лучшем свете, напяливают на себя белые одежды: смотрите, мол, я чист, аки ангел. И творю де добрые дела. Но ведь это ложь. Ты почитай, многое в ином свете тебе покажется. И смирись, в смирении – спасение души. И в терпении.
– А ну, как надавят да заставят ложное заключение писать, тогда как? – воскликнул измученный Сергей Петрович.
– Ну, что же, если надавят, вынудят, то да, ты напишешь. Но грех этот – не твой. Грех на них и ляжет, – священник сказал и тут же понял, что ляпнул  чего-то не то.
– Э-э, батяня, – по-пижонски обратился к нему Владислав Порфирьевич, – ты насоветуешь! По-вашему, по-Божески, оно, быть может, и так сойдёт. А в уголовном кодексе по-другому прописано. Он подпишет, он и по этапу пойдёт. Да ты постой-ка, Петрович. Мне твоё переживание явно не нравится. Серьёзные, видать, у тебя с твоим начальником делишки были! Небось, за такие в «органах» по головке не погладят, а?...
Возникла долгая пауза, в течение которой, и в сумерках видно было, лицо у Волгина становилось всё бледнее и бледнее, пока не стало, как свежий снег.
 – Чего молчишь? Мы с тобой пришли на откровенный разговор, среди нас стукачей нет, мы не заложим. Долго ты будешь молчать? Отвечай же, наконец! – рассердился Владислав Порфирьевич, но Волгин молчал.
– Ладно, – резко остыв от раздражения, согласился с его молчанием полковник. – Я и без того знаю, что было. Можешь ничего не говорить. У тебя на лице всё написано. Да за свою жизнь я такого уже навидался! Служебный подлог! Ты подписывал, начальник был в курсе или даже давал подробные указания, но своей подписью не замарался. Зачем же ему своей карьерой рисковать!?  И был в доле, если можно так сказать. Обыкновенная подлость. А ты теперь на крючке. И он крутит тобой, как хочет. И подсмеивается втихаря, подхихикивает: «Во, какой дурачок этот Петрович!»
Сергей Петрович до этого сидел молча, выпрямившись и застыв, как каменное изваяние,  а тут вдруг засуетился, и руки сами по себе стали двигать-передвигать столовые приборы на столе, и совершенно бесцельно. Владислав Порфирьевич пристально и без улыбки смотрел на Волгина, зная, что попал точно в цель.
– Мне, Петрович, неловко тебе говорить… как бы это попроще и необидно для тебя?...  Понимаешь, ты ведь человек не без таланта. Трудолюбивый. Высокообразованный, к тому же. Видный из себя. Да, да… Чего ты всё серой мышью норовишь стать? Чтоб не приметили тебя? Чтобы так в самом себе унизиться! Может быть, это в тебе от трусости, а? Ты в морду когда-нибудь кого-нибудь бил, а? Так, чтоб за дело, от всего, понимаешь, сердца, чтобы косточки  в кулаке захрустели. И – полное удовлетворение! Кайф! Распрямись, взгляни смело, с вызовом... Плюнь на мерзавцев и скажи своё «Я». Я так считаю! Из ваших патологоанатомов неужто так никто не говорил? Что, все трусы?
– Ну, как это не говорил?  – оживился Волгин, он за неприятные для себя слова  ничуть не оскорбился. – Академик Абрикосов Алексей Иванович именно так и говорил: «Я так считаю!». С его мнением все ого-го!... ещё как считались. Осмелился отказаться от приглашения бальзамировать тело Ленина. И это в то время!
– Вот видишь, Сергей Петрович? И ты так попробуй. И ума, и таланта тебе не занимать стать. Я твой приятель… нет, друг я тебе, друг, – возбудился Владислав Порфирьевич. – Но мне противно от того, что тебя, как гандон, используют все, кому не лень. Есть такой контингент среди людей – идиоты, эти норовят из любой конфетки сделать говно, а нормального человека выставить дураком. Будь ты от них подальше, а?…
Крылов именно так и сказал: «гандон», – по-буднично-простонародному, грубо, чтобы тем самым вызвать в Волгине верно направленную злость, как вместо дозы озверина. Но тот пропустил мимо ушей и эту грубость, она не задела его и не озлобила, он  даже не вздрогнул, а как от всякой правды, когда она не в бровь, а в глаз, и деваться от неё некуда, лишь наклонил в покорности и признании, что он так и есть – гандон, свою бедовую головушку.
– Мы, мужики, как на стрелке собрались, – усмехнулся Крылов криво. – И надо разрулить ситуацию. Тут и суд над тобой, Петрович… товарищеский, товарищеский, – сделал успокаивающий жест рукой Владислав Перофирьевич, – и совет. Я – в роли законника, представителя  власти. А батюшка наш судит да рядит по законам православным. Но ты ведь виноват, Сергей. Виноват. Вот этот случай с аппендицитом… Ну, и послал бы ты своего начальника и иже с ним куда подальше. Оставь ты заключение, как оно есть, так что бы они тебе сделали? Бойкот бы тебе устроили всем составом больничным? Умный человек тебя поймёт и сторониться не будет. А дураки тебе и самому не нужны, пусть себе плюются и скубятся, – Владислав Порфирьевич употребил это слово – «скубятся», оно было из местного народного лексикона. – Тебе надо быть ещё упрямее и жёстче. Ничего они тебе не сделают. Зато бояться станут. Всё, эти вопросы решены. А бумажки фиговые от своего заведующего больше не подписывай. И от воспоминаний не дрожи, он, твой руководитель, в том же самом дерьме. И бздит не меньше, если не больше.
– Да, gesagt-getan, – с кривой усмешкой попытался уже пошутить Волгин, к месту или не к месту употребив фразу по-немецки и тут же переведя её. – Сказано-сделано! Еще по одной, и – спать пора. Кабы вам от жён ваших не досталось на орехи.
– Да, Владислав, а Петрович-то прав. Надо…
– Надо дважды по пятьдесят. И – в постель. Так согласен.
– Пейте, – скомандовал нетерпеливо Волгин; ему страсть как захотелось разгадать непонятный намёк соседки, устроившей ни с того ни с сего «лунное шоу»...
Но выпил один лишь Крылов. Сергею Петровичу водка в горло не лезла от пережитых волнений и советов приятелей. А Владимир Семёнович меру в выпивке знал, и этому правилу следовал твёрдо, – больше пить не стал. Ну, и матушкино благоволение тоже имело значение немалое.
– А ты почему не пьёшь? – спросил Владислав Порфирьевич у Волгина. – Этот, – пренебрежительно махнул он в сторону священника, – понятно, но ты?… 
– Не хочется. Грустно на душе. А пить не хочется.
– Мы уйдем, а ты помолись и поплачь, – напутствовал отец Владимир.
– Да, поплачь, поплачь непременно. На сон грядущий всем дуракам очень полезно поплакать, – добавил полковник.
– А я вот думал о причине всех разладов, что в работе, что в семье… – вставая из-за стола, заговорил отец Владимир, – и вспомнил всё те же рассуждения святых… Самолюбие – причина всего! И зависть… да не был бы Каин самолюбив и завистлив, не убил бы он брата своего Авеля.
– Батюшка, а вот самолюбие – это как раз то, чего нам, русским, не хватает, – насмешливо возразил полковник  Владимиру Семёновичу. – Да кабы у нас оно было, так нам равных бы в мире не было. Даже в футболе. Не был бы самолюбив Королёв, не полетел бы Гагарин в космос.
– Да-да… а  без излишнего самолюбия Раскольников не взял бы в руки топор, – иронично добавил Владимир Семёнович.
– Раскольников от гордыни…– начал было Крылов.
–А гордыня – следствие самолюбия, – прервал его священник, что на него вовсе не было  похоже.
– Ну, всё, всё! Довольно! Разошлись… – рассердился Волгин. – Самолюбивый Ромео не выпил бы яд, – сказал он.  – И Шекспиру не о чем было бы писать. 
– Резонно, – согласился с ним Владислав Порфирьевич. – И он таки выпил, дурак! Так он по национальности не русский был, Ромео-то этот?... 
И уже от калитки добавил:
  – Во как! И напился, и наелся… А наелся так, что назавтра и не прокакаюсь. Всё, пьянству – бой, а есть отныне буду умеренно. Торжественно в этом клянусь.
– Не клянись, как это сказано в Евангелии, – не преминул  заметить отец Владимир.
В народе говорят: «О чём бы русские в компании ни говорили, что бы ни обсуждали, какие бы глобальные вопросы ни затрагивали, а до говна обязательно договорятся.»  И у наших героев всё произошло в точности так, чем оправдывалось неписанное русское правило. Примеров этому немало. Обсуждают, допустим, сельчане на «сходе» вопросы политические, поговорят, всех заочно дураками обзовут, а закончат разговор вопросами частными и сугубо хозяйственными, как, например: «Когда же завозить навоз на поля?». Или перейдут на известные всем или только им персоналии: «А и говно же он, а не человек!» Ну, и так далее.
Водка, выпитая за столом, поначалу закрутила Волгина бесшабашной круговертью, в нём даже смелость заговорила, а руки ходуном заходили. Но букально через полчаса выветрились и хмель, и смелость, будто и не пил вовсе.
Собрав грязную посуду в таз, унёс на кухню, неспешно всё перемыл в раковине, расставил тарелки в сушилку, ложки, вилки, ножи разложил по ящикам. Окинув цепким взглядом кухонное пространство – всё ли на месте, не забыл ли чего, вышел из дому. Ему было где прогуляться. К нему, шагами меряющему тропинку в саду, вновь вернулись стариковские сомнения. Из сада он вернулся в палисадник, сел на стул в беседке, но не сиделось, вновь встал. Опять было направился в сад, так ведь и не ходилось. Раздумал идти, вернулся в беседку. Воспоминания о событиях прошедшего дня вновь  накатили скопом, завладели им. И пришло ещё в голову, что, пожалуй, и столь уважаемый Волгиным отец Владимир не высказал всю правду, возможно, из жалости к нему.
«Не-ет, батюшка, всего ты не сказал, а не сказал ты, что во всяком деле, во всех жизненных ситуациях жить-то по совести надо. Как это: если  на тебя надавят, так ты исполняй волю деспота и самодура, завистника, карьериста?... грех на них ляжет?…  А на меня разве нет? А как если бы они верующего во Христа заставили отказаться от Бога? Не-ет, батюшка, ты неправ. Или не сказал мне всей жестокой для меня правды из жалости! Ложь – это во всех случаях грех! Исключений – не бывает! И нету  разницы между маленькой и большой ложью, а если и есть, то маленькая ложь, раньше это или позже, но  всегда рождает ложь большую».
– И долго ты так блукать будешь, а, Петрович? – негромко, почти шёпотом, окликнула его из-за забора Зинка.
– А?! Что такое?! – Волгин уже забыл и про «лунное шоу», и про своё намерение разобраться с соседкой. – Ах, это ты, Зинаида? Напугала-то, едва не умер со страху.
 Зинаида негромко засмеялась. А Сергей Петрович осмелел:
– А ты чего там? Заходи ко мне, коль одна. Мужик твой где?
– Выгнала, где! Руки ещё беспричинно распускать будет!
«Уж и беспричинно! – подумал Волгин. – А вот что мужика в доме нет – это хорошо, это безопасно.»
– Я не понял. Ты придёшь?
 – Щас. Калитку отопри.
Зинаида вошла в дом, внеся с собой обманчивый покой и уют, но Волгину и этого в сегодняшний вечер хватило за глаза.
– Выпьешь для обострения рефлексов?
– Наливай, –  деловито согласилась она.
Сергей Петрович налил ей рюмку водки.
– Чего это ты? – спросила она.
– А что не так?
– Ну, дак… в стакан налей или не наливай вовсе.
Опрокинув лихо полстакана водки и не закусив, Зинаида деловито прошла в спальню, на ходу расстёгивая  заношенный ситцевый халатик, под которым, как оказалось, не было ничего – ну, совершенно ничего! – откинула плед и улеглась, слегка разведя призывно и бесстыже красивые полные бёдра.
Любое дело на земле без греха не делается, и пока не сожрали Ева с Адамом яблоко, никаких у них дел и забот не было. Волгин смотрел на эту картину – на непринуждённо развалившийся яблочно-ароматный грех в постели – с изумлением и восхищением, смешанными с неловкостью.
Зинаида повернула голову набок, увидела фотографию в рамке, взяла её в руки, пристально всмотрелась в лицо...
– Твоя бывшая? Когда она от тебя ушла?
– Ушла… пятнадцать лет тому назад.
– И ты её…  фотку здесь держишь… вспоминаешь её? Она от тебя ушла к ё****, а ты эту лярву вспоминаешь! Да не достойна она тебя, мизинца твоего не стоит. Забудь! – Зинка произнесла слово, которое Волгин никогда не употреблял. Тем более в отношении к Софье. Он всегда думал, что Софья полюбила кого-то стоящего, мужественного, сильного и красивого – не «ё****»! – пылкой романтической  любовью. По крайней мере, такие мысли скрадывали боль от того, что она его бросила, променяв на другого.
– Чего ты столбом стоишь? Раздевайся, – Зинаида прыснула в ладошку. – Что за мужики пошли!
Часа через два Сергей Петрович, выпив Зинаиду без остатка, устало откинулся на край кровати.
– Всё, больше не могу.
– Ну… Петрович! Ну… кобелина! – Зинка глубоко и часто дышала и вытирала смятой простынью пот с пышных грудей, в подмышках и на животе. – Тебя… тебя… за что… жена… бросила?
– Сам не знаю, Зин. Так говорила, что с недо…
– Шта?! – Зинаида захохотала во весь голос, перепугав Волгина: этот дом не слыхал в своей истории эдакого гомерического хохота. – Не знаю я, – проговорила она, едва отдышавшись, – чего ей было надобно, конского поди, что ли? Ручаюсь, а я это точно знаю, у нас на селе такого кобеля, как ты, и близко не сыскать! Дура она, твоя жена.
– Зин, а вот скажи, если тебе, конечно… не знаю, удобно ли тебя об этом спрашивать?
– Спрашивай, Петрович. Меня обо всём можно спрашивать.
– Много у тебя мужиков было? Ну, это, Зин, так люди судачат… Прости уж меня, коли…
– Не звиняйся, не надо. А мужиков много было, да-а… Вот, помню, первому мужу свому… в первый раз изменила. А попался мне, дурочке, любовничек – гад такой, что угостил меня этими… ну,  ты знаешь… А я мужика свово… Ха-ха-ха… – захохотала Зинаида.
– А  он тебе что?
– Кто?
– Ну… муж твой… он тебе что за это?
– А я ему такую лапшу на ухи повесила! Тогда ж всё вату на подкладные использовали… Я мужу-то и говорю: «Это ты вату мне вшивую купил.» А он, дурачок, лопух эдакий, поверил! Простофиль простофилем, а не мужик. А одного я как люби-ила-а-а! Шевелюра у него красивая была. Офицер! Полковник, слыш-ка, был. Но внизу у него, к сожалению, уже ничего не стреляло. Одна портупея висела. Без нагана! – опять захохотала она.
– Вот ты, Зин, отчаянная!
– О-о! Слышь, Петрович, гром грохочет!
– Где? – вскочил с постели Сергей Петрович.
– В п****! – опять расхохоталась Зинаида.
Волгин, в чём мать родила, подскочил к окну, раздвинул шторы и задрал глаза к небу. Всполыхнула молния, озарив и небо, и село, и эту спальню  так ярко, что он отпрянул от стекла. А вслед молнии громыхнуло, да  та-ак!...  Волгин с испугу  сел на пол, прикрыв голову руками.
– Господи, спаси и помилуй!
Зинаида тоже выскочила из постели и, на бегу напяливая халат и пытаясь безуспешно застегнуть пуговицы, выбежала из спальни, не простившись с Сергеем Петровичем.
– Ё…….! – на бегу материлась она. Какого склада, возраста и ума человек, то он с испугу и говорит. Ребёнок вот, ангельски чистый ещё, тот с перепугу  мамку зовёт.
Минуту спустя зашумел в листве яблонь и грецкого ореха и барабанным боем застучал по крыше дождь, поначалу крупными и редкими каплями. А затем грянул ливень! И этого мало! Волгин, прильнув лбом к стеклу, с ужасом увидел в сполохах молний обильно выпавший на землю град. Да что за град! Это были ледяные глыбы не меньше куриного яйца. И продолжался этот град минуты две всего. А ещё через полчаса гроза стихла, уходя прочь, к соседнему селу. Глухие раскаты грома ещё долго раздавались с запада.
Остаток ночи Сергей Петрович, напялив на себя что под руку попало, не спал, ходил из угла в угол. У дома во всё собачье горло скулила и выла Лайма. Волгин наконец открыл ей входную дверь, собака ошарашенно влетела в дом, отряхивая воду, поскуливая и укоризненно поглядывая на хозяина. Дескать, сам сухой, в тепле, а меня, бедную старую собачку, в непогоде оставил…
– Что? Промокла, старая? Прости, забыл я про тебя… кобель!… кобель я? – хмыкнул он. – А чего в конуре не спряталась? Ах, да, конура протекает. Вот и ещё забота…
Утром, едва рассвело, Волгин, натянув на ноги литые резиновые сапоги, отправился в сад с инспекцией. Кабы не тротуарная плитка, уложенная во дворе, ему бы не пройти было. Да... Но что натворила гроза! У соседей посбивало шифер с крыш,  разбило стёкла в окнах.
Что творилось на винограднике – словами не передать! Тяжелые, литые гроздья валялись в грязи или, побитые, жалкие, висели на лозах. Солнце ещё не взошло в полную меру. А как это всё будет выглядеть на ярком свету!?
– Выйдет солнце – за пару часов земля подсохнет. Не соображу – что делать буду? – бормотал Волгин, как помешанный, составляя вместе с тем  план предстоящей работы на ближайшее время.
– Так…  что валяется на земле, – собрать и выкинуть в компостную яму. А что можно собрать из зрелого – продать немедленно, сегодня…  Зинку надо просить… а согласится она? Товар-то бросовый. Господи, да за что мне это?
Зинаида уже копошилась во дворе, поила-кормила и выдаивала бурёнку. Свиньи дико визжали в ожидании корма. Подоив корову, соседка, в сапогах на босу ногу, пошлёпала на ближайшую к дому лужайку – корову на верёвке повела пастись. Волгин улучил момент, как Зинаида свободной пройдёт по двору, окликнул её.
– Зин, подь сюда!
– Недосуг мне, Петрович. А то не видишь – дел невпроворот. Чего надо? – подошла-таки она к забору.
– Зин, выручай, продать надо виноград, какой продать ещё можно, – со слезой в голосе попросил он.
– Такой виноград, Петрович, сам и продавай. Я уж на него посмотрела. Кто у меня его купит? Соображай! Ну, хочешь, я у тебя его по гривеннику за килограмм куплю? Свиньи мои в три дня его сожрут. А больше никому такой товар не съедобный.
– На вот, – Волгин подал Зинке через забор забытые ею в ночной спешке шлёпанцы.
– За шлёпки спасибо, – холодно ответила соседка. – А с виноградом разговору никакого нету.
– Ну, Зи-ин… помоги, а?… заплачу.
– Надоеда ты, Петрович. Но за то, что… кобелина ты… ладно, подумаю. Собери пока, что можно собрать. Часам к десяти утра… раньше в выходной день народ на базар не заявится.  Народ – не дурак, – зевнула Зинаида, широко разинув рот, – он в выходные спит да нежится.
К десяти утра Волгин, излазивший весь виноградник, измесивший землю в междурядьях, нарезал винограду четыре ящика, а это всего-то килограммов под сто двадцать. «За день всю эту прорву разве продать?» – окинул он взглядом виноградник. И сам грязный, измученный, он успел ещё оборвать часть испорченных ягод на висящих гроздьях –  из тех, чей срок зрелости ещё не наступил. 
«Ладно, всё не охватить на раз. Днём оборву испорченные ягоды, да грозди кальбитом опрыскаю. И против грибка… милдью и серой гнили… тоже бы надо… Сбыть бы теперь, что можно.»
Побитые и грязные виноградные кисти Сергей Петрович собрал в одну кучу и вымыл из шланга. Хоть и свиньям зинаидиным, да всё не грязные отдавать.
Выполняя утреннюю авральную работу, Волгин забыл про еду. Весь мокрый от пота и переживаний, он едва стоял на ногах, как вдруг щемящей и скрежещущей болью заломило за грудиной. Он, смутно уже понимавший, что это ни что иное, как стенокардия, забросил под язык нитроглицерин.
На Волгина накатывали иной раз кратковременные приступы депрессии, и тогда он беззвучно плакал. От слёз ему становилось легче. Часто от безысходности, от, казалось бы, невозможности выдержать одну за другой следующие неудачи и невзгоды, являлось Волгину искушение, и тогда он, измученный, падающий от усталости, твердил себе: «Не могу больше жить, не могу, не хочу…» Не из святого Евангелия, а из жизни своей он усвоил, как страшны порой искушения. Напиться пьяным, чтобы уйти от тревог и забот… но что будет с похмелья? Ни тяготы, ни заботы, пока пьян, не исчезнут сами собой, а останутся, их только прибудет числом и объёмом.
А когда так прижмёт, что жить не хочется? Не было разве искушения – верёвку бы на шею, да и конец всему!? Что спасает? Мысль о том, что чёрная полоса рано или поздно закончится, и вновь в душе появятся свет и надежда. А ещё и Надежда! До ума довести девчонку, образование дать, замуж выдать… Вот такими мыслями Волгин себя успокаивал, этим  и спасался. А ещё – трудом. Нет, прежде всего – трудом.
Солнце уже неимоверно пекло, и земля под ногами буквально на глазах ссыхалась коркой и трескалась.
– Петро-ович, ты  ведь как чёрный раб на плантации, – за изгородью, в своём дворе, уперев руки в боки, на Волгина без улыбки, сострадательно смотрела Зинаида Кульбида. – Хватит, упадёшь. Что собрал – отвезём, продадим, не боись. Не то продавали. А грязный-то, Гос-по-ди-и…  Иди переоденься и помойся. Да и поедем с Богом.
Волгин с трудом выпрямился во весь рост, превозмогая боль в пояснице. Он окинул взглядом всю свою плантацию и мысленно попытался успокоить себя:
«Ничего. Не всё так плохо. За день… вот с рынка приедем… приведу всё в порядок, обработаю виноградник препаратами, подлечу… а назавтра, как земля подсохнет, в междурядьях и в рядах землю подрыхлю… один не справлюсь, – тоскливо опять подумалось ему. – А Кузьмича найти? Вдвоём бы справились, если он не пьяный. Сегодня суббота, завтра ещё день выходной. Хотел же к Наденьке… Нет, к Наденьке во вторник. Если начальник отпустит. Ладно, всё, надо ехать на рынок.»
Возвращаясь к дому, он по пути бросал взгляды на гряды с помидорами, болгарским перцем  и огурцами. Да всё, всё испорчено, побито донельзя. Работы предстояло – прорва! И всего-то две минуты был град, а дел навороти-ил…
Ежели Волгину идти от дома в глубину сада, то слева – это дом и приусадебный участок Зинаиды. Она, несмотря на некоторый подвывих мозга, женщина была добрая и отзывчивая. Но сосед, что справа, – настоящий козёл. Он и выглядел по-козлиному: бородёнка реденькая, физиономия вытянутая, лобик узкий, волосёнки на голове нечёсаны и спутаны в колтун, глазёнки хитрые, бегают туда-сюда безостановочно. Одевался, из жадности, кое-как: драная залоснившаяся фуфайка с чужого плеча, трико спортивное с пузырившимися коленками, тапки войлочные старинные размера разного, а цвета неопределённого. И норовил постоянно чего да нибудь от соседей урвать.
Как-то выпросил у Сергея Петровича бур – самодельный, лопасти сварены из хорошей стали, из шнека. Этому буру цены не было. Дай, говорит, Петрович, твой бур, ямки для столбушек набурю.Сердобольный Волгин дал, и... с концами. Потерялся, говорит, или кто украл.
И всё-то норовил на дармовщинку. То ему чубуков дай. То виноградику нарежь покушать. И это всё за здорово живёшь. И Волгин всё ему давал. Он не умел отказывать, если просят. И чубуков дал, сколько тот хотел. Но сосед даже и не думал сажать виноград, а все чубуки в мусор свалил. Зачем, спрашивается, просил?
И у соседа гроза натворила чудес. А вот сейчас стоял же, козёл, и на сад волгинский смотрел со злорадством.
– Сергей Петровичу, а хана ведь твоему виноградничку настала. Хи-хи-хи… А дай мне винограду-то, я его на вино передавлю, а?
И такая злость вдруг заговорила в Волгине, не сдержался:
– А и не пошёл бы ты, козлина, на…
Сосед, никогда отказу ни в чём не знавший, так челюсть от удивления и откинул. И поделом козлу!
...В городе за прошлую ночь дождя не пролилось ни капли. Пекло солнце, сверкали в солнечных лучах витрины магазинов, давили на психику громады многоэтажек несуразной архитектуры. У городского рынка – толчея из снующих автомобилей и пеших людей. Сирены, людской говор, смех и крики.
– И притулить машину негде… ну, куда припарковаться?
– Давай влево, в проезд меж домами и – туда, у подъезда приткнись, – будто ненароком прижалась Зинаида грудью к плечу Сергея Петровича.
– Носить ящики далеко…
– А чего тебе ещё делать?
– Я люблю смотреть, как ты торгуешь.
– Со смотрелками моя цена дороже: с килограмма по тридцатке, – засмеялась Зинаида.
– Хорошо будет, если ты и вообще продашь хоть по тридцатке. Зачем народ обманывать? Да-а, этот год принесёт мне одни убытки. Недолго и град был, а дел натвори-ил, – мрачно бубнил Волгин.
– Не скули, сосед!– вылезая из машины, прикрикнула Зинаида; она была уже вся в любимом деле – торговле.
Едва Зинаида подошла к своему законному, забронированному месту на рынке, как тут  же от её соседей и коллег по торговому делу послышались приветственные возгласы. Волгину, тащившему ящик с виноградом, ясно стало, что без Зинаиды на рынке скучно. Он плёлся за ней, согнувшись под тяжестью ящика, а глаза от людей прятал, в землю смотрел.  Казалось бы, свой товар, чего ему стыдиться?  А Зинаида – куда-а там! – ступала королевой. Она себе цену  знала.
Зинка Кульбида – реализатор с искрой. Не сказать с Божьей, ибо богохульно так сказать за её повадки, но с искрой. Талант в ней был несомненный. Она из тех, что продадут любой товар с выгодой. Она и обманывала – да, но любой её обман выглядел какой-то такой шаловливой, беззлобной, юморной выходкой. И если в начале кое-кто из завсегдатаев-покупателей и пытался у неё оспорить что-то: обвесила, например, или под личиной свежего товара всучила клиенту гниль, то, хорошенько с ней ознакомившись,  недовольные уходили от греха подальше. Спорить с Зинкой – себе дороже: она всегда выходила победительницей! А уж скрыть, закамуфлировать порчу в товаре была  мастерицей. Та ещё аферистка, пробу, в общем, ставить негде. Вот такая Зинка Кульбида. И если в спокойном обиходном разговоре говорила она простым русским языком, то в споре переходила на южно-русскую гремучую помесь с казацкой мовой и с обязательным колоритным «гх» вместо твердого средне-русского «г». 
Что характерно: в роду у Зинаиды никаких казаков не бывало, а происхождением она – то ли из воронежских, то ли из пензенских крестьян. Да взяла нечто от говора одесских евреев. И где это она откопала? В Одессе Зинка не бывала отродясь, евреев в роду тоже нет.
Посмотреть на ее перебранки с покупателями, как на развесёлый спектакль, собирался весь рынок. Слушали и глазели с открытыми ртами, покатываясь со смеху и похлопывая себя ладонями по животам да по ляжкам. Но и то сказать: плохой товар попадался не так чтобы часто, но бывало. Ну, а какой свежевыращенный продукт не поддавался гнили?
 Сергей Петрович поставил на прилавок ящик с товаром, а Зинка-реализатор – шёпотом на ушко – отправила его по рядам:  узнать, почём нынче виноград продают. Средняя цена  оказалась восемьдесят рублей. Зинаида начала торговлю с девяноста. Покупатели подходили, любопытствуя на цену, пальчиками ковыряясь в гроздьях.
– Шо ти кивиряешь?
– Да я…  а какой это сорт?
– И шо тоби за разница, який сорт? Ливия ето…  Цэ луччий сорт. Ему цина – сто рублив и даже больше. Тоби отдам за дэвьяносто. Бачь, який розовэнький, крупнэнький, а на солнышке, – подняла Зинаида гроздь над головой, под  самый навес, где солнца никогда и не бывало, – кажная ягодыночка просвечивает.
– Так вот же побито, а тут с гнильцой. За девяносто дорого.
– И дэ, я кажу, вин разглядэв гниль? Воть  ето? И ето вин называет таким словом, унижая моё гражданское достоинство? Ты глянь, глянь, больной сынку бедных старых родителей, на турэцький винаград! На етом закальбиченим продухте изголудовавшая оска не сидыть. А у мине товар кологичний. Гниль – она же отчего бываить? – от кологичной чистоты продухта.  Бачь, як оски литають. Литають? Литають, я спрашиваю, оски? – грозно переспросила, сдвинув брови к переносице, Зинаида. – Чи нэ литають?   Литають, а значит, кологично!
Сговорились на семидесяти. Покупатель – молодой ещё мужчина, скорее, что из приезжих отдыхающих, через четверть часа вернулся и категорически потребовал, чтобы продавец забрала товар, а ему вернула деньги. Он, дескать, при внимательном и тщательном рассмотрении разглядел порчу, а потому  кушать такой виноград категорически отказывается.
– Бачьте, люди добрыи, шо я чистый винаград, без химической отравы продала етаму гаспадыну за шисят…
– За семьдесят всучили…
– … за семьдесять ты мэни убалакав, када ему красная цена – дэвьяносто! Принеси домой винаград, отдай жинке почистить, убрать попорченни ягодынки…  а жинка в тэбе е?... е? Ото и видно, шо хреновая жинка, шо чоловику рубаху нэ пигладила.
– При чём здесь моя жена?
– А при том, шо ты таки нтэлыгэнт, в тэбе очи дюже вумные, а жинка тоби в срамоту одеваить. А сама лэжить себе в постеле та попинки чешэ. А её чоловик по базару  продухты шукаить! Шоб накормить её!
– Оставьте в покое мою жену!
Покупатель постоял, переминаясь с ноги на ногу, и, не выдержав издевательств, ушёл прочь, унеся с собой злосчастный товар.
С Зинаидой никто не хотел связываться, а покупать у неё все равно покупали с охотой. Товар свой влёт распродавала. Хозяева овощной и садовой продукции, зная  способности Зинаиды, в очередь старались заполучить её себе внаймы реализатором. Ну, так и зарабатывала она прилично. И попробовал бы какой завистник намекнуть ей на её заработки!
 У женщины трое детей несовершеннолетних. У каждого ребёнка свой, отдельный отец, да Зинаида в точности бы и не сказала, от кого какой ребёнок. В половом вопросе она была до крайности свободна. Дольше двух лет с мужиком не жила, выгоняла, и тут же находился новый счастливчик. Западали на неё мужики, на её зовущие, возбуждающие  запахи, на её пышные, богатые сочной плотью, формы.   
Сергей Петрович молчал, в душе восторгаясь Зинкиной лихой наглостью, и лишь подносил ящики с виноградом, всё так же стыдливо пряча от людей глаза. К двум часам пополудни товар был продан с неплохой прибылью.
– Зин, спасибо тебе, знаешь, какое,– взахлёб расточал благодарности Волгин, – громадное, вот какое. Да если б не ты, знаешь, Зин, я бы не знаю… Зин, ты такая… такая, Зин…
– Да ладно тебе, Петрович, – устало махнула рукой Зинаида,  она медленно выходила из «роли».
– Не перестаю удивляться, как тебе удаётся так себя преображать? Ты ж не казачка, не…  не еврейка ты случаем, а?
– Пензенская я, из «христьян» буду, – засмеялась она. – А говор – это я наслушалась тут всякого. Для хохмы  всё. А без смеха – скучно жить.
Они на скорости шестьдесят возвращались в село.
– А дети у тебя голодные…
– Чего-о?! Я им дам голодные! В холодильнике мясо, колбаса, овощей в огороде – море всяких. Яйца… да полно всего. И не приготовят себе? Ещё и меня накормят, – с уверенностью и гордостью за  детей проговорила Зинаида.
–  А как ты здесь… из Пензы?
– Да как?  Уговорил один… и школу не закончила… старшенький – это точно от него. А может, что и не от него, – безразлично заметила она. – Он, первый-то хахаль мой, – что бабник, то не отнять. Но порядочный и не жадный. Домишко свой отдал, ушёл. Ха-ха-ха… – посмеяласьЗинаида. – Фамилию же… ха-ха… фамилию бедовую мне оставил. Эх, Петрович, не береди женские раны, – и она снова рассмеялась с видимой беззаботностью, но за её смехом Волгин ощутил глубокую бабью тоску.
– Зин, мне во вторник уехать надо. Дочь на звонки не отвечает. Может, случилось что…  Я тебе доверяю полностью. Пожалуйста, сама режь виноград и продавай тут без меня. Собака тебя знает, не тронет. Покормишь её, так она от тебя и не отстанет.
– Не боишься,  что обману?
– Не-е, не боюсь. Ты не обманешь.
– Хороший ты мужик,  Петрович. А то, может,  женился бы на мне? Чем мы не пара? Да нет,  нет,  не получится: ты умный,  образованный, а я дура. Пошутила я, Сергей Петрович. Всё, приехали,  выгружай меня. Ты езжай, коли так надо, справлюсь без тебя, помогу. Кузьмича бы на охрану, да он и в земле бы поковырялся, а?
– Да надо бы, но где его сыскать?
Наскоро перекусив и накормив пса, Сергей Петрович – в который уже раз за день –   позвонил дочери. Дочь не ответила.
Кузьмича Сергей Петрович не искал, он к вечеру сам нашёлся. И где? – во дворе у Зинаиды! Прознав, что Кульбида  выгнала своего очередного гражданского супруга, Кузьмич «навёл резкость»:  бомж, окончательно не потерявший желания стать цивилизованным – при жилье – человеком, решился приударить за Зинкой.
Улыбчивая хозяйка  плыла лебёдушкой по двору, выполняя нехитрые дела: то цветок сорвёт, грозой примятый, то бумажку, ненароком детьми брошенную, подымет. А Кузьмич за ней таскается в полуприсядку, носки врозь, оттопыренной задницей водит из стороны в сторону. И руки развёл по-балетному. Голова спереди и на темечке лысая, сзади –бесцветные какие-то волосёнки.
Волосёнки эти встопорщились кверху, отчего стал Кузьмич всем своим видом походить на самца экзотической нелетающей новозеландской птицы кагу, когда самец добивается внимания самки. Лицо у него загорелое, угреватое, простое русское лицо, да к тому же не испоганенное и не измученное интеллектом. Вставные челюсти, подаренные Кузьмичу каким-то сельским доброхотом, выпадали у него изо рта, и он вынужден был время от времени поддерживать их руками. А хотелось же ему пофорсить, пофасонить! Дескать, у меня и зубы есть, хоть и немножко вставные, да и вообще я мужик, ежели присмотреться, ещё хоть куда. Волгинские брюки на Кузьмиче сохранили ещё видимость стрелок, и Кузьмич их пытался Зинке продемонстрировать, запредельно кнаружи выворачивая носки стоптанных туфель.
И всё бы хорошо, но очень уж Кузьмич шамкал.
– Щинощка, павощка ты моя. Уж как я ща тобою ухащивать буду. Каштюю морщинку тшаловать…
– Каку таку морщинку? Ихде ты у мине морщинки нашукал, старый хрыч? – остановилась и встала, подбоченясь, нахмуренная Зинаида.
– Складощку, я кавору, складощку…
– То-то же. Складочку – это можно. А ешшо що?
– Песощек вот пошволь ш шиверищек…
– С чего, с чего? С чивери… ха-ха-ха… с черевичек? Да выплюнь ты эти челюсти! И без них хорош!
Кузьмич вытащил изо рта протезы и уже более внятно продолжил сердечные излияния:
– Пыль вот, говору, с ботиночек сметать буду. Какой я старый хрыч? Да мне сорок…  пять…
– Скоко? – как вкопанная остановилась Зинаида перед «поклонником». – А не врёшь, Кузьмич? А имя у тебя есть?
– Ко-о-оля я.
– Ишь ты… Ко-о-оля… Вот что, Коля, у соседа мово, у Волгина, поработаешь? Работник ему нужен. Вот я за тобой и понаблюдаю. Коли сможешь, Ко-о-оля, человеком стать, так не всё у тебя потеряно: так и быть, возьму тады тебя к себе в супруги.
– У Петровича? Да я с радостью, Зиночка, да я… – Кузьмич засуетился, за полную истину приняв слова Зинаиды.
– Петро-ови-ич! – протяжно  крикнула Кульбида.
А Сергей Петрович, едва сдерживая смех, пренебрегая «облико морале» русского интеллигента, самым нахальным образом шпионил за ухаживаниями Кузьмича через щель забора. Услышав крик, он отскочил от забора и сделал вид серьёзный и озабоченный. Будто и не подглядывал. И ничегошеньки слыхом не слыхивал.
– Да-да… кхе-кхе…  да, слушаю вас, Зинаида Борисовна.
Зинаида, заметив за Волгиным некоторое смущение, подозрительно на него посмотрела, но тактично смолчала.
– Сергей Петрович, вот и Николай… э-э… Кузьмич здесь образовался. Согласен он поработать у вас. Заключайте договор. Как ты, Ко-оля? – обратила она свой царственный взор на Кузьмича.
– Дак, это… Петрович, я согласный. Но такое дело, живу я… отсюда далековато… и адрес у меня…
– Кузьмич, жить ты будешь у меня. У меня сарай пустой. Да хоть в бане ночуй. А то и в доме. На веранде поставлю тебе раскладушку, на кухне холодильник, еда есть. Ты газом пользоваться умеешь? Опасно, конечно, но…
– Кормить его буду я, – решила Зинаида. – А ночует пусть у тебя в доме. Нехай. И на телефоне дежурить будет. Вдруг, да ты позвонишь? Или ещё кто… Кузьмич и ответит.
– А и то верно, – согласился Волгин. – Ну, заходи ко мне, Кузьмич. Покажу тебе фронт работ.
Кузьмич, смущённый и совершенно обалдевший от обещания Зинаиды, взлохмаченный, как чёрт, буквально влетел во двор к Сергею Петровичу, взволнованно шмыгая сизым носом. Начал без разгону с лести.
– Тибе ить, Петрович, в ентом селе равных нетути. Ни по уму, ни по храсоте. А на бутылку не дашь, а, Петрович? Я ить тибя, как брата роднова люблю. Дай в последний разок.
– Зинаида заметит, так не быть тебе ейным мужем.
– А ты почём знаешь?... – подозрительно посмотрел Кузьмич на Волгина. – Подслушивал? Подслу-ушивал, я по-онял. Ну, Петрович, я не ожидал. Дашь или нет на бутылку? – теперь уже сурово и требовательно приступил он к Петровичу.
– Ты погоди пока. Сначала – дело. И – это… Кузьмич, ты не пьянствуй, а то и взаправду – не видать тебе Зинаиды, как своих ушей. Держись, иначе – хрен… Да, и в погреб за вином не лазь. Приеду и ежель увижу, что лазил, башку отвинчу.
– Да я…  нешто я не понимаю, Петрович? Ты не сумлевайся. Моё слово – кремень!
– Ну да! Пацан сказал – пацан сделал! Пошли… – они прошли в сад. –  Во, видишь мой виноградник? Нет в нём ни соринки, ни травинки поганой, землю я подрыхлил. Чтоб так и было. В винограднике всё должно быть так же чисто и благолепно, как в храме! Платить тебе буду… две… нет, пять тысяч в месяц.
– Да за пять тысяч… да я… за пять тысяч я тибе тута всё повыдергаю.
– Всё не надо. Сорняки выдёргивай и стаскивай в компостную яму. Во-он там, в углу сада. И помёт из курятника собирай. И туда же, в компост. Да поливай яму-то хоть раз в… дней несколько. Яйца от курей собирай и – в холодильник их. Хочешь – ешь их, сырыми пей…  яйца-то, не курей. Понял ли?
– Всё понял. А за договор, а? На посошок?
– Вот же ты гад, Кузьмич… С посошком… как бы это… отпуск мне ещё выпросить надо. Не знаю – дадут, нет? Ладно, посошок так посошок… по стаканчику. И сразу спать… в сарай пока. Завтра раскладушку  на веранде поставлю. Там и телефон есть. Если что – ответишь. Да записывай, кто звонил. Ты грамоте-то обучен?
– Ну, дак…   неуж не обучен? У миня ить, Петрович, образование! Ага!
– Ладно, ладно, хватит. Академик, ядрёна вошь! Пойдём в дом, налью.
Волгин достал из холодильника недопитую бутылку с водкой и разлил содержимое по стаканам.
– Пей, закуси только. На, вот, огурчик, колбасу бери, хлеб. Ешь, Кузьмич. Голодный, небось?
Кузьмич с блаженством выпил, закусил и просительно заглянул в глаза Волгина.
– Нет, всё, хватит. Привыкай к воздержанию. Иди в баню, помойся, там ещё вода тёплая в баке. Побрейся там. Бритву увидишь. А я тебе бельё чистое…
К исходу воскресенья Волгин, чёрный от пота, пыли и загара, со скрипом разогнул спину и окинул взглядом виноградник. Сад, на его взгляд, вновь приобрёл черты ухоженности. И этот день прошёл в сутолоке и текучке  неотложных, больших и малых дел по хозяйству: с рассвета собрал урожай помидоров, огурцов, зелени,  нарезал винограда, подготовив всё это для продажи. Уже поздним воскресным вечером, поужинав, Волгин уселся было в удобное мягкое кресло перед телевизором с желанием узнать мировые и местные новости, но, чувствуя, как засыпает, едва успел добраться до постели. А ещё через минуту-другую он уже крепко  спал. Но как бы ни был крепок его сон, а к пяти утра в понедельник Волгин был уже на ногах. До восьми утра – те же хозяйственные хлопоты. К девяти он поехал на службу, по пути доставив  Зинаиду на рынок с товаром для продажи.
В последние годы Волгин всё более и более ощущал, как работа в больнице становится для него обузой, невыносимым ярмом. Хуже нет, как идти на службу в осознании, что ты перестал любить дело, которому служил так долго. На негнущихся, словно налитых свинцом, ногах поднимался он в сегодняшнее утро по ступенькам ко входу в патологоанатомическое отделение. Но многолетняя привычка взяла своё: он придал лицу выражение любезности и непринуждённости. Пуще всего он не желал бы сегодня каких-либо неожиданных казусов: ему дозарезу надо было уйти в отпуск. А трудовой отпуск ныне в больнице предоставлялся по плану, а по плану ему в октябре.
«Написать заявление и подойти к начальнику, надо будет – унизиться до чего угодно, но вымолить отпуск». Но заведующий, как ему сообщила старший лаборант, отправился  на совещание в область. «А вот это плохо, это совсем никуда, – сердце Волгина болезненно сжалось, – у кого же я отпуск просить буду?»
...Но работа есть работа! Хотя бы об одном молил он, чтобы не было умерших детей. Но в этот день ему катастрофически не везло. А когда ему везло? В холодильной камере лежал труп мальчика лет пяти-шести. Кожа у ребёнка бледная, на животе срединный послеоперационный разрез, ушитый кое-как, а края раны бескровные. «Рану зашивали наспех, абы как… мёртвому зашивали? Похоже, что так…» – подумал Волгин. Насторожили его и полуприкрытые глаза с широченными зрачками. «А вот это  любопытно!» – отметил про себя Сергей Петрович, и ему очень захотелось, чтобы труп ребёнка не вскрывали сегодня. Пусть бы завтра, начальник бы… Ох, как не хотелось Волгину  искать приключений!
Но увы, надеждам его не суждено было сбыться. Родители мальчика настаивали на срочном вскрытии, а родители – люди важные, вес в городе имели немалый. А сынок был любимый и, что важно, единственный в семье.
Обстановка накалялась: начмед ворвался в отделение весь взъерошенный, лицо с красными пятнами, возле уха держал  «дебильник». Как понял стоявший в коридоре Волгин, разговаривал он с заведующим патологоанатомическим отделением. Вот начмед остановился, бессмысленным взглядом блуждая по фигуре Волгина и продолжая телефонный разговор.
– Я машину вышлю…  не успеешь? Нет, уговаривать бесполезно, ещё хуже будет… Да, родители настаивают, чтобы вскрытие сегодня… Нет. Попытаюсь уломать. Пока. – Александр Робертович, закончив телефонный разговор, убрал аппарат в карман халата. – Сергей Петрович, – обратился он к врачу, – зайдём в кабинет, разговор есть.
Вошли.
– Дверь прикройте поплотней.
Волгин закрыл дверь, как она всегда закрывалась, плотнее не получилось.
– Сергей Петрович, тут такое, понимаете, дело…  В общем, ребёнка взяли на операцию с инвагинацией кишечника. На операционном столе – остановка сердца. Всё хорошо было и… ну, надо вскрывать. Я попрошу вас, чтобы без эксцессов, ладно? Не надо ничего заумного.
– Что будет, то и будет.
– Не что будет, а что надо, то и должно быть. Вам это понятно?
Вдруг неожиданная лихость завладела Волгиным. Да и обидное слово «гандон», произнесённое в пятницу вечером Владиславом Порфирьевичем, только сейчас догнало его, ему по-настоящему стало обидно. «Это почему же я – гандон? Эх, всё равно в отпуск меня не отпустят, так хоть душу отведу…  ткну носом в дерьмо всех этих недоумков!» Но вслух ничего не сказал, лишь кивнул сумрачно начмеду.
Что такое, спрашивается, инвагинация? А это когда, в силу разных причин, одна часть – в данном случае тонкого – кишечника, «влазит» в соседнюю часть, как… палец в перчатку. От этого сосуды, питающие кишку, ущемляются, что грозит серьёзными последствиями: омертвением части кишки и, в последующем, воспалением брюшины – то есть перитонитом. Если от момента развития инвагинации времени прошло немного, то хирурги на операции проводят «дезинвагинацию» путём потягивания частей кишки. «Влезшая» часть вытягивается, дело тем и заканчивается. Но гладко бывает лишь на бумаге, да забыли, как круты овраги…  Прочитав историю болезни на умершего мальчика,  Волгин разглядел и ухабы, и овраги. Можно было и не  вскрывать, ему всё было ясно до слёз.
На вскрытие врачей собрало-о-сь!... И замглавврача по детству, и начмед, и главный хирург со своими ассистентами. Тут же, по разгадке Сергея Петровича, находилось и главное лицо сегодняшнего «спектакля» – анестезиолог-реаниматолог. У него сегодня был бенефис.
– Семён Семёнович,– обратился  патологоанатом к санитару, всегда опрятному и до щепетильности аккуратному, – пригласите к нам лаборанта Зою с историей болезни на умершего.
Все присутствующие затихли. Тишина вдруг наступила гробовая, будто врачи почувствовали, что именно сейчас всё и откроется. Не случайно же патологоанатом попросил принести историю болезни. Значит, есть в истории какая-то закавыка –  «фишка», очень и очень важная.
 – Зоя, – сказал Волгин вошедшей и вопросительно смотревшей на него лаборантке, – зачитайте нам место из истории болезни… протокол операции и записи анестезиолога.
Зоя ровным и выразительным голосом стала зачитывать указанное Сергеем Петровичем. Вот она прочитала:  «… во время тракций петель кишечника с целью дезинвагинации неожиданно наступила остановка сердца, пульс исчез, зрачки резко расширились, реанимационные мероприятия без эффекта, констатирована смерть…»
– Всё, Зоя. Спасибо, вы можете идти.
Как только Зоя вышла и закрыла за собой дверь, Сергей Петрович обратился уже к присутствующим врачам:
– Не знаю, надо ли вам объяснять, что парасимпатическую иннервацию и сердца, и кишечника, да и некоторых других… м-м-м… систем осуществляет один и тот же нерв –  вагус, то есть блуждающий нерв? Вы и сами об этом знаете. И при недостаточной глубине наркоза в условиях раздражения вагуса… не важно, какого… механического, химического… да, не важно… может – и бывает, как мы видим  из данного случая, – наступить остановка сердца. Это так называемый ваго-вагальный рефлекс, описанный… м-м-м… Бог  знает, когда.
– Позвольте… – возразил было анестезиолог, но патологоанатом прервал его.
– Возражения не принимаются. Вы же сами пишете: зрачки расширились. Расширились! Как это они могут расширяться или сужаться, если больной находился в достаточно глубоком наркозе? Маловато это, батенька вы мой, анестетика-то...
– Да ты… сволочь, – рванулся к анестезиологу детский хирург, но главный хирург его остановил, иначе не миновать бы драки, исход которой был неизвестен: что детский хирург, что анестезиолог  мужики были здоровые, крепкие и плечитые.
– Всё-всё-всё… А ты, – повернулся главный хирург к анестезиологу, – ушёл бы отсюда, а? 
Остальное было делом техники: вскрытие, забор материала для гистологического исследования… Врачи разошлись, по секционной метался начмед из угла в угол, словно тигр в клетке. Он молча шевелил губами, обнажая иной раз идеально белые и ровные зубы в неприятном оскале, ходил размашистыми шагами, жестикулировал и грозил кому-то пальцем... Волгин помалкивал, изредка бросая на него любопытствующие и насмешливые взгляды.
– Ну, закончил я… Семён Семёныч, вы тоже заканчивайте тут, зашивайте. С родителями разговаривали насчёт ритуальных услуг?
– Да, просят забальзамировать тело, повезут хоронить в соседнюю область, где бабушка похоронена.
– Квитанцию за услуги не забудьте оформить. Знаете, богатые – они особенно щепетильные. Вы не меня ждёте, Александр Робэртович?
– Да, Сергей Петрович, да.
– Ну, так и пойдём. Что вас интересует ещё кроме того, что вы видели и слышали?
– Сергей Петрович, – зашептал залебезивший начмед, пока Волгин в предсекционной переодевался, – вы же понимаете, что родители так это не оставят, они нас уничтожат. А меня из начмедов погонят. Не хочется…
«Ещё б тебе хотелось! Поганой метлой тебя гнать надо, дорогой, и чтоб духу…» – мечталось сказать ему, но Волгин смолчал.
– Понимаю, но сделать ничего не могу. О-о-очень бы хотелось помочь. Но не могу. Вы же видели, сколько народу было на вскрытии. Да если что… меня с потрохами сдадут. И не просите, Александр Робертович.
– Ну, Сергей Петрович, ну, пожалуйста. Я ведь не токо начмед, а ещё и депутат.
– Тем более. Ничего вам не будет, Александр Робертович. Вы – непотопляемый, помогут свои люди, такие же негодяи, как вы.
– Что-о-о?...
– А вот то самое, что ты слышал! Пошёл вон, а то у меня правая та-ак зачесалась –  не к добру…
Такого поворота событий и сам Волгин от себя не ожидал. Вылетело само, но он не жалел об этом. Надоел ему до кишечных колик, до ряби в глазах этот фантазёр и хмырь Александр Робэртович.
«Почему-то мне сегодня легко работалось! Я был смел и свободен! Как когда-то, лет эдак двадцать… пять назад. А почему? Не пойму. И ведь все «съели»! А случай-то был пренеприятнейший! А Александр Робертович-то! И тоже «съел». Ничего, ему полезно, поделом!»
До конца рабочего дня Сергею Петровичу оставался час. А он всё никак не мог решиться: написать заявление да и пойти к главному врачу. Коль не было заведующего, у кого-то же надо отпроситься? И он решился! Написал заявление на отпуск и  отправился на ясны очи главного врача. Что о главном враче сказать? Она! Главным врачом была женщина, и женщина, надо отметить, красивая, стройная, ноги из подмышек. Ей бы на подиум с такими-то ногами да бикини демонстрировать. Главврач и сама знала, как она хороша и обворожительна. И сама собой любовалась как бы со стороны.
 Хороша женщина, чего там говорить! Но Волгину она, как главный врач, оставалась до сей поры непонятной и мутной.
В кабинет к ней его допустили легко. Главный врач с интересом посмотрела на него, но молчала в ожидании: чего ещё патологоанатом выкинет. Начмед уже в точности обсказал в деталях произошедшее утром.
– Я вот тут, – забормотал неожиданно оробевший Волгин, – заявление… это… ну… бумажное… вам…
– Уходите от нас? Совсем? – развеселилась она; светло-карие – близко к жёлтым – красивые, но скучные глаза её засветились радостью, как это бывает от давно и отчаянно ожидаемого и вдруг – когда уже совсем, чёрт возьми, не ожидалось да и забылось! – полученного подарка.
– Не-е… в отпуск мне надо, срочно. Дочь у меня. Ни слуху, ни духу. Совсем от рук отбилась.
– А-а-а… в о-о-отпуск, – разочарованно протянула главврач. – Ну, хоть на время, и то хорошо. Отдохнём от вас, от ваших выкрутасов…
О сегодняшнем вскрытии главный врач ничего не сказала. Ей по фигу, что там нашли на вскрытии, она ничего и никого не боялась. У неё «крыша» была серьёзная, сам глава района. Правда, по нём Бутырка плакала давно уже. Но этот факт для района стал привычным: все бывшие главы мимо Бутырки не проходили. Так и нынешний её, скорее всего, не минует.
Волгин был на седьмом небе от счастья. По пути к своему отделению он даже подпрыгнул, когда проходил мимо растущей берёзы, редкостной в этих краях. Подпрыгнул и, как в волейболе, попытался ударить по высокой ветке, но не достал: стар стал. То, что он не поставил в известность своего заведующего, особо не тревожило. «Как-нибудь, да обойдётся,» – решил он.
Отъезд в областной город был  обговорён с отцом Владимиром. Сам Волгин не рискнул ехать в городскую сутолоку на своём автомобиле, считая себя неопытным водителем. Он бы, может, и поехал, но события последних дней и крайняя разболтанность нервов привели бы, как ему казалось, к чему-то очень неприятному. Например, к аварии где-нибудь на дороге, вдали от дома. А любая задержка и нервотрёпка ему – ох, как были вредны. Да и боли за грудиной тревожили. А вдруг в дороге – приступ? Тогда как?
Сейчас цель его – отыскать дочь. И, следовательно, все случайности надо было учесть, исключить или, от силы, минимизировать. И намерение отца Владимира поехать в областной центр по своим делам для Волгина оказалось как перст указующий. «Нет в мире ничего случайного», – вновь пришёл к выводу Сергей Петрович.
– Довезёшь, Владимир Семёныч?
– Довезу…
Волгин решил, что спать надо лечь пораньше, чтобы выспаться, быть посвежее. До пяти утра долго ли? Ночь, как миг, пролетит. Он волновался и долго ворочался в постели. И вновь все мысли пошли вразлёт. Он встал, принял снотворное, но лишь голова разболелась, а сна всё не было. И чаю выпил, и к компьютеру подсаживался. Но ничего на ум не шло, кроме обрывков ненужных мыслей. Наконец к утру уже Волгин забылся зыбким тревожным сном. Спал недолго, но показалось, что целую вечность.
Ему приснился странный сон, как притча, как будто где-то уже слышанная или читанная. Ему привиделось, как в распахнутую дверь морга двое мужчин заносят пустой гроб. Со спины Волгин не мог их узнать и пытался заглянуть в лица, но они так отворачивались, будто прятались или даже издевались над Волгиным. Но, что удивительно, гроб мужчины вносили поперёк двери, и никто не мог войти первым, а также уступить другому из гордости – только головы о косяки порасшибали, но гроб так и не втащили.
Волгин снам не верил. Но в этот раз его что-то зацепило, какие-то смутные предчувствия будто подтверждались этим сном.
Однако времени до отъезда оставалось в обрез. Короткий завтрак, состоявший из двух бутербродов с маслом и ветчиной, который он запил глотком крепкого кофе, и – он готов был в дорогу. Взял корзину с виноградом и банкой варенья для Наденьки. Проходя через веранду, приостановился, заглянул в лицо спавшего с храпом Кузьмича и позавидовал его беззаботности:  тот во сне мечтательно  и блаженно улыбался, на подушку из угла рта тоненькой струйкой стекала прозрачная слюна. Похоже на то, что Кузьмичу снилась обольстительная, сладострастная, грудастая  Зинаида.

Часть третья

На улице, напротив калитки волгинского дома, Сергея Петровича ожидал автомобиль Владимира Семёновича Пилипчука, чистый, вымытый и ухоженный – весь в хозяина.
С полчаса приятели ехали молча, будто не отошли ещё ото сна. Каждый из них был погружён в свои мысли. Отец Владимир, скорее всего, предвкушал встречу с сыном, служившим в одном из приходов областного города N. Багажник его автомобиля был под завязку загружен подарками для внуков. Что касается Волгина, то и он думал о дочери, но с тревогой. Что-то ему подсказывало: не всё там, в городе, ладно.
Небо на востоке понемногу начинало алеть. Тихо, почти неслышно работал мотор, и от его гипнотически монотонного урчания Волгина потянуло в сон. Только он с лёгким сердцем решил было соснуть часок, как  Владимир Семёнович включил магнитофон, зазвучала негромко классическая музыка. Брамс… Священник обожал  музыку Брамса, равно как и славянские танцы Дворжака.
– А я, Петрович, до сих пор нахожусь под впечатлением от твоего… твоих рассказов. В пятницу, когда был наш банный день и шашлыки…
– Да… и Зинаида, – Волгин от души расхохотался, вспомнив о Зинаиде.
Пилипчук тотчас смутился и наклонил голову ближе к рулю. Но уже через минуту продолжил:
– Такие категории, как правда и ложь, вечны так же, как… ну…  чёрное и белое. И, пока существует человечество, это всё так и будет соприсутствовать ему. Никуда не денешься.
– Да, батюшка, для меня, если вы оба правильно поняли меня, самый важный вопрос: для чего ложь? Никогда не встречал врача, именитого и заслуженного или начинающего и зелёного, который бы не совершал врачебных ошибок. Это… это особенность человека. Ну, не может врач без ошибок. Он ведь человек! Вот нынче… техника, аппаратура в больницах появляться стала. Чего там! Медицина шагнула вперёд, да как круто! Компьютерные томографы, эндоскопические операции. Хрусталики в глазах меняют, суженные артерии в сердце пружинками расширяют, клапаны в сердцах… да чего говорить! Десять-двадцать лет тому назад об этом и не мечталось. Весточки об успехах западной медицины для нас были фантастикой. А теперь и у нас вот…  Но врачебные ошибки всё равно есть, они сохранятся, просто изменится их характер. Вот и для меня не то главное, что ошибаются врачи. А то, что, замазывая их, ошибки то есть, мы  оказываем медвежью услугу врачам-лечебникам. В такой медицине я себя не нахожу, я теряюсь. Разве я, например, не ошибался? У меня бывали ошибки в диагностике. Не фатальные, конечно, но были. А куда без ошибок? Я помню их все, до единой. И – грешен! – тоже лгал в угоду начальству и докторам. А стареть стал – противно стало! Ошибки!... Как это Успенский-то сказал?... «Совершать ошибки глупо, но повторять их –  преступно.» Если скрывать ошибки, лгать, то и будут ошибки повторяться. Да и повторяются! Мне угодна жестокая, но правда, чем  выгодная, но ложь. И что это во мне? Не понимаю, с кем и с чем я борюсь. Ведь все усилия в… песок. Что делать? Что?
– Что? В миру это называется донкихотством. М-да-а… Ложь – это грех большой… С чего всё началось в истории человечества? Сам и отвечу: с первородного греха. Не согреши Адам и Ева, трудно предсказать, каков был бы ход истории. С их-то греха всё и поехало, и покатилось, и закувыркалось. Так и в жизни каждого человека. Я подчёркиваю: каждого! Этот первый грех – первое повреждение в человеке. Это… это…  как первый камешек в горном камнепаде. С первого камня, с его первоначального движения начинается всякий камнепад. Вот почему важен как можно более ранний контакт ребёнка с духовным наставником. Чтобы прервать вредное воздействие  этого первоначального греха на  характер, на судьбу, на историю человека. Важно установить этот грех. Если хотите, первую ошибку.
– Ну, да, – хохотнул Волгин, – вот и мы, врачи, ищем, что первично, а что вторично. Важнее-е-ецкий вопрос! Что первей: курица или яйцо? И ни один профессор не ответит, а ответит, так всегда найдётся оппонент, который с пеной у рта будет доказывать обратное.
– А ты, Петрович, погоди, погоди смеяться. Наши с тобой профессии родственные. Оба мы с тобой целители. Ты – телом занимаешься…
– Да, я-то – цели-итель, – нервно усмехнулся Волгин.
– … а я занимаюсь исцелением душ человеческих. Терпение, мой друг, терпение. Вот, к примеру, умер больной от рака лёгких. Причитает, плачет вдова. Говорит, что всё хорошо было, здоровый был мужик. Ничего не болело, даже сильно и не кашлял. Вспомни, вспомни, не было ли у тебя таких случаев в практике?
– К чему это?...  Ну, было, конечно.
– А что ты отвечал вдове? Она тебе: когда же началась болезнь у моего мужа, рак лёгких то есть? А ты ей что? А ты, допустим, ей вопросом на вопрос: «А когда твой муж взял в рот первую сигарету?» Вот, в утрированном виде, наглядный пример для подтверждения моей мысли о первичном грехе, если хочешь, теории первого греха. Эта теория универсальна.
– Ну-у, это не ново, – не очень уверенно протянул Волгин, вспомнив о своём «первом грехе». – Вот же и психоанализ Зигмунда Фрейда…
– О Фрейде может быть особый разговор, – прервал Волгина батюшка, поймав удивлённый взгляд Волгина. – В духовных семинариях и академиях мы Фрейда тоже проходили… не лыком шиты.
Оба немного помолчали. Впереди и слева медленно выкатывалось огромное ярко-красное светило, освещая их путь  на юго-восток,  широко и  ровно расстилалась серая лента почти идеально гладкого асфальта. По бокам от дороги высились ряды тополей и белых акаций, сменяемые густыми низкорослыми лесопосадками. От них дорога становилась уютнее. А осенями, когда  лесопосадки пышно увядали, они, хоть и отдалённо, но напоминали Волгину средне-русские родные леса. А то вдруг, справа и слева, открывались уже сжатые поля, то в одной, то в другой низинке слабо белела дымка тумана, будто невеста после свадебного пира без жалости и навсегда сбросила свою фату. Южно-русские степи, если к ним внимательно приглядеться, немало в себе таят приятного человеческому взору.
– О-о! Фазан, фазан, смотри, Петрович, – возбуждённо вскрикнул Владимир Семёнович, указывая пальцем на  обочину.
Да, на обочине, нимало не волнуясь и не интересуясь нашими путешественниками, важно вышагивал фазан-петушок. Их, фазанов, в последние годы развелось в лесопосадках видимо-невидимо. Доброхоты из охотничьих хозяйств развели в питомниках птенцов-фазанят да и выпустили их на волю. А теперь они гуляют! На обочьях дорог! И без боязни людей и машин! И больше бы было, кабы не жадность охотников-убийц и браконьеров.
Сам Волгин охоту не любил, а из ружья по живности стрелял один раз в жизни. Как-то дал ему, ещё пацану, сосед на пруду в руки ружьё и, указав на лягушку, квакающую и раздувающую бока, предложил: «Бахни в неё, чтоб не квакала, зараза…» И Волгин бахнул. А тогда, увидев развороченную окровавленную лягву, содрогнулся от ужаса содеянного. И больше никогда не брал в руки ружьё. Мух, правда, не любил и уничтожал их, если расплодятся в доме, беспощадно. Другую живность не трогал.
– Да, Сергей Петрович, забыл я тебе сказать… Старею, видать…   Это… Владислав же приходил ко мне вчера  с утра. Тебя не застал, так он ко мне…  знал же, что мы с тобой сегодня вместе поедем. Просил передать. Непременно просил.
– Утром не застал, так позвонил бы, – ответил Сергей Петрович. – Или бы позже подошёл. С утра я был на рынке.
– Так он сам уехал. Куда – не знаю. Он же таинственный, наш полковник, – слегка иронично произнёс Владимир Семёнович, особо подчёркивая  звание соседа. – А телефонным переговорам о важных делах он не доверяет. Привычка – вторая натура.
– И что же он просил передать?
– Говорил, что думал о твоих проблемах и решил, что тебе лучше жить по законам стаи. Именно так и сказал: по законам стаи.
– Интересно…  А в пятницу он же, между прочим, меня гандоном обозвал. За моё соглашательство и мою ложь. А теперь, значит, надо жить по законам…
– Да… И я его понимаю. Наверное, это в твоих интересах. Он занятно это аргументирует. Если ты, не приведи Господи, заболеешь…  например, аппендицит у тебя…  или у тебя уже был аппендицит?
– Не было у меня аппендицита. Бог миловал. И что?
– Не ершись, Серёжа, – в устах отца Владимира это прозвучало как-то по-отечески мягко, что смутило Сергея Петровича, и он устыдился за свои несдержанность и ядовитость.
– Так что же? Не было у меня ничего такого.
– Ну, это – не важно. Но ты можешь заболеть…  И попадёшь, допустим, в хирургию. В вашу больницу.
– Допустим.
– Ты как-то говорил, что в вашей больнице есть юмористы среди докторов… Вот, например, анестезиолог, сам же ты … По словам того анестезиолога, наркоз бывает хороший и ещё бывает просто наркоз…
– Да, так в чём проблема? – вновь рассердился Волгин.
–Видишь ли, со своими принципиальностью, несговорчивостью и упрямством ты после операции можешь не проснуться…
Волгин откинулся на спинку кресла. На лбу его вдруг крупными каплями выступил пот.
– Вот уж я не думал… не думаю… Глупости.  Это, как я полагаю, в шутку и было сказано. Пошутил тот доктор, понимаешь ли ты? Давай побыстрее, батюшка. Что-то мы плетёмся, как… ишаки. И «Ока» вон нас обогнала, срам-то какой.
– Да это мы мигом, – батюшка  любил  лихую езду. – Обгоним сейчас, неправда, – стиснув зубы, промычал Владимир Семёнович.
И он, конечно же, обогнал  эту отечественную «инвалидку» а,  обогнав, счастливо улыбнулся. И повернул лицо к Волгину.
– Да, возможно, он один раз пошутил. Но если он хоть раз так пошутил на словах, то, как минимум, один раз так подумал. А если он думал, то это уже не шутка, а замысел. Человек, который говорит, не думая, не может называться иначе, как болтун и дурак. Ты можешь сказать, что тот доктор – дурак?
– Нет. Оставим этот разговор.
– Ты нам с Владиславом друг. Правда, Серёжа, она бывает очень опасна. Пусть уж лучше…
– И это говоришь мне ты, священник!
Владимир Семёнович заметно смутился.
– Если бы всё в мире было по правде! Тогда не было бы войн, грязной политики, мошенников… Много бы чего…
Природа вокруг засияла таким ярким солнечным светом, что собеседники разом замолчали. И на душе у Волгина стало светлее, и надежды на лучшее окрепли.
Солнце встало, и машин на дороге заметно прибавилось, ехали тяжело гружёные грузовики и длиннющие фуры, легковушки тащили за собой прицепы с товарами – эти, сразу видно, спешили на рынок. Всё вокруг деловито крутилось, спешило, ехало и мчалось.
«Всё и у меня будет хорошо», – подумал вдруг  Волгин.
Но плох был бы во Владимире Семёновиче священник, если бы последнее слово он не оставил за собой.
– По законам Божьим… Сказано в Первом послании апостола Петра: «И кто сделает вам зло, если вы будете ревнителями доброго? Но если и страдаете за правду, то вы блаженные.»  Доброте научить трудно, если вообще возможно научить доброте, равно как и состраданию. Это талант, дар Божий. Научить жить не по лжи – можно. В крайнем случае – можно заставить жить не по лжи. Просто… я переживаю за тебя, Серёжа. А как тебе жить, ты должен решить сам.
За пару километров до N движение на дорогах стало невыносимо интенсивным, а ещё ближе к городу машины выстроились длинной вереницей и тащились, как черепахи, или стояли в ожидании чуда: вдруг впереди что-то изменится, и для них – только для них! зажжётся зелёный свет.
Батюшка заметно нервничал, его нетерпение передалось и Волгину. К его тревогам  добавилась растерянность, она всегда появлялась, когда не было понятной логики в предстоящих действиях. Казалось, всё продумано. Сначала домой к дочери. Если её нет, расспросить соседей. Затем – в университет, в учебную часть. Но кто теперь есть в университете? Август! У людей отпуск.  Узнать бы какие подробности от подруг, но где искать подруг? Да и есть ли у неё подруги? Ни  разу Надежда, появляясь в отцовском доме, о них не говорила.
В подростковом возрасте у неё был характерный синдром, который Волгин бы назвал синдромом одиночества. Он вспомнил, как Наденька однажды, уже в последнем классе школы, вернувшись домой, затворилась в своей комнате. Он постучался и вошёл к ней. Дочь с мрачным и отрешённым лицом сидела на софе, согнув ноги в коленях и обхватив их руками. Глаза её были устремлены в одну, только ей ведомую, точку.
– Надя, что с тобой? Ты же говорила вчера, что в школе праздничный вечер, танцы… А чего не собираешься?
И дочь вдруг разрыдалась. Волгин бестолково суетился около неё, не зная, что делать. Это была истерика так истерика! Ничего подобного он раньше за Наденькой не замечал.
– Ну что, что… ты скажи… кто тебя обидел? Я пойду… скажи мне только, – он уже и сам плакал. – На вот водички, попей, всё пройдёт, всё пройдёт… попей…  ну, вот, вот.
Наконец дочь хоть на чуть успокоилась, рыдания стали тише.
– А что?... что? Я, п-п-понимаешь, я – б-белая в-в-во-ворона в классе. Никому я не-не-не… н-н-нужна.
Долго же тогда Сергей Петрович успокаивал дочь. И говорил всё какие-то глупости. Он тогда понял, как ей необходима мать. Уж она бы  успокоила, уговорила, объяснила что к чему. А он, мужик, что он мог объяснить дочери? Что и он такой же – белая ворона в чёрной стае?
– Петрович, не переживай так, – вернул Волгина в реальность, оторвав его от воспоминаний, Владимир Семёнович. – То, что Владислав говорил о молодёжи… как он говорил?... и язык-то не поворачивается. Сволочная, говорит, молодёжь нынче. Да какая она сволочная!? Хорошая молодёжь. Жизнь меняется. Новые возможности, технический прогресс. Вожделений много. Всегда так было. Жизнь постоянно и всегда менялась. И мы в своё время тоже становились непонятными для своих родителей. Дети у нас замечательные! Хорошая, талантливая молодёжь. И у тебя всё будет хорошо! И у Наденьки твоей всё будет…
– Да ради Бога…  Что ты меня успокаиваешь? Совести у них нет. Всё же для неё. Только для неё и живу.
– А ты о себе подумай. Ты спрашивал Наденьку: нужен ей твой виноградник? Зачем он тебе? Ну, хорошо, для удовольствия высадил десяток кустов, да и довольно. Так ведь эдакую плантацию разбабахал! А годы идут, ты ведь не молодой. Неуж не устаёшь? Побереги себя.
– Как не устаю? Да, было такое…  – Волгин рассмеялся; эта манера от раздражения неожиданно перейти к лёгкому и даже весёлому расположению духа была в нём едва не врождённая. – В начале, когда высаживал только… Пришлось с вечера копать ямы для посадки, аж двадцать ям. А это ж большущие ямы. Глубиной восемьдесять сэмэ, да и в длину с шириной так же. И выкопал, а с утра пораньше уехал в соседнюю область за саженцами. Привёз, погрузил саженцы в воду с биостимулятором и антисептиком. Сам давай песок с перегноем таскать, да гравий на дно ям. С вечера-то не успел – стемнело. А ощущение такое, что вот-вот дождь начнётся. Небо тучами затянуло, ветер, воздух такой мокрый стал – как губка, хоть выжимай его, воздух-то. Всё почти посадил, с дренажными трубами. В общем, чин чинарём. Последняя яма и последний саженец остались, а у меня сил нету, так я наработался! У ямы на брюхо лёг, да  руками яму с саженцем землёй и засыпал. Загребал и засыпал, загребал и засыпал, – смеялся Волгин. – Бога молил, чтоб до дождя успеть. Успел!
– И зачем это тебе? Неуж от жадности? Побереги себя!
– Сам не знаю. Но не от жадности. Увлёкся, хочется всё новые и новые сорта иметь в своём саду. Уж и места нет для посадок, так прививать начал на один куст по три-четыре сорта. В зелёный побег прошлогодний череночек с почкой – самая знатная прививка. Приживаемость привоя – стопроцентная! А без работы не могу. Ну – не могу без дела. Вот смотри, батюшка… ну, лягу я на диван, телевизор буду смотреть. Обленюсь, водку начну ещё пить… бабы появятся. И что с меня? Не-ет, батюшка, я работать хочу.
– Час уже тащимся в этой пробке!... – ответил невпопад священник. – Да, так и не переживай из-за Надежды…
– Да как не переживать? Дочь ведь, дитя ещё малое!
– Да что ж ты себе думаешь? Не видела она, что ли, пример для себя от твоих дел земных? Наследствен… в том смысле, что воспитание твоё скажется. Не сразу… Молоденькая ещё. Хочется свою тропку нащупать, своих собственных ошибок натворить. Пусть. Это тоже надо. Неправда, и у неё тоже сердечко отзывчивое, гордое только очень. А кто без греха? Ещё неизвестно, на что она способна, на какой подвиг?
– Ага!... Подвиг!... Сам чего о бесовском влиянии среды говорил?  Посмотрит вокруг, а кругом-то беда и беда, так от безысходности такой и сама пьянствовать начнёт, блудить направо и налево, наркота опять же… Ой, не зн-а-аю, – по-бабьи протянул Волгин и замолчал надолго, до самого дома, где жила Наденька.
Дом был когда-то общежитием для рабочих  приборостроительного завода. Завод уже давно закрылся, а общежитие перешло в городское ведомство. Жильцам разрешили приватизировать свои комнаты, которые теперь именовались квартирами. И когда одна малодетная семья в прошлом году задумала продать свою комнату, Волгину по случаю удалось её купить. Таким-то образом и Сергей Петрович гордо именовал комнату квартирой, хотя таковой её можно было называть весьма и весьма условно.
Дом выглядел довольно затрапезно: старая постройка, пять этажей, кирпич из красного превратился в буро-чёрный.  Окрестности вокруг дома совсем бы удручали однообразием,  если бы не частные постройки самой разной, в том числе и экзотической архитектуры, появившиеся в последние годы. С торца дома располагался продовольственный магазинчик, что было очень удобно.
Надежда жила на третьем этаже в первом подъезде. Волгин поднялся. Застойной затхлостью и сладковатой гнилью потянуло из длинного тёмного коридора, заставленного всевозможным хламом. Волгин постучал в ближайшую дверь. В ответ ему раздалось молчание. Как это ни странно, но молчание было ожидаемым. Сердце у Сергея Петровича забилось так часто и так  громко, что ему показалось, будто его слышат все жильцы. Он постоял немного, вслушиваясь, но из-за двери ничего не раздавалось, кроме тревожной, напряжённой тишины. Опять постучал, уже громче, но результат был прежним.
Зато соседняя дверь на толику приоткрылась, и в образовавшуюся щель на Сергея Петровича  посмотрели два любопытных женских глаза. Волгин в точности определил, что это именно женские глаза и ничьи другие, потому что вслед обозначилась пышная грудь, прикрытая тонким голубоватым шёлком. Сергей Петрович мимолётно взглянул  в глаза, а затем более настойчиво – на грудь. Женщина шире приоткрыла дверь, давая возможность Сергею Петровичу разглядеть и нижнюю часть фигуры. Одета она была в голубой длинный пеньюар, отделанный складочками, оборочками, бантиками и рюшами, призванными создавать впечатление интима.
«Только не сейчас, нет, вот этого пока не надо», – мысленно обратился Сергей Петрович к женщине.
– Доброе утро. А их нет, напрасно вы стучите, – негромко произнесла она хрипловатым – ото сна – голосом.
– Их? – озадаченно переспросил он, забыв, по причине неожиданного местоимения, ответить на приветствие соседки. – А с кем…  она разве не одна живёт?
– Как? Что значит – не одна? Они, насколько мне известно, уже три года как женаты.
Сергей Петрович слегка откинул голову и попристальней вгляделся в номер комнаты. Да нет, он не ошибся...
– Не пойму ничего… Я, собственно, к дочери приехал.
– Уехали. В отпуск уехали оба.
– Какой отпуск?! Какие оба?! К дочери я приехал, к Надежде. Студентка она… Что за глупости  вы говорите?  –  рассердился Волгин.
Женщина недоумённо пожала плечами, обиженно поджала рот и бессловесно исчезла в глубине своего жилища-норы, захлопнув за собой дверь. А Сергей Петрович ещё постоял-постоял, посмотрел на часы –  было около девяти  – и решил отправиться в университет. По  пути он заглянул в кафешку, торопливо проглотил чашку отвратительного горького кофе-суррогата, зажевав его холодным затвердевшим беляшом. До университета он шёл пешком, с корзинкой, прикрытой вышитым вафельным полотенцем. В голове его роились панические мысли, одна ужаснее другой.
Университетские помещения оказались пустынными. Он встал посерёдке большого вестибюля с высокими потолками и от волнения чихнул. Гулко ухнуло эхо. От этого  просторность вестибюля ощутилась ещё сильнее. Волгин решил ждать.
«Коли дверь в университет открыта, так кто-то ведь должен здесь быть? Хоть вахтёр, сторож…»
– Кто там чихат? – раздался невидимый ещё пока трубный, но добродушный женский голос.
– А вы где? Я чихаю.
– Иду, иду…
Из прохода справа выкатилась очень полная и низенькая женщина-вахтёр. Одета она была в поношенный рабочий халат бирюзового цвета, седая голова прикрыта чёрной береткой. Женщина встала в трёх метрах напротив Волгина и упёрла руки в боки. Поза её выражала решительность и угрозу, а вот лицо источало добродушие. Тем не менее Сергей Петрович заметно струхнул.
– Мне бы вот это… в учебную часть. Узнать о дочери.
–Дочь-то студентка? Студе-ентка… А чего узнавать? Нетутка никого ить. В отпусках все. А можа и приидет кто. До десяти погоди. Какея студенты не сдали стессею, дак те документы забирают. Которы не откупилися.
– Как  не откупились?
– Да как? Ноне ить заплатил – дак и учись себе. А у тибе чё?
–Да не звонит она неделю и на звонки не отвечает. Случилось что? – спросил он у женщины.
– Чаво ты спрашивашь? Это у тибе спросить нада – игде дочь. У мине он спрашиват, игде его дочь. Распустил, топерича спрашиват. Дочь-то не бледь?
– Да вы что?
– Што, што… расштокался…  Чичас позвоню, може Лидка приидет. Ето из учебной части она, Лидка-то, – уточнила вахтёр.
Она и позвонила; телефон был на столе, что стоял в вестибюле, сбоку от парадного.
– Жди, будет, часу не пройдёт. Сам-то откуль будешь?
– Из района я, – робко ответил Сергей Петрович: оробеешь тут от такой… вахтёрши.
– А-а-а… деревня. Я и сама-то из деревни. У дочери тоже живу. А дома не сидится, дак я вот туточки и роблю. Деньги небольшие, да дома лишь ба не сидеть, ругани ихней не слышать. Сам-то кто будешь? Анжайнер али так себе – забулдыга?
– Не-е, врач я.
– Вра-ач… шчепач! – беззлобно пошутила вахтёрша.
Судя по говору, была женщина не то что из деревни, а из самой что ни на есть глухой-преглухой провинции, может быть, из керженских или ветлужских  медвежьих углов.
– Муж у дочери, никак,  пьёт? – участливо и наугад спросил Волгин.
– Не-е… не пьёт – мимо льёт. Ишшо как лакат. Всё, чаво горит. Хошь ба работал, а то паразит паразитом. Днём напьётся до усёру да спит, а ночью бродит-блондит. Куды ты, пристаёт, бутылку успрятала? А на што она мине? И буркотит, и буркотит… всю ноченьку! Лучше б сдох, чем жизь добрым людям портить.
Лида  явилась через полчаса.
– Это вам надо в учебную часть? – обратилась она к Волгину и, лукаво сверкнув глазами, задорно поздоровалась с вахтёршей. – Здрасьте, тёть Мань.
– Здравствуй, здравствуй, хрень мордаста. Опеть всю ноченьку пробледовала? И волосы-те прибрать, как следоват, не умет. Учебна ча-асть!
Лида, ничуть не обидевшись, громко расхохоталась. Лида была молода, энергична и красива, что называется: в поле ветер - в попе дым. Она повернула к Сергею Петровичу смеющееся лицо со вздёрнутым носиком и предложила:
– Так пошли.
Они долго шли длинными коридорами, петляя то влево, то вправо, затем поднялись на второй этаж по лестнице с беломраморными ступенями, стёртыми от времени и частого по ним хождения. Лида открыла ключом дверь с табличкой «Учебная часть».
– Проходите. Рассказывайте, что у вас за проблема?
– Понимаете, Лида, дочь у меня… Надя… Надежда Волгина. Студентка первого… теперь уж и не знаю, какого курса. В прошлом году поступила.
– А какой факультет?
– Права… гражданского.
Лида поискала в кипах бумаг и выудила тоненькую папочку.
– Так… Волгина Надежда. Так не учится она у нас. Забрала документы.
– Как?!
– Ну как? Вот, зимнюю же сессию сдала. И неплохо сдала. А за неделю до летней забрала документы. Выбыла.
Сергей Петрович обхватил ладонями лицо и шумно выдохнул воздух. «Господи, это ещё что за новости?!»
– Плохо вам? –  как сквозь вату донёсся до него голос Лиды.
– А-а-а?... Не-ет, мне хорошо, мне… очень… хорошо, – он только что не рыдал.
– Сядьте, посидите… – подставила она торопливо стул Волгину.  – А что же она, вам не сказала? Вроде и хорошая была студентка…
Сергей Петрович посидел минут пять и, почувствовав, что способен идти, встал.
– Да где ж она тогда? Где она может быть? Дома нет…
– Ну… мало ли… всякое бывает. Всё образуется, не волнуйтесь так, – обеспокоенно частила Лида: видать, что Волгин и действительно смотрелся… не в лучшем виде, отчего чужая и посторонняя, собственно, девушка так перепугалась.
Как заплутавший путник  в метельной и заснеженной ночной степи бросает поводья, уповая на верного коня, что найдёт тот дорогу в непременности, так и Волгин доверился своим ногам. Если голова отказывается думать, то истину ищут ноги. Голове от перегрева и перенапряжения – из принципа самосохранения – требовался хоть небольшой, но роздых. Беспокойные же ноги вновь привели его к наденькиному дому.
Волгин вошёл в тот же тёмный коридор и настойчиво постучал в дверь. В этот раз и соседка дверь не приоткрыла. Он тяжело вздохнул, спустился вниз и там, у подъезда дома, уселся на скамейку, решив ждать. Чего? Он и сам не знал.
И так он ждал, вставал, временами уходил в кафе, слегка заправлялся и вновь упрямо возвращался на скамейку у подъезда. Нет-нет, да вспоминалась едва прикрытая грудь Надиной соседки. Лезли в голову дурацкие мысли: «Интересно, какой номер бюстгалтера она носит? Такие большие бюстгалтеры, пожалуй… бывают ли в продаже такие?»
Он напряжённо глядел по сторонам, как орёл с горной вершины, высматривая  знакомую фигурку дочери. И если что-то из знакомых черт вдруг проявлялось в ком-то из проходивших мимо девушек, его бросало в жар, и он напрягал зрение: она? Но всё было тщетно, и уверенность, что он непременно отыщет сегодня Наденьку, постепенно  улетучивалась, как  туман в летнее утро.
Ближе к вечеру, когда солнце уже клонилось к закату, а народ возвращался с работы усталым, и даже бомжи у мусорных баков зашевелились, засобирались на отдых, Волгин, измотанный бесплодным ожиданием, собрался на автовокзал. А куда деваться? Он уже в сотый, наверное, раз пожалел, что нет у него ключа от наденькиной двери. Сейчас бы улёгся на диванчике в её комнате и ждал, как верный пёс, свою доченьку. Дочь блудную!
Волгин сидел на скамейке, понурившись и уже собираясь вставать, как его окликнул приятный грудной голос. Он поднял голову и с трудом распознал в подошедшей к скамейке женщине ту самую соседку в голубеньком пеньюаре.  Сергей Петрович механически и, с точкие зрения женщины, довольно нахально рассматривал её. Мозг профессионально, по привычке фиксировал её анатомические особенности: крупная, полноватая, кожа почти белая, на самую малость тронутая загаром, анемичная, на щиколотках отёчность («От стоячей работы, приходится много ходить на службе, вены на ногах ни к чёрту.»), лицо овальное, правильное, глаза некрупные, светло-голубые, нос… нос небольшой, прямой, на спинке его с десяток  смешных веснушек, губы скорее тонкие… Вся она, и даже детали фигуры, были исключительно пропорциональны. Гармоничность облика не разрушалась даже излишней полнотой. И тут же, вслед анатомии, он хладнокровно перешёл к психологии. Но его «анализ» прервали, повторно обратившись к нему, как к старому и хорошо знакомому человеку, на «ты».
– Мужчина весь в мыслях. Явление уникальное. Всю меня обсмотрел? Что не так? – она улыбнулась. – Добрый вечер, обращаюсь… не слышишь.
В руках она держала два тяжёлых пакета с продуктами. Не дождавшись от Волгина ответной реакции, села на скамейку, шумно выдохнув из себя воздух, пакеты поставила рядом. В Волгине исподволь и мало-помалу просыпался интерес к женщине. Ему сейчас остро требовалось постороннее участие, жалость, в особенности участие женское. Как за соломинку, он вдруг ухватился за идею, всё более укрепляясь в ней, что женщина эта поможет ему, подскажет, где теперь может находиться Наденька.
– А как я утром в пеньюаре-то, а? – она залилась грудным приятным смехом. – Галей меня зовут. За день наломалась…– она вытянула вперёд длинные полные ноги и, нагнувшись, погладила руками голени. – Говорят, что в библиотеках работникам делать нечего, сиди да читай себе. Не-ет, так находишься, что к вечеру и ног не чуешь. Ты не молчи… Как обращаться к тебе? Просто – мушшина? Или у мушшины есть имя?
Волгин, зачарованно наблюдавший за ней, как за спасительницей, явившейся самим провидением, наконец обрёл дар речи.
– Сергей. Сергей Петрович. Если угодно, Сергей Петрович Волгин.
– Во-олги-ин… – просмаковала она вслух его фамилию. –  Хорошо звучит. Так, давай теперь о твоей дочери… Я въехала в эту свою… квартиру три месяца назад. Надя? Так твою дочь зовут? Я редко её встречала. Она у тебя быстроногая. Швырк по коридору, и нет её. Как ветер. Ты так меня и не понял утром. А я тебя не поняла. С утра  не проснулась ещё. Не живёт здесь больше Надя. Продала она комнату. Уже месяца два, как продала. Семейной паре продала.
«Фокусы у моей Наденьки продолжаются! Ещё не легче – комнату продала. Зачем? Деньги были нужны? Почему ко мне не обратилась? И зачем ей деньги?»
– Значит, продала, – взял себя в руки растерявшийся Волгин. – А куда она подалась, тебе не известно? – тоже решил перейти он на «ты». Это Галю, по-видимому, и порадовало, и позабавило, обошлось без замечаний. А куда ж деваться, коль первая начала с ним разговор на «ты»?
–Точно, продала. А тебе, родному папеньке, ни-че-го. Ничего не сообщила. Да-а, ну, что же, Сергей… Петрович, не поможете старой больной женшшине поднять на этаж вот это добро?
– Помогу, чего уж, – он глупо и неуклюже засуетился, хотел было от растерянности поначалу Галю под руки взять. Но она засмеялась, указав на пакеты.
– Нет, нет, не меня, а пакеты возьми. А корзинку свою забыл? Ладно, иди, корзинку я сама… Да она у тебя не легче, пожалуй, чем моя поклажа.
В коридоре Галя поставила корзинку на пол и открыла ключом дверь. В отличие от Надиной, квартира у Гали оказалась двухкомнатной. Комнатки, правда, маленькие, даже  миниатюрные, но, если к этому добавить, что всюду царил идеальный порядок и комод не загромождали слоники и другие фарфоровые безделушки, это было самое уютное гнёздышко, которое Волгин когда-либо видывал! Чего здесь не доставало, так это душевой или ванной комнаты.
– Снимай  с себя лишнее. Устал? Голодный, небось? Так с утра у подъезда и сидел, дочь ждал? Несчастный…  Сейчас я передохну, переоденусь и  приготовлю что-нибудь поесть.
– А я на автобус опоздаю.
– А ты позвони на автовокзал, узнай, когда последний рейс. Опоздаешь – не беда. У меня, вишь ты, – с ироничной гордостью повела она рукой, – двухкомнатная квартира. И туалет свой. Переночуешь. Или ты женат? Да и не похоже.
– А почему не похоже? – никуда он уже не хотел звонить, и на автовокзал в том числе.
– Сорочка у тебя, мягко выражаясь, несвежая. И туфлишки… не очень, сменить требуется. Ну, что? Угадала я? Неженатый? Так что, снимай свою сорочку, я постираю. Дома тепло, и без сорочки обойдёшься.
Она прошла к окну, оно, как предположил Волгин, было на западную сторону, потому как солнце, катившее уже на закат, освещало ее ещё пока ярким светом, но с лёгким, скорее угадываемым, розоватым оттенком.
Галя закинула руки к затылку и щёлкнула крупной черепаховой заколкой. Волосы, до того затейливо уложенные, вдруг рассыпались и заструились по плечам и спине волной спелой пшеницы.
Вообще, Галя вдруг необыкновенно преобразилась. Волгин от удивления открыл рот, так она была хороша и красива неземной, волшебной красотой. У каждого мужчины женщина-Богиня своя. Поставь вот сейчас рядом с Галей, скажем, Софи Лорен в цвете лет и красоты, он её и не заметит.
«Боги-иня-а…» – Сергей Петрович замер, забыв на миг даже об ужасных проблемах, связанных с пропажей дочери. Он начал тонуть в чарах этой необыкновенной женщины.
Пока Галя колдовала на кухне (она же прихожая), Волгин уселся перед телевизором, но уже через десяток минут поймал себя на том, что «клюёт» носом. Он встал, решив походить по комнате и взбодрить себя. Подошёл к полкам с книгами. Похоже, что и с интеллектом у хозяйки всё в порядке.
Стол не изобиловал разносолами, но был интересен. Оказалось, что Галя соблюдает пост (он и начался с понедельника), но не строгий. Хозяйка подала только что отваренную скумбрию, соответственно – рыбный бульон, который никак нельзя было назвать ухой.  Жареный картофель, острые овощные закуски... Украшением стола служила фаянсовая салатница с крупно нарезанными помидорами, поверх которых возлежали ещё пучки зелёного лука, несколько листиков салата и веточек укропа.
– Помидоры обожаю, – Галя встала перед столом, сцепив пальцы рук на груди. – А-а! Гори всё синим пламенем! Грешить так грешить. Покаюсь потом. У меня коньячок в заначке… Кстати, Сергей Петрович, я вспомнила, не знаю, насколько это важно для тебя… – Галя поднялась на цыпочки у открытого серванта и с верхней полки достала непочатую бутылку с коньяком. – Вспомнила я! К Наде за неделю до продажи квартиры приходила женщина. Всё бы ничего да…  женщина  какая-то… мятая. Я, грешница, подумала – не бомжиха ли?... Но только очень она и Надя похожи лицом. И это при том, что женщина та – испитая, одутловатая. К бутылочке прикладывается, видимо, частенько и изрядно.
– Похожи? –  пробормотал и вмиг побледнел Волгин.
– Ну, да. Очень похожи. Да ты бледный какой! Что с тобой?
–Ничего…  А сколько, приблизительно, лет… – Волгин правой ладонью потёр левую половину груди, поморщился, – сколько лет той женщине?
– Ну… трудно так сказать… она же пьющая. Что-нибудь… около сорока. Да, пожалуй.
– Ну, а почему, почему… что в них похожего? С чего ты это взяла? – Волгин как-то решительно пошёл в атаку, голос его окреп, да и весь он словно зазвенел струной, но вместе с тем появилась в его голосе обида: а на что? на кого? и за что?
– Да ты чего это взбеленился-то? Я уже и побаиваюсь тебя… Трезвый такой бешеный, а пьяный – ты и побить можешь. Ну – похожи и всё. Вот так, в общем если смотришь, вроде и ничего… а в деталях… Ты кино «Летят журавли» видел? Помнишь, какие глаза у Самойловой? Во такие, – Галя приподняла пальцами наружные углы глаз чуточку кверху, – миндалевидные, светло-карие, а наружные углы кверху подняты. Это ж редкость какая! Красиво!
– А ещё? – прохрипел Сергей Петрович; руки его уцепились в край скатерти и непроизвольно потянули её на себя, отчего ближний к нему широкий приземистый бокал покачнулся и с хрустальным звоном опрокинулся. – Как это ты про глаза заметила в вашем-то тёмном коридоре? – со злой язвительностью добавил он.
Галя поставила бокал подальше от нервного гостя.
– Они из дома выходили, из подъезда, а я им навстречу. Ты всё-таки не забывай, я – женщина, а все женщины – немного соперницы, так что глаза я рассмотрела, не сомневайся. А ещё, – повела она головой в удивлении от реакции Волгина, – подбородки…
– Что? Что?! С подбородками что?!! – чуть не кричал Сергей Петрович.
– Да-а…– испуганно попятилась Галя, – с тобой не соскучишься. Подбородки у них  одинаковые. Острые, впереди шишечка такая, – Галя показала, где и какая шишечка, – а на ней, на шишечке – ямочка. У обеих.
– Да, – лицо Волгина покрылось красными пятнами. – Это её мать. Сволочь какая! – со свистом зашипел он.  – В роддоме, сука, бросила, трудно было воспитывать, не хотелось, а теперь, когда я её до ума… она её и заграбастала. С денежками...
– Подожди, подожди так скоропалительно утверждать…
– Да она, она, гадина! Делать-то что? –  Сергей Петрович вскочил и заходил по комнате, отчаянно жестикулируя. – Украла, украла Надьку-то. А-а-а… Ах, тварю-юга-а…  И ведь что? И университет бросила, и квартиру продала, – вновь перешёл он на свистящий шёпот. – Чем она Надьку взяла? Чем приворожила? Околдовала!
– Сядь, сядь, Сергей. Успокойся. Теперь, когда ты знаешь, у кого может быть Надя, уже проще искать. О причинах ты потом, потом узнаешь. Подожди, не лети впереди паровоза, – резко взмахнула рукой Галя. – Садись за стол. Мы будем есть или как? Хочешь, давай спокойно посидим и обсудим ситуацию, подумаем вместе, где дочь искать. Ты о дочери-то расскажи. Значит, она у тебя что – приёмная? – Галя села за стол, указав рукой на стул напротив себя.
Он уселся и попытался успокоиться. Затем утверждающе закивал головой.
– Да, приёмная. Мы с женой её из роддома взяли. Мать девочку оставила, а у нас своих детей не было. Наденькой назвали. А потом жена меня бросила. А девочка-то и осталась. Ей три годика было, когда жена… когда Софья меня бросила.
– Так ты её один и воспитывал?
– Один. Ты не подумай, я и жениться повторно бы… но как, если б я в дом другую женщину привёл? Как бы она к дочке относилась? Неизвестно. Так вот и…  Кабы знать, что с женой развод случится, разве бы…  знаешь, как мне одному, мужику, и дочь воспитывать? Да приёмную!
– Так ты, выходит, из неудачников? Не в свой поезд сел и …
– Поезд? Нет, и поезд мой, и вагон, и, что характерно, место – тоже моё! А машинист, мерзавец,  попался то ли глупый, то ли пьяный, а только свернул поезд не в ту степь. Да не я один… А теперь вот блукаем – куда забрались? Да ладно…  Подожди, в корзине же виноград. С моего виноградника. Для дочки вёз… Варенье из моих же персиков… сам сварил.
В любой другой момент Сергея Петровича уж в точности, коль начал про виноград, понесло бы, как Остапа. Но семейная драма вытеснила излюбленную тему. Он совсем поскучнел.
– Виноград – это же мой любимый продукт! Чего ж ты молчал? – решила поддержать приунывшего гостя Галя.
Крупные грозди добавили красоты столу, а хозяйка, чуточку дурачась,  слегка фальшиво  пропела:
   Собирайтесь-ка, гости мои, на моё угощенье,
   Говорите мне прямо в лицо, кем пред вами слыву.
   Царь небесный пошлёт мне прощение за прегрешенья,
   А иначе зачем на земле этой вечной живу?
Она взяла в руки гроздь и, закрыв глаза, вдохнула в себя тонкий аромат розовой Ливии.
– Давай, Серёжа, выпьем, наконец, и поедим, а? Разливай коньяк, ты же мужик. Стоп-стоп, даме самую малость. Себе сколько хочешь. Я надеюсь, ты меня не побьёшь?
Они выпили без тоста – заметны были ещё некоторое смущение обоих и растерянность. Потом о чём-то разом заговорили, перескакивая на мелочи, забывая о главном.
Галя из еды немного попробовала рыбы, налегла было на помидоры, но затем скуксилась, поморщилась, как от боли. Да и Волгину кусок в горло не лез. А вот коньяк хорошо пошёл.
Галя переоделась в лёгкое домашнее платье цвета беж, с глубоким вырезом на груди, без рукавов, что, по мысли Волгина, должно бы называться сарафаном. Вот и пуговки впереди… И выглядела она… очень привлекательно и очень по-домашнему, раскрасневшись после капельки спиртного.
«Сколько ей, сорок пять, пятьдесят? Но не больше»,– попытался определить Сергей Петрович. Интерес к женщине несколько сгладил в его душе семейную драму, да и мысль о том, что с Надеждой, по крайней мере, ничего не случилось страшного, что всё, возможно, нормализуется, как-то успокоила его. И коньяк сказался: чувства обострились, появилось желание..., и оно, это желание, с каждой минутой росло вширь и вдоль его, волновало кровь. Он не знал, как это будет и когда настанет их близость, но что это обязательно случится, он ни на йоту не сомневался.
Уже не  спрашивая разрешения, он вновь разлил коньяк. Галя одобрительно посмотрела на него и еле заметно кивнула головой.
– А за что мы выпьем? – подняла она свой бокал.
– За знакомство.
– Так давай познакомимся поближе. Галина Васильевна Кузнецова – это моё полное родовое обозначение.
– Галина Васильевна, Галя, а расскажи мне о себе. Я вот прошёлся глазами по книжным полкам и пришёл к выводу, что человек с такими… разносторонними интересами не может быть скучным и ординарным. И… такая красивая женщина, а одна. Что-то не согласуется.
– А давай так… сначала ты о себе закончи рассказ. Начали с конца – с пропажи твоей дочери. А с начала? И ты ведь один, а мужик – ничего себе. Представительный.
В квартире было тихо, уютно, и Сергей Петрович выглядел уже смирным, расслабленным, хотя коньяк и разгорячил его мужское естество. Ему, как и в прошлую пятницу, захотелось выплеснуть из себя всё греховное, гадкое, чтобы очиститься в преддверьи наступающего чего-то неопределённого пока, но чистого и обновляющего. Отличие состояло лишь в том, что на этот раз Волгин не касался профессиональных неурядиц, а рассказал Гале о своей личной неудачливой жизни.
Он говорил коротко и сухо, и почти упустил из своей «повести печальной» всё, что касалось его бывшей  жены, потому что именно сейчас вдруг ощутил, насколько бесплодны и глупы были его мечты о возвращении Софьи.
Только сейчас он вдруг задумался: а если б она и действительно вернулась? Нужна ли была она ему? И впервые за полтора десятка лет спокойно, уверенно и трезво ответил: нет, не нужна. К нему вдруг пришло позднее раскаяние: та, о которой он мечтал, с чьим именем засыпал и просыпался, вовсе и не стоила того.
А теперь и дочь предала его. Дочь, ради благополучия которой он зачеркнул для себя все радости жизни. Та, которую он нянчил, для которой доставал дефицитное детское питание,  бегал по утрам на детскую молочную кухню, вставал ночами и успокаивал её, плачущую, прогоняя прочь чёрные сны, кормил из соски, учил ходить, стирал, гладил, штопал, ночами просиживал у кроватки, когда она болела коклюшем, ветрянкой и ещё – Бог знает, а Волгин не помнит – какими болячками, читал ей на ночь сказки, зарабатывал деньги, чтобы ей хорошо, мягко и сытно жилось, – и ей он оказался не нужен! Дочь предала его, не важно, по каким причинам.
Волгин был опустошён и раздавлен. Но, видимо, нервное напряжение последних дней настолько потрясли его, что реакция оказалась совершенно парадоксальной: он потянулся за утешением к этой женщине, к Гале, ему остро потребовались её жалость и сочувствие.
Но так ли часто бывает, что опытный, искушённый мужчина изливает свои глубоко личные переживания едва знакомой женщине? Не часто, но, вероятно, случается. Если женщина того стоит. А Галя обладала такой внутренней силой, такой притягательностью, которую Сергей Петрович изумлённо определил как магнетическую. Её простота, внешняя привлекательность, способность самые сложные вопросы  «выруливать» в спокойное русло,–то, что присутствовало в Гале, сегодня было ему остро необходимо!
–Так ты, значит, врач? И в морге? В морге много зарабатывают…
– Ну, много–не много… Никогда в советское время врачи-патологоанатомы не занимались ритуальными услугами. А теперь всё переменилось. Ритуальный бизнес – так это теперь называется. Так что, зарплата, не очень большая… пенсия по выслуге… заработок по «ритуалке»… Оно бы и без виноградника на двоих-то денег хватило, чтоб жить безбедно. Да ведь и уходить надо из больницы, годы…
– Да какие у тебя годы? Шестидесяти нет.
– Успокаивай…  Лучше о себе расскажи.
– Ты выпей, если хочешь. Я вообще пьяниц не люблю, но в меру можно, – тень задумчивости легла на её лицо, а глаза подёрнулись туманом. – Отец у меня был пьяница. И о детстве ничего хорошего вспомнить не могу. Вечные у отца скандалы с матерью. Сколько раз мама бывала бита! Святая женщина!
– А родители живы?
– Отец умер. Царствие ему небесное! А мама жива. И замуж вышла уже в третий или четвёртый раз. Всякий раз официально расписывается в ЗАГСе,– Галя засмеялась.– Пусть. Старики тоже хотят быть счастливыми. Нет-нет, мне не наливай! – закрыла она ладонью свой бокал.
– Ну, а дальше? Ты взрослела…
–Взрослела. Сначала библиотечный техникум. Студенчество полуголодное. Но весёлое. Что было денег – на шмотки истрачу, а покушать – что придётся. А желудок – он студенчества не понимает, лишений этих. Желудку надобно заниматься своими главными обязанностями – переваривать пищу. И пищу, желательно, такую, чтобы без повреждения,  без насилия над желудком.  Красивой хотелось быть, – она  повела головой и развела в стороны руки. – Потом работала, заочный институт… Влюбилась. Казалось, что счастье нашла. Даже забеременела. Ну, ведь думалось, что любовь, а он оказался женатым. А я, дура, с отчаяния и горя аборт сделала. Теперь ругаю себя последними словами. Родить уже не могла. Так и осталась одинокой. Годам к сорока хотелось было взять дитя на воспитание. Нынче много их, сироток. Да и брошенных немало. Но... тоже поздно. Материнское чувство во мне угасло, нет доброты и милосердия. А без этого брать на себя ответственность нельзя, подло детскую душу калечить.
– А другого мужчину, что же, не встретила?
– Зачем другого? Тот же и был, Стасик мой. Встречались. И жена его о наших трали-вали знала. Он мне всё обещал развестись. И я, представь, надеялась, что бросит вот он постылую жену, да и женится на мне. Эгоистка! О его жене, о её переживаниях ни разу даже не подумала! Конечно,  были потом и другие мужчины. Но замуж я не пошла. А Стасик, кобель, всегда приходил, и я его всегда принимала. Любовь зла…  Жена у Стасика умерла. А потом и он тоже умер. Год назад, как умер. И знаешь… как я его похоронила, такая пустота во мне поселилась, такое отчаяние!... Я под Новый год, под этот, – усмехнулась она, – пошла домой, и такое на меня вдруг накатило, что девчонкам, сослуживицам по работе, и говорю: «Девчонки, жить не хочу, умереть бы сейчас – самое моё первое и главное желание».
– Э-э, Галя, зачем смерть привораживаешь? – перебил её Сергей Петрович.–Я её навидался, смерти-то. Она неприглядная, не-ет. Слово бывает вброшено в воздух, а воздух не пустой. В нём провидение Господне, только нам не видимое. Я хоть в Бога и не очень… в церковь не хожу, а в эту примету верю. Не говори больше так, не надо. А с желудком что? Ты что-то о желудке…
– Желудок… Не будем о грустном. Знаешь, я тоже хочу выпить. Налей мне бокал. Полный.
– Полный – это много.
– Ну и пусть. Я так хочу. Я ведь одинокая. И Львица по гороскопу, значит, натура властная. Вишь, как тебя ухватила со скамеечки-то? То-то же… – Галя будто ненароком коснулась рукой своей груди, вроде бы бюстгалтер поправить, но Волгина в этом провести было сложно: не было на ней бюстгалтера, потому как затвердевшие вдруг соски чётко обозначились под бежевым сарафаном.
«А игра-то началась! – с лихой весёлостью подумал Сергей Петрович. – И я этого хочу! Ах, какая у неё грудь!»
К месту или нет, но он вдруг вспомнил слова приятеля, Владислава Порфирьевича: «Мне женщины нравились всегда. В одежде и без, с мыслями и дурочки, в профиль и анфас… М-да-а… Я ещё мог быть относительно спокоен, если женщина не шевелилась, но в шевелении её я тотчас чувствовал намёк и не медля вскидывал свою «винтовку», так сказать, наизготовку»,– Волгин вспомнил и едва не расхохотался. Но надо было удержаться от смеха, смех в точности бы парализовал Галины желания, а тогда бы всё-всё сорвалось, а ему этого так не хотелось!
Это в двадцать-тридцать лет интимные отношения пятидесяти-шестидесятилетних кажутся чуть ли не извращением. Надо дожить до полста, чтобы понять и прочувствовать, если, конечно, сохранить в себе силы и чувства, не испепелить их по жизненным-то стёжкам-дорожкам с их колдобинами да ухабами, каково это – близость между женщиной и мужчиной. Секс в пятьдесят-шестьдесят – это философия. Это – тот возраст, когда по-особому ценишь каждый восход или последний луч закатного солнца, последние ароматы уходящего лета, тонкий и сладкий запах самого позднего грибка в осеннем лесу. Так и в неожиданно случившейся интимной близости остро ощущаешь, что это, возможно, последнее благоухание. Это – когда не нужно слов, когда не то понимаешь, но ощущаешь и с желанием отвечаешь на каждый жест и каждое движение. И Сергей Петрович, и Галя не до конца истратили свои силы и могли и чувствовать, и наслаждаться: им было хорошо.
Они лежали в постели, прикрытые до плеч мягкой простыней. В окошко струился голубоватый свет только-только вошедшей в ущерб луны. Где-то в комнате едва слышно и усыпляющее тикал будильник. Вслед сумасшедшей, случайной любви, разбередившей их души, настали спокойствие и умиротворение. Оба лежали с открытыми глазами.
– Ты уже представляешь, как будешь искать Наденьку? Надо это делать спокойно, без суеты. Составь план, что ли...
– У меня есть друг… в том селе, где я живу. Позвоню ему. Думаю, что в течение суток я уже всё буду знать.
– Что знать? Ты помнишь фамилию, имя, отчество родной матери Наденьки? Где она раньше жила? Может, там и живёт?
– Фамилию помню. Где жила?... Где-то… в нашей… области… – Сергей Петрович уже с трудом выговаривал слова, от глубокого переутомления он утопал в сонной неге…
– Серёжа, – негромко позвала его Галя, но в ответ раздалось мерное и спокойное дыхание: Волгин спал.
Она приподнялась на локте и посмотрела ему в лицо, загорелое на винограднике, отчётливо темнеющее на белоснежной подушке, погладила ладонью лоб и улыбнулась.
– Смешной какой… и милый. Устал, – а ещё через десяток минут и она уснула.
Лет с пятидесяти Сергей Петрович вдруг стал часто, почти еженощно видеть сны и, что странно, если раньше он не запоминал их, и сны улетучивались, как только он просыпался, оставляя смутные, неясные и беспокойные образы, то с пятидесяти сны вдруг стали яркими, цветными и такими содержательными, что Волгин даже называл их в шутку  кинофильмами. В снах была мораль, были разговоры с разными людьми, и встречавшимися когда-то Волгину на его пути, и вовсе неизвестными. Но всегда, так или иначе, являлась Софья. Чаще всего она играла в его снах роль эпизодическую, была человеком из «массовки», или украдкой, но чтоб Волгин заметил, подглядывала за ним откуда-нибудь, например, из-за угла, дверной или заборной щели.
Он твёрдо знал, что это Софья, хотя лицо у неё ото сна ко сну менялось, женщин с такими лицами Волгин в жизни не встречал никогда. И в эту ночь он увидел цветной сон, в котором была она, Софочка. Они стояли друг против друга, и Сергей Петрович рассказывал ей о Наденьке, о том, что их дочь учится в университете, что она послушная, красивая девочка, а у него, Сергея,  виноградник. И столько сортов, что не сосчитать. Софья куда-то звала его, а то просила остаться, ибо на улице уже ночь. «Пойдём, – позвала она, – магазин ещё открыт.»  «В какой магазин, зачем он?» – спросил её Волгин. «Мы пойдём с тобой в ритуальный магазин»,  –  ответила она ему. Они, взявшись за руки, как дети-пионеры, вышли на улицу, а там – весна! И не ночь, а яркий солнечный день. Всюду лужи и шумные весёлые ручьи. Один из этих широченных ручьёв с быстро текущей бурливой мутной водой Волгин ловко перепрыгнул, подумав при этом, что не утратил ни силы, ни ловкости, а ему ведь уже за пятьдесят. А Софья не прыгнула, она осталась, смотрела на Волгина с другого берега и ехидно улыбалась. И вдруг лицо её стало превращаться в страшный голый череп: «Иди, иди, тебе надо…» 
И сон на этом закончился. Проснувшись, Волгин долго вспоминал: так дошли они с Софьей до магазина или нет? И зачем им был нужен похоронный магазин, если вокруг искрилась, бушевала и бродила  жизненными соками весна? Так Софья же и не пошла, она осталась на другом берегу…
Он тут же вспомнил всё, что произошло прошлым днём и вечером, бросил взгляд на соседнюю подушку – Гали в постели не было. Зато откуда-то из глубины квартиры доносились неясные подозрительные звуки, которые он определил как рвотные. Он вскочил с постели и стремглав бросился на эти звуки… Дверь в туалет была приоткрыта. Галя стояла на коленках перед унитазом. Конвульсии  сотрясали её тело, лицо исказилось, волосы рассыпались в разные стороны.
– Уйди, – простонала Галя и махнула рукой на Волгина.
Он, озадаченный и перепуганный, отошёл от двери туалета, но остановился, весь в смешанных, не ясных ещё подозрениях, на порожке комнаты.
Через несколько минут рвота у Гали прекратилась, потом она долго умывалась, затем чистила зубы и полоскала рот над раковиной. Волгин прошёл в комнату и, как был в трусах, так и уселся в кресло, ожидая Галю. Она вошла с виноватым лицом, но уже такая же, как и вчера, – ухоженная и опрятная.
– Извини…– пробормотала она.
– Эт-то у тебя впервые? – спросил у неё Волгин.
– Да-а… нет…
– Так нет или да?
– Этот последний месяц. Сначала редко, а теперь… почти каждое утро.
– Но ты не похудела…
– Похудела. Я была ещё полней.
Галя  посмотрела Волгину в глаза с немым вопросом.
– А что?... Чем ты?... – попытался спросить он определённо, но не сумел. Или не захотел.
– Какая-то бурая, почти чёрная бяка. Гадость, одним словом.
– А живот болит?
–Живот? Нет, не то, чтобы болит, а тянет что-то, вроде спазмов, да… слегка болезненных и ноющих спазмов. Поем, а пища будто стоит в желудке. Аппетита никакого, мяса на дух не хочу. А вот в спине болит всё сильнее день ото дня. И вот тут, под рёбрами,  как-то поднывает.
Волгин слушал и уже профессионально разглядывал тёмные полукружья у неё под глазами. Он встревожился так, что опять почувствовал боль у себя за грудиной, достал из брюк, висевших на спинке стула, пузырёк с таблетками и бросил одну под язык. Сердце через пару минут отпустило горячими волнами, постепенно слабевшими и, наконец, исчезнувшими вовсе.
– Галя, у меня в жизни никогда ещё не было такой женщины, как ты, – признание далось ему легко. – За то короткое время, что мы знакомы, я понял, что даже не знаю, как я смогу без тебя... – он мог бы далее сказать: «Я люблю тебя», – и не удивился бы, и это была бы правда, и Галя бы не удивилась.
Любовь с первого взгляда среди людей – не новость. А для Сергея Петровича Галя оказалась родником с живой водой, который он так долго искал. Он всё более и более ощущал в себе это так нежданно-негаданно возникшее чувство – любовь к женщине слегка  насмешливой, домашней, доброй, уютной… Надёжной! И теперь, когда он смотрел на страдающую женщину, к этим мыслям и чувствам добавились ещё и ответственность за неё, и сострадание. От кого же ей ждать помощи, как не от него?
– Галя, ты обращалась к врачу? – спросил он тихим голосом, стараясь не испугать, не встревожить её.
– Серёжа, да некогда всё было, – Галя открыла дверцу шкафа, чтобы переодеться; дверца тихонько и жалобно скрипнула.– Отвернись, я переоденусь. И сам оденься, пожалуйста, – негромко, хрипловато-бархатно рассмеялась она. –  Семейные трусы в красный горошек… ничего не могу сказать: очень тебе к лицу. Но всё же оденься. Сейчас ты позавтракаешь и будешь заниматься делами. Позвони своему другу, пусть ищет, где живёт мама Наденьки. Тебе надо ехать туда.
– Да-да, хорошо, – вздохнул как-то обречённо Сергей Петрович.– Но сначала ты позвони к себе на работу, что задержишься… или не придёшь. Мы пойдём с тобой к моему знакомому… на консультацию. Галь, ты не беспокойся так и не пугайся, но он работает в онкодиспансере. Исключить необходимо самое страшное. Верно я говорю? Я так думаю, что у тебя язва желудка, – он задумчиво посмотрел на Галю; ему-то уж хорошо было известно: язва кричит, а рак молчит... – Если что, приятель мой тебе  и язву прооперирует. Он – хирург классный. Мы учились с ним в институте в одной группе. Сейчас я ему позвоню.
Сергей Петрович выбрал номер в своём мобильном телефоне. С Давидом они созванивались время от времени, чаще по делу. Изредка даже встречались, но поскольку у друга была семья, а также докторская диссертация, то они перестали быть ровней. Встречи с ним немного тяготили Волгина, и не из зависти, а от стеснения. К тому же и супруга приятеля тоже училась в их институте, в параллельной группе, и когда-то, ещё в студенчестве, Сергей Петрович с ней дружил. Так это называлось в то время – дружба, хотя сердце студента Волгина при виде этой девушки билось часто и мощно...
– О! Звонок пошёл…  Давид Михалыч, привет! (на самом деле отчество у приятеля было – Моисеевич, но так повелось, что Давид, или Додик, со студенческих времён представлялся именно так).   Я… я это…  Додя, дело к тебе. Женщина одна… да-да, моя женщина,– Волгин с некоторым смущением оглянулся на Галю, – посмотри её. И, если надо, госпитализировать бы, обследовать… Похудела, рвота кофейной гущей, боли, в основном, в спине, но и в животе… тянет… Печень – да…  Примешь?  Спасибо. Когда?...  В любое время? Пока, до встречи в приёмном отделении. Ну вот, Галя, вопрос и решён. Возьми паспорт, страховой полис… что ещё? Ну, что необходимо, на всякий случай – для госпитализации… тапочки, халат… ну, ты же знаешь…
– Что!? Меня в больницу положат?! Вот что значит – иметь любовника-врача! Из постели – сразу в больницу…– Галя шутила, но не могла скрыть тревогу.
Волгин же рассердился, но для виду. С этого (а другого ещё не бывало) утра они оба вообще как-то стали неискренни друг с другом. Почему? Может, из желания не причинять боль? Вот так для правдохи Волгина и ложь стала инструментом.
– Знаешь, без лишних слов… Первый раз, что ли, в больнице будешь лежать? Ничего особенного. Обследуют, ты отдохнёшь… При необходимости подлечат.
– Ага! Среди умирающих! В онкодиспансере! Меня это ничуть не улыбает, – Галя использовала словечко из молодёжного сленга; как это ни покажется странным и неубедительным, но одно только это слово разрядило обстановку: они оба повеселели.
«Так, а теперь ещё звонок  другу...», – Сергей Петрович набрал номер Владислава Порфирьевича. «Лишь бы он был дома, в Крутых Оврагах. Со своего компьютера он может выйти на базу данных. Или  попросит у «своих» найти адрес Ерёменко Марины Владимировны… так, кажется, зовут родную мать моей Наденьки.»  К удовольствию Волгина, Владислав Порфирьевич оказался в Крутых… 
– Владислав Порфирьевич, привет! Мне срочно надо узнать... Лет? Около сорока. Зачем? Ну… понимаешь, она мать моей дочери. Да, дочь у меня приёмная. Я тебе разве не говорил? Ну, не важно… Понимаешь, Надя, как мне кажется, уехала к ней, к своей матери. И университет бросила. И квартиру продала. А мне ничего, ничего не сказала! И не звонит. И на звонки не отвечает. Поможешь?... Всё, жду звонка. Ну, вот, – убрав телефон в карман брюк, сказал Сергей Петрович Гале, – через час-два я буду знать её адрес. И сегодня же поеду.
– Возьми на всякий случай ключ от моей квартиры. Если явишься в город, а я буду в больнице, так хоть переночевать будет где. На, возьми, – Галя достала из шкатулки в серванте запасной ключ.
В приёмном отделении онкодиспансера их ждали, Давид был бы не Давид, если бы не предупредил, что придёт его однокурсник. Давид Михайлович ничего никогда не забывал, был до чрезвычайности собран и организован. Но Волгин всё же обратился к медицинской сестре, сидевшей за стеклянной перегородкой:
– Я привёл больную. По рекомендации Давида Михайловича.
– Вы хотели сказать: Давида Моисеевича? А Вы – Волгин? Ожидайте, он сейчас будет.
Вскоре Давид не вошёл – влетел в приёмное отделение. Высокий, стройный,  пышущий энергией, идеально выбритый и пахнущий дорогим одеколоном – это всё он, Давид Моисеевич Гуревич. Сверкающий белизной халат плотно обтягивал его фигуру. Раньше, в молодости, он был жгучим брюнетом с кудрявой пышной шевелюрой, а теперь был сед. Волосы сохранили остатки кудрей и лежали волнами, – белые, с голубоватым отливом... Красавец! С чистого, без единой морщинки, лица  – хоть икону пиши. Волгин обратил внимание на то, какими глазами смотрели на Давида молодые докторицы и соблазнительные медсёстры, сидевшие за стойкой или пробегавшие мимо по своим, медицинским делам. По всему видно было, что Давид Моисеевич до сей поры пользовался успехом у женщин. «Сволочь, и Таньку у меня отбил», – беззлобно, даже с восхищением подумал о нём Волгин.
– Давид Моисеевич, вот – я привёл. Это Галя.
Давид отступил на шаг, смерив её взглядом.
– Да, это – твоя женщина, – он особо подчеркнул: «твоя женщина».
То есть, это женщина, Волгин, которая тебя стоит, и ты её стоишь. Это твоя женщина! Галя, одетая по сегодняшнему прохладному (с переменной облачностью, как справедливо назвали это утро специалисты из бюро метеопрогнозов) утру в строгий, серый брючный костюм с едва заметной искоркой, выглядела и действительно потрясающе. Она ответила на комплимент Давида Моисеевича (ну, а как же назвать, если не комплиментом, его «это твоя женщина») лёгкой улыбкой, до которой улыбке Джоконды было, как до Луны. «Джоконда – в отстое и в осадке!» – восхитился Сергей Петрович.
– Ну, так! Я её беру. Не волнуйся, Серёжа, беру в свою  палату. Обещаю идеальный уход, палата с холодильником, телевизором, санузлом… в общем, по высшему разряду. Леночка, – обратился он к пожирающей его глазищами из-за стеклянной перегородки  медсестре, – оформи больную в мою палату. Да...  направление… Направления же нет? – обратился он к Сергею Петровичу. – Нет.  Ну, не беда, обойдётся. Не ела сегодня? – спросил он у Гали и, увидев, что та отрицательно покачала головой,  удовлетворённо хмыкнул. – Тогда сегодня же возьмут анализы. Возможно, что проведут компьютерную томографию и будут готовить на завтра на фиброгастроскопию. Всё, Серёжа, я побегу, дела. Да, ты надолго в нашем городе?
– Не знаю ещё. Да у меня тоже дел полно.
– Серёжа, в любой свободный вечер мы с Танечкой ждём тебя. Но прежде позвони, мы же переехали в новый дом. Построились, наконец… Всё, пока, – он дружески хлопнул Волгина по плечу и улетел – иначе о нём сказать невозможно: так не ходят.
Уже через пятнадцать минут Галя была оформлена. В больничной палате её бледность и беспомощность бросились в глаза и заставили болезненно сжаться сердце Волгина, но он взял себя в руки и с напускной весёлостью произнес:
– Ну, вот, Галя, лежи, отдыхай, обследуйся… Как только я улажу свои семейные проблемы, прибегу к тебе. Пожалуйста, береги себя, не беспокойся, всё будет хорошо. И мы с тобой ещё… Я люблю тебя, Галя! – вдруг выпалил он и сам испугался. Но продолжил с ещё больше горячностью: – Да, я это понял, и я счастлив от встречи с тобой…
– Не говори ничего, – прошептала растерянная Галя и закрыла ему рот ладошкой. – Не спугни, не испорти словами… Странно и…– глаза её наполнились слезами,– так не хочется… найти и потерять… Ты славный. Глупый только, – улыбнулась она сквозь слёзы, –  как все мужчины. Уходи, всё.
– Что ты говоришь? Что ты говоришь? О какой потере ты говоришь? Разве для этого я нашёл тебя? – шептал Волгин на ушко сквозь ароматные пряди её мягких пшеничных волос.
Он прижал её бережно, как ребенка, к груди и осторожно поцеловал в губы. А потом, резко отвернувшись, чтобы Галя не заметила его покрасневших и повлажневших  глаз, выскочил из палаты. Уже покинув стены онкодиспансера, Сергей Петрович вдруг вспомнил, что не знает номера мобильного телефона Гали, но возвращаться не стал– дурная примета.
Волгин двигался по улицам размашистыми шагами, сворачивая то направо, то налево, – и не замечал ни городского шума, ни светофоров, совсем не разбираясь, куда он идёт, и думал только об одном: о любимой женщине.
Звонок от Владислава Порфирьевича несколько отрезвил его. Приятель сообщил ему адрес Марины Ерёменко и пожелал удачи. Этот звонок привёл Сергея Петровича в чувство: он беспомощно огляделся, совершенно не соображая, где он находится и как ему теперь попасть на автовокзал. Первая же идущая навстречу женщина, с подозрительностью оглядев его с ног до головы (не пьян ли случаем мужик, да ещё с утра?), взмахнула рукой:
– Так вот же он, автовокзал-то, рядом и стоишь, в квартале отсюда, иди прямо…  Пить меньше надо, молодой человек.
Мелочь какая – молодой человек! А приятно! Он был бы готов и напиться. По крайней мере, купив билет на автобус, он зашёл в кафе и заказал себе «полсоточки» коньяку, выпил и тут же пожалел: коньяк оказался обыкновенной «палёнкой». «Вот же, заразы!» – мысленно обозвал он и продавцов, и поставщиков отравы. И всю дорогу до районного городка, где, как предполагалось, проживает сейчас его Наденька, мучился резями в желудке.
«Клин клином вышибают, да и для смелости надо бы, для ярости… Выпью ещё, но из бутылки, – решил Волгин, выйдя из автобуса. – Как бомж!» Он наугад отправился направо от автовокзала, получилось, что к окраине. По пути заглянул в магазин – супермаркет, так он назывался – и купил маленькую булылку самого дорогого коньяка. Выйдя из магазина, он тут же скрутил пробку и, сделав пару глотков, сунул плоскую бутылку в задний карман джинсов. Горлышко торчало из кармана, но он стал настолько смел и безрассуден, что ему всё было «по барабану».
Волгин огляделся. Городок ещё совсем недавно был станицей, но, будучи родиной нынешнего губернатора области, приобрёл новый статус и преображался невиданными темпами. Вдали, среди степи, виднелись высотки, в промежутках между домами голубел лиман, над которым кружили чайки. Облака исчезли, светило солнце, похоже, начиналась жара. Волгин вытер ладонью пот на лбу и висках, провёл рукой  по щекам и, ощутив их колючесть, укорил себя – не подумал, что, быть может, задержится, бритву с собой не взял. И не купил, и не побрился…
«Вот уж теперь я в точности похож на бомжа. Ну, да ладно, дочь простит.» Он решил поймать такси, и вернулся к единственной машине, стоявшей у магазина…
 – Свободен, мужик? Довези…
 – Отчего не довезти? – хитро ухмыльнулся водитель. – Мигом домчу. Но деньги вперёд. Стольник.
Волгин отдал ему стольник, – все его «вещи», как и деньги, находились в джинсах. Путешествовать налегке было его дурной привычкой, о чём он теперь сожалел. Таксист проехал вперёд метров с полсотни, затем лихо развернулся, двинул в обратную сторону и остановился на другой стороне улицы – точнёхонько напротив супермаркета.
– Шеф, ты чего?
– Я – ничего, а ты – чего? Вылезай, приехали, вот твой дом стоит, – водитель указал на двухэтажный оштукатуренный и окрашенный  ядовито-желтой краской дом на один подъезд, и громко, во весь рот, заржал. – А деньги… ха-ха-ха… деньги… ха-ха… вперёд, – и он уехал, всё так же продолжая хохотать.
– Вот, зараза, – оторопело выругался Сергей Петрович и сплюнул. – Неуж трудно было сказать, что нужный мне дом – на другой стороне улицы? Стольник ему дороже, чем человек… Сволочь!  – он с ненавистью проводил глазами нахально дымивший выхлопной трубой «жигулёнок» и повернулся лицом к дому.
Дом был старенький и стоял здесь, как бельмо на глазу, – ни к селу, ни к городу: со всех сторон его  обступили новенькие пятиэтажки. Создавалось впечатление, что дом даже покосился на одну сторону. Шиферная двускатная крыша была местами разбита, частью шифер вообще отсутствовал, обнажая «скелет», – полусгнившие деревянные балки-стропила. Дом этот давно требовал сноса, но вот мало того, что стоял, так и заселён был под завязку. Во всех без исключения окнах виднелись занавесочки: розовые, голубенькие, цветастые, тюлевые и прочие. Рядом с подъездом, который таковым и назвать было трудно, ибо дверь входная висела на одной, верхней петле, а нижним краем отворочена была в сторону, стояла, вкопанная в землю, стандартная скамеечка, а рядом с ней росла кособокая ива. Как видно, посажена она была в год новоселья, состарилась вместе с домом, и скрипеть ей осталось недолго. 
Из подъезда вышла растрёпанная женщина в засаленной,  обвисшей полами, кофте толстой вязки, синих рейтузах и калошах на босу ногу. Женщина – не так старая и давняя, как побитая жизнью, словно плесенью подёрнутая, – совсем не стыдилась постороннего мужчину за «стриптиз» и свои  видавшие виды «репитузы». В руках она держала эмалированный таз с побитыми краями и шла так быстро, что Волгин настиг её только рядом с обвисшими шнурами для сушки белья, протянутыми кое-как меж бревенчатыми столбами.
– Прошу прощения за беспокойство, не подскажете, в какой квартире живёт Марина Ерёменко? – любезным голосом произнёс Сергей Петрович, изогнувшись в потешном полупоклоне и почти не скрывая незлобной насмешки над внешним видом женщины.
Она не поняла юмора, а смерила его с головы до ног презрительно-равнодушным взглядом и, не вынимая прищепку изо рта, прошамкала:
– Ф шештой, – и тут же отвернулась.
Сергей Петрович немного постоял молча, оглядывая дом, будто оценивая его опасность для жизни. Затем вновь повернулся к женщине, которая развешивала на шнуре пододеяльник. Будучи постиранным, тот должен бы быть, ожидаемо, белого цвета, но выглядел…  Волгин подумал, что он, мужик, стирает много лучше.
– Э-э, как вас… не знаю… Хозяйка, скажите-ка, а с кем Марина сейчас живёт? Одна?
– Неть, не отна.
– А с кем?
Наконец женщина вытащила прищепку изо рта и прицепила ею край пододеяльника.
– С дочкой она живёт. Так говорит, что с дочкой. Откуда она объявилась, дочка-то? А ты кто, что Мариной интересуесьси? Тоже из прихехешников? У неё их  бывало-о – как в бочке огурцов! Иди, примет. Бутылочку тока не забудь, за бутылочку она тебе и даст, и спляшет, и споёт.
Волгин воровато посмотрел вокруг: нет ли кого рядом, и достал портмоне. «Всё своё ношу с собой», – усмехнулся он.
– Вот, возьмите, – он сунул ей сотенную; женщина, приоткрыв рот с отсутствующими передними зубами (а задних Волгин и видеть не мог), вопросительно и радостно посмотрела сначала ему в лицо, затем на портмоне: не даст ли ещё? Он не дал, она разочарованно вздохнула. Оглядываясь по сторонам, так же из боязни любопытных, быстро, чтоб мужик не передумал, скомкала ассигнацию и сунула в карман передника.
– Ну, спрашивай, я тебе про неё всё расскажу, про … эту, – женщина выдохнула из себя воздух и, оживившись, приготовилась к вопросам. Марину она, судя по всему, ох, как не любила.
– Вас как звать?
– Зови – Люся, так все меня здесь кличут.
– Вот, Люся, всё и расскажите. Всё, что знаете…  правду то есть, – добавил он, утишив голос до громкого шёпота.
– Вот, слушай…– так же перешла она на шёпот. – Марина здеся давно живёт. Материна это квартира-то. Мать, та пьяница была известная. Всех тоже принимала. А Маринка девка была красивая. Школу закончила. Парень у неё был. Нагуляла она от него. А родила-не родила, кого родила – того не знаю. Где-то, видать, не в нашей станице рожала. Это тогда ещё у нас станица была. Уезжала кудой-то. Приехала – брюха нету. И робёнка нету. Парень-то у неё и смылся. Брандахлыст оказался, – по-театральному развела руки в стороны Люся. – Маринка поначалу-то повеситься хотела, да-а. А потом успокоилася, на работу устроилась, в пэ-эм-ка. А с мамашей-пьяницей жить... сам понимаешь, – Люся неосуждающе потянула носом: от Волгина так же наносило знакомым запахом. – Ну, дак…– на секунды она потеряла мысль, но, поморщив лоб, вспомнила, – и сама попивать стала. Мать померла. От цирроза.
– Ну, а дальше?! – поторопил ее заинтригованный Волгин.
–  Месяца два, как эта девка приехала. Надей звать. Хорошая девчонка. Чё-то всё бегат, работу ищет. Да какая ноне работа? Маринка-то говорит, что это дочь её. Не знаю я точно, но похоже, что дочь. Марине операцу сделали. Рак, говорила, матки, что ли. Дочка вроде заплатила за операцу. Не знаю, так ли, врать не стану. Маринка так буркотила. Да она соврёт – недорого возьмёт. Чё ещё сказать? Спрашивай, – она  бросила нахальный и жадный взгляд на карман с портмоне.
– Спасибо, всё рассказала. На вот ещё соточку, только помалкивай, – Сергей Петрович подал деньги и тут же пожалел, что попросил Люсю молчать. Это значит, что она обязательно теперь по соседкам всё и донесёт, тотчас и побежит. Волгин потерял к ней интерес и повернулся к дому лицом, а к Люсе задом.
«Ф шештой, значит. Вот я к тебе и пришёл, доченька.»
Он не спешил войти в подъезд, чтобы подняться на нужный ему, второй этаж. Ноги у него вдруг отяжелели, в теле появилась противная слабость, и опять сдавило ненадолго ноющей болью за грудиной. Наконец он решился.
Дверь в квартиру оказалась незапертой. Сергей Петрович не стал стучать, а вошёл-проскользнул тихонько, крадучись, как тать…  В потёмках прихожки он споткнулся о домотканый, очень старых времён, полосатый половичок и едва не упал, и упал бы, если б не опёрся рукой о стену, но зато больно ушиб лоб чем-то железным, звенящим. Потирая ушибленное место, он двинулся на светлину. В захламлённой, пропахшей  кислятиной комнате он увидел женщину, одетую кое-как – во фланелевый старенький пёстрый халатик, одной полой задранный к животу.  Она сидела на полу, прижавшись спиной к стене. Сергей Петрович сначала подумал даже, что она неживая, но тут она подняла нечёсаную голову повыше и мутным невыразительным взглядом взглянула на Волгина.
– Ну?... Пришёл?... Похмелиться есть? – прохрипела она, и слова ей давались нелегко.
Он помолчал малость. Ему стало обидно за свою дочь, что дал ей Господь такую мамочку. Злость и коварство в нём победили гуманность.
– Похмелиться? А как же, есть. Тебя Мариной зовут?
– Да… дай, – протянула она к нему дрожавшую руку с чёрными, давно не стриженными, ногтями.
– По-культурному же надо… стаканы есть в этом доме? – он сделал пару шагов назад, вновь оказавшись в прихожей, и из неё уже, минуя другую комнату, прошёл в кухню.
Мухи едва не ослепили его, налетели роем. Ах, как он не любил мух! На кухне порядок был не идеальный, но сносный. Посуда чистая и убрана в старенький кухонный шкаф, кое-какие кастрюльки, сковорода  стояли на столе. Заметно было, что на кухне поработала женщина. Но мухи очень уж портили натюрморт. Волгин оглядел всё взглядом придирчивым, ревнивым, стараясь разглядеть, где и к чему приложила руку его дочь Наденька, потом нашёл стаканы, помыл их над раковиной и понёс в комнату.
Один поставил на пол, рядом с Мариной, чтоб дотянуться могла. Сам уселся на низкий, скрипучий стульчик. Налил коньяку в Маринкин стакан на два пальца, себе – скорее сделал вид, что налил.
– Пей.
Он поднял свой стакан на уровень глаз и через гранёное стекло посмотрел на женщину напротив. Но и через обманно-иллюзорное искажение она не показалась ему краше. Пила она жадно, не отрывая губ от стакана: «трубы» горели основательно. Выпила – не поморщилась.
– Закусить не хочешь?
– Не-е… Ты кто?
– Я? – он пожалел, что налил ей прежде, чем она рассказала всё: и о себе, и о Наденьке, и по какой причине дочь университет бросила, квартиру продала, но тут же подумал, что она, пожалуй, и не рассказала бы тогда ничего, ибо с похмелья вовсе не вязала лыка. – Я – тот, у которого ты дочь украла. Ты помнишь, что оставила её, новорождённую, в роддоме? Помнишь? Так вот:  это я её удочерил, Наденьку-то. Я её воспитал. А ты, значит, на готовенькое? Приехала, уговорила квартиру продать, денежки выудила у глупого ребёнка, а теперь пропиваешь…
– Чего? – икнула Марина. – Так ты… я же не знала. Не знала я ничего. Она сама.
– Чего сама?
– Она сама меня нашла. Я про неё и забыла уж. Приехала… налей ещё, а?
– Обойдёшься. Так когда она к тебе приехала?
– Зимой в первый раз… П-приехала... Денег дала...
Марина – на вчерашних-то дрожжах – заметно опьянела. Волгин более внимательно и без придирок оценил её лицо и вздохнул:«Эх, кабы не пила – красавица бы, сама себя угробила.» Волосы, светло-грязно-русые и остриженные до плеч, были спутаны и висели замусоленными патлами. Лоб с двумя поперечными морщинами, вертикальная глубокая складка над переносицей. «Морщины на лице – это, видать, от переутомления общественно-полезным умственным трудом», – иронично подумал Волгин. Нос у Марины распухший и покрасневший. Губы полные, они были бы красивы, но отекли и как бы расплылись, а оттого потеряли привлекательность и напоминали сизые ошмётки. «А глаза – да, глаза миндалевидные, и наружными углами… похоже, что как у Самойловой. Мутные только… А не ошиблась Галя-то. И подбородок с ямочкой…»
– Ну, а потом?.. Ты рассказывай, расскажешь – налью ещё.
– Ну, так… стала почаще приезжать. Потом… потом… налей, а? – она опять икнула. – Не нальёшь – не буду ничего…
– На, скважина, лакай, – Сергей Петрович плеснул самую малость в стакан.
Марина, выпив и с облегчением отерев губы, продолжила, но с ещё большим трудом, ибо пьянела уже катастрофически.
– Рак у меня…  матки. Надька и помогла. Вот, смотри, – Марина с трудом, ибо руки стали неуправляемы и тряслись, задрала полы халата и показала следы от операции:  в самом низу живота красовался поперечный короткий рубец, ещё розоватый и бугристый, недавний; тут ей несколько раз отрыгнулось, но, слава Богу, только дурно пахнущим воздухом; «рыголетто» тут же, к радости Волгина, прекратилось.
– Кто тебе сказал, что рак?
– Гинь… ген… ик… иколог, – голова её склонилась на грудь, Марина сонно засопела красным влажным носом.
Волгин нагнулся к ней, чтобы поправить пьяное уснувшее тело у стенки в опасении, что упадёт – голову расшибёт. Но тут от порога комнаты раздался резкий голос его дочери:
– Не тронь её! Ты!… ты!…  зачем ты её напоил? Я над ней бьюсь-бьюсь, стерегу, чтоб не пила, так нет – обязательно какой-нибудь… проходимец найдётся. Тащат и тащат это пойло, – Наденька подскочила и в сердцах носком босоножки с размаху пнула по стоявшей на полу бутылке. – Сволочи все! Алкаши проклятые!
Она обессиленно опустила руки, подошла к засаленному, продавленному дивану у противоположной стены и села, закрыв лицо ладонями. Плечи её затряслись: дочь в голос зарыдала. У Волгина зашлось сердце от жалости к Наденьке. Он порывисто встал и уселся рядом с ней на диван, хотел обнять её за плечи, но дочь зло сбросила руку.
– Надя, Наденька, ну – успокойся. Пожалуйста…
– За…зачем? Зачем ты п-п-приехал? Кто… кто тебя звал? – с заиканием причитала Наденька.
– Ты подожди, подожди, успокойся… я вот водички тебе, – засуетился Сергей Петрович.
– Не надо... не надо мне ничего. Уходи. Уходи, понял? И никогда, никогда больше, ты слышишь? Никогда не приезжай!
Волгину всё же удалось, несмотря на сопротивление, обнять её и привлечь к себе.
– Наденька, что ты говоришь? Ты же дочь, дочь мне… Я тебя люблю очень. А кто же, как не я, тебя пожалеет? Кто тебя поймёт лучше, чем я?
– Ты мне отец? Отец?! – дочь в ярости сбросила его руку со своих плеч и вскочила с дивана. Лицо её исказилось, и теперь она оказалась совсем не похожей на прежнюю его доченьку – Наденьку.
Он отпрянул назад, откинувшись на спинку дивана, и во все глаза испуганно смотрел на неё. Надя отошла к окну и молча смотрела на улицу, просто смотрела, не замечая ничего и никого. Она молчала, молчал и Волгин, подавленный только что произошедшей сценой. Молчание затянулось настолько, что угнетало уже обоих. И тогда Сергей Петрович заговорил, уже не успокаивая дочь, а  как бы для самоутверждения:
– Я оберегал тебя… то есть берёг тебя от потрясений. В таком возрасте, как у тебя, любое психическое потрясение… неизвестно же, как бы это на тебе сказалось, сообщи я тебе, что у тебя где-то есть мать родная.
– Не надо меня беречь, понял? Ты, ты был обязан мне сказать о том, что у меня есть родная мать.
– Да какая она тебе мать!? Она бросила тебя…
– Не надо мне ничего говорить. Замолчи!
– Я же люблю тебя, Наденька!
– Никакая я тебе не Наденька. Я тебе чужая, чужая. Понял ли ты? Мне от тебя ничего не надо. Больше ничего не надо. А стоимость квартиры этой… комнаты этой… клоповника… любил он меня! Стоимость я тебе верну, не волнуйся. Ты ж от жадности удавишься! С работы скорей бы на виноградник да на рынок!  Как же, над каждой копейкой дрожишь! Охренеть надо!
«Охренеть? Боже, какое мерзкое выражение!  Года не проучилась в  университете, а такому научилась!»
– Что ты говоришь, Надя, опомнись!
– Что, опомнись?! Думаешь, я не видела, как ты фотку своей Софочки по утрам и вечерам ладошками гладил? О профурсетке своей рыжей мечтал! Меня он люби-ил! Софочку свою ты любил! Ты не отец, а идиот! Шизик! Всё. Уходи от меня. И больше никогда, никогда, – она рыдала уже в голос...
Волгин был в полной растерянности, он не мог сообразить, как и что ему делать. А что делать? Терпеть!
Когда Надя чуточку успокоилась, он продолжил разговор:
– Каким образом ты узнала, что дочь ты мне… приёмная?
–А ты думаешь, на свете мало доброжелателей? Вот такой, точнее, такая, мне и сообщила, что я тебе не родная. Вот так, папочка, – слово «папочка» Надя произнесла с издёвкой.
– И давно это?... Когда ты узнала?
– В десятом классе.
Волгин вдруг отчётливо вспомнил, как разительно изменился характер и поведение Наденьки в тот год… «Да, помню, как же. Тот год приблизил меня к могиле лет эдак… на десять.  У дочери появился… друг?… парень?… ухажёр? Я этого не знал… не понимал. Не знал, что Надежда с ним встречалась, прогуливая уроки...»
И дочь совершенно беззастенчиво врала отцу, что в школе всё отлично. Когда он заглядывал к ней в комнату, она сидела за письменным столом, что-то «строчила» на клавиатуре компьютера. За интернет в тот год он платил бешеные деньги.
«А потом меня пригласили в школу… И классный руководитель рассказала мне о фокусах доченьки, показала  журнал, а у Надежды сплошь «энбэ» – не была. Прогуливала, негодяйка. А двоек нахватала немерено!»   
Волгин вспомнил, сколько усилий стоило ему оторвать дочь от парня, который оказался обыкновенным молодым подонком. Таких ловкачей среди молодёжи нынче – пруд пруди. Знакомился вот с такими молоденькими девчонками, увлекал идеями. Идеи какие-то сатанинские, с суицидальным оттенком. Знакомство в интернете заканчивалось встречами уже невиртуальными. Лишение девичьей невинности – это сравнительно небольшая плата за увлечения интернетом и чатом. И за омерзительные идеи! А как Волгину в то время дерзила дочь! Лучше и не вспоминать!
«Я гулять хочу, – визжала Надежда,  – надоела мне эта твоя школа!» 
А фотки с тем парнем на кладбище, где Надежда стояла в обнимку с крестами на могилах! Глупые шутки? А сколько нервов и сердечных болей доставили ему эти снимки, которые он украдкой, тайком подглядел в наденькином столе!
Затем она вроде бы успокоилась, исправила двойки. И школу закончила сносно, а только откровенности между отцом и дочерью больше не стало. Наденька замкнулась, всё больше была в мрачном расположении духа. Молча ела, молча уходила в школу, молча приходила, исчезала куда-то на несколько часов после уроков, коротко бросая отцу: «Я погулять, щас приду…» («Пошла погулять, ну – пусть погуляет, гулять ведь тоже надо.»)  С поступлением дочери в университет Сергей Петрович связывал возможность изменения её характера и поведения. Понятно, что изменений хотелось – в лучшую сторону.
– Да…– очнулся Волгин от воспоминаний.  – И что же? Кто же этот мой доброжелатель?
– Санитарка. Она, может, и не вспомнила бы… это я так думаю. Но тебя ведь в больнице все знают. И в роддоме тоже. И санитарка ту женщину… молоденькую… хорошо запомнила. И назвала мне, между прочим, как её зовут. И фамилию. И откуда она родом. А дальше… Интернет, папочка, это великая сила. Он позволяет отыскать даже следы тех, которых никогда не было.
– Как это можно – отыскать тех, кого не было?
– Это я так… Это такой приём, училка по русскому называла такой приём гиперболой.
– И ты…
– Я поставила себе цель – отыскать свою родную мать.
– Она бросила тебя! Зачем она тебе?
– Родная она мне. Какая бы ни была. А то, что бросила…  оставила меня в роддоме – ничего не доказывает. Обстоятельства разные бывают. Мама мне рассказала, что её парень ей ультиматум выдвинул: родишь – уйду, брошу.
– И оставила ребёнка в роддоме! А он её не бросил?
– Бросил…
– Она тебе ничего не рассказывала такого… ну, например, совесть её не мучила? Во всяком случае, она тебя не разыскивала. Ты вот её стала искать.
– Да, я…
–Зачем она тебе?– Волгин  вновь применил наступательную тактику. – Она же пьянь! Посмотри на её лицо. Отёкшее, чёрное. Ну, ответь мне, разве она не пьёт?
– Она уже почти не пьёт. Вчера вот не углядела. Пришёл какой-то… Еле выгнала. Она столько перенесла… А теперь ещё ты похмелить вздумал.
– Надя, так получается, что один я ничего такого не перенёс. Она не сидела рядом с твоей кроваткой, когда ты болела, не кормила тебя, крошечку, из соски, не страдала, когда у тебя пневмония тяжеленная… говорили мне доктора, что исход может быть… Мать родная! А мне каково? Да я…  сколько раз мне жениться предлагали! И женщины хорошие. А я… я… – Сергей Петрович почти рыдал, хотя слёз не было. Лицо его как-то конвульсивно задёргалось, в горле перехватило и дышать стало трудно. Надя смотрела на него без всякого сострадания. По крайней мере, отцу не показалось, что хоть капля жалости к нему отразилась в её глазах.
– Вернись домой, а? Вернёшься? – жалобно спросил он у дочери.
– Я мать не брошу. Она ещё человеком станет! Она… она у меня красивая, а пить бросит. Добьюсь! Землю грызть буду, башку в кровь разобью, а заставлю её бросить пьянство!
– Не бросит она пить. Женский алкоголизм – неизлечим, я навидался, знаю. А ты что же, работу ищешь?
– Нашла уже. Ну, всё, поговорили, а теперь можешь… – она, наверное, хотела сказать «уматывать», но смилостивилась, – а теперь уходи. Не приезжай больше. Запомни: я тебе не дочь!
Волгина вдруг охватила ярость.
– Давай, давай, продолжай в том же духе. Яблочко от яблоньки, как известно, недалеко падает. И ты рядышком упадёшь. Она  пьянствует, мать её пьяница была, и ты туда же… Как волка ни корми, а он всё… Деньги за квартиру – на её лечение пошли?
– Да! Я тебе всё верну! Дай только время! Я тебе докажу… И хватит разборок, – оборвала его Надя. – Уходи! – лицо её вновь исказила злоба.
Сергей Петрович встал, он не мог больше разговаривать. На душе стояла такая муть, такая горечь, что он бросил только:
– Счастливо оставаться!
«Ну, допустим, – пытался привести мысли в порядок Сергей Петрович по пути на автостанцию, – я не доложился ей, что у неё есть где-то там родная мать. Которая, кстати, бросила – именно бросила, а не оставила, надо же называть вещи своими именами! – её в роддоме. Бросила махонькую, беззащитную… Допустим, что у Марины были обстоятельства… А мне что до них, до её обстоятельств? Какое преступление совершил я?!»
Волгин уже забыл о том, что  его Наденька и университет бросила. Он простил ей это быстрее всего... Но остальное...  Какая неблагодарность, какая чёрная неблагодарность!
 Ближе к автостанции в нём уже бушевали сомнения, аргументы про и контра, и он был готов к тому, чтобы тотчас бежать и просить, на коленях умолять дочь о прощении. Солнце палило нещадно, стоял жара, несмотря на порывистый ветерок, который не остужал, а обжигал и без того разгорячённую бедную голову Сергея Петровича. В такт своим мыслям он то замедлял шаги, то переходил на бег трусцой. Со стороны это выглядело смешным, но кто бы заглянул внутрь его! Сергей Петрович под впечатлением  ужасной семейной сцены был очень близок к прострации и рассуждал уже вслух и громко, размахивая руками, пугая редких, по причине рабочего послеобеденного времени,  прохожих:
– Деньги! Ха! – да чёрт с ними, с деньгами, живы и здоровы будем – заработаем!
Затем он замолчал и думал о том, что, в принципе, за взятку (пусть крупную взятку) можно будет и восстановить Наденьку в университете. Ну, заочно. На очное отделение – на первом курсе! – скорее всего, не восстановят. Хотя… за большие деньги в России можно всё, если очень хочется. И  даже то, что нельзя.
Да, он был готов бежать… Но допустить своего унижения в глазах пьяницы Марины!... Гордыня и смирение боролись в нём – что победит? Гордыня вроде бы пересиливала… «Но Марина спит пьяная, – робко возражало смирение, –она ничего не услышит и не увидит…»  Он остановился, раздумывая: что делать? Победил разум.
«Нет, здесь нужен глубокий анализ ситуации… Женский! Галя с её вдумчивостью и спокойной логикой, конечно же, разберётся и поможет мне. Доживём до вечера. Нет, приеду уже поздно, не буду бередить Галю моими семейными проблемами, ей не до того… Но завтра! Да, спрошу Галю», – этим решением он и довольствовался, и чуть-чуть успокоился.
«В конце концов, и Наденьке необходимо время, чтобы подумать наедине с собой,  почувствовать самостоятельность. Из нашего конфликта она должна  выйти взрослым человеком, способным находить ответы на самые сложные жизненные вопросы. А время расставит все точки над i.»
Сергей Петрович и мысли не допускал, что Наденька перестанет быть его дочерью.
 Что может чувствовать женщина, только что встретившая мужчину, которого она, как будто бы, полюбила, да при том, что тревога о своём нездоровье не оставляла её? Ещё бы забыть, когда находишься не где-нибудь, а в онкологической лечебнице! В этой больнице и здоровый почувствует себя неуютно!
С утра Галя набегалась по этажам: сдавала анализы, прошла обследование. Когда её поместили в капсулу томографа, она обречённо подумала: «Как в гроб уложили!» Ближе к полудню её оставили в покое, и  в обед она  журавлём поклевала немного жиденькой манной кашки и решила отдохнуть.
Но сон не шёл, уснуть не давала тревога. Галя вставала с постели, медленно, на ватных ногах, стараясь не растрясти притаившуюся в ней болезнь, и, обхватив живот руками, бродила по палате. А то включала телевизор. Пощёлкав по клавишам пульта, она остановилась на научно-популярной программе. Ведущий пытался заинтересовать зрителей новыми, как он утверждал, доказательствами  существования  летающих тарелок. Но все его аргументы сводились к давно известному – вычурным искусственным кругам и другим затейливым фигурам на пшеничных полях. И Гале очень скоро наскучила передача. Она выключила телевизор, подошла к окну и раздвинула шторы. К полудню погода вроде бы разгулялась, и небо очистилось, а теперь вот снова пасмурно. 
Серо-синие тучки на глазах надувались, густели и становились жирными, устрашающе тёмными. Между ними оставались ещё прогалины чистого голубого неба, но они всё сужались и сужались. «Дождь будет, – сердце у Гали ёкнуло. – А Сергей без зонта! Где он сейчас?» Галя тут же погрузилась в воспоминания… 
«Что предшествовало нашей с ним встрече? Я проснулась очень рано, так… меня тошнило… Мне приснился сон: я ела маленькие жёлто-красные помидоры, а гладкие и сочные, тёмно-красные, прятала в карманы…   Что это означает? Помидоры – тайная любовь! А почему тайная? И я, и он – мы оба одиноки. Не надо ничего скрывать! А потом?... Ага… я читала роман Джоан Коллинз  «Любовь, страсть, ненависть».   Роман разжёг во мне желание, я страстно захотела мужчину… Только странный и пугающий эпиграф к роману… Да, стихотворные строки Эрнеста Доусона…» Галя вслух, негромко и очень медленно, чтобы основательно вникнуть в смысл стихов, произнесла:
И плач, и смех не очень долго длятся,
Любовь и ненависть, а также страсть порой,
Я думаю, для нас не много значат,
Когда мы переходим в мир иной.
Память у Гали была профессиональная, фотографическая, блестящая память. Ещё бы! Ведь на каждую книгу, вновь поступившую в библиотеку, надо было заполнить каталожную карточку, а в неё внести библиографическую запись. Хочешь – не хочешь, а каждую книжку необходимо было хотя бы просмотреть. И столько лет подряд! А ещё у неё был аналитический ум, способность к анализу у женщин – качество, мягко выражаясь, не частое. Ну, да одинокой женщине чем и заниматься, как не анализировать всё, что на ум придёт.
«Итак, во мне разгорелось желание… и я услашала настойчивый громкий стук в дверь соседней квартиры… Мужчина…  интересный. Растерянный только. Как это я сразу раскусила, что он одинокий? А есть во мне что-то такое-эдакое, – Галя с удовольствием щёлкнула пальцами: женское начало в ней побеждало физические страдания. – А растерянного и одинокого мужчину соблазнить – как дважды два… ничего не стоит. А ведь я тоскую о нём. Интересно – влюбился он в меня? Влюбился! Как я его... в любимом голубом  пеньюаре... соблазнила !» – она улыбнулась от удовольствия. – Сергей был очень расстроен из-за Наденьки… Но оттаял быстро...»
Галя подошла к зеркалу, повертелась перед ним, тщательно присматриваясь, – не появились ли новые морщины? «Нет, ничего такого… Чуточку у глаз… Да, верхние веки немного набрякли, нависать стали – поправить можно, слегка оттенить их, и недостаток можно превратить в изюминку. Наложить тени тёмного цвета, томный такой вид... А под глазами – о! – это уже не тень, а чернота какая-то появилась… Ну, и эта беда – не беда: переживала, волновалась, ночь прошла бурно, вот и чернота. Ерунда – пройдёт! Главное – я полюбила! Женщина душой стареет медленнее, чем телом. Я полная, кожа оттого гладкая, морщин почти нет. А в душе их и вовсе не бывает, а если есть, то их со стороны не разглядеть. И выгляжу ли я на свои сорок пять? Если способна полюбить, то я молода. И годы здесь не при чем.» И Галя, более или менее удовлетворённая своим внешним видом, вернулась к окну.
А небо-то почернело, не оставив и намёка на чистые голубые прогалины, но не слышно было и грома. Не было пока и дождя. «На улице теперь, наверное, гнетущая тишина… и ни ветерка. Как нравится мне это затишье перед бурей! Для кого-то тишина гнетущая, а для меня она желанная. Затишье, накопление потенций в ожидании страсти и любви! А вдруг я скоро умру, и больше никогда не услышать мне эту вот тишину, не увидеть бурю? Господи, спаси и сохрани! Как хочется жить! Именно сейчас, когда я встретила своего человека, Сергея!»
Наконец разразилась гроза. Галя прилегла на кровать, под шум дождя и рокочущий гром веки её смежились. «Не спать, не спать»,– повторяла Галя, но глаза закрывались. Очень хотелось спать, а она боялась: вот уснёт и не проснётся больше. А ведь этих страхов и в помине не было ещё вчера…
Волгин сидел у окошка маршрутного такси (он решил добираться в N на маршрутке, рейсовый автобус показался ему слишком медленным) и рассеянно, без запоминания, смотрел на пробегающие мимо окрестности. Усталость и отчаяние поселились в нём. И ничего определённого в его жизни!
Была дочь – не известно, останется ли она ему дочерью. Встретил женщину, а она больна и, возможно, обречена. Сердце его будто окатило холодом. От жалости к Гале, к самому себе. В окна маршрутки захлестали косые струи дождя. Почти тут же загрохотал гром. Волгин с испугом вспомнил о винограднике. «Позвонить, как там с погодой?» Он набрал номер своего домашнего телефона: длинные гудки, никто не брал трубку. Он на миг задумался и тут же спешно набрал номер мобильного телефона Зинаиды Кудьбиды.
– Алл-ло! Пэтрович, ти? Ну, слухаю… А шо случилось? Кады до ридной хати? – голос у Зинаиды показался Волгину излишне – до противности – игривым.
«С чего бы она так дурачилась?» – подумал он.
– Да… Зин, что там у вас с погодой?
– Тихо. Солнце. Жарко. А що?
– Гроза здесь. Как дела? Кузьмич не запил?
– Дела – отлично! Виноград твой расхватывают – как с ума все посходили. А Кузьмич мой – огурец! Сад у тебя – как зеркало. Гляжу в твой сад, как в зеркало, до головокружения, – пропела, смешно и манерно фальшивя, Зинаида.
Волгин мысленно отметил: «А Кузьмич мой…»  Кузьмич уже Зинкин, это интересный факт.»
– А где он сам?
–Кушают они. У меня. Сейчас поест и пойдёт на виноградник. Ты скажи: что с Наденькой?
– Потом, потом… Всё, удачи. Я ещё задержусь… – и он выключил телефон.
И вновь вернулся мыслями к Гале. «Как она там?»  Он стал рассуждать о Гале, о её болезни и обнаруженных симптомах как врач. Логика в медицине – качество первостатейное. Волгин все симптомы болезней воспринимал, экстраполируя их на себя так явственно и ощутимо реально, будто сам бывал болен. Он и теперь почти физически ощущал, как в Галином теле злобно ворчит и шевелит челюстями неизлечимая болезнь. В медицине мелочей не бывает. Есть симптомы – малые признаки, складывающиеся в синдром малых признаков. Он-то и характерен для рака. В частности, рака желудка.
Он явственно разглядел у Гали болезнь, но больше всего в жизни  желал оказаться неправым, чтобы все его наблюдения были глупыми и необоснованными, а Галя бы выздоровела, и тогда… «Что я нашёл в ней? Что заставило меня  так сладостно и желанно раствориться в ней невесомым облачком? Её серо-голубые глаза?  Они то темнеют от душевной боли, то светятся добротой и счастьем, то искрятся лукавым смехом… Её пшеничные волосы? Они словно струятся ласковыми  волнами, а то переливаются тончайшим шёлком… Её губы, такие ласковые, отзвычивые… я и сейчас будто ощущаю вкус и упругую мягкость, податливость и жадную страсть её губ… Душа её – как чистая, желанная, светлая бездна, я будто утонул, будто растворился в ней…» Внешне равнодушный и углублённый в себя, он то безразлично смотрел в окно «Газели», то взгляд его блуждал бессмысленно по лицам попутчиков. И он пытался постичь что-то упущенное, но очень важное и необходимое, что он должен бы сделать, но не сделал, что он совершил в своей жизни, да  не так.
 «Как же это получается, а? Я, старый осёл, решил, что всё: у Наденьки жизнь складывается – студентка, жильё какое-никакое, а есть… И мне бы теперь можно о жизни личной подумать, дожил – свободен в выборе! В шестьдесят-то почти лет!Вроде пришло моё время, ан нет! Но какая же несправедливость! Меня, возможно, любили, а я отвергал любовь, даже постоянных любовниц сторонился, избегал – из страха быть обузданным. И только-только собрался свою жизнь устроить, женщину встретил, полюбил – нате вам! И женщина больна. И дочь ушла! Не суждено мне пожить в любви и женской заботе, даже семя на Земле своё оставить. И не оставлю! Жизнь моя – как открытая книга на шквальном ветру. Листает, листает страницы ветер. Быстро-быстро… И не успеваю я даже заголовки прочитать на этих страницах. Пожалуюсь вот так – про себя, молча… И поделиться не с кем. С Галей бы… Да, она бы поняла, помогла бы, пожалуй, мудрым женским советом. Так ей сейчас своих переживаний – выше крыши. Нет, никто уж мне не поможет. Я – маленький, никчемный человечек, старик. Чем бы самой Гале помочь?... Не беспокоить, не терзать её… Господи, дай мне немного: чтобы я ошибся, и Галя бы жила и была здорова! А Надька! Чего она взялась за эту пьяницу? Жизнь свою испортить надумала! Как мне с такими мыслями к Гале идти? Ей и без того плохо.»
Он с удивлением подумал, что весь день Галя  незримо шла с ним рядом, что её тёплая рука будто лежала у него на груди, успокаивая в минуты ярости и отчаяния, а временами казалось, что он слышит, как наяву, её мягкий ласковый смех.
Волгин не ел с утра. Как на завтрак проглотил кусочек хлеба с сыром, запил его чашкой кофе, так этим и сыт. И есть не хотелось. На часах – шесть вечера. В N приехали – тучи ещё громоздились на небе, но постепенно улетали на восток, а там, на востоке, исторгали из себя молнии. Дождь всё лил и лил, не утихая. Пассажиры один за другим покидали маршрутку – выходили на нужных им остановках. Водитель оказался парнем покладистым, никому не отказывал, останавливал машину, где его просили. Сергей Петрович был в замешательстве, он сам не знал: куда ему сейчас надо? Явиться в пустую квартиру Гали, поесть и завалиться спать? – не уснёт, будет переживать за Галю, думать о дочери. С ума сойдёт.
Ехать в больницу? Он недолго колебался: «Да, поеду к Гале!»
– Будьте любезны, высадите меня где-нибудь поближе к областному онкодиспансеру, – обратился он к водителю.
Через пять минут маршрутка остановилась, и Волгин вышел из «Газели». Дождь лил, не переставая. Каменные коробки вымокших домов имели унылый, серый и пришибленный вид. По избитому асфальту мостовой быстрым жёлто-серым потоком неслась настоящая река. Лишь умытые деревья с яркой пышной зеленью по обочьям улицы скрашивали унылость. Волгин сунулся под навес автобусной остановки. На улице не было ни души. И только рыжая лохматая дворняга с остроносой любопытной мордочкой сидела, забившись под лавку, поджав под себя хвост, и с интересом смотрела на него голодными глазами.
– Что, псинка? Есть, поди, хочешь? А у меня нет ничего, – он сокрушённо развёл руки и показал собачке ладони. – Видишь? Нет ничего.
Собака презрительно отвернулась, зевнула, а затем, тихонько взвизгнув, изогнула морду к хребту и остервенело стала прикусывать свою лохматую грязную шкуру.
– Блохи замучили? Ладно, псина, ты оставайся, а я пойду, – он как-то обречённо поплёлся, волоча ноги, не заботясь, что мокнет под дождём, к девятиэтажному корпусу онкодиспансера, стоящему  среди высоких деревьев старинного парка.
Можно предположить, что Волгин смутно понимал, а может так быть, что и не понимал вовсе, а иногда лишь ловил себя на неясной мысли (как подозрении), что он испытывал сколь-нибудь заметное душевное и сердечное волнение лишь к тем женщинам, которые вызывают в нём жалость. Скажем, жалость к их одиночеству, некрасивости или трудности их судьбы, скованности по причине комплекса неполноценности или природной застенчивости… или когда женщина умна необыкновенно, но дурна собой, а её ум не оценен должным образом – эти женские особенности порождали в нём сострадание, желание помочь. А вслед желанию помочь приходило любовное влечение – влюблённость как  логическое продолжение жалости. Так, например, возьмёшься за скучное, но необходимое  дело, такое, как выполнение долга, а не бросишь же его на полдороге: хочешь-не хочешь, а заканчивать надо. И увлечение женщиной обычно пропадало, как только он порождал в ней некоторую успокоенность и уверенность в себе. К тому же постоянства в отношениях он боялся панически! Иной раз, сделав такое случайное, но бездоказательное и приблизительное открытие, он тогда спрашивал себя: «А это не извращение во мне – любить лишь тех, кто вызывает жалость? Да нет, нет, это, скорее, во мне от профессии… И к женщинам я отношусь, как врач. Они больны, а я – лекарство…» 
К чему бы это Волгин отдавал столько времени, заботы и нежности слабеньким или бесплодным лозам у себя на винограднике?  Что сильная и богато плодоносящая лоза!? Она и без особой заботы пышет здоровьем. А вот из слабенькой сделать сильную, из бесплодной сотворить родящую – это да, это поступок!
А ещё… не мог сам Волгин в себе не заметить, что эти качества в нём проявились с особой  силой лишь после ухода Софьи. Софья не была слабой. Она не была уродиной. Софья – красивая и сильная. С её уходом он с недоверием, подозрением и испугом относился ко всякой лощёной красоте.
Упоминание Давида Моисеевича как старинного приятеля вновь возымело магическое действие: доктор из приёмного отделения распорядилась выдать Волгину одноразовый халат и бахилы. В таком мокром и затрапезном виде в палату допустить его не решился бы никто.
Галя спала, её ровное дыхание не хотелось нарушать Сергею Петровичу. Он присел на стул рядом с постелью, на которой спала Галя – как была, в светло-зелёном халате с отворотами – и молча смотрел ей в лицо. Волосы её разметались по подушке. Ресницы слегка подрагивали. У него  и мысли  сейчас не было заниматься «анатомией и физиологией», он просто любовался её лицом. И чем дольше любовался, тем глубже  страдал. Он хотел плакать от умиления, от сострадания, но понимал, что плакать нельзя, а надо быть твёрдым, уверенным и мужественным. Иначе на кого же ей сейчас надеяться, как можно на него положиться – на слабого и неуверенного? Сможет ли она опереться в этот трудный для себя час на безвольного рохлю?
«Как я жил без неё всю свою жизнь? Пусто, никчемно. Смутно надеялся, что непременно встречу когда-то, хоть на исходе жизни, самую-самую, не может обойти меня Бог своей милостью… и любовь ещё встретит, найдёт  меня. И вот…»
Он вспомнил, как ещё с час, с полчаса тому назад пытался разобраться в себе: что и почему  его влечёт именно к Гале. И ему стало стыдно оттого, что он искал доказательства своей любви, которая нелогична по определению. Это ведь не математика! А чувства и эмоции для каждого человека свои, как, например, у всякого виноградного листа свои нюансы, аспекты… чувство к женщине или… к виноградной лозе формулой не запишешь…
«Как это я мог искать логическое обоснование и доказательства своего особого отношения к ней? Влечение, страсть, желание близости именно с  Галей – я не могу этого понять, это выше моего понимания… но чувство к ней переполняет меня всего как-то само по себе и естественно… Любовь? Так это, значит, вот такая она – любовь?!... А может быть, это всё во мне оттого, что Галя вошла в мою жизнь вместе с моими заботами… о дочери, например. Ведь ничто, в сущности, не держит меня. Я сделал своё дело, заметил её болезнь, помог ей устроиться в клинику. И…  она же в лучшей палате… лучшее обследование, и лучший в больнице врач…  Что же – у меня раньше, до неё, женщин не бывало? Может быть, я просто нафантазировал, нарисовал в своём воображении давно искомый образ? Нет, я не могу ничего с собой поделать: она стала – как часть меня… Вот она, вот она – истина любви… Любовь – как та аксиома, которая  не требует никаких доказательств. Это несправедливо – отобрать её у меня! Это жестоко! Какой же грех в жизни я совершил, чтобы судьба так безжалостно обошлась со мной?!»
Никогда ещё в своей жизни он не желал так сильно одного – своей собственной врачебной ошибки!
Галя проснулась разом – широко и доверчиво открыла глаза, будто неземным светом его озарила, улыбнулась радостно и немного виновато.
– А я тебя видела, – она положила ему на колени свою мягкую тёплую ладонь с нежной, как у младенца, кожей.
– Где? – удивился он.
– Во сне, очевидно. Подожди… Ты был с собакой? Рыжая такая, лохматая…
– Был… с собакой… рыжей и лохматой. На остановке забилась под лавку от дождя, блохастая дворняжка, – за первоначальным удивлением последовало изумление.
– Вот, – она слабо шевельнула рукой. – Мы с тобой прониклись… душами соединились. Ты во мне, а я в тебе. Смешно. Как молодые. Ну, рассказывай скорее, что там у тебя с дочкой. Отыскал её? Так хотелось узнать, позвонить. Но я ж, дурочка, и номер твоего мобильника…
– А мой мобильник уж и разрядился почти.
– Если у тебя самсунг, то возьми моё зарядное. Подойдёт? Ну, говори, не томи.
Волгин в нерешительности почесал подбородок. А затем, собравшись с духом, подробно поведал ей обо всех перипетиях прошедшего дня. И о ссоре с Наденькой, и об алкашке Марине, и о своей обиде на жизнь и судьбу...
Затем оба молчали. Галя морщила лоб в раздумьях.
– А дочь-то у тебя какая! – наконец  восхищённо произнесла она.– Это ж надо! В восемнадцать лет совершить такой поступок. Не осуждай её. Она ведь героиня, подвиг совершила!
– Да что с тобой?! – Волгин в переизбытке чувств, раздосадованный, вскочил со стула и энергично заходил по палате. – Подвиг! Вчера ещё мне священник… друг у меня священник, – пояснил он Гале, – отец Владимир… тоже  говорил о подвиге! В чём он состоит-то? Квартиру продала...
– Матери же родной на операцию, – возразила Галя.
– Да какая мать, какая там мать?! Эта алкашка? В роддоме бросила беззащитного человечка!
– Не суди так строго. Она родила, жизнь подарила. А я вот, дура, аборт сделала, а теперь жалею, локти кусаю. А бросила… Всё в жизни бывает. Может, она от ошибки своей и пить начала.
– Добрые вы какие! – Волгин рубанул ладонью воздух. – Один я, значит, злой? А мне теперь что? Вырастил, вынянчил, пригрел на груди, а она туда же… И пьянствовать ещё начнёт.
– Не начнёт, – убеждённо сказала Галя. – Да она у тебя сто сот стоит.
– А университет…
– Не уйдёт от неё университет. Какие её годы! И университет закончит. Да она же вся в тебя! Сядь ко мне, – она похлопала ладонью по краешку постели, –  поцелуй меня.
Он послушно сел, поцеловал её.
– Извини, Серёжа, что я перед тобой расслабилась, лежу корова коровой… что-то побаливает у меня здесь, – она показала на правый бок, под рёбра.
Волгин с содроганием и испугом посмотрел на Галю.
«Олух я старый. Разбередил её болячку своими заботами!”
– Извини, Галя, это я  причинил тебе боль. Расстроил… Всё, не буду больше.
– Да ничуть ты меня не расстроил. Я вот не готова, хочется подсказать, но не готова пока. Значит, она без матери – никуда? М-да… Я потом попытаюсь тебе что-то посоветовать… как женщина, – тень задумчивости легла на её лицо. – Всю жизнь нашу человека ищем…
– Ага. Человека. Повывели всех человеков-то, остались… ошмётки какие-то. Где их взять – человеков-то?
– Не ворчи, – она погладила его рукой по голове, как ребёнка. – А мы с тобой – не люди? Присмотрись – как много нас, людей! Не-ет, много хороших людей. А ты сух, Волгин, ты почти машина, а не человек. У тебя есть микроскоп?
– Ну, да, как же? На работе.
– Нет, я не о том. У тебя всегда с собой микроскоп? Всех людей, как подопытных букашек, рассматриваешь да изучаешь…
– Га-аля…
Она  засмеялась. Это был смех человека здорового, озорного. И глаза изменили цвет. Когда он вошёл в палату… нет, когда она проснулась, они были потемневшие, а сейчас посветлели и заискрились. Он любовался ею. Что бы она сейчас ни говорила о нём, даже ругательства, он бы не смог обидеться.
– Ты посмотри, Сережа, как много у нас красивых людей! А молодёжь какая!
– Ах, Галя, а пьяниц-то сколько, колдырей! Я вот навидался и дома, да и в этой поездке. Вон у нас в Крутых Оврагах, у меня сейчас в саду остался на хозяйстве… Кузьмич. Бомж, пьяница. А Марина эта, – Волгин сморщился, как от зубной боли, и даже головой потряс, – пьянь, пробу ставить негде.
– Эк, насчитал, – она засмеялась, – раз и два. И все алкаши. Да и те, сам же сказал… Кузьмич у тебя в саду работает, на хозяйстве. Работает – не пьёт же. А Марина… ну, взялась же её Наденька излечить. Авось излечит? На Руси, Сережа, никогда пить не бросали. Пили – Русь не пропили. Стоит же Россия. И стоять будет. Пока такие вот, как… как ты, например.
– Галя, помилуй, я-то что? Да я – самый, можно сказать, маленький человек.
– Нет маленьких людей. Нет, сказал Чехов. В каждом человеке есть что-то такое, такое… изюминка в каждом человеке. Всякий человек – это целый мир...
Волгин не спорил с Галей, он заранее был с ней во всём согласен. Истины эти были на слуху, о них вторили всякие патриотические газеты. Но газетные и, тем более, теленовости, для Волгина были красной раздражающей тряпкой, а те же банальности из Галиных уст вдруг становились истиной.
– Галя, ты красивая и умная, я счастлив, что узнал тебя… Ты такая женщина!...
– Женщина… я такая же, как все. И привередливая, и ревнивая… Серёжа, женщина ведь и на смертном одре хочет выглядеть шикарно и, к тому же, готова ревновать. Её интересует и заботит даже то, как она будет выглядеть в гробу.
– О чем ты, Галя? Какой гроб?! – перепугался Волгин. 
– Нет, это я так, пошутила, –  засмеялась Галя. – Но вот история жизни и смерти  Полины Боргезе… Умерла, а выглядела не лучшим образом, понимала и перед смертью, что в гробу будет лежать некрасивой. Так попросила похоронить ее в закрытом гробу,  зато в усыпальнице поставили статую прекрасной дамы. Вот это – женщина!
– Женщина? Женщина – это целый мир… неизведанный, как космос.
– Брось, не философствуй, Серёжа, не идеализируй всех женщин подряд, не гипертрофируй их добродетели. В большинстве своём, женщины – это мир, но мир настолько ограниченный, что сравним разве что с чуланом, полным всякого ненужного хлама. Как факультет ненужных вещей! Не мир – мирок!
– У тебя, Галя, хандра.
– Нет, нет, я рада, что ты здесь. Хотя мне и жаль, что ты промок. Ты приедешь сейчас домой и прими душ. Он в конце коридора. А после душа – горячий чай. Обязательно! Понял?
– Да, понял.
– Расскажешь мне о своём винограднике, а?
Лицо его посветлело: эта тема была ему дорога.
– О-о! У меня большой виноградник! И кустов много, и сортов – не помню даже, сколько…
– А зачем тебе столько сортов? – удивилась Галя.
– Ну…  интересно! Виноградник для меня – отдушина. Придёшь с работы, бывает, такой усталый, огорчённый – жить невмоготу! Выйдешь в сад,  на тропинку мою заветную, сядешь на стульчик и – куда все беды деваются. Чтобы боль в себе снять, поглажу лозу, поговорю с ней… Лоза виноградная – она, ей-Богу, как живая. У лозы – рукава, ветви… Погладишь штамб…  ствол то есть, а он шершавый, тёплый…  на первый взгляд – ничего особенного, не правда ли? А лоза отзывчивая, на ласку ответная. Есть у меня один куст… Удалить его всё хотел. Или перепривить? Не знаю, не решил пока…  Дал мне мастер-виноградарь саженец… «На, вот, – говорит, – тебе саженец, сам ягод не пробовал – врать не буду. Но тот, кто мне почку дал для прививки, утверждает, что ничего лучше никогда не пробовал. Может, и врал, есть среди виноградарей прохиндеи, которым лишь бы продать. А я пять лет жду, а куст ещё не цвёл ни разу.» Так мне говорил тот мастер. Вот я и думаю, что плодоношение у этой лозы позднее наступает. Ждать только надо. А ждать надо уметь...
– И у тебя лоза не цветёт? – Галя  зачарованно слушала Волгина.
– Подожди… А я у мастера и спрашиваю: «А сорт как называется?»  А нет, отвечает, у него названия… Гээф просто, а и номера нет, не знаю я, и тот, кто мне дал – тоже не в курсе. Вот, Галя, и растёт, значит, у меня лоза. Ни названья у неё, ни номера…
– А что это такое – гээф?
– Гээф? Гибридная форма. Получают после селекции новый сорт, дают ему номер. Гээф номер такой-то. Проводят испытания нового сорта. А потом уж и называют, вносят в реестр сортов…  С названиями сортов в виноградарстве тоже всё очень интересно. Забавно!
– Так она и у тебя не плодит?
– Как посадил – пять лет ничего не бывало. А в этом году по весне бутон один расцвёл – выросла гроздь килограмма в полтора. Ближе к концу августа, думаю, созреет. А бубышка красивая: идеально круглая, крупная –  больше пятирублёвика. Цвет розовый, с лиловыми разводами…
– Как интересно… А вкусная?
– Не знаю. Я же не пробовал. Вот созреет – тебе… А знаешь… а кто мне запретит самому ей название дать, а? Назову-ка я её Галинкой! В твою честь!
Галя засмеялась. И так ему было хорошо от её смеха, будто колокольцы церковные – да в престольный праздник – в душе его эхом отозвались.
– Фантазёр же ты, Серёжа! Какой же ты фантазёр, но…  ловлю на слове.
– Я, Галь, мечтаю о том, чтобы ты на моём… на нашем винограднике… в моём… то есть, в нашем доме… Мне с тобой так хорошо, так уютно, как ещё с детства не бывало, – и Сергей Петрович коротко посмеялся, вспомнив что-то такое забавное из своего детства.
– Расскажи мне. Это смешно?
– Смешно? Не знаю, смешно ли… Забавно и приятно… А если смешно, так это как от щекотки, вспомнишь – защекочет и – смешно. Семья большая была… голодновато было.  Зимой на лыжах, помню, накатаешься до того, что ног не чуешь. Иззябнут ноги – спасу нету. Домой ввалишься, весь в снегу, валенки-катанки коркой ледяной схватит. И на печку… А сопли… сопли, – Волгин громко смеялся, – как… как… – он не мог сдерживать хохот, – от мороза… как сосули… ах-ха-ха-ха… а рукава у пальтишки на морозе, как зеркала,  блестят – носы же чем вытирать?... рукавами!... ах-ха-ха-ха…
 Галя тоже вслед засмеялась, но от потешности его смеха и от необычности скоропреходящих метаморфоз его характера. Только что был зол и раздражён, и – нате вам, пожалте вам – смеётся, как дитя малое, неразумное.
– Да-а, Серёжа, о детстве впомнить – и хорошо, и легко, и… а что-то и тяжело. Вот послушай… – глаза у Гали подёрнуло дымкой памяти, лёгкая грусть легла тенью на её лицо.             
                А память, сдёрнув покрывало,
Вдруг обнажит былые дни...
Моментов светлых было мало,
Но тем и дороги они…
Не правда ли, здорово? Моментов светлых было мало...
– Но тем и дороги они, –  закончил Волгин. – Чьи это стихи?
– Нины Груздевой… не из классиков, но как это… тепло...
– Да… хорошо, – он на минуту-другую задумался, Галя смотрела на него в ожидании.
– О чём мечтается, а? Скажи, откройся, – шепнула она.
Он очнулся от воспоминаний…
– Было в моей жизни, когда так тяжело на душе, что жить не хотелось. Это было в Поволжье, на моей малой родине… я и работать там начинал… Моменты светлые… их мало, но тем и дороги они. Как верно!  Как-то однажды, в трудное для меня время, когда я, почувствовав себя одиноким и обиженным после ужасной неприятности на службе… запил я тогда на какое-то время…  уехал за город, забрёл в густущий буреломный еловый бор в нашем Поволжье и... заблудился.  Я уже совсем было отчаялся отыскать дорогу. А тут вдруг как раздвинул сочные лапы молодой еловой поросли, так и ахнул. Оказался я на краю неожиданно возникшего передо мной поля с цветущим льном. Клянусь, я забыл про усталость! Так и стоял  истуканом, любовался: синий лён и такое же пронзительно синее небо. И не было на горизонте вдали между ними границы. Я зарыдал тогда беззвучно то ли от радости, что вышел-таки из леса, то ли от восхищения этим полем. И до сих пор, когда мне становится совсем плохо от разных жизненных передряг, я вспоминаю то небо, тот цветущий лен, и приходит мысль как открытие, что жизнь – это всё-таки здорово! 
– Да, наверное. Такие минуты есть в жизни каждого человека.
– Да, но разные люди по-разному и ценят их, эти минуточки. А вот скажи, ответь мне, Галя, отчего так бывает?... Ты ведь с книгами столько лет! Всё знаешь.
– Ну, уж и всё! Скажешь тоже. Но, конечно, немало книг перечитано. Так что?
– Как это получается? Читал книгу в юности – одно представление, то есть один смысл. Решил перечитать вот сейчас, в зрелом возрасте – совсем другое…
Конечно, он давно знал ответ, конечно, это была игра , – он очень хотел отвлечь Галю от мрачных мыслей о болезни. Теперь вот он уйдёт, а Галя нет-нет, да и вспомнит что-то из их разговора, думать начнёт, а о болезни-то и забудет.
– Так и должно быть. Известно ведь выражение: казнить нельзя помиловать. Как запятую поставишь, таков и смысл. В молодом возрасте я читаю фразу, изречение, место в книге, заинтересовавшее меня, и понимаю это место, ставя некое логическое ударение… ну, на каком-то слове, отчего фраза приобретает определённый смысл. Через сколько-то лет, с приобретением жизненного опыта, я вновь читаю эту же фразу, но логическое ударение может смещаться уже на другое слово,  отчего смысл фразы становится другой, нежели был ранее. Приблизительно то же получается и с книгами. В юности одно логическое восприятие, а теперь другое. У тебя ведь житейский опыт теперь. И понимаешь всё по-другому. Вот послушай… Случай такой… Из всего, что прочитано, мне особо дороги «Братья Карамазовы». И читала я этот роман раз, наверное, пять. И всегда-то находила что-то новое, неизведанное. Какие-то новые оттенки, что ли, в характере героев, оценке их поступков… И как-то раз я разговаривала с одним писателем… не очень известным. И вот об этом и говорю ему. А он мне: «А чего это вы столько раз этот роман читаете, память у вас, что ли, плохая?»  Вот и суди…
– Он писатель, а не читатель. Засиделся я у тебя. Утомил. У тебя завтра обследование?
– Да, глотать кишку эту с лампочкой… – она скривилась. – Противно.
– Но надо. Противно, зато всё видно.
– А знаешь, Серёжа… Я днём, как дождь начался, мысленно просила тебя: не приезжай. Дождь, гроза настоящая, ветер ураганный… И тут же мыслишка нахальная: хоть бы приехал, увидеть бы его… Глупая я, верно?
«Не глупая ты, Галя, но даже ты, умница, представить себе не можешь, как я хочу поверить в невозможное, в то, что ты по-настоящему меня полюбила... Меня никто никогда ещё не любил. Были женщины – да. Да и то всё какие-то случайные.»
– Вот же, вошёл ты в мою жизнь, Волгин, – Галя вдруг разговорилась, не дождавшись от Волгина ответа. – Ворвался, как ураган. Перевернул во мне всё до основания. Жила бы я себе и жила, тошнилась бы по утрам потихоньку, а теперь что? – Галя коротко рассмеялась, но смех вышел грустный.
Волгин посмотрел ей в лицо. Так мало и так много он теперь знал о ней! Тёмные тени у неё под глазами стали отчётливее. Лицо осунулось, глаза вдруг потеряли недавний блеск… Губы бледные… Что было вчера вечером и что стало вечером сегодняшним?! – это была та и не та Галя! «Нет, это невозможно! Я сойду с ума, буду вот так приходить к ней ежедневно и наблюдать, наблюдать, искать новые малые и большие признаки умирания… Неужто Наденька права? Я – ненормальный? Я – шизик?»
Сергей Петрович вдруг предельно ясно разглядел в Гале отпечаток… печать скорой, а точнее, очень скорой смерти. Он нагляделся на больных, чтобы предсказать... Он не знал, не догадывался, откуда в нём это предвидение, но не ошибался почти никогда.
Гале оставались дни. У Волгина замерло на миг сердце, он засуетился, сел к ней ближе, обхватил Галино лицо ладонями и стал целовать его, страстно, пытаясь впитать, выпить её всю до основания. «Скоро, очень скоро, – отчаянно шептал в нём внутренний голос, – Галя станет только памятью». Она что-то прочувствовала  в его ненормальной порывистости – какие-то странные перемены в Волгине, попыталась оторвать его ладони от лица, взглянуть ему в глаза. Глаза ведь не врут, в глазах не скрыть правду. Отчего в нём такой порыв?
– Всё, Серёжа, всё…  Ты устал уже за день, тебе надо идти. Иди, – она тяжело и прерывисто, с одышкой, дышала. – Найди еду, поешь и ложись отдыхать. До завтра, да?
– Да, до завтра. Держись, всё будет хорошо.
– Да, всё…  с тобой мне ничего не страшно. Иди.
Волгина после встречи с Галей ужасно тяготило одиночество, хотелось общения с близкими по духу людьми, и он решил позвонить Давиду. Тот оказался дома…
– Немедленно, слышишь, немедленно приезжай. Мы с Танечкой тебя ждём…
Давид Моисеевич сообщил Волгину адрес. Оставалось тормознуть такси, что Сергей Петрович и сделал без особого труда и промедления. Такси, равно как и частные легковые автомобили,  челноками сновали по городским улицам. Народ  рвался к вечерним и ночным развлечениям, молодые – и не очень – люди торопились в кафе, рестораны, казино, ночные клубы. Большой город жил по своим, суматошным законам, и Волгин почувствовал себя чужеродной маленькой частичкой – самым мелким атомом. Ему стало неуютно и зябко, хотя после недавней грозы вечер был и тепел, и нежен. В голове постоянно стучали, как вагоны на стыках железных рельсов, слова: «Ты во мне, и я в тебе… ты во мне, и я…»
Так оказалось, что чета Гуревичей жила в элитном районе города. Это, придирчиво говоря, был как бы и не город уже, а загородный район. Он находился в полукилометре от окраинных городских микрорайонов, в охраняемой зоне, огороженной высокой, в два метра высотой, проволочной сеткой и живой изгородью из кустов бирючины. Водитель такси, когда Волгин назвал ему адрес, сменил нахальный тон на подобострастный, надеясь, видимо, на хорошее вознаграждение – «без сдачи». У шлагбаума охранник заглянул в салон:
– К кому?
– К Гуревичам.
– А вы?...
– Сергей Петрович Волгин.
– Прошу, проезжайте, вас ждут.
Машина остановилась у фундаментального забора, сложенного из шлифованного итальянского кирпича. Волгин щедро расплатился с таксистом, вышел из машины и нажал кнопку на железных воротах. Тут же внутренний двор ярко осветился. Очень знакомый голос раздался из коробки домофона:
– Серёжа, заходи скорее!
Что-то в воротах щёлкнуло, одна створка бесшумно отворилась, Сергей Петрович шагнул во двор. Навстречу ему спешила супруга Давида Моисеесича – Татьяна Аркадьевна. Это была крупная женщина с полным, но ухоженным лицом. «Боже, как она изменилась! – с сожалением и разочарованием подумал Волгин. – Какая девушка была когда-то! А стала... Встретилась бы вот так, на улице – не узнал бы!»
– Серёжка, Серёженька…– Татьяна Аркадьевна расцеловала его в щёки ярко накрашенными полными губами, – нет-нет, следов от помады нет… Это такая помада… А ты совсем не изменился… ну, чуть-чуть… солидный стал. Красавец! А помнишь… ну, ладно, об этом потом! Пойдём, пойдём в дом!
Татьяна тараторила без умолку и в своё удовольствие, полагая, видимо, что этим доставляет удовольствие и Волгину. А так и было: он будто очутился вновь в далёких студенческих годах, повеяло юностью. И она прежняя – зеленоглазая тараторка Таня!
Дом, построенный в голландском стиле, с двумя рядом расположенными мансардами, каждую из которых украшала островерхая двухскатная крыша, призводил впечатление  картинного, лубочного. Оранжевая черепица, много окошек, яркие двери.
– А сзади дома, это не видно с парадного, а я тебе скажу…  там у меня моя гордость – оранжерея. Она отапливается,  так я, представляешь, выращиваю орхидеи. Ах, какая это красота! У меня столько сортов, вот ты увидишь!...
– Тань, ты работаешь?
– Не-ет, Серёжа…– это было сказано таким изумлённым голосом, что Волгин подумал даже: не обидел ли он Татьяну своим вопросом?
Но она, как ни в чем не бывало, продолжала тараторить.
– Вот это и есть наш дом. На первом этаже всё такое: холл, из которого есть выход в оранжерею. Столовая и кухня –  совмещённая. Нам нравится, что они вместе. А процесс приготовления еды, когда Дэви в столовой, возбуждает у него аппетит. С мебелью вот что… В доме должно быть просторно. Но вся мебель, ты это увидишь, стильная и дорогая. Но главное, Серёж, она красивая и… как бы это – ты это увидишь… мебель такая лёгкая.  Ну и – мансарда. Она жилая, тоже отапливается. В ней две спальни, кабинет Давида, библиотека.  А в гостиной, Серёж, на первом этаже, ты это увидишь, гостиная с непременным камином. Камин сложил пациент Давида Моисеевича, но, увы, уже бывший пациент. Царствие ему небесное! Но каминная доска, Серёж, ты это увидишь, потрясающая по красоте. И камин топится, греет, ни разу за три года не задымил. Как мы ему благодарны!
– Кому?
– Печнику, конечно.
– А-а…  а баня где?
– Какая баня?
– Ну, так… русская баня, рубленая такая, с парной.
– Баня? Баня…– в лёгком замешательстве повторила Татьяна. –  Серёж, а зачем еврею…  таки  русская баня?
Волгин закамуфлировал, как смог, смех под кашель.
–  Сереж, ты не простудился? – Татьяна заботливо погладила его по спине.
Откашлявшись-отсмеявшись, Волгин ответил:
 – Нет, Таня, не простудился. А ты всё такая же тараторка. Как и в институте… Посмотри на меня…
 – Ну? – она удивлённо, широко  открыла глаза ему навстречу.
– Вот… и глаза те же – зелёные. И веснушки…  Как странно!
– Что странного, Серёжа? – вновь удивилась Татьяна.
– Веснушки сохранились. И глаза…
– Ну, а куда же им деваться? – улыбнулась она.
– А всё же ты другая. Другая.
Он мог бы сказать ей, что всё, буквально всё куда-то же подевалось, а остались прежними лишь веснушки и зелёные глаза. Он бывал у Гуревича года три-четыре тому назад. Татьяны Аркадьевны тогда не было, она была в отъезде.
– Послушай-ка, Тань, а когда я тебя видел в последний раз?
– Ну… я тогда ещё работала. Понимаешь, вся моя жизнь делится теперь на два периода: когда я ещё работала и когда я уже не работаю…  Я была на усовершенствовании в Питере… и ты тоже. Я только приехала, а ты уже уезжал… Мы встретились в вестибюле. Это было…. Это было, дай, Господи, памяти… Десять лет тому назад? Пятнадцать?  Да… о, Боже, как летят годы! Мне тогда было, Серёж, нет, я не стесняюсь возраста, мне было сорок. Я была хороша, правда? А теперь растолстела… Как корова. Мы очень много едим. И Давид любит покушать, очень любит вкусную еду. Но он не полнеет.
 – Он работает, бегает, как и раньше.
Раскрылась дверь, вышел улыбающийся, розовощёкий  Давид Моисеевич.
 – Как это я забыл, что вас двоих оставлять нельзя? Старая любовь, говорят, не ржавеет...
– Ах, как я часто вспоминаю то время, наше студенчество, - тут же перебила мужа Татьяна Аркадьевна. – Мы с тобой в кино… помнишь, как с лекций удирали?  Серёжа, ты знаешь, – зашептала она ему на ухо,  лукаво поглядывая на мужа, – я признаюсь тебе: так отчаянно и часто моё сердце  больше никогда не билось. Что это было? Почему так? Бежала на свидание…  думала, что сердечко вот-вот вырвется наружу… А теперь вот, – уже громко продолжала Татьяна Аркадьевна, – Дэви расскажет мне иной раз какую-нибудь грустную и печальную историю… умерла, например, больная… молодая… а во мне ничто, ни один мускул и не вздрогнет...
– Ладно, всё, голубочки. Заходите в дом. Проходи, Серёжа, – радушно, с полупоклоном, простёр руки Давид Моисеевич.
Они  вошли в ярко освещённый холл, из которого широкая лестница с резными перилами вела в мансарду. Татьяна всё смотрела на Волгина, ожидая от него реакции: как ему их с Давидом «гнёздышко»?
– Да, Таня, – признался Сергей Петрович со вздохом, – ничего не могу сказать, кроме того, что это – здорово.
– Это же я, я, Серёжа, строила этот дом! – вновь взахлёб затараторила Татьяна. – В том смысле, что я так задумала. И отделку помещений, и мебель, – всё я! Давиду же некогда. Даже этот участок под строительство, если бы не я… Давиду же некогда всё… У него столько знакомств, а он ничем не пользуется. «Да ладно…. Да ладно… Неудобно…» Чего неудобно, Дэви? Ну скажи ему, Серёж! Надо пользоваться связями. И жить красиво!
– Да, Тань, красиво жить не запретишь, – поддержал её Сергей Петрович.
– Таня, погоди, не трещи… Серёжа, ну-ка, дай на тебя посмотреть, ну-ка… – Давид обошёл его кругом, оглядывая. – Да, ты стал, конечно, солиднее, серьёзнее. Но неухоженный.
– Жениться тебе надо, Серёжа, – добавила Татьяна. – Что ты? Бирюк бирюком! Нельзя мужику жить без жены, он тут же дичает. Нет, тебе непременно надо жениться. Вот у меня есть одна знакомая…
– Надо, – прервал её излияния Сергей Петрович. – Я тоже так подумал. И решил жениться. Вчера решил.
– Да, вчера…  поговорим об этом позднее, – пробормотал Давид Моисеевич. – Мой руки и – к столу! У нас ужи-ин! Ужин готовила…
– Кухарка. И горничная она же. Я сама не готовлю, Серёжа. Так удобно, нам повезло: прислуга умеет всё. У неё высшее педагогическое образование. Дошкольное воспитание. А зарплата же маленькая. И она работает прислугой. Кстати, незамужем, разведённая. Но очень уж молодая для тебя.
– Это дорого – держать прислугу?
– Ну, за это больше, чем в детсаду, платят. А когда надо, она ещё и за нашей внучкой приглядывает. Когда нам некогда, а Миша с Соней уезжают за «бугор» отдыхать. Они часто уезжают.
– Миша?... Сын?... Сколько ему?
– Ему тридцать два. А Соня – это его жена. Ой, Серёжа, я так не хотела, чтобы Миша на ней женился. Она из босяков. Босота босотой. Да ещё и сирота! А сироты, когда попадают в хорошую обеспеченную семью, буквально хамеют! Она ничего не ценит: ни нашего хорошего обращения, ни наших подарков, ни правил интеллигентного тона…
– Таня!... Сколько раз я тебе говорил! – с укоризной взглянул на неё супруг.
– Всё, всё, молчу. Соня – очень красивая женщина. И у них с Мишей любовь. Но ведь у неё никакого образования. Она была поварихой в студенческой столовой, когда Миша… И Миша, вместо того, чтобы поехать в Москву, в целевую аспирантуру, женился на Соне. Я так не хотела…
– Таня! – вновь воскликнул Давид Моисеевич.
– Всё, всё, молчу.
Роскошно сервированному столу  добавлял уюта широкий, низко висящий над столом, абажур, обтянутый ярко-жёлтым шёлком с затейливыми оборочками. Волгину эта картина с абажуром поначалу показалась немного мещанской, но это впечатление тут же исчезло. Чего зря капризничать:  действительно, и уютно, и красиво.
Но прежде Татьяна потащила гостя в оранжерею. Что  поделаешь! – это была её гордость! И, надо сказать, обоснованная, это Волгин, как знаток, подтвердил! Татьяна Аркадьевна по оранжерее буквально летала и всё просила, чтобы Сергей Петрович в непременности понюхал – «отведал аромата» – хотя бы по одной орхидее от каждой из их разновидностей. А их у неё было видимо-невидимо!
Волгин не заметил в Давиде Моисеевиче никакого высокомерия, а некоторый оттенок менторства и нравоучительности в тоне прощал ему легко: как-никак доктор наук, профессор! Он не завидовал изысканности обстановки и богатству дома, домашнему уюту и устроенности  быта  своих студенческих друзей. Он за них радовался.
И ещё был рад от того, что Бог его, Волгина, миловал – он не женился на Татьяне. Он невольно сравнивал Татьяну Аркадьевну и Галю… И грузная, рыхлая Татьяна с ярко накрашенными губами, напудренным лицом несомненно проигрывала. Виной ли тому годы? Конечно, годы никого не красят. Волгин это понимал прекрасно, но образ зеленоглазой веснушчатой девчушки-тараторки с немного вздёрнутым носиком, который бережно хранился в памяти, постепенно таял… Татьяна Аркадьевна была одета в вечернее платье бордового цвета. На груди – брошь, сверкавшая алмазами; брошь была дорогой, но не украшала хозяйку. Волгин видел в Татьяне друга – да! – но, как бы он ни сопротивлялся этой мысли, а нынешняя её внешность придавала дружбе оттенок заплесневелости, отдавала неприятным запахом старости и тления. Виной ли тому был цвет платья или его покрой? Ну да, и платье тоже… оно как-то отягощало и без того грузную фигуру Татьяны,  старило её и придавало ей жалкости.
Еду к столу подавала Елена – прислуга с высшим педагогическим образованием, натуральная блондика с голубыми глазами, пухлыми губами цвета чуть недозрелой брусники и умилительными ямочками на гладких круглых щёчках, с хорошей фигурой, подчернутой  кокетливым белым накрахмаленным передничком, заколотым на высокой груди скромной брошью с искусственной бирюзой.
Горничная была подчёркнуто внимательна ко всем, но особенно к Татьяне Аркадьевне. В этом Сергей Петрович разглядел театральность и ловкую женскую хитрость, а когда случайно поймал её взгляд, украдкой брошенный  на хозяина, то разгадал эту немудрёную загадку. «Ах, артисты! – восхитился в душе Волгин. – Да, весь мир – театр, и люди в нём…»
Еда была разнообразна, еды было много, еда была вкусна – слов нет! Волгин с аппетитом уплетал всё подряд, что подавалось: овощной салат, рыбный салат, ломтики сочной розовой сёмги, буженину, манты… А Давид подливал и подливал дорогой французский коньяк в пузатые рюмки.
 – Нет, всё, я больше не могу… – Сергей Петрович вытер пальцы и губы салфеткой. – На ночь глядя столько съесть!...
– Хорошо, ещё по одной коньячку? Как тебе коньяк? Сам привёз, из Франции.
– Хороший коньяк, – Волгин впомнил тот, что пил утром, и добавил. – Очень хороший коньяк!
Они выпили коньяк маленькими глоточками, смакуя драгоценную серовато-янтарную влагу.
– Ну, а теперь… поговорим, Серёжа? Леночка, подай нам кофе в оранжерею… Пошли, Сергей, там есть скамеечки. Посидим, выкурим по сигаре…
– Ты кури, а я – пас. Кофе можно.
В оранжерее было душно, сладковато и приторно пахли орхидеи. Они уселись за маленький стол с овальной, под зелёный мрамор, столешницей. Давид Моисеевич закурил, с наслаждением выдохнув ароматный сигарный дым.
Елена внесла поднос с чашечками чёрного крепкого кофе. Когда она повернулась и направилась к выходу, Давид с улыбкой проводил её взглядом: плотно обтянутые юбкой аппетитные ягодицы двигались в такт шагам.
– Хороша! – негромко воскликнул Волгин. – А ты к ней неравнодушен, а? Вона как, у семейных мужиков из-за скучности и будничной привычности семейного бытия заводятся в головах мысли-фантазии…
– Да-а…  Серёжа, а ты давно знаком с Галиной Васильевной?
– Да уже… – он взглянул на часы, – сутки и пять с половиной часов… а что? Я всё ждал, когда ты начнёшь этот разговор… Так что у неё?
– Ну да, сутки – это уже серьёзно. Мне очень жаль, Серёжа, но у неё в желудке – рак. По данным копьютерной томографии, метастазы в печени, прорастание опухоли в поджелудочную железу, о метастазах в сальник и лимфоузлы и не говорю. Завтра ей проведут фиброгастроскопию, определимся, насколько сохранена проходимость выхода из желудка, насколько, то есть, сужен привратник.  Хотя это и без всякого дополнительного исследования ясно, как Божий день. Тут речь идёт о том: надо или нет выполнять паллиативную операцию – обходной анастомоз. Думаю, что надо. Рвота ведь… Завтра же и начнём готовить на операцию. Так что еды ей никакой не носи. Немного сока, пожалуй.
Волгин угрюмо молчал, опустив голову.  «Ты – во мне, и я – в тебе… ты – во мне…» Он достал из кармана коробочку с таблетками, открыл, взял одну и положил под язык.
– Волгин, ты не молчи. Не молчи, ты говори, что-нибудь да говори. У тебя – что? С сердцем нелады?
– С сердцем, с сердцем… Понимаешь, Додик, я ничего другого и не ждал, а всё-таки внутри себя на что-то надеялся. Такая маленькая надежда, совсем нереальная… – он закрыл лицо ладонями, посидел так, открыл лицо, поднял голову и сухими, страдающими глазами посмотрел в глаза друга.
В оранжерею вошла сияющая Татьяна Аркадьевна.
– Ты представляешь, Серёжа, лучше бы я за тебя замуж пошла…  Этот, – махнула она рукой на мужа, – с утра обливает себя мужским одеколоном, а вечером от него Шанелью разит с порога. Кобель ведь у меня муж-то, как есть – кобель! – и она  вовсе неосуждающе, а любовно посмотрела на Давида: ей нравилась такая жизнь, она любила мужа, какой он есть. Она хотела продолжить разговор, но…
– Таня! Подожди, прекрати, не надо пока…– сморщился Давид Моисеевич. –  Да, брат, сложная у тебя коллизия. Ну, а с работой что?
– С работой? С работой всё то же, мы с тобой об этом ещё года три тому назад говорили…
– Да, помню… Видишь ли, не умеешь ты себя защитить, Серёжа. Вот я, да и не только… а мои… мы ведь в институт приходим уже с соответствующим воспитанием. А у тебя с деревенского голодного детства как были комплексы, так они до сего времени и остались. Ты хороший товарищ, друг верный, всё до нитки отдашь, кто нуждается… Это так. А в реальной жизни надо уметь и кулаком по столу, и локтями поработать. И научиться быть безжалостным!
– Давид, я другим уже не стану, и не обо мне сейчас речь...
– Я понимаю, и всё же… На что тебе этот «мухосранск» районный? Перебирался бы к нам. Работу найдём. И без трупов этих… Фу, мерзость какая! Никогда вскрытия мертвецов не любил. Будешь одни биопсии смотреть. Приезжай!
– Как же мы, друзья, с тобой в одной больнице служить будем? Наворочаешь чего, а мне тебя выгораживать придётся, врать почём зря. И опять тогда – никакой разницы между вашей клиникой и нашей «мухосранской». Не-е, да у меня же и виноградник. – Волгин едва сдерживал рыдания, все мысли его были о Гале, а обо всём другом он говорил как бы механически, по привычке. –  Как я его брошу? Да и возраст уже у меня… Старый, куда мне с места стряхиваться?
– Да какой твой возраст?! Сколько тебе?
Татьяна рассмеялась.
– А тебе? На одном курсе учились. Сколько ему, столько и тебе.
– Таня… это… ты… выйди пока… пожалуйста… нам поговорить надо.
Она вышла, обиженно надув губы.
– Серёжа, у тебя ещё всё будет… Ну, как тебе… понимаешь, люди уходят от нас, а задачи остаются. Остаются же задачи. У тебя дочь… Наденька?
– Да, Наденька.
– Ну, вот. Как она, учится? На юридическом же?
– Да… нет, бросила она университет.
– Бросила? Ну…  восстановим. У меня, брат, там знакомств всяких – полно! Это не проблема! А вот с сердцем твоим решать что-то надо. В кардиоцентре нашем мастера такие – починят твоё сердце – сто лет жить будешь! Как только свободен будешь, так и заниматься надо твоим сердцем, поставят стент – пружиночку такую – в коронарную артерию. Это для наших умельцев  – пустяк! И никакой стенокардии! Ты понял? Не забудь, я договорюсь. Я позвоню. Понял? Тем более, что ты в отпуске. В отпуске?
– Да.
– Ты всё понял?
– Да. Давид, я поеду пока, а ?
– А куда?! У нас оставайся. Куда ты поедешь? Не-ет!
– Поеду я, – упрямо повторил Волгин. – Вызови такси… пожалуйста. Я в Галиной квартире переночую. Так надо...
«Мы с тобой прониклись… душами соединились… ты – во мне…»
На следующий день Волгин проснулся поздно: он открыл глаза сразу и лежал, вспоминая все детали увиденного сна. Он этому сну не удивился, он, казалось, предчувствовал его... Они с Галей, взявшись за руки, кружились в медленном хороводе вокруг виноградной лозы. Галя тихо и выразительно пела: «Я в лозе, а ты во мне…» – но вдруг образ её стал таять, таять и расплываться, а затем  лёгким белёсым  дымком слился с лозой.
«Что-то будет? Чего ещё ждать, какой беды?» - размышлял  Волгин, пока по его и без того натянутым нервам не ударил телефонный звонок. 
Звонил Давид Моисеевич:
– Сергей Петрович, тебя  ожидают в кардиоцентре. Сегодня.
– Я к Гале собираюсь.
– Успеешь к Гале, – скучным голосом произнёс в трубку Давид. – Я ей скажу, что тебе необходимо срочно в кардиоцентр. Ты понял? Срочно. Галя поймёт.
– Ну, хорошо, – с неохотой согласился Волгин и поехал в больницу скорее для того, чтобы не обидеть друга, чем узнать свой диагноз. Душа же его рвалась к Гале... 
Обследование затянулось на несколько часов. Коронарная недостаточность была с точностью диагностирована лишь при чрезпищеводной электростимуляции сердца. Настоящую пытку выдержал Сергей Петрович, когда зонд вводили в пищевод, а уж  когда электрод стал подавать поочерёдно и сто, и двести, и триста импульсов в минуту, а сердце, пытаясь выпрыгнуть из грудной клетки, затарахтело, как пулемёт, он не выдержал: слёзы потекли из его глаз.
– Ну, всё, всё уже, – засмеялась миловидная доктор,  с начала показавшаяся  очень уж строгой. – Мужик, а плачешь, как дитя.
Договорились, что Волгин явится на госпитализацию к концу недели. Со скрипом, через «не хочу», но Сергей Петрович согласился, его убедили.
И для Гали в этот день процедура фиброгастроскопии была не из лёгких, но она мужественно вынесла «издевательство из гуманных соображений». Ведь уже завтра, как сообщил на обходе Давид Моисеевич, ей предстояла операция.
Галя была вся в мыслях, но нельзя сказать, что мысли эти несли на себе драматический или, тем более, трагический отпечаток. Галя ощущала себя в преддверии  необыкновенных изменений в жизни, и, конечно, новая, поздняя, такая дорогая любовь занимала  в её мечтах главенствующее место.
 Около полудня к ней пришла мама, потом коллеги по библиотеке. Натащили и продуктов, и соков, и, главное, принесли новые книжки. Особый, жгучий интерес вызывал роман Михаила Елизарова «Библиотекарь». Вот с ним-то она и мечтала провести остатки сегодняшнего дня и вечер. Но перед этим  решила-таки  прогуляться  в парке, чтобы развеяться и подышать свежим воздухом.
Парк, в котором стояла областная онкологическая  больница, был одним из немногих, ещё оставшихся старинных парков города. Умный архитектор спроектировал лечебницу так, что деревья: ели, сосны и тенистые липы – не вырубили. Ровные  неширокие дорожки, вымощенные булыжниками, в узких промежутках меж камнями поросли яркой зелёной и сочной травой. После вчерашней грозы от дорожек тянуло свежестью и влажностью, в ветвях деревьев таинственно и  призрачно блуждал солнечный свет. Воздух был чист, хотя всего в сотне метров шумели загазованные улицы большого города. Все дорожки расходились радиально от зданий диспансера, но все они приводили к пруду, вокруг которого давным-давно высажены были плакучие ивы.
Небо, с утра затянутое хмурыми облаками, к середине дня очистилось и засияло яркой синевой. Парк благоухал теплом и ароматами хвои и ещё какими-то приятными, медовыми запахами, невесомо и ненавязчиво объявшими Галю. Хорошо ей было, не спеша передвигая ноги, бродить по каменистым дорожкам, слушать птиц и наблюдать озорных, совсем ручных  белок, безбоязненно принимавших с человеческих рук угощение. Одна из них, серо-рыжая проказница с пушистым хвостом, прыгнула Гале на плечи, перебралась на ладонь и, хитро поблёскивая глазёнками-бусинками, грызла орешки, которые Галя заблаговременно купила в продуктовом ларьке больничного вестибюля. Подружки лакомившейся белки беспокоились и норовили так же забраться  на ладонь-дароносицу. Но места всем не хватало!
Галя нахохоталась над проделками белок и, когда орехи закончились, направилась к пруду. Там, среди ветвистых плакучих ив, опустивших к глади пруда свои спутанные зеленовато-серебристые косы, она  присела на затейливую деревянную скамеечку, любовно изготовленную каким-то доброхотом-умельцем. Ей было покойно, умиротворение и наслаждение от этого старого парка и от чистого рукотворного пруда разлились по её телу. По синей глади плавали утки и  пара белых лебедей. Лебеди то обнимали друг друга белоснежными крыльями и длинными изящными шеями, то  бесшумно  уплывали по разным сторонам, а то вдруг, будто с перепугу – а никто не пугал! –  беспокойно хлопали крыльями, вздымая снопы брызг, и коротко, пронзительно кричали, нарушая блаженный покой разморённого полуденной жарой парка. В ивовых ветках, над Галиной головой, миролюбиво жужжал мохнатый красавец шмель. По спокойному зеркалу пруда скользили беззаботно водомеры, а нахальная стрекоза намечала «приземлиться» на Галины колени. И восторженно – от умиления перед этим великолепием – стеснилось у Гали в груди…
«Как тихо и безмятежно, как хорошо и покойно мне! Вот это и есть смысл жизни! Чего люди ищут? Как же это сказал Сергей?...  «Будет тяжело – вспомни её, эту минуточку, и тебе будет легче.» И вот он, счастливый миг в моей жизни! Как он мне дорог – этот миг! Я люблю Сергея, мне помогают справиться с болезнью замечательные люди. И этот парк, и пруд с лебедями, лукавые притворщицы-ивы, что будто печально, но так-таки кокетливо любуются своим отраженьем в синей воде, – вот ради этого и стоит жить. И спасибо тебе, Господи, за этот прекрасный дар!»
Галя нагнулась и у самых ног развела рукой бархатную зелёную ряску  пруда, зачерпнула ладонью тёплую прозрачную воду и медленно, по каплям, пропустила её сквозь пальцы. Она выпрямилась и, уняв забеспокоившуюся боль в животе, с сожалением поднялась со скамейки: надо идти в палату и есть таблетки…
Галя шла по коридору своего отделения, когда её окликнула постовая медицинская сестра. Кто-то позвонил ей по мобильному телефону, и медсестра обеспокоено побледнела, даже вскрикнула негромко: «Ой!...»  И вот она окликнула Галю.
–Галина Васильевна, захватите, пожалуйста, историю болезни… на пост… оставьте на столе… мне бежать надо… срочно…
Надо так надо. Галя взяла из рук медсестры историю болезни и направилась в конец коридора, где были и стол постовой медсестры, и Галина палата. Она как-то случайно, не специально – нет-нет-нет, а случайно! – скользнула взглядом по титульному листу истории болезни…  Фамилия, имя, отчество… «Да это же моя история… Диагноз… c-r ventriculi, IV клиническая группа… Господи, это моя история!? Это же история моей болезни!…» Это для человека непосвящённого такая латиница могла показаться чем-то неизвестным, неведомым. А у Гали был опыт, были знания. И родственник как-то умер… Всё было при жизни точно так же, по-латыни, а в медицинском свидетельстве о смерти – просто и по-русски: рак желудка!
«Вот и всё…  вот и всё… это – конец!»– застучало у неё в висках. Кровь отхлынула от лица, захолодело в груди, а ноги… ноги, как ватные… и на ватных-то ногах она, как пьяная, молча подошла к столу постовой медсестры, положила историю болезни, куда ей было указано, и прошла к себе в палату. Легла ничком на койку и заплакала  беззвучно. Навзрыд.
Сергей Петрович не внял просьбам Давида Моисеевича и пришёл к Гале с огромным пакетом, набитым всякой всячиной. А ещё в руках у него был букет красивых  розовых гладиолусов.
– Здравствуй, Галя моя… – громко прошептал он.
– Ты? – будто удивилась Галя явлению Сергея Петровича. – Зачем ты?...
– Тебе больно, Галя? – встревоженно и участливо спросил он.
– Нет, с чего ты взял? Всё нормально. У меня всё, всё хорошо, – бледная, как смерть, Галя вымученно, через великую силу, улыбнулась ему. – Зачем мне еда? И цветы… Мне и есть нельзя.
– Ну… ничего. После операции. Потихоньку. Здесь всё такое – жиденькое, питательное. Тебе можно будет потихоньку, помаленьку.
– Серёжа, а эта операция…  насколько она мне поможет? – тихо спросила Галя.
– Поможет, непременно поможет, – убеждённо ответил он.
Волгин тоже был бледен и необычно напряжён, но всячески пытался скрыть внутреннее страдание, не выплеснуть его наружу.
– А что означает эта четвёртая стадия?...   клиническая группа то есть? Это у больной из соседней палаты. Что это? Опасно? Неизлечимо?
– Это ты к чему? – замер Волгин. – Ты почему об этом спрашиваешь?
– Я о соседке спрашиваю. Так что? Это неизлечимо? – упрямо выпытывала Галя у Сергея Петровича.
Он искал, но не находил подходящего ответа, не понимая пока смысла её интереса, но подозревая страшное: Галя, по его смутным подозрениям, что-то о себе узнала.
«Кто же это ей нагадил? Что ответить? Она определённо о чём-то догадывается. Неспроста эти вопросы!»
– Четвёртая группа? Это… это… для врачей. Таким образом они определяются с объёмом оперативного вмешательства.
– Это правда?
– Правда, – уверенно ответил Волгин, глядя ей в глаза.
– И какой же у меня объём?
«Да, она всё знает», – утвердился Волгин в своих подозрениях.
– У тебя будет тот объём операции, который поможет тебе победить болезнь.
На тумбочке лежали стопка журналов и две-три книги в ярких переплётах. Судя по всему, Галя к ним так и не прикасалась. Она протянула руку и погладила гладкую яркую обложку «Библиотекаря».
– Ну, хорошо…  Как у тебя дела со здоровьем? Как сердце?
– Да, всё нормально. Вот с тобой определимся и лягу-ка я на несколько дней. Я ведь в больнице никогда ещё не лежал. Надо испытать, что да как чувствуют больные, – пытался шутить Сергей Петрович.
Галя задумчиво смотрела на него, а он – на неё. Ему и не очень хотелось, но против воли он фиксировал в сознании изменения в её внешности, что изменилось и добавилось, да как прогрессирует болезнь. И от этих наблюдений, от того, что в нём заговорил профессионал-врач, ему стало немного стыдно: смотрит на любимую женщину, как на подопытную…
– Знаешь, Галя, вечер опускается чудный.  Тихий такой, тёплый.
– Да, пойдём в парк. Я там присмотрела скамеечку у пруда, – она уже что-то переломила в себе, решила какую-то трудную, важную задачку и выглядела спокойной и уверенной.
Они брели по дорожке в направлении пруда. Сквозь ветви деревьев пробивались розоватые солнечные лучи и румянцем ложились на Галины щёки. Волгин шёл, потупив голову, потерянный, задевая подошвами гладкие булыжники, раздражающе шаркая. Галя взяла его под руку, приклонила голову ему на плечо, и они одновременно остановились.
– Что бы ни было, Серёжа, запомним этот вечер. Помни обо мне. Немного. Будешь помнить?
Он молчал, спазмы в горле душили его, но лицо и глаза оставались спокойными. Галя не дождалась от него ответа. И это было правильно: любой ответ прозвучал бы ложью. Молчание иногда правдивее всяких слов.
– Пошли…  Помнишь, я сказала тебе, что подскажу, как  поступить с Наденькой? И с Мариной… Мариной зовут маму твоей дочери? Да, так я думаю… Ты, как женщин своих привезёшь к себе в село… Как оно – Крутые Овраги? – Галя засмеялась, впервые за этот вечер, а Волгин содрогнулся: так зловеще этот смех прозвучал для него, будто что-то скоро должно произойти независимо от их воли. –  Овраги очень у вас круты? И откуда это в нашей-то степи да овраги? Ещё и крутые…
– Не-ет… Мы с тобой… Какая Марина?!
– Не спорь, Серёжа. Делай так, как я тебе говорю. У тебя другого выхода нет, как их с собой забрать. Одна дочь не поедет. У неё теперь богатое приобретение – родная мать. Не хочет Надежда отрываться от последа, держит её пуповина... И правильно. А ты ей помогай. И Марина ещё на ноги встанет. И будет у вас семья.
– Какая семья?... Какая семья?... – запротестовал Волгин.
–Такая… семья. Ты не раздражайся. Знаешь, в семье, наверное, от мелочей многое зависит. Именно мелочи и изводят человека, их ведь много. Всё раздражение от мелочей. Мне хорошо, я одна. Куда чашку поставлю, там и возьму. Нравится – не нравится, а на кого злиться? А вот в семье – там нет. Ты чашку не там поставил – других раздражает и злит, не так что-то сделал – опять раздражение. А ты учись не раздражаться. Выдержка – это главное, как сказала одна… в известном и любимом моём  фильме. А я этого не испытала… семья… муж… дети… – с грустью сказала Галя и повернула лицо к  Волгину. – Вот исправишь своё сердце и езжай за дочерью.
Они очутились на берегу пруда, сели на скамью, на которой в одиночестве сидела днём Галя. Вечер был необычайно нежен, он опускался тихо и почти незаметно, как бы неспешно укрывая всё вокруг лёгким багряно-фиолетовым  покрывалом. Ветерок, если он и был, то где-то поверху, в верхушках сосен и елей, а внизу он совершенно не ощущался.  Пруд был задумчив и молчалив. Он, как мысленно и профессионально отметил Волгин, словно замер от жестокого приступа стенокардии. Водная лиловая гладь его была зеркальной, идеально чистой, в ней скользили и тонули  предзакатные багряные лучи.  И в этой глади ещё отражались береговые ивы и купались редкие кучевые облака, ни на толику не искажая своих очертаний. 
– Ивы сегодня какие грустные... – после недолгого молчания произнесла Галя.
– Ивы же и называются – плакучие… а оттого и выглядят всегда как грустные и печальные.
– Нет, сегодня они в особенности грустные, – привередливо надула губы Галя и тут же натянуто, принуждённо рассмеялась. – Я – ива по безбожному друидскому гороскопу… У каждого, как символ, есть своё дерево. Что у тебя? Мне сдаётся, ясень...
В её  смехе – с оттенком горькой обречённости – Волгину показалось, как бьётся, трепыхается, как в клетке, мысль, та, которую она хотела бы высказать, да не решалась, будто из боязни испугать его или смутить, потревожить больное сердце.
«Пусть, – решила она, –  он останется безмятежен и спокоен. Не буду его расстраивать».
«Так что же это за мысль, – думал Волгин, –  что в ней есть такого, что она хочет, да не выскажет?» И эта затаённая Галина мысль вызвала в нём печаль и тоску, как от предстоящего расставания. Расставания навсегда.
В точности так ему было, когда Софья объявила о своём предстоящем уходе от него, но ещё не ушла. Он вспомнил тотчас об этом, но Софья теперь показалась ему змеёй, неприятной и опасной.
Солнце село, стало смеркаться, сгустился и засиреневел воздух. Медленно высыпали бледные звёзды на темнеющем  небе, с каждой минутой они становились всё ярче и ярче. Среди своих коллег, когда проявлялась, так сказать,  профессиональная циничность, что в их среде считалось балагурством и особенным шиком (кто кого переплюнет цинизмом!), что бы сказал Волгин? Звёзды выплывали, как сифилитическая сыпь, от неясной расплывчатости до убедительной яркости. Но где теперь твой цинизм, Волгин? Куда подевалась твоя наносная грубость?
– Пора мне возвращаться в палату. Пойдём, Серёжа.
Они молча дошли до больничного корпуса.
– Серёжа, а та лоза…, которую ты назовёшь… пожелал назвать Галинкой…  на ней ведь есть… она  уже плодоносит, верно?
– Она, как бы это, плодоносит пока… на ней есть одна  лишь гроздь, но она ещё недозрелая.
– Всё равно, привези мне её. Да, – упрямо проговорила как-то по-особому взволнованная Галя, – привези её непременно. Я так хочу, – она по-детски капризно надула губы; так требуют  игрушек заболевшие дети, по здоровью забывавшие о них.
– Да, конечно, я с утра поеду домой, я привезу. Я… обязательно… ты жди. У тебя всё будет хорошо. Я вернусь к полудню… Нет, к трём пополудни. Ты жди меня…
– Я буду ждать. И ещё… У тебя, как ты говорил, есть друг… священник, так? Знаешь, я нечасто бывала в церкви. Да и то, как бы это… свечку поставлю, помолюсь, как умею, своими словами… Но я крещёная. Если можно, попроси его, я хочу… собороваться.
– Что ты, Галя? – испугался он.
– Ничего особенного. Надо ведь когда-то. Пожалуйста… Да, а теперь иди. Иди, Серёжа, тебе надо отдохнуть. И я тоже отдохну, мне нужно поспать. Всё, уходи… Поцелуй меня.
Сергей Петрович прикоснулся своими губами к её губам.
– Всё. Иди, Серёжа. До завтра.
И они расстались. Стало совсем темно.
Волгин метался по пустой Галиной квартире, хранившей память о хозяйке, пахшей её запахами. В квартире было то, что можно назвать аурой. Гали здесь не было – но она и была. Волгин при пустопорожней ходьбе из угла в угол как будто натыкался на неё, а, натыкаясь, слышал её ироничные, но добродушные и снисходительные смешки. Её голос будто играл с ним в известную детскую игру: холодно, холодно, теплее, ещё теплее… Днем он не замечал ни грохота автомобилей на улицах, ни голосов и криков прохожих, но сейчас, среди ночной тишины, малейший случайный шум за окном раздражал, как скрежет металла по стеклу, и вызывал в нём  непроизвольные судороги. Он решил, что не сможет дожидаться утра. Узнав через справочную номера  частных таксопарков, позвонил. Диспетчер сообщила ему, что стоимость проезда на такси до его села  – оплата в оба конца – семь тысяч.
– Да, я согласен.
Он готов был дать эту цену за то, чтобы не сойти с ума...
Эта ночь была исчерна-тёмная, а дорога пустынная. Это было немного странно: на южных дорогах и ночью напряжённое движение – дело обычное.Тем более в августе – преприятнейшем времени для отдыха в южных российских широтах. Едва слышно урчал двигатель, снаружи свистел ветер. Фары автомобиля выкрадывали у темноты монотонную усыпляющую ленту асфальта. Было немного страшно – не ехать, а вот так лететь по ночному шоссе. Чтобы прогнать от себя холодящую, пугающую остроту скорости, Волгин стал что-то такое вспоминать из своей жизни… Он вспомнил, как точно так же, с бешеной скоростью, мчался когда-то, подрабатывая на «скорой», в ближайшую ургентную больницу – а было до неё километра два… Везли девчонку с огнестрельным ранением в живот…  В общежитии для осуждённых  «химичек» кто-то из подруг подстрелил её из обреза. Никогда не забыть ему той гонки-слалома, ни визга шин, ни сирены истерической, ни мелькания встречных испуганных автомашин. Когда подъехали к приёмному покою, шофёр едва расцепил ему пальцы, мёртвой хваткой уцепившиеся в поручень… Скорость… Куда летим? Куда торопимся? А впереди – ничто, пустота… без Гали…
О чём бы он ни думал, какой бы «сюжет» для отвлечения от мрачности духа ни придумывал, а возвращался к одному и тому же – к Гале. На время проблемы с Наденькой отошли на дальний план. Он почему-то был уверен, что с дочерью всё образуется само собой.
«Вот что-то такое придумаю, повод такой, чтобы приехать к Наденьке. Расскажу ей, что мне плохо, что с сердцем у меня… а ей меня жалко станет, она и вернётся… расплачется и вернётся. И будет в приступе жалости и любви сквозь слёзы бормотать, как она помнила обо мне и страдала, как ей стыдно от своего поступка, а гордость и упрямство не позволяли ей первой сделать шаг навстречу… 
Нет, только не Марина! Как она мне противна! А если  всё-таки страшное случится с Галей? Что тогда? Привезти Марину в мой дом? Дела-а… Одну ногу вытащу – другая вязнет, эту вытащу – опять что-то…»
Кузьмич не спал, бродил по саду с гнилой колотушкой. Лайма Волгина не встретила, он  негромко позвал её, но собака не появилась. Кузьмич услышал, как ворота скрипнули, – поспешил, встретил Сергея Петровича. Он, видать по всему, и не удивился тому, что хозяин приехал, да ещё так поздно – было половина третьего ночи.
– Лайма-то, Петрович, старая ить была, – без приветствия начал он. – В саду схоронил,  покажу…  А перед смертью скулила всё, у ворот и померла. Зинаида не звонила тебе, чтобы не расстраивать.
«Ну вот, теперь и Лайма. Господи, да что же делается-то, а?»
Сергей Петрович не зашёл в дом, а сел на скамью у бани, что под навесом. Месяц, появившись на небе, зависнув над крышами ближайших домов, светил  неярко и призрачно, было оглушающе тихо, до звона в ушах.
– А ты и ночью не спишь… Молодец. Отплачу. Кузьмич, давай-ка пройдём в сад. Там, на лозе одной… гроздь должна бы висеть. Не украл никто? Пойдём посмотрим, секатор захвати.
Ему не терпелось увидеть, что гроздь та цела, и никто на неё не покусился. Эта тревожная мысль нет-нет, да являлась ему средь сумасшедшей ночной  гонки на такси.
– Чего среди ночи, Петрович? Коли была – там и есть. Ты на меня не думай, не замай, я ни одной ягодинки не тронул, – с обиженной ноткой в голосе сказал Кузьмич.
– Не думаю я, не думаю…  Очень мне необходимо эту гроздь  доставить женщине одной… люблю я её, Кузьмич. А она болеет, сегодня… ну да, уже сегодня её оперируют.
– Поутру повезёшь? Дак утром и срежешь. Чего с ней сдеется? Сохранней на кусту-то, скусней будет от свежести-то.
– Не-е, а ежель кто украдёт до утра? Залезет да и украдёт! Я вот в спальне у себя… сохранней эдак-то, надёжнее. Сам посплю малость.
–А я вот колотушкой-то… хожу да колотушкой и поколачиваю… Ружа-те нету. Купил бы ты мине ружё, Петрович. А днями птички какея-те такуют…
– Атакуют?
–Такуют, такуют. Так это, уж я и Зинаидушку… хе-хе… просил. Накорми, говору, Зинушка, мине горохом, чё ли. А чем их пугать-те?
Волгин шёл впереди, подсвечивая себе мобильным телефоном. «Хоть бы она была… Хоть бы не сорвал никто…»
– Вот она! Ну, слава Богу! – с облегчением вздохнул он.
–Неуж спицально за ней приехал, а, Петрович? Во, как любишь-те! Вот и я, Петрович, уж так я Зинушку мою люблю, так люблю… Ты ить как уехал, а я грамма не выпил. Пить-те не хочу, как её люблю.
– А ты поди приляг, Кузьмич, поспи, – Сергей Петрович аккуратно срезал гроздь и бережно взял её обеими руками, – вот, теперь не страшно.
Сергей Петрович не был фетишистом, хотя и не без странностей. Гроздь винограда положил рядом с постелью, на торшерный столик, хотя разумнее было оставить её в холодильнике. Разделся, улёгся спать, свет потушил. Нет, не спится, поворочался-поворочался, засветил торшер.  На локте приподнялся, на гроздь посмотрел, повернулся на бок и тогда уснул. При невыключенном свете. Ему ничего не снилось. И поднялся он поздно. Вовсю светило солнце, на часах было  одиннадцать утра.
«Интересно, взяли её на операцию? Позвонить Давиду? Нет, не буду трезвонить, он, скорее всего, занят. А вот батюшке Владимиру позвоню…»
Владимир Семёнович без лишних слов изъявил своё согласие на поездку. Он на подъём был скорый. Увязался и Владислав Порфирьевич. Ему по каким-то своим делам понадобилось в «область». А с приятелями ехать ему показалось удобнее и приятнее.
В дороге Крылов шутил и балагурил.
– Вот женим тебя, Петрович, и станешь ты реалистом. И смелости прибавится. Холостые – сплошь все фантазёры. Ты вот, к примеру, как думаешь, а, батюшка Владимир Семёнович?
Тот сосредоточенно молчал. Волгин объяснил ему, что встретил женщину, а она больна, сегодня оперируют. Вот, изъявила де желание собороваться. Владимир Семёнович из желания Галины Васильевны сделал вывод: не всё так хорошо обстоит в жизни и приятеля, и его женщины.
Сергей Петрович, пока был дома, успел помыться, надел чистую голубую сорочку. Подумав с минуту, накинул и пиджак, а в тон пиджаку повязал немодный широкий галстук, висевший в шкафу ото времён Софьи.  В тёмно-сером  в полоску костюме Сергей Петрович  выглядел строгим и интеллигентным.
 Крылов и по этому поводу «прошёлся». Он вообще попытался расшевелить приятелей, но никто из них на его шутки-прибаутки не реагировал. Тогда он тоже «урезонился» – в унисон. Так молча они и ехали, пока не затрезвонил мобильник у Сергея Петровича. Звонил Давид Моисеевич. Волгин как-то сразу понял: случилось нечто из ряда вон выходящее.
В груди у него тревожно ёкнуло. И приятели что-то такое почувствовали – напряглись, насторожились.
– Слушаю, Давид…
– Серёжа, ты только не волнуйся…  ты же врач, понимать должен…  рак запущенный, метастазы…
– Говори, Давид, что случилось?!
– Она умерла, Серёжа. Через два часа после операции. Мы всё, как будто, предусмотрели… Операция прошла штатно, без сучка, без задоринки. Пришла в себя, чувствовала себя прилично. Сестра на четверть часа оставила её, ушла по срочному делу. Приходит, а Галина Васильевна…  Профузное желудочное кровотечение. Всё, что угодно можно было ожидать… Не смогли ничего сделать.
«Эх, Давид, ожидать всего можно было… В том числе и кровотечение. Не смогли ничего, просмотрели… а где же ваш мониторинг? И это в «виповской» палате!  Ему вспомнилось, как Галя говорила: «Вот же, вошёл ты в мою жизнь, Волгин… Жила бы я себе и жила, тошнилась бы по утрам…» Да, и тошнилась бы. Ещё бы месяц-другой прожила бы, пожалуй. Помучилась бы… Вот же, дёрнул меня чёрт! Мы виноваты? Или судьба так распорядилась?»
– Алло, алло… Серёжа, ты не молчи. Чего ты замолчал?
– А чего тут скажешь? – горестно вздохнул Волгин.
– Знаешь, грешно это… но, как это у Бунина… «Лёгкой жизни я просил у Бога, лёгкой смерти надо бы просить…»  Может быть, это ей повезло, а? Ты где?
– Я в машине, через час приеду. Ты будешь в больнице?
– Да, жду.
– Что там, Петрович? – спросил Крылов.
Владимир Семёнович молча бросил на Волгина вопросительный взгляд.
– Умерла она…
– Как умерла? – удивился Владислав  Порфирьевич.
Сергей Петрович пожал плечами.
– Вот так-та-ак, а мы тебя женить… а теперь что же? На похороны?
– Мне надо. Я должен помочь с похоронами. Понимаете,  должен! – Волгин плакал молча, не скрывая и не утирая слёз, глотая их. И не было солонее этих слёз!
– Ну, раз ты… и мы тоже поможем. Как же? – неуверенно пробормотал  Владислав Порфирьевич. – У меня всё равно в городе дел на пару дней. Я буду в гостинице.
Все дальнейшие события, связанные с похоронами, вплоть до погребения, почти не отложились в памяти Сергея Петровича.  Всё время, когда он не был связан  решением каких-то проблем, так или иначе имеющих отношение к печальному событию, он спал. Где прилёг, так тут же и засыпал, чаще всего на Галином диванчике. Он не вступал ни в какие разговоры, если к нему с настойчивостью не обращались и слова не были повторены неоднократно. До его сознания и слуха вообще доходило всё с превеликим трудом.
Вечером, в день смерти Гали, в квартиру заявилась её мама, с которой Волгин не был знаком. Галя, по-видимому, сообщила ей, что у неё остановился мужчина, так что его присутствию не удивились. Он лежал со смеженными глазами на диване и, вольно или невольно, демонстрировал невежливость и неделикатность: так и не встал, когда Валентина Борисовна вошла, открыв своим ключом дверь в квартиру. Она вошла, встала посреди комнаты и молча смотрела на него, уперев руки в боки и ожидая, как Сергей Петрович хотя бы поздоровается, поприветствует её. Но тот не снизошёл.
Валентина Борисовна, слава Богу, посчитала это тяжёлой депрессивной реакцией и мысленно его простила, даже поначалу восхитилась таким неподдельным горем. Валентина Борисовна ходила по квартире, открывала шкафы для одежды, вздыхала  тяжело и протяжно, постоянно повторяя: «Упокой, Господи… Прими её душу грешную…», перебирала одежду дочери, прикладывала её к себе: блузки и платья к плечам и груди, юбки и брюки к талии, или к тому, что когда-то было талией… Подходящее из одежды откладывала стопочкой на стул.
Перебрав одежду, занялась посудой, открывала-закрывала холодильник. Достала пиалку с икрой, понюхала, поморщилась, поставила обратно в холодильник…  В общем,  осмотрела каждый угол, потрогала каждую вещицу. Она занималась своим делом долго, не обращая на Волгина ни малейшего внимания. А он так же равнодушно наблюдал за несостоявшейся тёщей.
Вот Валентина Борисовна,  проинспектировав содержимое книжных полок, что-то такое нашла… Она сняла с полки толстую книгу в чёрном клеёнчатом переплёте, полистала её невнимательно, на секунду задумалась, посмотрела на лежащего Волгина и, подойдя к нему и почмокав полными вялыми губами, обратилась…
– И долго ты... был знакомым с моей дочерью? – Валентина Борисовна демонстративно не употребляла имя дочери, непонятно – из каких соображений? От обиды, что вот дочь, молодая ещё женщина, умерла, а престарелую мать оставила на унылое одинокое прозябание? Так Валентина же Борисовна и не одинока. Маразм? Старческий эгоизм?
Волгин вопросительно посмотрел на женщину, будто слова её не дошли до него. А так и было. У него и глаза были пусты и не проявляли ни малейшего интереса к окружающему.
Она повторила уже более настойчиво:
– Давно ты с дочерью?
– Нет, – выдавил Сергей Петрович, как через губу переплюнув это «нет».   
– Нет, значит. Так я и подумала. А вот дневник у дочери…  Я и знать не знала, что она пишет дневник! Если ты её любил, возьми, почитаешь. Если она писала…  слова эти,  писанина… на кого-то же была рассчитана. Возьмёшь?
Сергей Петрович всё так же недоумённо, или непонимающе, смотрел на Валентину Борисовну.
– Ну, я вот положу… на стол…. Потом поглядишь, – она уже бормотала, испуганно поглядывая на Волгина: его реакция становилась для неё уже пугающей. Мало ли чего от него можно ожидать? Чего он молчит? Он же не немой! 
Валентина Борисовна попятилась задом-задом, прихватила отобранные вещи: одежду, чашки…– и торопливо рассовала их в дорожную сумку. Со стороны – в безусловности – оба эти человека: что Валентина Борисовна, что Волгин – выглядели, по меньшей мере, странно.
Волгин молчал, лежал, не двигаясь, на диване, из-под приспущенных век поглядывая за действиями Галиной мамы. А Валентина Борисовна за какой-то надобностью собрала и уносила с собой вещи дочери, хотя в любое другое время могла это сделать – никуда же это всё от неё не денется! Наследников-то у Гали, кроме родной матери, больше и не было. Или она боялась, что Волгин что-то прихватит?
Если бы Волгин был в состоянии что-нибудь анализировать, то ответ на действия Валентины Борисовны был бы: «Старческий маразм у тебя, бабуля!» А если бы Валентину Борисовну не сковал в конце концов страх, так она бы сказала: «Дебил! А может так быть, что и убийца!»
И вдруг всё как-то изменилось… С туго набитой дорожной сумкой, пошурудив ключом в дверях, гостья вдруг возвратилась в квартиру. Она швырнула сумку на пол, упала  на стул и, закрыв лицо ладонями, в голос зарыдала-завыла. И вспыхнул сострадательный свет в глазах Сергея Петровича, он встал, молча подошёл к безутешной женщине, погладил её, простоволосую и седую, по голове, затем обнял за плечи и легонько прижал к себе. Она ещё поплакала, повсхлипывала, а затем умолкла. И прошептала:
– Спасибо тебе, Сергей Петрович.
И вышла, не попрощавшись, бросив пузатую сумку посреди комнаты.
На день похорон, а было это в пятницу (что само по себе, конечно, было не по-христиански – хоронить на следующий день после смерти), Сергей  Петрович как будто пришёл в себя, как-то оживился, в нём вновь проснулись жалость к Гале, к самому себе. Он купил большой букет тёмно-бордовых, почти чёрных роз. Число роз – по числу Галиных лет. И с этим букетом приехал к областному онкодиспансеру к десяти утра, как было назначено. Здесь, в здании патологоанатомического отделения, в большом зале для прощания, проходило отпевание. Отпевал высокий чернобородый штатный священник с густым басовитым голосом. Зал для прощания выглядел  по-настоящему  траурным: стены, выложенные до потолка чёрной кафельной плиткой, пол – тоже чёрный, но только мраморный. Гроб с телом Галины Васильевны под звуки траурной музыки медленно поднимался на лифте из подвальных помещений. И, наконец, остановился, стал на чёрном же постаменте.
Глаза Волгина впились в бледное лицо с застывшей, точно наклеенной полуулыбкой на обескровленных, ненакрашенных губах: не любила покойница и при жизни  губную помаду.
На отпевании  рядом с ним стояли Владислав Порфирьевич и Владимир Семёнович. Они  молчали и сопереживали вместе с приятелем, Владимир Семёнович бережно и невесомо  придерживал Волгина за локоть. А сзади перешёптывались сотрудницы Галины Васильевны.
– Погляди-ка, как она выглядит… Красивее, чем  при жизни… – с  присвистом шептала одна из них.
– Как спит, будто уснула…–  вторила ей другая.
Сергея Петровича от этого шёпота едва не стошнило. Смерть представала перед ним холодной и бездушной, не имеющей ничего общего с красотой, она была отвратительна и отдавала  запахом тлена.
Волгин отвёл глаза от безжалостной неотвратимости Галиной смерти, от несогласия со смертью, но вскоре заставил себя жадно смотреть на Галины черты, словно пытаясь так насмотреться, чтобы запомнить любимое лицо навсегда и до своего последнего часа.
Хоронили Галину Васильевну на загородном кладбище, совсем рядышком с часовней святой праведной блаженной Матроны Московской. Гроб с телом был поставлен у развёрстой могилы, произносились речи, плакали женщины… Солнечный свет на кладбище, среди высоких молчаливых каштанов и елей, был так ярок, что все живые люди казались Волгину как бы раздетыми до бесстыдной наготы. И ему вдруг предельно ясно стало видно, в ком из присутствующих на похоронах была искренняя жалость к усопшей, а в ком лишь видимость и дань ритуалу. А в ком-то жила и трепыхалась лишь одна мысль: «Скоро ли поминки?»
На свежий могильный холмик Сергей Петрович положил гроздь винограда: пожилые люди – чем старше, тем больше – становятся иногда сентиментальными до странности. Как дети малые.
Ну да, и поминки состоялись. И они были примечательны не тем, что было на столах, что ели и что пили, а лицами и словами, которые эти лица изрекали. Волгин не съел ни крошки, его трясло  мелкой дрожью, он сидел, стуча зубами от не понятного  ему озноба.
– Выпей, Серёжа. Давай вместе. Чего ты весь трясёшься? Ты не заболел, а? – беспокоился Давид Моисеевич.
Он сидел рядом, пригнувшись к столу, исподлобья бросая взгляды и прямо, и налево, и направо, будто отыскивая в людях осуждение. Он всем своим видом напоминал сейчас таракана, забившегося в щель и наблюдающего: что там, за пределами щели? кто враг, а кто друг?  Ему всё казалось, что народ, все, кто был на поминках, смотрят на него с укором: «Что, доктор? Угробил женщину? А могла бы жить!» Да, Давид Моисеевич чувствовал в себе этот комплекс вины за смерть Галины Васильевны, как и за смерть десятков, а может быть и сотен больных, которых он оперировал.
– Тебе не кажется, что все на меня смотрят, как на врага народа? – спросил он у Сергея Петровича.
До того не дошёл смысл вопроса, и он, на всякий случай, чтобы не обидеть Давида Моисеевича своей невнимательностью, молча пожал  плечами. Давид Моисеевич расценил этот молчаливый волгинский жест как согласие: да, кажется, – и тогда стал горячо, но негромко, только для сидящего рядом Волгина, исповедоваться другу:
– Я с окончания института всё крутился и крутился. Верно, хочешь жить – умей вертеться. Тому дай, этому дай. А как ты хотел? Кандидатскую защитить – это дорогого стоит. А докторскую? И в доверие войти к начальству. Деньги, деньги постоянно были нужны. А сын рос. Его устроить.  Тепленькое местечко ему. Всем дай. Деньги, деньги. И я стал брать. А все берут.  Возмутись – вышвырнут. Так сделают, что и сам уйдёшь. Ты понимаешь, мы – мафия. Круговая порука ведь.  Результат хороший нужен – свой патологоанатом карманный. А как же?  Нам деньги, а он и за бутылку нужное заключение напишет. Давай выпьем…
Но выпил он один. Волгину водка в рот не лезла. Тема, по-видимому, как-то напрягла его, он болезненно воспринял почти всё, сказанное  Гуревичем. Продажность за бутылку – это его друг приврал. Или по незнанию изрёк. Волгин хорошо знал, что очень даже немало берут и патологоанатомы в областном онкодиспансере. За консультацию одного препарата – посмотреть только готовое стекло – полторы штуки. Но Волгина это не касалось. «Не моё это дело», – так он считал.
– Фу-у, – выдохнул Давид, – чего не пьешь? А-а! А мне отдушина нужна, дышать, дышать… и женщины все… да, изменяю. Не знаю – зачем, но изменяю. Куда-то подевалась любовь к Таньке. Её шмотки интересуют, дом, всё в дом, в дом. Я не занимаюсь больше никакой наукой. Аппаратура – да, новая. Какое бы оборудование, самую суперсовременную аппаратуру ни поставь в больницы, а всё равно: главный винтик – это человек, врач-профессионал. Не будет толку от аппаратуры, если к ней будет приставлен дебил. Тошно, Сергей. Чем новей оборудование, тем мы больше берём.  Не могу больше. Самому противно. Слушай, а давай я к вам… в вашу районную больницу, а?
– Там то же самое, только ещё хуже…  Работай уже, не рви себе нервы. Делай, как должно. И пусть будет, как будет. Мне не легче, но я же не беру…
– Давно? А как же ты живёшь? На зарплату?
– Почему же? Есть ритуальная фирма, зарегистрированная, всё официально, платим исправно налоги. Вместе с санитаром пашу. И одеваю, и обмываю. Гробы таскаю. Бальзамирую. А что?  Любая работа – работа.
– Может, уйти мне, а?
– Никуда ты не уйдёшь, сам знаешь, что не уйдёшь. Так и не надо ерничать. Не лукавь. Положа руку на сердце – тебе же нравится так жить? Ты знаменит на всю область. Гуревич! Звучит, у тебя же – слава. Ну и живи, как жил!
– А… слава… Та слава хороша, которая приносит деньги. Но брать «бабки» с заведомо обречённых больных – противно.
– Не бери.
– А тогда жить не на что.
– Тогда бери и не ной.
– А совесть?
– Совесть? Да-а… с совестью жить тяжело. Но как жить без совести? Н-не знаю… Давид, мне ведь сегодня надо было в кардиоцентр. Как же быть?
– А-а-а! – махнул рукой Гуревич. – Не бери в голову, я позвоню, договорюсь. Когда ты сможешь лечь? Там не очень-то к этому относятся – государственную кашу два дня выходных кушать. А хочешь – у нас поживи, а в понедельник и ложись.
– Нет, ты позвони. После поминок вот и отправлюсь, хорошо? Полежу в больнице, отдохну, подумаю.
Они ещё посидели немного. Давид Моисеевич от душевного расстройства слегка перебрал.
– Не пойду на службу, без меня обойдутся. Впереди два дня выходных. Завалюсь на диван, буду читать, спать и опять читать. Ты звони мне. Не забывай старого друга.
– Спасибо, Додик. Не забуду.
Они распрощались. Волгин обошёл всех за столом, знакомых и незнакомых, отдавших свой последний долг Галине Васильевне. И Сергей Петрович вроде выполнил всё, что от него зависело: оплатил все расходы, связанные с похоронами Гали. Он поблагодарил друзей: Владислава Порфирьевича и Владимира Семёновича. Друзья  его так же засобирались домой. В последнюю очередь Сергей Петрович подошёл к маме Галины Васильевны – Валентине Борисовне. Она, сгорбившаяся и осиротевшая, сидела, уткнувшись взглядом в тарелку с салатом. Когда Волгин приблизился к ней, она встала, приклонила седую голову к его плечу, а он потрепал её бережно по спине: дескать, не убивайтесь, держитесь. И возвратил ей ключ от Галиной квартиры. Всего он был знаком с Галей пять дней, считая и день похорон.
Часть
четвёртая

В тот же день, ближе к вечеру, Волгина госпитализировали в кардиоцентр. Никто не пожурил его за «государственную кашу». Ранним утром в воскресенье (в воскресенье!) у него взяли и кровь, и мочу на анализы. Порядок в отделении был исключительный. Чистота, уют, предупредительность медперсонала. В понедельник с утра его на каталке возили по этажам: обследован Сергей Петрович был с головы до ног. И ни единого грубого слова! Всё быстро, оперативно. Была выполнена и коронарография – главная «фишка», без которой никто бы не полез оперировать его больное сердце. Врач-рентгенохирург – так называлась специальность доктора – повернул к Сергею Петровичу монитор, на котором Волгин увидел своё сердце.
– Вот оно, ваше сердце, – сказал Сергею Петровичу доктор. – А вот это сужение в правой коронарной артерии. Видите? Бляшка сужает просвет на восемьдесят процентов. Поставим пружиночку. Стент, значит, по-научному.
Доктор был молод – от силы тридцать. Или тридцать пять.
– А получится? – спросил его Волгин.
– Ещё как получится! – улыбнулся хирург.
И всё, действительно, получилось. Уже на следующий день.
– Помните, как выглядела ваша коронарная артерия? Была тоненькая ниточка между жизнью и смертью… А вот она же после операции, – на мониторе билось сердце Сергея Петровича, оно выглядело без малейших изъянов. – Живите долго, берегите своё сердце. Палатный врач укажет вам, что из лекарств пить.
Никто из врачей, и, тем более, из среднего и младшего медперсонала, даже не намекнул Сергею Петровичу на необходимость платить за  лечение. И у него, надо думать, была возможность сравнить свою больницу с областным кардиоцентром. Разница оказалась, как если бы сравнивать небо и землю.
А ещё через два дня Волгин выписался, не испытывая никаких признаков стенокардии. Сердце билось ровно, мощно, ритмично. Он вышел  из больницы и остановился, глубоко вздохнул полной грудью. «Куда мне идти и что делать?» – вот были его первые вопросы к самому себе. Он решил, что надо ехать домой. И ждать. Ждать, как повернётся его судьба дальше. Но прежде – на кладбище, к Галине Васильевне. Теперь, после её смерти, иначе, как Галина Васильевна, он её и называть-вспоминать не мог.
«Всё пусть идёт своим чередом, а жизнь сама подскажет, что делать дальше».
Он вспомнил о той тонкой ниточке, по которой до операции ненадёжно пульсировала его жизнь, и подумал, что если Бог дал ему ещё пожить, то уж, по крайней мере, жить надо не бесцельно. И, по возможности, честно, настолько, насколько ему это позволят обстоятельства.
На кладбище было всё спокойно и  пристойно. Оно широко раскинулось на пологом невысоком всхолмии. Жарко. Приторно, до тошнотворности сладко отдаёт запахом амброзии, от пыльцы слезятся глаза. Могилка у Галины Васильевны обнесена пока плохонькой, временной  оградкой.  Холмик могильный ещё укрыт венками и засохшими  розами, гвоздиками…
Сергей Петрович постоял у могилки, перекрестился троекратно и попросил у Галины Васильевны прощения. Он остро ощущал в себе вину за её преждевременную смерть.
«Ворвался ты в мою жизнь, Волгин…  Тошнилась бы я и тошнилась по утрам… и жила бы…» А что осталось мне от тебя, Галина Васильевна? Полынью мне твоя любовь…»
Постоял ещё малость, повздыхал и побрёл за пределы кладбища. Неизвестно, кто посоветовал похоронить Галину Васильевну именно на этом, загородном кладбище… Да кладбища нынче и все, надо думать, загородные: места в городе для кладбищ не хватает. Мрут люди. Как мухи, мрут.
В сотне метров от последних могилок серебрилась река.  Она вела себя так тихо, что течение её было бы вовсе не заметно глазу, если бы не шевеление камышей. Берега у речки кое-где поросли травой и свежо зеленели, а на всём остальном прибрежном пространстве белел крупный, не потревоженный ничьими ногами, песок. Монотонность и неспешность тихой речки украшалась отсверками-блёстками от солнечных лучей, нестерпимо слепившими глаза и нагонявшими сонливость.
Он обернулся туда, на кладбище, где в прогалах каштанов, берёз и тополей стояли кресты и надмогильные памятники, и решил, что лучшего места для своего вечного упокоения Галя и пожелать бы не могла. Он присмотрел брёвнышко у опрокинутой вверх дном, трухлявой,бесхозной лодчонки, присел, привалившись спиной к шершавому от облупившейся краски лодочному боку. Солнце пекло неимоверно. Умиротворение легло на речку, на бережок и на Сергея Петровича. Средь зелёной ряски, на широкие зелёные листы кувшинок улеглись лягушки, блаженно раздувающие бока и квакающие на солнцепёке.
Блики от солнца гуляли по лицу Волгина. Успокаивающая сонливость навалилась на него, спасительно отвлекая от размышлений о смысле жизни, от неудач и потрясений последнего времени, она всё больше разбирала его желанной вялостью, сковывая и утихомиривая мысли. Волгин бы, пожалуй, и уснул здесь, среди тихой безмятежности, но надо было  ехать к себе, в село Крутые Овраги.
Автобус-экспресс от автостанции отправился в пять вечера и гнал, почти нигде не останавливаясь. За дорогу Сергей Петрович успел и подремать, и даже, кажется, прийти в себя.  Во всяком случае, он слушал и слышал людей, адекватно, как казалось ему, реагировал на те или иные ситуации – раздражители. И некое подобие радости от возвращения к себе домой так же в нём, несомненно, присутствовало.
Он чувствовал себя как после длительной вынужденной командировки. Или после отпуска, начавшегося где-нибудь  в удовольствие, но наскучившего до одури. Руки чесались, хотелось поработать в саду, полюбоваться на своих «деток», поковыряться в земле, вдохнуть в себя её  аромат, понятный и приятный тем только, кто привык  и любит на земле работать.
Соседи были рады его возвращению. Суетилась излишне возбуждённая Зинаида.
– Ты ж, Петрович, голодный поди. Давай я что-нибудь спроворю. Поджарить картошки? У нас мясо есть тушёное… будешь?  Кузьмич, ставь самовар.
– Я щас…   Петрович, тебе тута звонили-звонили…  Устал отвечать, что хозяин в отпуске.
– Так кто звонил?
– А кто у тебя заведоват? Тот и звонил. Приказал, как дома будешь, так бы на работу и заявился.
– Значит, завтра и заявлюсь. Ну, а теперь рассказывайте, как у вас дела идут.
– У нас, Петрович! А у  нас дела идут, – воодушевилась Зинаида. – И виноград твой ранний распродали почти, остался поздний и среднего срока. И дом твой сохранили. Лайму вот не уберегли... Да ведь старая была собака. Ну, тосковала по тебе, понятно. Так ведь ты и раньше уезжал из дому… не от тоски же она померла? Зато Кузьмич-то! Не пил, за садом твоим как ходил!  А возьму-ка я, пожалуй, его в мужья, а, Петрович? Как ты считаешь?
– Вот посмотрю, Зинаида, в подробностях, и скажу тогда, что да как. Но ты же сама решай, с кем тебе жить. Что ж, Кузьмич – мужик неплохой. Да и работящий. А тебя-то как любит!
Кузьмич зарделся, запунцовел. Слова вымолвить не мог, дыхание спёрло от Зинкиной похвалы.
– Он, Петрович, ещё и скромный. Вишь, не сказал тебе, что бур-то твой знаменитый у соседа обнаружил…
Сосед у Волгина, который справа, считал себя казаком, утверждал, что и казак родовитый. А бур у Петровича слямзил. И этот бур Кузьмич приглядел прислонённым к стенке сарая. Волгин в чужие дворы не мастак заглядывать. Да и некогда ему было. А Кузьмич – ушлый, не смотри, что бомж. Он всё углядит! И что надо, и что бы не надо. Сам Кузьмич не залазил во двор к соседу, а уговорил кого-то из соседских мальчишек за мзду: пообещал винограду в качестве платы. Пацаны, когда сосед был в отлучке, залезли к нему во двор, да бур-то и умыкнули. Сосед приходит, а бура нет. Он это сразу обнаружил, у жадных и злых глаз на это намётанный бывает. Он к Кузьмичу, потому как Петровича же не было.
– Слыш-ка ты, бродяжка-одяжка, и-и-и… это… ты у меня во дворе чё-нить не брал?
– Как я могу у тебя чё взять? Я и через забор такой не перелезу. Больной ить я. И на что мне? А что пропало?
– Да так, ничё…  А пацаны какие не могли украсть?
– Дак чё украли-то? Сам говоришь, что ничё…
– Так… это… бур у меня стоял…
–  Какей бур?
–  Ну, бур… Петровича.
– А чё бур Петровича у тебя  во дворе делал?
–  Ну… отдать всё хотел. Давно хотел, а всё как-то забывал. Не видел? Може, пацаны какие?
– Почём же мне знать? Может, что и пацаны…
Так бур вновь к Петровичу и возвернулся.
Кузьмич Зинаиду буквально боготворил, самыми ласковыми словами называл. Запал на неё. А то в обращении к ней добавлял как можно витиеватее: «Разлюбезная, лучезарная  моя Зинаида Борисовна...  Зинушка сдобненькая… сладенькая  Зинуленька…» Работа кипела у него в руках, а Зинка ходила по двору и важно ему бросала: это убрать, тут вскопать, землю взборони…  Он не обижался. Упаси Господь, бередить обидами любезную свет-Зинаиду Борисовну.
Она же приучила его и на рынке торговать. И Кузьмич приловчился так торговать, что ничуть не уступал в этом искусстве самой Зинаиде. Деньги приносил из копейки в копеечку, отдавал ей, важнецки сообщая, сколько да по какой цене продал, да как ноне торговалось. Кому уступил, а кому цену задрал. Зинаида пересчитывала деньги, стопочкой их складывала, соточку к соточке, пятихатку к пятихаточке… Спрашивала:
– Что же ты, Николай Кузьмич, и на сигареты-то себе не оставил?
– А я,  любимейшая моя Зинаидушка, решил в себе все до единого порока извести. Исключительно для твоего ради ублажения! И курить решил бросить.
Зинаида на Кузьмича не нарадуется. И к приезду Сергея Петровича не обнесла Николая Кузьмича надеждою…
– Ну, Петрович, и Кузьмич у меня! Что значит любовь! Все пороки искореняет. О как! – лекарсьво-то…  Любовь называется. А вы токо и знаете, что таблетками пичкать. Всё, Кузьмич, окончился твой спытательный срок. Живи в моём доме, как в своём – мужиком моим станешь.
Кузьмич пребывал на седьмом небе от такой великой радости.
И Сергей Петрович порадовался чужому счастью. И этим утешился. А о себе подумал: «Всё уже, Волгин, спета твоя песенка. Какая уже мне, к чёрту, любовь? Я – старик! И жить надо по-стариковски.»
– А ты-то, Петрович, расскажи, что выездил. Ладно за  морем иль худо? – проявила свой интерес Зинаида.
– Давай, Зин, поедим по-семейному, да чаю напьёмся. А рассказывать мне не о чем. Нет в моей жизни ничего хорошего. И не ожидается. Так и настроение вам портить не буду.
На следующее утро Сергей Петрович приехал в патологоанатомическое отделение пораньше, к восьми. Заведующего ещё не было. По коридорам бродил сам не свой Семён Семёныч, санитар.
– Чего, Семён Семёнович, ходите понурый? Голову опустили ниже колен… Что случилось?
– Да что случилось…  Сродственник у меня умер. Дядька. Вскрывал его начальник наш. А я ж не сказал, что покойник-то – мой дядька. Я ж на вскрытии присутствовал, всё и видел, и слышал, что говорилось. Это я для объективности смолчал, что дядька он… Кто ж из врачей подумал, что я чего-то соображаю? Посчитали, что я – дебил.  А так-то при мне разве бы говорили во всех подробностях?
– Ну и что же было на вскрытии?
– А было так…– и Семён Семёнович поведал Волгину грустную медицинскую историю…
 Выходило так, что поступил в приёмное отделение мужчина, дядька Семён-Семёныча, позапрошлой ночью. Болел долго бронхиальной астмой. А тут приступ прихватил. Скорую вызывали, приступ дома снять не смогли, доставили в больницу. Лицо у дядьки посинело, стал задыхаться. Перевели в реанимацию. Врач-реаниматолог молодой был, не очень опытный. Надо ли говорить, что больного он толком и не послушал, не говоря уже о том, что, конечно, рентгеновское исследование грудной клетки не провели? Нет, ничего такого не сделали, а перевели больного на аппарат искусственной вентиляции лёгких. И так до утра качали. И накачали больного, как футбольный мяч. Раздулась грудная клетка, воздух уж и под кожей пузырями пошёл, живот раздуваться начал в неимоверных объёмах. Качают…  Утром приходит на работу врач-реаниматолог опытный, ведущий специалист. Но с глубокого похмелья. И молодому говорит: «Чего ты качаешь, а толку мало? Может, трубка слизью забилась? Давай-ка проверим…» Проверили.
Трубка не забилась, но на всякий случай поставили новую. И опять стали качать. Больного раздули так, что стал он напоминать гору. А лицо у него уже не синее было, а почернело от нехватки кислорода в крови. И умер, наконец, не выдержав барометрического испытания. Отмучился, болезный. На вскрытии, которое проводил сам заведующий патологоанатомическим отделением, оказалось, что эмфизематозные мешки в легких, буллы называются по-научному, что было естественным осложнением его бронхиальной астмы, разорвались. И развился у больного двухсторонний пневмоторакс. Это когда воздух проникает в плевральные полости. А быть его в норме там не должно.
В норме в плевральных полостях давление должно быть отрицательное. Но и это не всё! От великого напряжённого пневмоторакса и высоченного давления  дыхательной смеси порвалась диафрагма – грудобрюшная мышечная преграда –  между грудной и брюшной полостями. Соответственно, воздух поступил в брюшную полость, от чего и живот так раздулся. Судя по всему, жить в таких условиях дядька ну никак не мог. И «отошёл»! Любой, даже начинающий врач,  из студенческих лекций знает, что напряжённый закрытый пневмоторакс надобно перевести в открытый, то есть наложить дренажи…  Да до того ли! А может так, что пневмоторакса на момент поступления и вовсе не было, а развился он от искусственной вентиляции как баротравма…  Да кто ж теперь это установит?
– Так что же теперь страдать-то? Ничего не поделаешь, – посочувствовал Сергей Петрович санитару и, как бы между прочим, полюбопытствовал. – А в свидетельстве о смерти что за причину написали?
– Да что за причину?...  Написали, что умер от осложнения тромбофлебита нижних конечностей, от тромбоэмболии лёгочной артерии…
– О как! – крякнул Волгин. –  Цэ  – дило так дило!
– Отож!  – коротко отозвался Семён Семёнович и в столь же смурном состоянии, неуспокоенный, отправился по своим делам.
А Сергей Петрович остался стоять в коридоре, в напряжённом ожидании большого начальства. Заведующий не заставил себя долго ждать. А пришёл и, увидев Волгина, просиял широким и жирным , как масленичный блин, лицом.
– Стои-ишь, Сергей Петрович, му-учишься, – по-отечески любезно начал он. – Ну, так кабинетик бы свой, покуда ещё  твой, открыл бы для началу. Открой, открой, касатик. Во-от, откры-ыл… Заходи, любезный, первым. И дверь закры-ыл… Закрой, говорю, дверь, свистун, стукач, зараза, сука, ***дь! Чмо болотное!!!
«Чмо болотное» – прозвище Волгина, которым – к месту и нет, по поводу и без – награждал его заведующий, звучало чаще всего. Волгин к этому прозвищу привык; извлечённое из уст заведующего,  оно звучало как-то так очень уж по-врачебному изящно. Интеллигентно!
А начальник  вдруг ощутил, как в него будто влилась кровь и могутная степная сила. Что-то такое чингизхановское. Может быть, ему вспомнилось унижение от Куликовской битвы или взятия Казани Иваном Грозным. То, что годами копилось внутри его, а именно  злоба злобная якобы когда-то и кем-то угнетённого степного батыра, которую он до сего времени самым тщательным образом скрывал, прячась за личину вроде бы самого доброго гражданина, в мгновение ока вылилась наружу. И у него не достало  более возможности сдерживать эту злобу. И в нём взыграло ретивое! Но Волгин Казань не брал! А Куликовская битва – дело и вовсе давнее-предавнее, из старины глубокой.
Начальник орал и нёс поначалу какую-то ахинею, дурь и околесицу, размазывая их, как сопли по стеклу, из чего Сергей Петрович, как ни пытался, а не мог уловить сути. И эти крики ничего не оставили в душе Волгина и не затронули ни одну струнку в его сердце, как если бы эти крики были мертвы и исходили от человека с омертвевшей или осатаневшей душой. Сергей Петрович наблюдал своего руководителя, а на ум неожиданно пришли строки Александра Блока…
Как тяжко мертвецу среди людей
Живым и страстным притворяться!
Но надо, надо в общество втираться,
Скрывая для карьеры лязг костей...
Наконец, прозвучало…
– Напиши объяснительную на имя главного врача, чего ты там навскрывал… Помнишь ребёнка с инвагинацией? По-омнишь, мерзавец. Напиши, по какой причине ты наврал про эти… как их? Ваго… чего? Во-во… а копию объяснительной мне на стол. Что за личные мотивы у тебя были – опорочить хирургов и анестезиолога? И это… ушёл бы ты, а? Ты меня достал, от тебя мне только неприятности. Не могу я с тобой работать. Воняет от тебя… навозом…  фе-ерме-ер грёбаный!
Волгину, слов нет, вдруг стало дурно, его затошнило. Все почти сорок отработанных в здравоохранении лет показались ему нереальными. Он ощутил себя букашкой, самым невесомым атомом, а небо показалось ему с махонькую овчинку. Он механически, ничего не спрашивая, не протестуя, молча взял из стола чистый лист бумаги и написал  заявление об увольнении по собственному желанию.
– Вот! Видишь, как ты уходишь? По собственному желанию. А мог бы, если б я захотел, вылететь отсюда по статье! Вскрывал-то ведь пьяным! У меня ведь свидетели есть. Все, кто на вскрытии был, в один голос утверждают: патологоанатом   лыка не вязал! А начмед – тот вообще в шоке от твоего хамства. Но  я же добрый! Сам удивляюсь – откуда во мне такая доброта?  У меня уж и жена спрашивает…  лежим это с ней на диване, перед телевизором, обнявшись, понятно… а она и спрашивает: «Откуда в тебе, Лёвик, такая доброта?» Инда мне самому страшно от моей неимоверной доброты бывает! – он вдруг, выпятив живот, заржал по-конски, затем резко оборвал  ржанье. – Сердце у меня, понимаешь, нежное такое, нежное-пренежное. Такое сердце, как говорят, до ста лет тянет без перебоев. А ты, Волгин, – моя головная боль, исчадие безумного настоящего и предтеча  ужасов будущего. Ты мне моё нежнейшее сердце своим невежеством, мракобесием и тупоумием терзаешь, жить мне не даёшь. Мне из-за тебя воздуху не хватает! Во! Запиши мои мудрые мысли! Объяснительную записку теперь можешь и не писать. К чему она? – начальник развёл руками (точь-в-точь как Савелий Крамаров в известном фильме: «Кто сидит? Он же – памятник!») и ухмыльнулся. – Ты же уходишь!
Заведующий помолчал немного в ожидании каких-то сопротивляющихся конвульсий от своего подчинённого. Но не дождался: Сергей Петрович, глубоко подавленный, угрюмо и упрямо молчал.
– Правильно поступил, хвалю! У меня в отделении, как в спецназе, должно быть: упал! отжался! стоять! сидеть! Собака же вот понимает такие команды, и оттого она – верный друг человека! И никогда, между прочим, не предаёт своего хозяина. Правильно поступил, хвалю. Уволиться – это твоё, можно сказать, самое мудрое решение из всех, что ты совершил в своей глупой и несуразной жизни,– начальник, действительно, шутить не любил, когда дело касалось выполнения его распоряжений по службе; он любил философствовать – это так, а философией его была диалектика зиновьевского толка с его, начальника, собственными добавками. «Неолаптизм», так сказать.  Чего уж там, мог бы, конечно,  ответить-прокатиться Волгин, не своим ежель  нескладным слогом, так пушкинской строфой изящной…
Молчи ж кума: и ты, как я, грешна,
А всякого словами разобидишь;
В чужой п**** соломинку ты видишь,
А у себя не видишь и бревна.
А в чём же дело? Скажем, на волгинские протоколы вскрытий пальцем показывал: косяк де, а не протокол. А сам банки с кусочками тканей из трупов для гистологического исследования копил месяцами на подоконнике в секционном зале. И даже не вырезал материал и, естественно, не смотрел препараты (их просто никто и не готовил), а накопит банок двадцать-тридцать и лихим жестом указывал Семёнычу:
– Так, Семёныч, собери-ка все эти банки гуртом да к ё***  матери их!
Это означало –  выбросить, в отходы на захоронение выбросить. Такое вот «бревно». И протоколы у него не косяки, а получаются – шедевры научной мысли, взятые с потолка и от богатой переизбытной фантазии! Да ладно, об этом в отделении все знали и помалкивали. А он же начальник! А вообще, с его лёгкой руки и с его-то примера, Волгин тоже много чего натворил «косого». А как же без мракобесия-то?
И  вот заведующий вышел. Сергей Петрович остался в кабинете один.
«Ну, вот и всё…  Отработал! Оттрубил! А наградой мне за мой труд: «Чмо болотное!» И поделом мне, старому пню и дурню!»
Он окинул взглядом кабинет и начал собирать свои вещички. Кое-какие книги, когда-то так необходимые, а теперь – никчемушные. Личные бумаги из ящиков стола собрал, пересмотрел бегло, ненужное порвал  до меленьких обрывков, а необходимые сунул в целлофановый пакет. От неожиданного наплыва сентиментальности погладил ладонью друга – раритетный микроскоп.
«Всё? Да, можно уходить.»
Он оставил ключ от кабинета на столе и вышел. Никто из лаборантов не удосужился проводить Волгина, чтобы попрощаться. Ведь столько лет проработали бок о бок! Нет, не вышли. Один лишь молчаливый Семён Семёныч со скорбным, вытянутым от унылости, ликом одиноко стоял в конце длинного коридора и наблюдал, как навсегда покидает Сергей Петрович родное отделение. Но и его взгляд говорил: « А что я могу? Ну, прощайте, коли так…» 
На какое-то короткое время Волгина ослепили ярость и обида, желание что-то такое сделать, чтобы доказать и… отомстить.  Но он лишь молча, в мыслях генерировал то, что хотел бы сказать, ответить своему начальнику. Хотел бы, да не сказал.
В Сергее Петровиче возникло и пока не исчезало, а набирало обороты возбуждение, как это бывает в первую, эректильную фазу шока. В нём всё бушевало! И ещё азарт, ликование от своего лихого поступка: «Никакой объяснительной! Ухожу! И попробуйте-ка без меня – поработайте, без меня-то вы почуете, почём фунт лиха! Посмотрим-посмо-отрим…  Ещё просить, умолять будете, чтоб я вернулся. Я вернусь, я прощу всем. И даже начальнику!»
Но это было  глупо, и где-то в глубине души он понимал: никто его звать назад не будет. Обойдутся и без него. Свято место пусто не бывает. И на минутку засосало под ложечкой: каково-то будет без зарплаты и шабашки – на одну пенсию жить? Но возбуждение и лихость вновь возобладали: «Проживу как-нибудь! Живут же люди! Зелень буду выращивать. Теплицы построю. Зелень и овощи: укроп, лук, петрушку, редиску, огурцы – круглый год можно выращивать! С зерном подсуетиться – можно заняться курочками-несушками, утками, индюшками…   Проживу!»
Выходя из отделения, Волгин лицом к лицу столкнулся с начмедом Александром Робертовичем. Сколько там и минуток пролетело после того, как Сергей Петрович написал заявление об уходе?  А Александр Робертович уже был осведомлён. Какая же беспримерная радость светилась в его лице! Какое ликование! А усики торчали из-под носа (и из ноздрей) восторженным ёжиком. Он упёр палец в живот Волгина и назидательно произнёс тоном профессора-ментора. Или умудрённого опытом маститого руководителя.
– В нашей больнице будут работать только те специалисты, которые неукоснительно руководствуются исключительно нашими указаниями. А ты, Волгин, не из их числа. И работать у нас больше ни-ког-да не бу-дешь! Всё! Свободен!
И он пристально посмотрел в глаза Волгина, пытаясь, по-видимому, разглядеть в них отчаяние и мольбу о прощении. Но не увидел ничего такого.  Да этого и не было. Были глубокая усталость и печаль. Но, чтобы их разглядеть в глазах Волгина, надо было стать выдающимся психологом и физиономистом. А начмед таким не был. Да и Сергей Петрович хоть и прост был, а попытался показным образом, как атрибут хорошей мины при хреновой игре, отобразить в себе, в глубине своих глаз лихость и презрение к Александру Робертовичу и иже с ним. Сергей Петрович Волгин ни слова не ответил начмеду, а обошёл его полукругом и, сплюнув демонстративно и шумно, прошествовал к своей «девятке». Вслед ему Александр Робертович с нескрываемыми удовольствием и радостью бросил:
– Как мы тебя раскатали-то, а? В пять минут? (Начмед явно «играл» под Мюллера-Броневого!) Ну, и кто из нас оказался умней? – и громко расхохотался.
На перекрёстке какой-то разгильдяй на ярко-красной «Мазде» неожиданно подрезал Волгину дорогу. Волгин приоткрыл окно и по-бабьи, визгливо заорал на лихача, остановившегося в испуге – боком –  на противоположной стороне улицы:
– Растудыт-твою-в туды в хвост и в гриву трижды в душу!
Мотор заглох. Волгин попытался завести мотор, но неудачно. А сзади  уже клаксонили, ревели в возникшей пробке автомобили на разные голоса. Пора было и Волгину уносить ноги. Через пару минут двигатель завёлся. «У-ф-ф, – облегчённо выдохнул он. – Во-от! А жить-то хочется!»
Первое, что он сделал, когда вернулся домой, –  налил себе большой фужер коньяку и выпил в один глоток. Захотелось общения. Он позвонил  Крылову:
– Ты помнишь, какой сегодня день?
– Пятница.
–  Пятница! А это значит, что сегодня будет баня. Шашлыков не обещаю, но овощи и фрукты будут. Есть сыр.
– Топи баню. Христианин будет?
– Христианин? Ну да, а как же. Будет.
Пока Сергей Петрович топил баню, он мыслями нет-нет, да и  возвращался  к истории со своим увольнением и вообще – о медицине. И ещё пару раз прикладывался к бутылке с коньяком. Так что к приходу друзей-приятелей он не то чтобы нализался, но был, мягко выражаясь, нетрезв. Владимир Семёнович посмотрел на него осуждающе, но смолчал. Владислав Порфирьевич крякнул и не преминул заметить:
– Тебе, после операции на сердце, не вредно будет? А париться в подпитии?
– Ничего, справлюсь. Баня мне никогда не во вред. А выпил – имею право. Я с сегодняшнего дня – полный, теперь уже настоящий  пенсионер.
– Да ну? Что так? – выразил удивление Крылов.
А батюшка насторожился и посерьёзнел.
– Пойдём париться, – предложил, потирая руки, Сергей Петрович. – Ты, Владислав, в прошлый раз изъявлял желание выпить муската для охлаждения в предбаннике? Есть мускатное. А я сегодня пью только коньяк. Имею право! Или я таки тварь дрожащая?
Поначалу, как средь них водилось, парились бессловесно, лишь иножды ухали от переизлишка жару-пару. И Крылов, и  батюшка от переизбытка пару выбегали несколько раз в предбанник, а Волгин парился остервенело, невзирая на почти стоградусный жар, будто загнать себя хотел. Но марку выдержал, впрочем, как и его прооперированное сердце. Разговор, но с необычной  натугой, начали в предбаннике.
– Рассказывай, – предложил Крылов, с трудом отдышавшись и выпив мускатного.
Пилипчук не пил. Волгин выпил рюмку коньяку.
– Вы помните, конечно,  прошлый наш разговор. Сегодня было продолжение. Вскрывал я перед самым отпуском мальчишку…
И Сергей Петрович вкратце, но живописно рассказал приятелям о том самом случае. Теперь уже не имело смысла молчать, да и пребывал Волгин в таком возбуждении и злости, что и мысли о соблюдении такта и пресловутой врачебной тайны у него не возникало. 
– Вот я вам рассказал…  А теперь ещё один случай, который вызвал во мне кой-какие ассоциации… – и Сергей Петрович рассказал о смерти дядьки Семёна Семёновича. – И вот какие мысли у меня возникли… Тебе это должно быть особо знакомо, Владислав. Представьте себе милиционера… ну, в общем, не важно, кто… милиционер, спецназовец… Возникла, например, ситуация, когда ему должно стрелять в вооружённого преступника, и он стреляет, но случайно задевает какого-то прохожего или… ну, я не знаю… простого обывателя, допустим, любопытного. Что это? Убийство? Убийство! Случайное, по неосторожности…  А в этих случаях, о которых я вам рассказал, что? Врачебная ошибка? Халатность? А не есть ли это тоже убийство? Пусть случайное. Пусть неумышленное, вследствие недостаточной профессиональной подготовленности. Или просто разгильдяйства! Итак, убийство. Застенчиво и скромно укрытое белоснежным наглаженным халатом. Ну, ладно, врачи-клиницисты совершили это убийство случайно. А патологоанатом сознательно искажает действительную картину, скрывает истинную причину смерти. Сознательно и умышленно. И теперь он уже соучастник этого самого убийства.  И как теперь это звучит, а? Не  знаете? Вот и я  не знаю.
Сергей Петрович налил себе ещё рюмку и хотел было выпить, как Владимир Семёнович поспешно накрыл налитую рюмку  растопыренной ладонью.
– Хватит. По крайней мере, не пей, когда паришься. Тебе вредно. Уволился и уволился. Правильно сделал. Уйти от греха подальше – это тоже поступок.
– Может быть, может быть, – негромко и задумчиво сказал Крылов. – Уволился – да, это ничего, не пропадёшь. Работу, если есть желание, найдёшь. Была бы шея, а хомут сыщется. Разошлись, значит, со своим начальником во мнениях, в отношении к вечным истинам…
– Да уж, – дурашливо развёл в стороны руки Волгин. – В одну  телегу впрячь не можно…
– А ты, конечно, трепетная лань? – насмешливо произнёс Крылов.
– Н-не знаю, – Сергею Петровичу вдруг стало чертовски неприятно от насмешливого тона приятеля; ему хотелось жалости от него, участия…
– Да, либо выполнять свой долг, как это и положено, – вновь вступил в разговор Владимир Семёнович, – а нет возможности  – уйти от зла. Вот те семинаристы, которые решают уйти в монашество, оставить мирские соблазны, – это же их собственное решение. Вы даёте клятву врачебную – никто же не тянул вас быть врачами. А дал клятву – держись  за данное слово. Ты правильно поступил, Сергей. Твой начальник друзьям своим помогает, добреньким хочет стать. А что же это за друзья? Если бы он честно работал, дружили бы они с ним? Сомневаюсь я. И выходит: либо «дружба», либо долг.
А Владислав Порфирьевич далеко не ходил, а высказал жестокую правду.
– Это, Петрович, не чья-то вина, а твоя собственная! Всем твоим бедам виной твой собственный характер. И твоё малодушие. Я вот вслед за твоим любимым Леонидом Бородиным могу с гордостью сказать: за всю мою жизнь никому не только не позволил в себя плюнуть, но даже не подпустил никого на расстояние плевка. А ты можешь так о себе сказать? Многие могут о себе так сказать?
Сергей Петрович лишь исподлобья взглянул на него, но смолчал, против крыловской правды у него пока не нашлось никаких аргументов.
– Немногие, – ответил за Волгина отец  Владимир. – Это верно, немногие. Но давало ли это тебе право плевать в других?
– Ну…  как тебе…  Это, батяня, привилегия сильных.
– Во-от! – Волгин, наконец, нащупал слабенький, но аргумент. – А я вот из навоза вылез. Отец с матерью неграмотные, одну азбуку на двоих знали. Колхозники! И я в себе до сей поры  комплексы не победил. Если и интеллигент, то в самом первом поколении. А нет-нет, да и ощущаю себя перед ликом образованного мерзавца, как если бы я и ноне по горло в навозе… Зато с рожденья ни в кого плевать не приучен-с, – с некоторой горькой иронией закончил он мысль.
– Кто тебе виноват в том, что ты из навоза? Я в твоих комплексах – неповинен. Тебе самому от них, от комплексов-то, надо было избавляться. Эта ваша философия, – имея в виду не только Волгина, но и Владимира Семёновича, сказал Крылов, – хорошо известна. Вы же христиане, ка-ак же!
– Ну, да! А для вас, для «избранных и сильных», – ответил за Волгина Владимир Семёнович, – существует другая философия. Она всем тоже хорошо известна.
– Всё! – «отрубил» тему Владислав Порфирьевич. – Хватит об этом. Оскомину набило. Пойдём париться. А ты, Петрович, сопли не распускай, не уходи в запой. Мужик ты или где?
– Да я что? – пробормотал Волгин, вставая. – А ты сам, Порфирьич, говорил, между прочим, чтобы жить мне по законам стаи… Жалко вот – годы прошли. Сколько лет отработал, а  осталось одно разочарование. Зачем врачом стал? Эх, надо было мне в агрономы… Зачем я угробил себя? А лгать зачем? По принуждению? А велико ли было принуждение? Хотя бы я не лгал! А сейчас ушёл бы, и мне было бы легко. Как мне людям в глаза глядеть? Что же я делал?!  Как я жил?! И что мне теперь делать? – он не заплакал, глаза его были влажны, но не от слёз, а от застилавшего их пота.
– Жить! Как угодно, пусть по законам стаи! Но не позволять в себя плевать! – вновь резко, безжалостно, «с плеча»  рубанул Крылов.
После бани приятели немного посидели, выпили самую малость. Владислав Порфирьевич всё пригибал голову в надежде вновь увидеть через щель в заборе голую Зинаиду, но во дворе у Кульбиды было тихо и пустынно.
– Соседка-то у тебя, как я слышал, за бомжа замуж собралась? – спросил он.
– Да, соседка живёт просто, сложными проблемами себя не озадачивает, – ответил ему Сергей Петрович. – И оттого счастливая.
– Пойду я, пожалуй, – сказал Владимир Семёнович.
– Да, что-то сегодня не сидится. Пойду и я, – решил Крылов.
И уже у калитки Владислав Порфирьевич остановился, повернулся вполоборота к Волгину и сказал с нескрываемым презрением, не называя Волгина ни по имени, ни по отчеству, чего раньше никогда не бывало:
– Неужто ты не видишь, что идёт, нахраписто прёт новое поколение людей, хитрых, изворотливых, сильных и жестоких? А ты слюнтяй! Не люблю я слюнтяев и трусов! Чего говорить о профессиональном долге! Ты и себя-то защитить не умеешь! Слюнтяй и есть! Тьфу! Сопли распустил…  А знаешь что, – он сделал выпад указательным пальцем в сторону Волгина, – таких, как ты, больше нет нигде. Ты – явление уникальнейшее! 
Крылов   высказал это всё, повернулся, чтобы уйти, но вновь остановился и добавил:
 – Ты одинокий и никому не нужный, зловредный старик! Пенсионер! – а тогда уже ушёл, не попрощавшись.
Смысл слов Крылова дошёл до Волгина не сразу, но, когда до него дошло-доехало, это добавило ему обиды, злости и отчаяния. Один лишь Владимир Семёнович, пытаясь сгладить, смягчить ситуацию, неуверенно сказал:
– А я так думаю, что это хорошо, что есть хотя бы один, у которого заговорила совесть, – и тут же ушёл.
Волгин остался в одиночестве, посидел ещё в беседке у стола в грустных раздумьях: «Каково-то мне будет завтра? А завтра  настанет похмелье…» Но уже ничто не смогло бы удержать его от выпивки.
Он ушёл в дом, на кухне прихватил ещё непочатую бутылку с коньяком и фужер и направился в спальню. Затем постоял перед столиком,  где стояла рамка с фотографией Софьи, взял её в руки, пристально всмотрелся в красивое лицо и вдруг со  злостью вытащил  фото из рамки и разорвал на мелкие-мелкие кусочки. Затем он пил, ложился  на постель, вставал, снова пил. И, наконец, забылся  в тяжёлом  хмельном сне. Так он утром и проснулся нераздетым, поверх одеяла, а рядом с кроватью валялась пустая бутылка из-под коньяка.
Конец лета подарил сухие, солнечные и жаркие дни. Волгин с раннего утра работал в саду. Как проклятый, как чёрный раб. И сам загорел до черноты. Он пытался так изнурить себя работой, чтобы забыть всю свою прошлую жизнь, все невзгоды.
Лозы, освободившиеся от ягод, поливал, подкармливал, землю в междурядьях рыхлил. Сорняков убрал большущую кучу – вывез всю на компост. Чеканил особо длинные побеги, удалял или укорачивал пасынки. Кое-какие незрелые грозди оставлял и на пасынках – осенью будет на угощенье лакомство. Много ещё неубранного винограда висело на лозах. Он нарезал грозди, отвозил Зинаиду на рынок. Шла вроде копейка, не бедствовал Сергей Петрович. А только всё молчаливее он становился. Словно онемел, с каждым днём всё больше и глубже, будто душа его устала от нынешних слов, жаждя слов когда-то, быть может, бывавших, да основательно забытых. Или новых, иных слов.
А слова эти ему покуда были неизвестны. И вот он немел всё больше и основательней. Все прежние грехи, малые и большие провинности стали в Волгине собираться в клубок постоянно присутствующей боли. Он пил анальгин, ещё какую-то очень сильнодействующую гадость, но ничто не помогало. У него болело, а где – определить не мог. Прислушивался к сердцу, к печени, ко всем органам в отдельности. Каждый работал исправно, и ни один из них будто не болел. И всё же он постоянно ощущал её – эту боль. Он к ней прислушивался, он с ней свыкался, он её даже стал как бы пестовать бережно, как дитя малое, пока окончательно не понял, что от этой боли ему теперь не освободиться до самой смерти. Волгин скоро догадался, что это в нём болела душа. Когда деньги зарабатывал, а чтобы заработать, надо было подтоваривать начальству, угождать ему, то душа вроде не болела, не душила долгими ночами, не мучила. А тут как всё оборвалось. Вот он стал свободен. Состарился. А вместе со старостью явились раскаяния. И душа его мучилась и страдала.  «Конечно, это душа болит, только местоположения её я определить не могу…»  Становился Волгин похожим на робота или зомби. И ходит же – видно, что бодрствует, а молчит, и глаза ничего вроде вокруг не видят и не различают. Кроме своего сада-огорода. И виноградных лоз. Да ещё перекинется парой слов с Зинаидой Кульбидой или с Кузьмичём. Что называется, ушёл в себя Сергей Петрович. И дочь Надежду вспоминал редко, а если и вспоминал, то с такой глубокой обидой за её предательство, так что лучше бы и вовсе ничего о ней не вспоминалось.
С раннего утра, когда ещё не взошло солнце, Сергей Петрович впрягался в работу. А когда усталость уже валила его с ног, он садился на стульчик у лозы, названной им «Галинка». В последние дни лета небо становилось пронзительно синё и чисто, воздух, особенно по утрам, гулок и по-особому свеж. Тени от лозы резкие и чёрные. Волгин отдыхал и вспоминал короткую свою любовь с Галиной Васильевной. И всерьёз напряжённо прислушивался к лозе. И однажды услышал некое подобие смеха или оклика. Он огляделся вокруг – нет никого. Вновь стал прислушиваться, опять почудилось… Он, врач, прекрасно понимал, что это не может быть ничем иным, как галлюцинацией. Он поначалу испугался, но лоза будто звала его и магнетически  притягивала, и он, пересиливая страх, в свободные минуты присаживаться к лозе в надежде услышать что-то такое-этакое… «А сон-то был, – вспомнил он. – «Ты во мне, а я в лозе…»  Нет, что-то тут не так, не всё просто…»
А депрессия всё более и более захватывала его в свои объятия, и не было у Волгина сил сопротивляться ей. И ни одной светлой мысли не мелькало у него в голове, а только всё одна другой мрачнее. У него расстроился сон, пропал аппетит, он худел и худел, на глазах превращаясь в ходячего небритого скелета. Ни Владислав Порфирьевич, ни Владимир Семёнович не посещали его уже целый месяц.
К исходу прикатился необыкновенно тёплый сентябрь, затем как-то кратковременно похолодало, пролились дожди, настал октябрь. После слякотных промозглых дней вновь неожиданно потеплело. Сергей Петрович притащил к любимой лозе шезлонг и теперь, в свободные минуты, когда усталость от работы валила его с ног, усаживался у лозы и вслушивался в тишину… И вот как-то поутру Сергей Петрович, осунувшийся и небритый,  уселся в шезлонг возле Галинки. И незаметно задремал. Может так быть, что он спал какие-то минуты, но за эти минуты ему приснился сон…
Вдруг рукава у лозы стали на глазах утолщаться и утолщаться, пока не достигли невероятной толщины…  И разверзлась лоза, а из неё лёгким туманцем выплыла… Галина Васильевна. И пальчиком Волгину грозит: «Что я тебе говорила? О чём просила? Поезжай к дочери да забери её к себе. Да Марину-то не забудь…» Волгин хвать было руками за Галину Васильевну, а она вновь – в туман и… в лозу…»  И весь сон. Волгин так и проснулся, обнимая фантом-Галю, но, очнувшись окончательно, опустил руки, поморщил лоб, осиливаясь вспомнить содержание сна – весь его –  до мельчайших деталей.
«Конечно, – с раздражением и злостью подумал Волгин, – если мучить мозг одной и той же мыслью, так она точно не оставит тебя ни во сне, ни наяву.  Галя в лозе! Надо же такому померещиться! Господи, спаси и сохрани, избави меня от грехов моих! – Волгин нервически вытер тылом ладони запотевший лоб. –  Так, неровён час, и  рехнуться можно…»
Сергей Петрович несколько раз прошёлся по тропе, раздумывая: какое же решение по итогам сна надобно ему принять? Он обошёл весь свой виноградник, рассеянно скользя взглядом по виноградным кустам. На лозах ещё розовели неубранные грозди Зарева, ягоды у которого крупнее, чем коровий глаз. Чернел на ветвях Молдавский кишмиш  полуторакилограммовыми кистями. Всё так просто, всё так мило. И всё это понятно, а вот сон…
Но уже  императив – ехать! – вот же заноза! – не вылезал из его головы, Волгин гнал его прочь – нет, ни в какую. Он плюнул в сердцах, отправился в дом, умылся, сбрил щетину трёхнедельную, переоделся в чистое: сорочку, джинсы. Джемпер захватил – ночами холодно бывает, а за день не верил, что управится. Вышел во двор, по забору палкой постучал – в приоткрывшуюся дверь высунулась в полголовы Зинаида.
– Это… я…
– Уезжаешь, что ли, Петрович? – пришла к нему на помощь Кульбида.
Волгин угрюмо кивнул.
– Ну и езжай, езжай себе, милок. За домом посмотрим. Не переживай. В добрый путь!
И Сергей Петрович на своей «девятке» поехал к дочери.
Километров за пять до нужного ему городка затрезвонил мобильник. Сергей Петрович удивился. Никто ему не звонил  уже целую пропасть времени. Он вытащил телефон из кармашка в сорочке: звонила дочь.
– Папа… Пап… алло… ты слышишь меня? Прости меня, папа. Дура я, дура, – рыдающим голосом  повторяла Наденька. – Папа, пожалуйста, приезжай, мне так плохо… без тебя.
Он отключил телефон, ничего дочери не ответив. И она больше не звонила.
Сергей Петрович подъехал к дому, где жили Марина и Наденька. Остановил машину у подъезда. И поднялся на второй этаж. Дверь в квартиру была открыта. Он вошёл – Марина сидела там же, где он оставил её в прошлый раз. С той лишь разницей, что была трезвой. Ну, может быть, с небольшого похмелья. 
– Надя где?
– Не… не знаю. Ругала меня. Ушла.
– Тебя не ругать – тебя убить мало. Где она может быть?
– Не знаю… На лимане?
– Чего ты меня спрашиваешь? Это я тебя спрашиваю: где моя дочь?
Марина молча и испуганно пожала плечами.
– Сволочь ты… И я дурень старый… – он опрометью бросился из квартиры.
До лимана было с десяток-другой метров. Их Волгин пролетел мигом. Он сразу, как выбежал на берег, увидел Наденьку. Она присела на корточки, один рукав её блузки был закатан. И она  явно примерялась что-то сделать.  Может быть, уколоться. А может быть…
«Что она? Что она хочет сделать?»
– Надя!... Наденька!!!
Дочь вскочила на ноги и попятилась назад, увидев отца. Из одной руки что-то выбросила в воду, стала лихорадочно расправлять рукав на другой руке. Сергей Петрович подбежал к ней:
– Ты что? Что ты с собой сделала? Дурак я… дурочка ты…  Что же мы с тобой делаем, а?
Дочь плакала, он плакал. Так и стояли они, обнявшись, оба в слезах, неизвестно сколько времени. И потом без всяких слов отправились домой. Она, маленькая, худенькая, прижавшись к нему, плакала. Наконец у него отыскались какие-то слова.
– Ты что же… сделать хотела, а? Наркотики колоть… собралась, да?
– Не-ет, что ты?
– А что же? Неужто вены резать? – он понял, что попал в точку: Наденька затихла, ничего не ответила. – А почему вдруг такое отчаяние? Я ведь за тобой приехал, доченька! Так что собирайся.
– Как это? А…
– Ну… и её заберём. Куда ж без неё-то.
Они поднялись в убогую, запущенную, как её ни убирай,   квартирку. Марина сидела на привычном месте, на полу. Увидев вошедших, испуганно сжалась, как будто ожидая удара.
– Надь, вы что же – ругались тут? – спросил Волгин.
Дочь тяжело вздохнула.
– Почти месяц не пила, в рот не брала. Я уж, дура, подумала, что всё – бросила! А она два дня тому назад напоролась до поросячьего визга. Я за неё взялась… И тут прётся еще какой-то брандахлыст. И силы мои истощились! Деньги кончились, жрать нечего! Не могу больше! – Надя опять расплакалась.
Сергей Петрович слушал дочь и удивлялся: она разговаривала сейчас, как взрослая, усталая и отчаявшаяся женщина.
– А чего ты с ней чикаешься?! – вдруг взревел Сергей Петрович.
Он подскочил к Марине, схватил её за ворот старого халата и приподнял с полу на полметра.
– Ты!... Скотина! Ещё раз, только раз один нажрёшься – убью!!! – он сдавил ей шею и воротом халата, и руками, лицо у Марины посинело, глаза от ужаса едва не вылезли из орбит. – Будешь?! Будешь?! Будешь ещё пьянствовать? А?!!!
Марина отчаянно трясла головой, брызгая слюной.
– Папа! Папа, не надо, не надо… Не будет она больше пьянствовать.
– Не будешь?! – ещё раз грозно спросил Сергей Петрович у обалдевшей от страха Марины. – Смотри мне!
Он разжал пальцы,  и Марина глухо ухнулась об пол. Сергей Петрович похлопал ладонью об ладонь, отряхая видимую и невидимую грязь, и уже спокойным голосом распорядился:
– Надя, я пойду в магазин купить что-нибудь из продуктов, ты приготовишь… И... собирайтесь потихоньку. Да, и это…  вот, возьми денег, – он подал Наденьке несколько тысяч рублей, – купи ей  одёжку, вымой, приодень, причеши. Надо ж ещё выписаться вам. Квартиру  оставить под пригляд кому-то из соседей.
– Она и не приватизирована, – сказала Наденька.
– А-а!... – он  махнул рукой и отправился через улицу в  супермаркет.
Как ни собирались, а выехать удалось лишь через пару дней. Две ночи Волгину пришлось ночевать в машине. Спёртый, пропахший сивухой воздух марининой конуры душил его. Выехали утром. По пути Сергей Петрович позвонил Давиду Моисеевичу: неожиданно родившаяся идея не давала ему покоя.
– Михалыч, мимо проезжаем, а тут такое, понимаешь ли, дело… проверить бы надо. Не мог бы ты срочно посмотреть одну женщину?
– Привози. О чём речь? Посмотрим. А что за проблема?
– Вот доставлю её и поговорим, объясню в подробностях, – и Сергей Петрович «махнул», презрев страх, напрямки – в областной город.
В зеркало заднего вида он взглянул на притихшую, испуганную Марину. Вымытая и причёсаная, одетая в бордовую блузку и джинсы, она выглядела уже близко к тому, чтобы называться человеком. И он подумал: «Ну, да… А то спросит Давид: с какой помойки ты эту бабищу приволок? Неловко…»
Но Давид Моисеевич ничего не спросил, лишь глянул с удивлением на прибывшую троицу. Сергей Петрович объяснил ему, что прооперирована была Марина по поводу рака матки в районной больнице.
– Посмотрим, проверим. Погуляйте пока часик. Я позвоню.
И он увёл с собой Марину. А Волгин с дочерью гуляли по парку, сидели на дорогой ему скамейке у пруда, планировали, как жить дальше, как Наденьке восстановиться в университете, где и как работать…
Давид Моисеевич ошарашил Волгина своим заключением.
– Вот, забирайте её. Всё у неё на месте, и нет никакого рака,  – и посмеялся, но жалостливо. – Судя по всему, ловко вас «прокатили». И много заплатили за «операцию»?
– Да уж, немало, – ответил Волгин.
– Вот точно так же наши врачи-эмигранты сколотили шайку в Америке. Убеждали «больного», что у него рак, что надо оперироваться. Делали разрез на коже… и только! И ничего не удаляли. А «бабки» стригли. Хорошо ещё, что твоей протеже ничего не отрезали! А могли бы. Всё, забирай её. Здорова!
Так и зажили они втроём. Надя устроилась работать секретарём в городской суд, помог Владислав Порфирьевич через своих знакомых. Сергей Петрович позвонил Крылову с просьбой о помощи, тот трубку взял, промычал что-то невразумительное. А когда Волгин изложил суть своей просьбы, Крылов отрывисто сказал:
– Дочери трубку дай.
И это был единственный телефонный разговор между приятелями. Дружба, похоже, кончилась.
Марину определили жить в угловую комнатку на первом этаже, под лестницей. Она не пьянствовала. А Волгина боялась пуще огня, норовя  при встрече с ним шмыгнуть в свою комнатушку.
Зинаида хоть и жила с Кузьмичём, но частенько заглядывала во двор волгинского дома. Ни дать-ни взять, а испытывала-таки чувство, схожее с ревностью. Во всяком случае, недели через две после приезда Волгина с домочадцами Зинаида через забор как можно равнодушнее спросила у Сергея Петровича:
– Петрович, а кого это ты привёз? Не жену ли?
– Ну, так это же родная мать моей Наденьки. Ты не знала, что Надя – моя приёмная дочь? Ну,  вот. А это её мамочка родная.
– Ничего… молодая. Лицо только у неё, Петрович, как цельный век пила, не просыхая. И ноженьки будто приволакивает как-то, нет?
Ногами Марина, действительно, немного шаркала. У неё по первости даже босоножки и шлёпанцы с ног валились, и она их в безуспешности пыталась выловить непослушными, малочувствительными ступнями. Может так быть, что и восстановится  всё с ногами. Это если вновь пить не начнёт. А в далеко зашедших случаях  дело у алкоголиков – труба.
Волгин одну такую дамочку помнил. Работала одно время заведующей терапевтическим отделением в поликлинике. Секретарём парторганизации больницы была, когда ещё Советский Союз  не приказал долго жить. Семья была. И всё это рухнуло, как стала пьянствовать. Сколько раз сам главный врач больницы её на своей  «Волге» домой с работы  увозил! Пьяную в стельку! А закончилось всё плачевно. Она и сейчас жива, а ходить не может. Ноги потеряли чувствительность, стали, как плети. Ползает на коленках по квартире. Инвалид первой группы. А пить всё равно не бросает. 
Живёт, как сорное растение, и пьёт. Принесут ей доброхоты из бомжей самогонки, нальют в блюдечко, поставят перед ней. И она лакает, как собака: руки-то тоже ничего уже держать не способны. А бомжи по очереди сзади к ней и пристраиваются… Скотство, конечно. Даже и упоминать-то об этом гадко и мерзко, но ведь такова русская жизнь. Такова правда этой поганой жизни, той правды, которая не с фасада, а с изнанки.
– Да  ладно, Зин …  Поживёт вот, откормится. Пить бросила, давно уж не пьёт. Больше двух недель.
– Да-а, давно не пьёт…  А только сомневаюсь я...
– А чего ты, Зин, я же не жениться на ней… Пусть живёт. Сад, может, караулить будет. Лайма же умерла.
– Ну, да, тоже верно. Значит, караулить сад будет…  А ты, Петрович, ещё бы лаять её научил. Так заместо Лаймы и… 
Волгин только рукой махнул и ушёл восвояси.
Сначала, после возвращения дочери, Сергей Петрович как-то оживился. Но с течением дней вновь стал замыкаться  в себе. Редко когда словом с дочерью перекинется. А так – молчит, словно воды в рот набрал.
Наденька в отчаянии иной раз нет-нет, да и подумывала: «Может, он в такой обиде на меня, что молчит?» Волгин, как рано утром уйдёт в сад, так и пашет, пашет. Если не позовёт дочь, так и про еду забудет. Надежда уж и в церковь ходила, чего раньше за свою короткую ещё жизнь ни разу не делала. И молитвы выучила. Уж и служба закончится, народ храм покинет, а она встанет у икон на колени и молится, молится…  И известными ей молитвами, и своими словами, которые из сердца сами выплёскивались.
Так шли длинной скучной вереницей дни, недели, проходили месяцы. Отплакал своё серыми занудливыми дождями холодный и противный ноябрь, о котором бы и не вспоминать. Пролетела зима с морозами, вьюгами и снежными февральскими метелями, с длинными надоедливыми оттепелями, слякотью и грязно-снежной кашей на дорогах…
 И настала весна. Налетела шумно, дружно, заблестела ярким и тёплым лучезарным солнцем, загалдела и запела на разные голоса птичьими весёлыми песнями да перезвонами, иззеленила изумрудом ближние и дальние – до горизонта – поля.
И как-то поутру, в апреле, Волгин вышел в сад, и что-то его, как током, шандарахнуло! Всё в саду вроде привычно, так же, как вчера и позавчера, а вместе с тем всё – не так!
Он был, как взрывом, оглушён пришедшей весной и буйством природы. И как впервые всё это увидел, как заново народился. Огляделся вокруг, а сам думает: «Чего это я? Красота вокруг, мир радуется, а я мрачнее тучи… В чём трагедия? Чего в моей жизни нет, из-за чего так убиваться и близких своих пугать?» Он как-то разом очнулся и встрепенулся. И будто даже удивился, что сам едва жив, а вокруг всё бурлит, шевелится, движется, от чёрной вспухшей и жирной земли, напоенной дождевой и снежной влагой, пар поднимается. Почки на деревьях набухли, того и гляди – на глазах расцветёт всё вокруг, от весеннего возбуждения жизненные соки в ветвях у виноградных лоз движутся. И дышится  легко, и нежный ласковый воздух пьянит свежестью. Сергей Петрович почувствовал, как наливается он новой силой, почуял зуд в руках.
«Чего это со мной было, чтобы мне из-за «сорняков» раньше положенного срока голову себе забивать да смертоньки ожидать? Да пусть им, «сорнякам», хуже будет! А я вот ещё поживу да жизни порадуюсь. Если не своей, так хоть чужой. «И вновь вернусь я в отчий дом, чужою радостью утешусь…»»
Волгин принёс стульчик из-под навеса, что во дворе, поставил его на тропу посреди своего виноградника. Уселся и подставил лицо солнцу. Сидит, радуется – не нарадуется новой жизни. Рукой дотянулся до Галинки, которую, как назвал этим именем, так и полюбил безмерно, погладил-поласкал  ей тёплые шершавинки на рукавах, на ветвях.
С осени он бережно  обрезал лозу до нужного, чтоб в новый сезон не перегрузить её. Почки пересчитал, чтоб на весь куст – не более сорока. По десять почек на рукав, а рукавов – четыре. Сергею Петровичу опять, как осенью, почудилось было, что лоза шепчет чего-то неразборчивое, но определённо ласковое. И подобие улыбки скользнуло по его лицу. Он вспомнил, как Галина Васильевна спрашивала его:
– Зачем тебе столько сортов винограда?
А и вправду, зачем? А из любви к самым малостям и тонкостям разной породы. В каждом сорте своя «фишка». Ещё пуще того – оттенки вкуса, запаха-аромата, цвета, веса, срока созревания, обильности урожая или капризности, что отражает зависимость сорта от разных превратностей природы и отношения к ним садовода-виноградаря.
Волгин любил мелочи – оттенки. Что в красном цвете? – ничто, он банален. А в оттенках – прелесть и оригинальность. Он любил подмечать уже в цветущем бутоне такую изюминку, из которой гроздь может вырасти не уродливой, но изящной и оригинальной. Природа хитра на выдумки. Ей надо лишь помогать в этих выдумках и фантазиях, неназойливо, внимательно и терпеливо, без грубых усилий. К природе надо относиться так же внимательно, нежно и бережно, как к женщине.
В соседских огородах – весенняя страда, народ в радости от погожих тёплых дней высыпал с лопатами, тяпками и граблями. Все суетятся, что-то делают. Мусор жгут, что остался ещё от прошлой осени, под посадки гряды готовят. Сосед-казак парники ремонтирует, новой плёнкой укрывает: упор на ранние огурчики делает.
Солнца на улицах было так много, что его яркий свет, казалось, проникал во все, даже самые потаённые, скрытые щели. Улицы  села полны были ароматами, от которых у людей возбуждённо играла кровь. Даже безработному и, хуже того, бездомному люду,  хотелось жить и хоть что-нибудь делать, но, поскольку работы им не находилось, они бегали взад-вперед по улицам Крутых Оврагов, чтобы стравить из себя излишек накопленной энергии.
У Зинаиды Кульбиды – тоже радости: Зинаида брюхата, на сносях. И она от того радостна. О Николае Кузьмиче говорить нечего, он вертолётом носится по огороду. Любое слово из уст разлюбезной Зинульки на лету ловит и тут же исполняет. А Зинаида Борисовна на животе руки сцепила, стоит, думает: «Что ещё такое выдумать, чем Кузьмича озадачить? Мужик в постоянной упряжи должен находиться, иначе в голове глупости, навроде вшей, заводятся.»
После своих запоев он, что называется, болел синдромом самоактуализации. Из штанов выскакивал, чтобы в людских глазах выглядеть человеком и порядочным, и умным. Надо отдать ему должное: он не стеснялся того, что из алкашей. И со смешком рассказывал при удобном случае, как системно он пил. Он этим не бахвалился, но самоуничижался, чтобы побольнее себя уколоть. Ну, а теперь Кузьмич в особенности горд: скоро и он отцом будет. К забору подошёл, Волгину хвастается:
– Петрович, у меня ить скоро пацан будет.
Зинаида на мужнин восторг улыбается хитро.
– Почём знаешь, что пацан? – тоже улыбается Волгин.
–Зинулька говорит, что бьётся сильно. Я ить, Петрович, совсем другой стал человек. Любовь, Петрович, ето такая сила, что напрочь меня поменяла. У меня, Петрович, зубы расти стали. Новые! Вот, посмотри, –  и он  широко открыл  рот.
Дёсны у Кузьмича и действительно покраснели и припухли. Неужели и взаправду зубы вырастут?
– А раньше у тебя что за зубы были? – спросил удивлённый Сергей Петрович.
– А те – молочные, – убеждённо ответил Кузьмич.
– Беззубье – едва ли не самая страшная российская беда, – усмехнулся Волгин. – По себе знаю.
– У тебя ж полно своих зубьев, – ахнул Кузьмич.
– Иди уже, Кузьмич, не болтай много. Иди, чайник ставь, завтракать скоро будем, – остудила мужнины восторги Зинаида.
Кузьмич с радостью, рысцой убежал готовиться к завтраку. А Зинаида к забору подошла и спрашивает Волгина:
– Что же это, Сергей Петрович, с тобой? Заболел? Середь народа слухи такие ходют, что не в себе ты. Вроде шизика или идиота, а? А я не верю.
– Спроси чего полегче, Зинаида. Сам не знаю, что это со мной. Жил будто, а жить не хотелось… А вот сегодня вышел… солнце, небо голубое, воздух – дыши – не надышишься. Нектар – не воздух.  А ты, как я посмотрю, рожать, что ли, задумала?
Волгин окинул взором фигуру Зинаиды и покачал головой в восхищении от её бабьей храбрости и бесшабашности.
– Рожать, Петрович, – это наше бабье дело. Кто ж, как не мы? Не тебе же?...
– Скоро рожать-то? – он уже думал о том, кто же будет ему на базаре с реализацией помогать.
– По моим расчётам – в мае. Скоро уж. Парень будет, – Зинаида погладила себя по выпирающему животу.
– Вот и Кузьмич так кумекает. Почему думаешь, что парень?
– Бьётся же очень. И большой какой!
Волгин рассмеялся.
– И все признаки? Можно на УЗИ пойти – точно узнаешь. Кузьмич-то, небось, доволен?
– Зачем мне на УЗИ? Мне и без УЗИ ясно. Кузьмич-то доволен, да…
– А что не так?
– Стране, Петрович, нужны мужики вумные, с хорошей родословной. Вот как у тебя, например, – Зинаида лукаво стрельнула в него глазами и ослепительно улыбнулась.
– Скажешь… Ты это на что, Зинаида, намекаешь?
– А тебе-то что?
– Как это что? – Сергей Петрович даже подпрыгнул на своём стульчике, взволнованный зинкиными намёками. – Как это что?! – он вскочил и заходил по тропинке, потом по междурядьям, по пышной и мягкой земле широкими шагами приблизился к Зинаиде. – Ты это… соображай!… – он закрутил-замахал ладонями, разволновался.
– Неча мне соображать, Петрович. А ты не переживай, не волнуйся так. Я ни с одного мужика ишшо алименты не потребовала. Сама выпестую своих детушек. Воспитаю, ничего… Ты бы, Петрович, штаны подтянул – похудал за зиму. Шкелет шкелетом. И мотню запахни. Закрой, говорю, «скворешню», и-и-и… простудишь «скворчика-то», – захохотала Зинаида.
– Зин, – свистящим шёпотом спросил Волгин, – это что же, правда?
Зинаида спокойно кивнула головой и улыбнулась, ей смешны были волнение и испуг Волгина.
 – А как мне теперь?... А Кузьмич как же?!
– А я его, вообще-то, не держу… не нравится – уходи…  У него покуда полна жопа радости. А детей моих люби-ит! Слышь-ка, корабль мому младшенькому смастерил. Как настоящий, только маленький. А ты, Петрович, береги себя, силы копи. Я вот, как четвертого-то рожу, так и на пятого замахнусь. А что? Стране мужики нужны, – вновь повторила Зинаида и, засмеявшись, пошла к своему двору, гордо и бережно унося большущий живот.
– Ну, Зинаида, ну!…  Ну, вот как мне теперь жить-то, а? – Волгин закашлялся.
Ушёл, уселся на стульчик, голову руками обхватил – не видит ничего вокруг. «Не-е, заботы меня не оставляют, не-ет. Чужого ребенка воспитываю в своём доме… Свой народится – в соседском дворе жить будет. Может, врёт она всё?»
Он опустил руки к земле и вдруг увидел перед собой подол  атласного цветастого халата. Он поднял повыше голову. Да, это был халат с широкими бирюзовыми отворотами. А в халате – женщина. Волгин захлопал ресницами. И медленно-медленно выплывал, как из тумана, вопрос: «Что это за женщина?»  В вопросе было: «Не баба». Не баба, а так: «Что это за Женщина?» «Кто это? –  пуще прежнего удивлялся Волгин, в полные глаза разглядывая незнакомку. – Марина? Не может быть! Была одяжка одяжкой. Колдырь! Колдырём она была! А это… это… Ну как же не она, коли и глаза вона – нерусские, раскосые, а на подбородке – ямочка! Лицом на мою Надьку!...  Женщина получилась! Да какая! Пополнела, разгладилась… Лицо посветлело. Стоп. А не случился ли со мной по такой жаре солнечный удар?»
– Ты кто? – хрипло, как с глубокого пересыпа, спросил он.
– Так Марина же. Вы же, Сергей Петрович, меня изволили  доставить сюда в прошлом годе.
– Изволил… я? И чего теперь будет?
– Вы хозяин, Сергей Петрович, что скажете, то и будет. А я на всё согласная. Я вам чаю горячего…  с  пирожками. Испекла только что.
– Чай?... – пробормотал Волгин, принимая поднос на колени. – Да, давай чай… и пирожки… А почему только два?! – неожиданно возвысил он голос.
– Я сейчас…– она с некоторой неуклюжестью, вперевалку побежала рысцой к дому. – Вам, Сергей Петрович, с мясом или с курагой? – взволнованным и радостным голосом спросила на бегу Марина.
– С мясом. И с курагой! – крикнул он ей вдогонку, покачал головой и почесал рукой затылок: «А ведь и хороша же! Женщина… однако. Она-то – женщина, а я кто? Кобель!»
И он задумался. А, подумав, негромко сказал воображаемым оппонентам:
– Да-а… Всё пройдёт, всё укатается-уладится. Многое забылось – так и хотелось, чтобы забылось. А что-то осталось. Да, осталось… Что осталось? Разочарование. От себя, своих поступков, людей… От любимой когда-то профессии… Думалось ли мне в молодости, что когда-нибудь настанет время, и я и с тоской, и с отвращением – одновременно –  буду думать о своей профессии? Немыслимо! Но факт. А кого это касается?! Это моя собственная история. И она ни к кому не имеет отношения...

                В г Ейске, июль 2010 года


Рецензии