Тюремные рассказы 3

Выходной день

В воскресенье на зоне выходной. После завтрака можно идти в клуб на кинофильм. Кто-то собирается в тот локальный сектор, где клуб, играть в волейбол. Приз за хорошую игру – чай. Для таких спортсменов воскресенье – удачное время. Но Горюнов не играл в волейбол. Слоняться по локальному сектору быстро надоедает. Можно полистать журналы. Написать письмо родным. Пообщаться с кем-нибудь, пришедшим из другого отряда, – чаще всего с земляком, которому знаком городок, где ты вырос. Общность воспоминаний о малой родине сближает, настраивает на ностальгию и как-то уберегает от тоски.

Все эти способы унять грусть были Горюнову давно известны, но сегодня они не срабатывали. Неожиданное известие о разводе настолько его изумило, настолько погрузило в тоску, что он если и мог бы сейчас думать о чем-то еще, то только лишь обчифирившись. А как на зло чай закончился и до ларька была еще неделя.

Весь отряд был на «подсосе», когда вываривается «вторяк» – уже заваренный чай. Когда тоска правит этим помещением с двухъярусными кроватями, где находится несколько десятков взрослых мужчин. Замкнутое пространство, лишенное этой маленькой взбадривающей радости, становится агрессивным. Начинаются ссоры, вызванные какой-нибудь ерундой…

Горюнов, познавший неволю уже в том объеме, когда нервы становятся натянутой струной от любого оброненного ненароком слова, старался уходить от разговоров. Он ходил по локальному сектору, как робот, и его затравленный взгляд метался от локальной ограды к плацу, от плаца к контрольной вахте и застревал в синем безоблачном осеннем небе. Стоял сентябрь. На редкость погожий в этом году. Не пришли еще надоедливые дожди, погружающие зону в марево слякоти.

Чтобы как-то развеяться, Горюнов начал даже напевать будто бы прилипшую к языку старую арестантскую песню:

– Не печалься, любимая,

За разлуку прости меня…

О бывшей жене не думалось плохо. Они и не жили той обычной человеческой семейной жизнью, от которой остается имущество, дети. Расписались в колонии, а через полгода вдруг жена развелась. Может, испугалась, что выйдет он из колонии другим – не тем, кого любила с юности?

Пытаясь разгадать нелогичность поведения женщин, Горюнов, хмурый, невысокого роста, в черной зоновской форме положенного образца намерял метры по локальному сектору, боясь, что кто-то спугнет это таинственное его чувство – отчаяние, владеющее им, давящее, заполняющее сознание. Чтобы как-то продолжить это мучительное состояние одиночества, он даже глядеть стал только под ноги – на серый однообразный асфальт.

Тут на глаза ему попался возвращающийся из столовой, в последних рядах соседнего отряда, его землячок – Василий. Это был тридцатилетний мужчина, ростом чуть ниже среднего. На лице – всегда сосредоточенность и угрюмость, и только в глазах та озабоченность волей, что помогает выстоять и в колонии. У Василия на воле была семья. И главное – дети: двойняшки, два парня лет пяти. Их фотографии не раз с гордостью показывал Василий Горюнову…

– Привет, Колек. Что ходишь-то? – скороговоркой сказал Василий. – Пойдем-ка ко мне, чифирнем.

Как хватается утопающий за своего спасителя в роковые для себя минуты, так и Колька Горюнов сразу же ухватился за Василия, перенеся все мысли к нему, и после знатного чифира, разболтавшись, рассказал о разводе.

– Эко дело, детей-то нет, – очень даже спокойно сказал Василий. – Другое дело – дети. Вот у меня – двойняшки! Это совсем другое дело, Колек! Это ведь семья, понимаешь! Это ведь не баба!

Василий говорил скороговоркой, слова его вылетали будто бы из пулемета, и не мог после чифира взбодренный Василий себя остановить. Горюнов, слушая его, точно зачарованный чужими впечатлениями, вдруг действительно подумал, что семья – это когда дети, и эта мысль, спасительная для него, понемногу стала владеть его сознанием, отгоняя тоску.

Когда Горюнов пришел в свой отряд, то лицо его как-то изменилось. Та маска, та угрюмость, исчезла, и он был благодарен Василию за его разговор, за эти фотографии его детей и подумал даже, что и у него будет еще семья, и будут дети, и будет он ими гордиться.

Эта мысль, такая простая, помогала сейчас, внушала какие-то светлые надежды, успокаивала.

В помещении отряда каждый занимался своим делом, слышались отрывистые фразы из проходняков, надоедливые, как жужжание мух, и отвлекающие от хороших мыслей. Одиночество, уже привычное Горюнову, приятное иногда, а иногда пугающее, было с ним сейчас, как хороший собеседник, позволяющий как бы взглянуть на себя со стороны и даже успокоить. Это ощущение внутренней силы возвращало сейчас Кольке надежду, по– настоящему крепкую, что все будет у него хорошо. Спасибо земляку, Василию, что помог в этот выходной воскресный день.

Испытание

«Неужели все так вот и закончится?» – задал себе вопрос Санька, оглядывая маленькую палату, где было кроме него еще несколько зэков, покашливающих, худых, бледных, и видом, и желаниями своими очень друг на друга похожих.

Сюда, в областную туберкулезную больницу, Саньку привезли вчера – обнаружили в колонии пару дней назад на рентгене признаки туберкулеза. Высокая стройная медсестра с пучком светлых волос, строго глядя на него, негромко сказала: «Хорошо, что болезнь обнаружили вовремя!» Ее слова сейчас и ободряли, и пугали одновременно.

В отряде было человек тридцать. В основном молодые парни. Те, кто постарше, как правило, с тяжелыми формами заболевания, резко отличались даже внешне, угрюмые, ослабевшие, они ходили осторожненько, как бы давая понять остальным, какое будущее их ждет. И это как-то скрадывало радость того, что «ты не на зоне». Здесь, на больничке, были свои, облегченные нормы режима. И главное, больные не работали. Можно было, позавтракав, выйти в большой двор, прогуляться до массивного, высокого забора из красного кирпича, постоять возле двух березок, сейчас, осенью, особенно красивых своими золотисто-оранжевыми листочками.

Санька не хотел унывать. В памяти его было еще недавнее краткосрочное свидание. К нему в колонию приезжала мать и его девушка – Люба. Красивая, с большой грудью, усталая, она плакала, глядя на него, сидящего за стеклом. А он думал, что сам сломал свою судьбу…

Мать, глядя на их молчаливую скорбь, захотела их подбодрить:

– Да что кручинитесь! Еще молодые!

И сама отвела повлажневшие глаза от его лица.

Сама нелепость его преступления (он спьяну пошел разбираться с подругами своей знакомой за то, что те ее оскорбили, и избил их) заставляла его искать выход, психологическую отдушину, надежду на будущее.

– Выйдешь за меня замуж, Люба? – совсем как ребенок вдруг спросил он.

Он ждал чуда, как мальчишка в цирке ждет фокуса от фокусника. Алле-оп!

И чудо произошло.

Люба, не ожидавшая такого вопроса, смутилась, но все же ответила:

– Да…

Эти мгновения, хотя и совсем недавние, но такие уже далекие из-за все заслонившей новой беды, Санька переживал вновь и вновь.

Через несколько недель вызвали Саньку в кабинет начальника отряда, худощавого невысокого капитана в неопрятной форме.

– Здравствуй, Колесов, – негромко сказал офицер.

– Здравствуйте, гражданин капитан, – недоумевая, зачем его вызвали, сказал зэк.

– Врачи подготовили твои бумаги…

– Так быстро!

– Будешь лечиться на зоне. Форма твоего заболевания это позволяет, – не вдаваясь в детали, пояснил офицер.

Санька вышел из кабинета начальника отряда взволнованный. Всякая перемена в его положении радовала. Ведь, находясь здесь, в отряде, видя больных людей, глотая горстями «тубазид» – практически единственное лекарство, ему прописанное, – он чувствовал, что и сам с каждым днем слабеет, поддаваясь общему настрою.

В областную «тюрьму» привезли Колесова к вечеру. В душной небольшой камере никого, кроме него, не было. Это его даже развеселило. «Что, сажать, что ли перестали? Или „отстойников“ тут куча?» – размышлял рассеянно Санька. Через пару дней, а может быть и раньше? он будет в колонии и напишет Любе…

Мысль о том, что она дала согласие и можно с ней расписаться в колонии, настолько воодушевила парня, что он не обращал внимания на серые стены, на почерневшие от времени железные нары. Устроившись на них, он сидел как истукан, предвкушая и роспись, и длительное свидание с любимой девушкой. Казалось, ничто не могло нарушить его зачарованность предполагаемыми событиями. После перенесенного удара судьбы только это сейчас волновало его. И туберкулезная больница, над которой как бы нависала невидимая сеть тоски и отчаяния, отошла куда-то далеко-далеко в мыслях худого, покашливающего парня, в зоновской черной форме с биркой, в телогрейке и нечищеных сапогах, который, глубоко задумавшись, сидел на нарах.

Комиссия

В кабинете, куда его пригласили, было много врачей. Они расселись на стульях, и среди них как-то затерялась Любовь Васильевна – «наблюдающий» за ним врач. Колесов послушно сел на предложенный стул. Усталый, в больничной одежде – выцветших брюках, курточке, явно ему большой, он сильно выделялся на фоне белых халатов холеных врачей. Он был как огрызок яблока среди чистоты праздничного стола, убранного для веселья.

Любовь Васильевна кратко рассказала о преступлении Колесова, сделала какие-то выводы, и медицинские термины, мало говорившие Колесову, в которые он вслушивался, напрягая слух, и нежный воркующий голос Любови Васильевны окончательно убедили Саньку, что его «вопрос» врачам мало интересен и эта процедура – «комиссия» – ничего хорошего ему не принесет.

Он как-то уже лениво глядел в одну точку, будто бы завороженный выводами Любови Васильевны, и даже улыбнулся, но тут же сделал свое лицо серьезным, соответствующим моменту.

Профессор Майский, заведующий клиникой судебной психиатрии, небрежно взял исписанный карандашом лист бумаги. Поправил длинными бледными холеными пальцами позолоченную оправу своих очков. Он начал читать, вначале про себя, а потом увлеченно вслух: «Обрекая осужденных на лишения, на нищету в колониях, при оплате их труда минимальной и несправедливой, государство делает этот труд унизительным, и, выходя на волю, человек так и относится к труду – с пренебрежением…»

Профессор Майский, будто бы опомнившись, завершил чтение. Поглядел уже внимательно на сидящего перед ним невысокого парня в больничной одежде и негромко, но властно сказал:

– Стиль-то неплохой. Это отрывок из письма обследуемого. Он написал его, обращаясь к съезду ВЛКСМ.

Врачи молчали, как воды в рот набрали. Они смотрели на профессора с покорностью голодных собачек, терпеливо караулящих еду у палатки с шаурмой.

– Наш диагноз – это на всю жизнь, – как-то задумчиво сказал профессор – Отсидите, молодой человек, выйдете.

Он еще что-то говорил, но Колесов внимательно глядел на Любовь Васильевну. Видимо, чересчур внимательно, так что она, встретившись с ним взглядом, отвернулась и даже, как показалось Колесову, зарделась. Или ему этого просто хотелось? Это письмо к идущему на воле очередному съезду ВЛКСМ он написал как бы и от скуки, и от желания высказаться, доказать «им всем», а именно Любови Васильевне, что он здоровый, здравомыслящий человек. Конечно, он понимал, что «письмо» на съезд не попадет. И единственным «делегатом», к которому он обращался, была Любовь Васильевна. А теперь эти его мысли были выставлены на всеобщее обозрение, и это как-то даже оскорбило Колесова. Он перевел тяжело дыхание, будто бы отпуская какую-то свою мысль – навсегда. Желание увидеть в Любови Васильевне сочувствующего человека не оправдалось. Он увидел, просто врача, выполняющего свою работу. И еще что-то очень плохое почувствовал он в эти минуты по отношению к этой женщине – она ему показалась отчасти похожей на охранницу из тюрьмы. Почему-то в тюрьмах работало охранниками много женщин. И были они властными, неулыбчивыми, настороженными и, что удивительно, часто очень красивыми.

Колесов встал со стула, когда профессор завершил свою речь, и послушно вышел из кабинета. Поняв, что его судьба определена этими людьми в белых халатах. И впереди этап, беспощадный, страшный, но к которому он уже был готов, который влек его к себе неумолимо, как рок, как что-то властное, тянущее, давящее, усиливающее тревогу.

Митяй

Аккуратно выкладывая из целлофанового пакета на кровать принесенную «передачку», Митяй, коротко стриженный, бледный от регулярного потребления «чифира», улыбался беззубым ртом. Тут тебе и сальце, и чаек, и конфетки. Прекрасно! Спасибо сестре да Витьке – ее мужу! Приехали на краткосрочное свидание, повидались с ним, да и передачу «закинули». Тут Митяй своими короткими, толстыми пальцами уцепился за плотную бумагу и вытащил из пакета – письмо. На конверте неровным крупным почерком материнской рукой был написан домашний адрес Митяя…

Митяй перевел дыхание. Дали ему два года строгого режима – такой был приговор. На воле жил он вдали от родных. И когда все случилось, попросил матери не сообщать. Сестра и сейчас передавала деньги матери, говоря, что прислал ей сын переводом. Мать болела, плохо было с ногами. И почти не выходила из дома. И, видимо, корила сына, что «забыл ее».

Митяй быстро положил письмо под подушку. Читать не стал. Боязнь, вина, что-то еще волновало зэка. Читать письмо матери не хотелось. Было просто жалко и ее, и себя.

В жилом помещении отряда было тихо. Зэки ушли на обед. Митяй добродушно еще раз улыбнулся, вспоминая что-то хорошее из детства. «Ничего, мама, я скоро приду!» – подумал так Митяй.

Потом вышел в локальный сектор. Тяжело перевел дыхание, стараясь унять нахлынувшую грусть, но почему-то даже радость от «передачки», от свидания с родными сейчас не могла заглушить эту усталость от неволи и еще вину перед самым родным ему человеком.

Обстоятельства

Поутру в одном из «тройников» на «крытой» прогуливался свежий ветерок. Лежащий неподвижно, как мумия, худой зэк, накрытый двумя фуфайками, дрожал, будто озноб его пробивал до корней волос. Лихорадочный блеск глаз, румянец неестественный на щеках – все говорило о том, что человеку плохо.

Открылась в «тройнике» «кормушка», и грубоватый женский голос произнес:

– Санчасть!

К двери торопливо подошел невысокого роста седой как лунь осужденный на тюремный режим.

– Надь, плохо тут у нас одному.

– Думаю, что не только одному, – съязвила рослая, стройная медсестра, недовольная ранним вызовом. – Ну, где он? Покажите.

Зэк суетливо отошел от «кормушки». Медсестра внимательно поглядела на неподвижно лежавшего на нарах человека и буркнула:

– Ладно. Что-нибудь придумаем.

Вскоре заболевшего «крытника» вынесли из «тройника» на носилках. Он бредил. Воспаленные губы шептали, будто заведенные, слова давно известной песенки:

– «Говорят, не повезет, если черный кот дорогу перейдет. А пока, наоборот…»

В больничной камере светло. Врач, худощавый, высокий, осмотрев больного, добродушно сказал:

– Астматик. И, видно, пневмонию еще схватил. Весна. Сырость, сквозняки. Надо пролечить антибиотиками.

На следующий день Витьке полегчало. Отошла сильная головная боль. И хотя толчками, как морская волна, она еще приливала к голове, но уже можно было ходить по камере. Покашливая, Витька даже пытался улыбаться, слушая разные истории, которые рассказывал беззубый рослый Кастет из своей жизни. На его худом, бледном лице то и дело появлялась зловещая ухмылка, когда он с удовольствием вспоминал о своих преступлениях.

К вечеру в «палате» все затихли. Витька угрюмо бурчал под нос свою любимую песенку: «Говорят, не повезет…» С улицы упорно по карнизу тюремного окна долбасила весенняя капель. Настойчиво каркали галки где-то в тюремном дворе. Неожиданно по «дороге», натянутой между камерами веревочке, пришла весточка. Кастет негромко сказал:

– Сейчас «груза» пойдут на «спец». Со следственного корпуса «грев». Будем принимать.

Он сам встал на нары, прислушиваясь, ожидая условленного сигнала – удара в стену камеры от соседей. «Дорога» регулярно уничтожалась сотрудниками тюрьмы. И тогда «крытники» с помощью длинных палок, неведомо каким путем появляющихся у зэков в камерах, проделывали следующую процедуру. Палка с привязанной на конце веревкой просовывалась в окно камеры. Соседи, с помощью зеркальца видя палку, со своей стороны тоже высовывали длинную палку, но уже с крючком на конце и подцепляли веревку, что была на палке из соседней камеры. Зацепленная «крюком» веревка аккуратно подтягивалась к камере, а затем человек, сняв с крючка веревку, фиксировал «дорогу». В результате между окнами камер провисала веревка. В нужное время натягивалась она в необходимом направлении, и из одной камеры в другую переправлялись «груза» – запаянные аккуратно в целлофан «подарочки»: чай, конфеты...

Таким образом практически постоянно поддерживалась связь между камерами.

…Витька и пожилой горбатенький зэк встали у двери. «Груза» пошли. Кастет с ловкостью принимал их. И тут распахнулась дверь камеры и ворвались сотрудники. От неожиданного удара дубинкой Витька отскочил как ошпаренный от входа в камеру и тут же, видя, как сотрудники пытаются сбить Кастета с нар, полез на нары, стараясь не допустить сотрудников до человека, держащего в руках веревку «дороги». Кастет громко что-то нечленораздельное проорал, давая сигнал «соседям», что в камере их неприятности, и в то же время торопливо отправлял принятый «грев» уже в другую камеру.

Наконец сотрудникам ловкими ударами дубинок удалось опрокинуть на нары Витьку. Рядом хрипел сваленный с ног Кастет. Все было закончено. «Дорога» уничтожена.

Наутро Витьку вывели из больничной камеры. Широкоплечий корпусной негромко спросил:

– Знаешь, за что в карцер?

– А то как же, не маленький, – полушутливо ответил Витька.

К его удивлению, сотрудник провел его в знакомый коридор – в корпус, где был его «тройник».

– Доктору спасибо скажи, – произнес сквозь зубы корпусной, открывая дверь «тройника».


Рецензии