Тюремные рассказы 4

Бригадир

В храме торжественно и тихо. Служба уже прошла. Прихожан немного. Ставит Михалыч свеченьку к иконе Спасителя, взирающего спокойно на мир, и уходит. С непокрытой головой у выхода наклоняет покорно голову, крестится... Вот и помянул он человека – погибшего не по его вине, а по вине его сына, но несет эту вину, он, отец... Проснулся Михалыч от громких голосов. Галдят зэки, как галки, в дальнем от входа в жилое помещение отряда «проходняке», хихикают, не спится им... Знает Михалыч, что опять Мотыль бузит, кого-то встречает – пришедшего – с этапа... Вздыхает Михалыч, отирает старческие глаза рукой, пытается успокоиться. Сон его взволновал.

И вдруг видит Мотыля, огромного, пошатывающегося в мрачном полутемном помещении – только от входа в отряд, где горит лампочка, идет свет и, не достигая Мотыля, дает только его очертания. Идет Мотыль к нему, Михалычу. Заныло где-то под «ложечкой», ребрами Михалыч почувствовал: быть неприятностям... С Мотылем они хоть и не ссорились в открытую, но глухая ненависть друг к другу, как стена, отгораживала их...

Подошел Мотыль. Тронул огромным кулаком он кровать, будто так просто постукивал, раз, два, три...

– Слышь, Михалыч, ты что «косорезишь»? Опять у меня с выходами в «рабочку» не лады. Хочешь, чтобы закрыли меня в бур... – свистящим шепотом говорил Мотыль.

Работать не хочет Мотыль, а ларечек – дай, покушать уж очень любит. Брагой несет от огромной, несуразной фигуры Мотыля. Михалыч только широко открывает глаза и вытаскивает подрагивающей рукой из-под подушки футляр с очками, надевает очки... Теперь лицо Мотыля более отчетливое, обросшее, бледное, с хмурыми глазами...

– Так нарядчик у нас строгий, – тихо оправдывается Михалыч.

– Бригадир-то ты, – раздраженно замечает Мотыль – Вот ты и шевели рогом, пока мы тебе его не сломали... Чтобы у меня все было по уму, с выходами – понял?!

Что-то еще бубнил Мотыль угрожающе... И доносились эти слова-огрызки до бригадира, как-то сдавленно, как из тумана.

– Поразвилось вас, начальников! А мы, приличные зэки, должны мучиться, – как какую- то свою звериную проповедь читает этот лентяй, Мотыль.

Ненависть к нему становится все сильнее... Михалыч осторожно слезает со второго яруса, надевает штаны и босиком, в одних штанах и очках снизу вверх смотрит на Мотыля.

Тот что-то угрожающе говорит, и Михалыч, маленький, тщедушный, вдруг громко отвечает:

- Ты посмотри... Другие-то работают... Ты чем лучше!

Мотыль замолкает. Как на сцене – долгая пауза... Мотыль пытается ударить бригадира и всем весом падает в «проходняк» между кроватями – перепил бедолага – и? что-то ругательное бурча, ковыряется там, на полу, едва вмещаясь, а бригадир вьюном выскакивает из тесного «проходняка»... И едва не сталкивается нос к носу с невысоким зэком, одетым в новый «милюстиновый» костюм, и зэк охает, радостно говорит:

– Ты, Михалыч! Боже правый, какими судьбами!

– Николай! – изумленно глядит бригадир на зэка. – Ты...

Снова пауза. Нарушается она лишь шорохом в «проходняке» – это Мотыль пытается подняться...

– Я уже третий годок здесь...

– А я и не знал. Сына-то твоего видел – он при деле...

Мысль о сыне просветляет лицо бригадира, он поправляет очки подрагивающими худыми пальцами.

– За аферу какую-то загремел, Михалыч? – как-то полушутя спрашивает Николай.

– Дорожное транспортное происшествие. Человека сбил...

– Ты?!. Да с твоим-то зрением... Как же ты за руль-тото сел! – удивляется на миг Николай, но каким-то преступным кошачьим нюхом все вдруг оценивает, тихо спрашивает:

– А сын-то где был в этот момент?

– Рядом, в машине.

– Понятно, – протягивает тихонько словцо Николай. – Понятно...

И тут же доверительно кладет руку на плечо старику.

– Поддержим!..

Рядом оказывается Мотыль. Видя, как разговаривают Николай и Михалыч – по-дружески – начинает соображать. Николай уводит Мотыля, на ходу что-то ему разъясняя...

А бригадир, успокоенный, ложится на кровать... И лежит неподвижно, вспоминая тот роковой день. Да, за рулем был сын – и сбил человека он. А что оставалось делать – не сыну же сидеть? Он молодой, дела фирмы надо было кому-то вести, а сыну сподручнее, и ведь не подводит, на воле дела идут хорошо... Это как-то успокаивает старика. Он закрывает глаза, пытается уснуть, чтобы во сне снова, может быть, покаяться и за себя, и за сына.

Георгины

Всю ночь напропалую шел дождь. Он заливал колонию своим холодным осенним маревом, будто стараясь затопить человеческие страдания, запертые в квадрат, окруженный колючей проволокой, вышками с солдатами... И почти всю ночь Санька не спал. То ему думалось о счастливом будущем, и у него оно было простым и уютным, как у пионера мечта о мороженом... То вспоминались тяжкие дни, первые, в следственном изоляторе, когда роскошная беззаботная майская жизнь, наступившая в родном городке после службы в армии, оборвалась... Но теперь все должно быть лучше! Завтра он распишется официально с Любашей в колонии...

Уже под утро утомленный мозг свалил Саньку в сновидения, и ему вдруг представилось, что он школьник, первоклассник, стоит на большом школьном дворе, а в руках у него букет с георгинами, бутоны у цветов крупные, алеют...

И проснулся с подъемом Санька, но вставать не стал, спросонья наблюдая, как уходят зэки на развод на работу.

А потом не утерпел, встал.

В умывальнике, как обычно, Валерка Одесса, уже пришедший с ночной смены, дожидался завтрака. Чтобы потом, поев, уснуть. Это был худощавый мужчина, с лицом, о котором люди говорят, что, если встретится такой в темном переулке, сам все отдашь. Глаза – какие-то щелочки, нижняя челюсть безобразно большая, губки маленькие. А руки в наколках – сидел в умывальнике Валерка в майке – синели отвратно, и, когда Санька глядел на Одессу, все светлые мысли улетучивались, будто сами собой.

Но в это утро Санька предложил Валерке чифирнуть, и, вмиг оживши, Одесса быстро сбегал за чифирбаком закопченным, с деревянной, отполированной пальцами зэков, ручкой. На электроплите заварили чифир, подняли воду до кипения, чтобы вышло из чая все и стал он крепче. Напиток, горьковатый, как и их жизнь, взбодрил зэков.

Стали разговаривать неторопливо о каких-то мелочах. О свидании Санька – ни слова. А то сглазит Валерка каким-нибудь нытьем. Это он делать умел…

– Вот откинусь, поеду сына навещу, – как в трубу водопроводную бубнил Одесса, – Уже большой…

Он разговаривал будто сам с собой, глядя в одну точку. И почему-то тревожно Саньке было оттого, что человек разговаривал сам с собой. Но уходить было некуда. В умывальнике от включенной электроплиты было тепло и уютно. Уже опустело жилое помещение…

По узкой разбитой осенней дороге брели две женщины: одна – старая, в плаще, в темном платке, с зонтом – черным, другая – молодая, в куртке, тоже с зонтом – розовым. Они несли по большой сумке. Изредка пожилая женщина останавливалась, виновато переводила дыхание: мол, тяжко…

Мария Федоровна, мать Саньки, не впервые ездила к сыну на свидание. Бывало – и за тридевять земель… Хорошо, что сына по какому-то справедливому указу перевели в родную область – слава Богу, родным-то легче ездить. А Любаша ехала расписываться. В голове ее мысли перемешались, конечно, не такой она представляла свою свадьбу. Нет фаты, нет платья. Все буднично.

С Санькой они познакомились еще подростками. Она училась в городке, где вырос Санька, в кооперативном техникуме, а он, тогда в другом городе, – на учителя физкультуры. Потом поступил в военное училище в Ленинграде. Они писали друг другу. В первый свой отпуск приехал в шинели, строгий, она была на производственной практике в поселке, и целовались они на заледеневшей веранде… Снег, гость небесный, тихо падал. Гуляли они по заснеженным, тихим, холодным улочкам, а не мерзли. Радостно было обоим от долгожданной встречи. Но, видать, сломил Саньку большой город. Стал он выпивать. Выгнали его после второго курса. Дослуживал десять месяцев в армии, в Мурманске. Снова были только письма.

После не смогла приехать – работа. Это когда он пришел из армии, хотя и обещала. А он заехал к ней в деревню, мать рассказывала, был хмурым каким-то, ее не было, а она обещала. Хлюпала грязь под ногами – ставила она уже сапоги, не разглядывая дорогу, вся в мыслях. И вот не прошло и десяти дней, как узнала Люба, что попал Санька из-за какой-то девчонки в глупую историю. Что-то там насплетничали ее подруги, а он их побил. Посадили Саньку.

Они встретились, когда уже Саньку осудили на три года, в комнате краткосрочных свиданий. Время шло, она взрослела. Были и другие парни, но та первая любовь, в которую она верила свято, горела в ней, огоньком ласковым, наподобие церковной свеченьки в храме у иконы.

Прошли три года, и после долгой переписки едет она в колонию. Умудрился Санька, выйдя через полгода после первого приговора на «химию», уже в Ростовской области, снова влипнуть, и ему добавили за хулиганку еще два года, а в общей сложности – пять лет строгого режима. Осталось сидеть ее жениху два с половиной года. Истомился он, хочет, чтобы их отношения были официальными. Хлюпала грязь под ногами. Шла молодая женщина, подставляя дождю свое лицо…

С нетерпением ожидал Санька вызова в комнату свиданий. Он то и дело выходил в локальный сектор. Небо посветлело. Дождь прекратился. Подул свежий, холодный, ободряющий ветерок, не сквозящий, пронизывающий тело, а именно ободряющий. И Санька это чувствовал, он поглядывал в сторону контрольной вахты и изредка переводил дыхание – от волнения.

Наконец по селектору объявили долгожданную команду для осужденных, идущих на длительные свидания. И Санька вышел из своего сектора, в новой черной телогрейке, в новом, с отливом, черном атласном костюме. В начищенных до вороного блеска сапогах – с отливом, в новой шапке положенного образца. Все как положено, сразу видно – жених…

После недолгой процедуры росписи, когда свидетелем был начальник отряда, подтянутый капитан Макаров, а свидетельницей – симпатичная рыженькая прапорщик из комнаты свиданий, пожилая женщина в очках из поселкового загса поздравила молодоженов с созданием новой семьи. Все как положено. Мать в комнате, где на столе стояла ваза с яркими красно-бурыми георгинами, видимо, кем-то заботливо сорванными в палисаднике, засобиралась в дорогу. Смотрела на сына, коротко стриженного, бледного, с глазами внимательными, тоже спокойно, стараясь не выдать своей печали расставания, не испортить сыну его праздник. Так и ушла, не заплакав, и только по дороге дала волю чувствам. А Люба, оставшись с Санькой наедине, была взволнованна, но это волнение было где-то внутри ее. А так заботливой хозяйкой старалась она быть в этой маленькой комнате с двумя кроватями, с белыми занавесками, за которыми было окошко с решетками.

Двое суток прошли незаметно, и, уходя, Санька долго и нежно целовал жену, говорил ласковые слова, а она иногда внимательно глядела на него: что будет в их жизни? Изменился Санька, стал злым, жесты какие-то блатные, смех жесткий. Что осталось в нем от того паренька, которого любила она в юности? Может, только глаза, внимательные и добрые, да улыбка доверчивая. Обняла женщина мужа, прильнула к нему: что будет с ними? Пелена времени была темна в сознании. Что будет – то и будет, так решила Люба.

А Санька, простившись с ней, поблагодарил рыжую сотрудницу, что приняла участие в его бракосочетании, и, когда та просмотрела его «передачку», как положено, твердым шагом пошел в колонию. Завтра надо будет уже выходить в рабочую зону.

Мишаван

Над зоной плыли низкие, тяжелые облака, будто стараясь придавить к земле приземистые здания жилых помещений, клуба, контрольной вахты, цехов завода в рабочей зоне. Съем с работы первой смены уже завершился. В жилых помещениях кто чифирил, кто просто читал газеты, кто играл в домино.

Дневальный, шумный рыжий Генка, вызвал Михайлова в кабинет начальника отряда. Тучный, с добродушным лицом лейтенант Свинопасов, сидел, едва умещаясь на маленьком для него стуле. Старик Михайлов, крепко сложенный, с бычьим лбом, уставший после работы, не ожидал ничего хорошего от этого вызова и стоял насупившись.

Перед начальником отряда на столе среди каких-то листочков лежало письмо. А на письме, накрывая конверт, официальный серый бланк с печатными буквами.

– Во, твоя старуха учудила! – взмахнув неожиданно пухлой рукой сказал Свинопасов.

– На развод тебе бумагу прислала, Михайлов.

Глаза у старика округлились. Он крепко сжал зубы…

– Подписывай! Что смотришь? Дело такое… Житейское…

Пройдя к своей кровати, Михайлов тяжело сел. Тяжело перевел дыхание, будто нес он сейчас большой мешок сахару за плечами. Привычный к труду, работавший всю жизнь грузчиком, Михайлов мог легко переносить и на зоне тяжкие обязанности и быта, и труда. А вот известие о разводе подкосило старика. Сидел он в этот раз не как обычно, раньше, за воровство, а за хулиганку. Избил сына за то, что тот пьяный стал дома куражиться, бить хрусталь, и, когда полетела на пол любимая ваза Михайлова, не выдержал старик- пенсионер и пудовым своим кулаком пригвоздил сына. Тот попал в больницу с сотрясением мозга. И тут же подсуетился участковый, низенький Сыромятников, «чистивший» участок от бывших уголовников. За сынком водились мелкие грешки – вот участковый и настоял, чтобы тот написал заявление на отца…

– Мишаван, иди, старина, чифирнем, – позвали из соседнего проходняка.

Отпивая терпкую жидкость, старик рассказывал сидельцам свою историю.

– Это так. Пока деньги зарабатываешь, ты нужен…

– Выкинут тебя из квартиры, Мишаван… А сынок твой, раз пьющий, и квартиру, тобою нажитую, пропьет…

– А бабка дурра…

На следующий день капал дождик. Был он не сильный. Как слезы. Кап-кап…. Старик Михайлов, который работал в цехе уборщиком, в подпоясанной железной проволокой телогрейке, чтобы было удобнее мести, убирал от станков отходы, нес их в большой железный ящик, на улицу, а мусор лопатой сгребал к железной тачке. Делал он это механически, точно робот. Доделав работу, молча вышел из цеха, поставив аккуратно метлу в уголок, куда обычно. И пошел по шумному заводу. Возле башенного крана, в цехе, где собранную продукцию, упакованную в большие ящики, в определенное время грузили в вагоны, остановился. Помедлил, а затем полез по лестнице, на верхотуру крана…

После съема с работы одуревшие от дождя работники режимной службы гнали пинками вымокшего старика к контрольной вахте. Тот не вышел на съем со своей бригадой. Спрятался там же, на площадке, возле кабины крановщика. Смотрел куда-то вдаль, за зону…

Свинопасов, тяжело дыша, перехватил двух лейтенантов-режимников прямо у здания контрольной вахты.

– Оформляй своего деда в изолятор! – сказал один из лейтенантов, моложавый, высокий, улыбчивый.

– Да, да, – тихо сказал начальник отряда. – Все сделаю. Я сам…

Говорил Свинопасов вдумчиво, убеждая. Всю свою жизнь он проработал в клубе заведующим, а когда из клуба уволили, так как сам клуб поселковый развалился, пришел Свинопасов работать в зону – другой работы в поселке было не сыскать с его культпросветучилищем, законченным в молодости.

Лейтенант Свинопасов, когда остался наедине с Михайловым, ругать его не стал, а сказал тихо и настойчиво:

– Пойдем, Мишаван, в отряд. Отдохнешь.

И пошел огромный, как медведь, притоптывая, а следом за ним пошел низенький зэк, хмурый и мокрый, как слепой за поводырем.

Прощальный поцелуй

На перроне, у самого его края, в тупичке на корточках сидели несколько мужчин, одетых в одинаковые установленного образца серые робы. Рядом с ними стояли три прапорщика, как на подбор, высокие, с автоматами на изготовку. Подъехал автобус, и из него вывели рыжую, непричесанную женщину и девушку, красивую, голубоглазую, точно яркий цветок среди этого серого поля. Она недоверчиво покосилась на мужчин, сидящих на корточках. И Санька узнал Валентину. Судьба свела его с этой девушкой пару месяцев назад, когда он находился в КПЗ, ждал суда. Вместе они ехали, как и сейчас, на этап. И везли их в этом же автобусе. Мужчин, тогда попарно «закоцанных» в наручники, посадили назад, перед ними была сетка, она отгораживала их от остального автобуса. Девушка, а это была Валя, сидела рядом с этой сеткой, и Санька сказал:

– Ну что, красавица, давай поцелуемся. Когда нам еще доведется!

И они целовались, жадно, взасос. И помнилось Саньке, что на девичьем лице, когда они оторвались друг от друга, остались красноватые линии от железной сетки.

Валя тоже его узнала и просияла улыбкой.

– Саня, – сказала девушка и пошла к нему.

Оставалось дойти метра три, когда опомнившийся прапорщик, куривший до этого сигарету, на нее заорал:

– Куда пошла! Совсем с ума сошла, девка. Да они тебя растерзают. До этапа не доживешь.

Но Санька потемневшими глазами глянул на прапорщика, сказал:

– Это моя девушка. Сестра по несчастью. Понимаете?

И прапорщик, высокий, рыжий, встретившийся с этим взглядом, пронизывающим насквозь, вдруг сказал:

– Ну, раз твоя девушка... Попрощайтесь.

Александр привстал. Затекшие колени не давали ощущения крепкого тела. Валя к нему подошла сама и обняла, они поцеловались, страстно и долго.

– Ну ладно, иди, иди в сторону! – заторопил девушку охранник, уже видимо жалевший, что дал слабину.

В конце перрона раздался гудок тепловоза. И прапорщики сразу стали серьезными, взгляды их настороженно оглядывали арестованных, руки крепко держали оружие, один палец – на спусковом крючке.

В столыпинский вагон арестантов погрузили в течение нескольких минут. Один из прапорщиков отдал кипу «дел» начальнику конвоя, и состав двинулся дальше.

Столыпинский вагон – это обычный с виду вагон, только плацкартные отделения для пассажиров отгорожены железными решетками.

Валя ехала через два отделения от Саньки. И он стал писать ей записку. На этапе солдаты обычно благожелательно относятся к этому нехитрому общению. Арестованные скручивают газеты в длинную трубочку, прикрепляют к ней записку и просовывают руку через решетку. Так записка попадает в другое отделение. В этот раз солдаты были говорливые и наглые, видимо, уже второго года службы. Истосковавшиеся по женскому теплу, как и зэки, точно похотливые псы, они не отходили от отделения, куда поместили Валю и рыжую непричесанную женщину, визгливо крикнувшую:

– Эх, мужичка бы сейчас!

И Санька, бывалый уже не раз на этапах, сказал солдатику, низенькому и угрюмому, когда стали разносить по отделениям воду для питья в маленьком бидончике:

– Там молоденькая девица едет. Хороша. Плохо только, что «сифиличка». У нас в городе она столько мужиков заразила!

Солдатик опешил, быстро посмотрел на зэка и отошел от его отделения. Санька уже знал, этот молчать не будет, а значит, к Вале никаких домогательств… Собственно, в этом и была задача Саньки.

Вечерело. За окном вагона пробегали картинки воли. Будто в кинематографе – перелески, рощи, уютные поселки. И как в кинозале зритель не может войти в происходящее на экране, так и Санька не мог сейчас почувствовать, что окружающая жизнь ему доступна. Было какое-то странное ощущение, что нет в этих картинках ни реальности, ни смысла. Пришла записка от Вали. Теплые, хорошие слова заставили Саньку с добрым чувством подумать об этой почти ему незнакомой девушке. Он ей уже передал свой домашний адрес с предложением ему написать, в ее ответной записке был ее домашний адрес.

Состав стал замедлять ход, и наконец вагоны остановились. С перрона послышался лай караульной собаки. Отделение, где находился Санька и другие зэки, ехавшие в колонию, открылось, солдат-конвойный с сосредоточенным лицом скомандовал:

– На выход! С вещами.

И помчался Санька, когда настала его очередь, по длинному вагону, без оглядки, не желая получить тумака от солдат, выскочил в тамбур, быстро спустился по железным порожкам, и побежал к серому автозаку. Все, впереди зона! Прощай, милая Валентина! Спасибо тебе за твой прекрасный поцелуй! Свидимся ли мы снова?

Траншея

Моросил мелкий надоедливый дождик. Трое расконвойников по очереди залезали в траншею и углубляли ее, стараясь докопать до идущего по ней кабеля. То ли порвалась телефонная связь, то ли еще что приключилось, Степанов не знал. Но сама ситуация, поначалу его радовавшая, так как работали вдали от колонии, теперь начинала его раздражать. Их охраняла прапорщик Виолетта. Невысокая, полная, с ярко накрашенными губами, она то и дело курила, и запах тонких женских сигарет доставал Степанова и в траншее, заставляя тихонько чертыхаться. Втроем в траншее было не развернуться. Поэтому работали по двое, один отдыхал. Наконец настал черед отдыхать Степанову. Он вылез из траншеи, с интересом поглядывая по сторонам. Неподалеку был лесок. А почти рядом проходила проселочная дорога, ведущая от серых корпусов химического комбината. Смена на комбинате кончалась, из ворот химического комбината стали выходить люди, их становилось все больше и больше, они шагали торопливо по дороге к полустанку, откуда в город шли электрички. Рабочие, мужчины и женщины, переговариваясь, проходили в пяти метрах от траншеи. Виолетта перестала курить, нервно бросила окурок в грязь.

Степанов смотрел на проходящих людей и помалкивал. Вдали показались две девушки. И одну он узнал. Когда-то Степанов учился в этом городе. Она шла и что-то увлеченно рассказывала подруге. Круглолицая, с зачесанными назад светлыми волосами, синими глазами, она почти поравнялась с траншеей, когда их взгляды встретились. Она остановилась, точно вкопанная, хотела что-то сказать, но, увидев прапорщика, вмиг все поняла и прошла мимо. Она оглянулась, лишь когда была уже далеко, остановилась, что- то сказала подруге, та тоже поглядела в сторону Степанова. И они пошли дальше. Подруга взяла его знакомую под локоток, точно поддерживая… Они, Николай и Надя, когда-то были очень дружны.

– Эй, Степанов, хватит балдеть, давай, лезь в траншею, – скомандовала грубо Виолетта, вновь закуривая.

И Степанов послушно сменил напарника, залез в траншею с лопатой и начал выбрасывать наверх вязкую глинистую почву, углубляя траншею.


Рецензии