Военно-патриотическое торжество

                («Русский штык» П. П. Ершова и «Русская песнь на взятие Варшавы» В. А. Жуковского)

        Среди нескольких ранних поэтических произведений молодого Ершова, так и не увидевших света при его жизни, есть небольшое стихотворение «Русский штык», написанное в форме довольно популярной в первой половине XIX века так называемой солдатской песни. Впервые это стихотворение было опубликовано в 1976 году, в томе избранных произведений Ершова в Большой серии «Библиотеки поэта». Составитель сборника и автор комментариев к вошедшим в него текстам Д. М. Климова датировала «Русский штык» ориентировочно 1833 годом, так обосновав свое предположение: «Датируется по расположению в рукописном альманахе Майковых «Подснежник» вместе с драматическим отрывком «Сцена в лагере», о котором А. К. Ярославцов сообщает: “В 1833 году написана им «Сцена в лагере» под впечатлением бесед с братом о духе русского солдата”» [1, с. 308–309]. Таким образом, вероятная верхняя граница датировки аргументирована вполне убедительно. Однако, как это нередко бывало в творчестве Ершова, отнюдь не всегда написанные им произведения обнародовались или становились известными лицам из его литературного и дружеского окружения сразу же после своего создания. Иногда проходило немало времени, прежде чем ершовские стихотворения попадали в печать, а то и вовсе оставались в рукописи, как это было, в частности, с замечательным поэтическим циклом 1840 года «Моя поездка». Всё это заставляет с осторожностью отнесись к четкой и жесткой датировке стихотворения «Русский штык» – во всяком случае, попытаться расширить диапазон возможной датировки, определив ее нижнюю границу.

        Есть основания предполагать, что за точку отсчета в процессе если не непосредственной работы Ершова над этим стихотворением, то, по крайней мере, формирования замысла будущего произведения, точнее – определения его поэтической формы, можно принять сентябрь 1831 года, когда сначала на страницах весьма популярной газеты «Северная пчела» (в номере за 8 сентября), а чуть позже – в составе брошюры «На Взятие Варшавы. Три стихотворения В. Жуковского и А. Пушкина» (СПб., 1831; вышла из печати в середине сентября) внимание публики привлек поэтический отклик Жуковского на завершение русско-польского военного конфликта – «Русская песнь на взятие Варшавы (На голос “Гром победы, раздавайся”)», в основу которой, как это явствует из подзаголовка, был положен ритмический рисунок знаменитой державинской торжественной песни в честь взятия Измаила, использованный затем также в финальном хоре его оды «На взятие Варшавы» (1794):

                Среди грому, среди звону
                Торжествуй, прехрабрый росс!
                Ты еще одну корону
                В дар монархине принес.
                Славься сим, Екатерина,
                О великая жена! [2, с. 207]

        Воспевая в начале сентября 1831 года в Царском Селе известие о новом успешном штурме всё той же мятежной Варшавы, на этот раз – войсками под командованием личного друга императора Николая I фельдмаршала графа И. Ф. Паскевича-Эриванского, высочайше удостоенного за этот воинский триумф титула светлейшего князя Варшавского, Жуковский контекстуально вполне уместно и оправданно использовал ритмический мотив своего предшественника.
 
        Новое творение русской патриотической лиры, отличавшееся, кроме своей общественной актуальности, также и бесспорно высокими поэтическими достоинствами, немедленно приобрело огромную популярность и стало, наряду с пушкинскими откликами – «Клеветникам России» и «Бородинской годовщиной», настоящей литературной сенсацией осени 1831 года. Трудно представить себе, чтобы 16-летний студент Петербургского университета Петр Ершов, страстно увлекающийся поэзией и благоговеющий перед прославленными именами Жуковского и Пушкина, мог не заметить их новейших стихотворений, в первую очередь – «Русской песни», особенно пылко пропагандировавшейся в печати (I). По всей видимости, стихотворение Жуковского не только стало своевременно известно Ершову, но и произвело на него сильное впечатление, ощутимо отразившись в его собственном опыте аналогичной направленности – стихотворении «Русский штык». Сопоставление двух этих текстов выявляет очевидную ориентацию Ершова на Жуковского, но в то же время и значительное смещение акцентов, переосмысление имперской концепции старшего автора, полное устранение в произведении младшего каких-либо антипольских выпадов.

        Оба произведения, написанные одинаковым стихотворным размером – 4-стопным хореем перекрестной рифмовки, образующей четверостишия со строгим чередованием женской рифмы в нечетных и мужской – в четных строках, представляют собой в жанровом отношении модификацию солдатской песни, адресованной непосредственно служивым. Впрочем, в стилистическом плане Ершов радикально отступает от образцов и Державина, и Жуковского, обильно насыщая свое стихотворение просторечной, нарочито грубоватой лексикой («К черту пудреный парик!», «Русский бабиться не свык») [3, с. 128]. Причина стилевого расхождения между Ершовым и Жуковским объясняется не только эстетическим фактором – разным литературным генезисом (у Жуковского – преемственная связь с языковыми нормами карамзинизма, у Ершова – ориентация на народно-поэтическую традицию), сколько различием, так сказать, мировоззренческим: если у Жуковского главным героем выступает официально превознесенный, придворный военачальник Паскевич, то у Ершова явственно чувствуется образ и манера речи принципиально чуждого всякому официозному этикету Суворова, сближавшегося своим бытовым поведением с простой солдатской средой.

        Обращает на себя внимание то знаменательное обстоятельство, что в стихотворении Ершова нет ни слова о новейшем официальном военном герое Паскевиче – все примеры подвигов русских солдат взяты исключительно из суворовской эпохи: «И с Суворовым штыками / Окрестили мы Рымник», «И на Альпах всю дорогу / Враг обставил лесом пик», «Мы пробили Апеннины, / В безднах грянул русский крик: / Чрез ущелья, чрез теснины / Пролетел наш русский штык») [3, с. 128–129]. Однако сам прием иллюстрирования воинских доблестей русских солдат перечислением наиболее наглядных эпизодов их прежних героических свершений, ознаменованных именами возглавлявших армию полководцев,  восходит как раз к «Русской песни» Жуковского: «Спи во гробе, Забалканский! / Честь тебе! Стамбул дрожал! / Путь твой кончил Эриванский / И на грудь Варшавы стал», «За Араксом наши грани, / Арарата чудный плен, / И орлы средь Эривани, / И разгром варшавских стен» [4, с. 282].

        Но главным мотивом, связывающим «Русский штык» Ершова с «Русской песнью» Жуковского, является мотив гиперболической поэтизации штыка, олицетворяющего неодолимую и несокрушимую мощь русского оружия, а вместе с ним и русского духа, воплощенного в каждом из солдат. Можно отчетливо проследить, как у Ершова усиливается этот мотив, приобретая всё более метафорический и символический смысл, тогда как у Жуковского образ штыка, один из ключевых в «Русской песни», обусловливался все-таки реальной ролью этого воинского атрибута в процессе рукопашного боя и последующего штурма варшавских городских укреплений:      

                Где вы? где вы? Строем станьте!
                Просит боя русский крик. 
                В стену слейтесь, тучей гряньте,
                Грудь на грудь и штык на штык. <…>

                Что нам ваши палисады!
                Здесь не нужно лестниц нам!
                Мы штыки вонзим в ограды
                И взберемся по штыкам [4, с. 282].

        В стихотворении же Ершова, в полном согласии с поэтикой народных сказок, штык наделяется волшебными качествами, из обычного, пусть даже и чрезвычайно эффективного оружия, превращаясь в едва ли не самостоятельный магический аксессуар, хотя, конечно, прежде всего верно и исправно служащий своим удалым хозяевами и повелителям: 

                Пушки бьются до последа,
                Штык кончает дело вмиг;
                Там удача, там победа,
                Где сверкает русский штык. <…>

                Ставь хоть горы над горами –
                Проберется русский штык.

                Штык не знает ретирады
                И к пардонам не привык.
                Враг идет просить пощады,
                Лишь почует русский штык [3, с. 128].

        Однако такое волшебное всемогущество штыка четко вписывается в православную религиозную традицию освящения оружия перед решающей битвой: «Мы сперва к святому Богу, / А потом за русский штык» [3, с. 128]. Эта черта еще раз подчеркивает духовную основу благочестивой русской силы, способной, благодаря покровительству высших небесных сил, всякий раз превозмогать и косные преграды природы (горные ущелья, неприступные скалы), и численное превосходство неверного в религиозном отношении врага, тщетно уповающего на одну лишь вооруженную мощь («лес пик»). Русские солдаты оказываются истинным воинством Христовым, которое никто в мире не сможет одолеть, а сам штык в таком контексте становится в чем-то сродни кресту, столь же надежно охраняющим каждого солдата и обеспечивающим ему полное и окончательное торжество надо всем светом:      

                Нет штыка на свете краше,
                С ним не станем мы в тупик;
                Всё возьмем, всё будет наше –
                Был бы с нами русский штык! [3, с. 129]

        Примечательно, что у Жуковского акцент сделан не на религиозном, а на монархическом начале: высшей ценностью провозглашается не христианский русский штык, а самодержавный русский царь, являющийся одновременно и объектом веры, и воплощением верховной покровительствующей силы:

                Преклоните же знамена,
                Братья, долг свой сотворя,
                Перед новой славой трона
                И поздравьте с ней царя.

                На него надежна вера:
                В мирный час – он в душу льет
                Пламень чистого примера,
                В час беды – он сам вперед! [4, с. 283]

        И всё же, при довольно существенном идейно-мировоззренческом расхождении между Ершовым и Жуковским, им в равной мере было присуще осознание исторической преемственности сегодняшнего духа русского народа и состоящего из него войска с идущими от прежнего века славными традициями отваги и героизма, гордого утверждения русской воинской силы перед лицом всего мира. Не случайно свою «Русскую песнь на Взятие Варшавы» Жуковский начал с воспоминания об ознаменованной легендарными подвигами прославленной старине, с провозглашения нового поколения достойным своих предков: «Раздавайся, гром победы! / Пойте песню старины: / Бились храбро наши деды, / Бьются храбро их сыны» [4, с. 281]. Не случаен был и выбор Ершовым образа легендарного Суворова, героя прежнего поколения, как ключевой фигуры в развитии русского воинского духа, – ведь, как всем было хорошо известно, крылатое изречение: «Пуля – дура, штык – молодец!», положенное в основу боевой тактики русской армии, принадлежало именно Суворову. Так что в самом главном, в понимании духовной основы русского народа и армии, авторы «Русского штыка» и «Русской песни» выступали вполне солидарно.

        Что же касается антипольских настроений, столь закономерно обострившихся в кульминационный момент русско-польской вооруженной борьбы и наглядно воплотившихся в стихах не только Жуковского, но и Пушкина, то какого-либо непосредственного отражения в ершовском стихотворении они не получили, в отличие от другого его произведения – упоминавшейся в начале статьи «Сцены в лагере», помещенной в том же выпуске майковского «Подснежника» и до предела насыщенной утрированно полонофобскими и в буквальном смысле шовинистическими мотивами, далеко превосходящими пафос авторов царскосельской брошюры на взятие Варшавы:

                Взбеленилась вдруг Варшава,
                Нос свой кверху подняла.
                Хоть Варшава и лукава,
                Да ни черта не взяла.
                Нынче мода не такая,
                Чтобы с русскими шутить:
                По приказу Николая
                Мы пошли ее тузить;

                Барабаны загремели,
                Сам Паскевич нас повел,
                Вмиг на Польшу налетели
                И лихой разгром пошел.
                Присмирели тут поляки,
                Как увидели штыки;
                Поползли назад, как раки,
                Прикусили языки.

                Нет, оставьте-ка заботу
                На Россию нападать!
                Отобьем как раз охоту
                Государя прогневлять.
                Прогневи-ка Николая,
                Так такой дадим погром,
                Что до самого Китая
                Ты проскачешь голубцом! [5]
   
        Столь поразительно резкое различие интонаций «Русского штыка» и «Сцены в лагере», открыто выраженное в последнем случае крайне негативное отношение к польским повстанцам и официально-почтительное упоминание «самого» общепризнанного имперского героя фельдмаршала Паскевича позволяет предположить разное время написания двух этих произведений. Видимо, «Русский штык» создавался несколько раньше, чем «Сцена в лагере» (датированная, по указанию  Ярославцова, 1833-м годом), то есть в тот период ранней осени 1831 года, когда шовинистический угар глумления над поверженным противником не успел еще усилиться до крайней степени торжества и захлестнуть массовое сознание, а вместе с ним и печать, как это показательно явствует из опубликованного 10 ноября того же года в главной военной газете страны «Русский инвалид» тематически весьма сходного со «Сценой в лагере» стихотворения начинающего стихотворца-дилетанта Николая Кириллова «Штык» (с подзаголовком «Посвящается другу моему Синельникову»), являющегося запоздалым откликом на варшавский штурм и датированным 22 октября 1831 года:
   
                Герой Суворов называл –
                Штык-молодец! – и доказал,
                Что наш солдат, с геройской славой,
                Штыком всегда врага разил!
                Теперь Паскевич под Варшавой
                Нам эту правду повторил!..
                На штурмах смелый русский штык
                Творить чудесное привык! –

                Штык-молодец прославил нас:
                Он был решитель в бранный час –
                И под Очаковом и Прагой!..
                Ура! в рядах лишь загремит,
                И войско храброе с отвагой –
                Стрелой на гордый вал летит!
                На штурмах смелый русский штык
                Творить чудесное привык!

                Теперь без дела молодец;
                .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .
                Но лишь отчизны враг восстанет
                И будет нам грозить мечом, –
                То вмиг штык русский заблистает
                На брани грозным острием!..
                И вспомнит враг, что смелый штык
                Творить чудесное привык... [6]  (II)

        Учитывая широчайшее распространение «Русского инвалида», тем более в условиях только что закончившегося военного конфликта, к которому было приковано внимание всей России, не исключено, что ура-патриотическое стихотворение Кириллова, хоть и беспомощное в художественном отношении, тем не менее вполне могло попасть в поле зрения Ершова-студента и остаться в его памяти, отозвавшись отраженным эхом позднее, в пору создания «Сцены в лагере».

        Кстати, в безудержном выражении высокомерного презрения к побежденным полякам был повинен отнюдь не один лишь Кириллов – подобные мотивы стали громогласно раздаваться именно после победоносного завершения войны: до финального варшавского штурма, знаменательно совпавшего с очередной годовщиной славной Бородинской битвы, прессе не позволялось печатать никаких стихотворных откликов даже на предшествующие успехи русского оружия, вроде майской победы в сражении под Остроленкой. Не удивительно поэтому, что столь долгое вынужденное молчание, сменившееся победной эйфорией, привело к мало оправдываемому с моральных позиций эффекту нарастания постфактум шовинистического хора, в котором отчетливо различимы ноты, близкие к монологу песельника в ершовской лагерной сцене. Вот лишь одно наиболее показательное совпадение. Цитированный выше фрагмент из «Сцены в лагере» текстуально почти дословно перекликается с напечатанной 25 ноября 1831 года всё в том же «Русском инвалиде» однотипной по жанру «Солдатской песней на взятие приступом Варшавы» энергичного военного стихотворца П. Г. Сиянова, принимавшего самое непосредственное личное участие в воспеваемых событиях:

                Взбеленясь от злого нрава,
                Царства русского жена,
                Расходилась вдруг Варшава –
                Бунтовщица издавна. <…>

                Захотелось ей развода,
                Быть чтоб полной госпожой:
                Да разводы брать не мода
                На Руси у нас святой!

                И пошли с крестом, с молитвой
                Мы мятежницу карать;
                Закален меч русский битвой;
                Поляку ль его сломать? <…>

                И затейница Варшава,
                Второпях забыв развод,
                Как ощипанная пава
                Со стыдом поджала хвост [7]  (III).

        Поэтическое (точнее – патетическое) созвучие и политическая солидарность «Солдатской песни» и «Сцены в лагере» – двух ярких образчиков патриотического национализма – совершенно очевидны. На этом фоне «Русский штык» тем более заметно выделяется и умеренностью тона, и более спокойным и миролюбивым отношение к побежденным противникам, будучи гораздо ближе к опубликованной в сентябре «Русской песни» Жуковского, нежели к появившимся в ноябрьских номерах «Русского инвалида» стихотворениям Кириллова и Сиянова (IV). Возможно, эта значимая разница в манере освещении событий и, самое главное, в характере их интерпретации, когда естественная патриотическая радость победы не успела еще смениться шовинистическим самохвальством, может служить дополнительным, хотя и косвенным, аргументом в пользу более ранней (сентябрь – октябрь 1831 года) датировки «Русского штыка».

        Завершая это краткое, преимущественно в текстологическом аспекте, рассмотрение проблемы отношения Ершова к русско-польскому военному конфликту 1831 года, не лишним будет обратить внимание на то, что официально поощряемые полонофобские настроения, охватившие большинство русского общества и не обошедшие, как свидетельствует «Сцена в лагере», молодого Ершова, в более зрелые годы были им вполне изжиты. Как известно, по возвращении в Тобольск он поддерживал приятельские отношения с ссыльным поляком, музыкантом Констанцием Волицким, принимал вместе с ним участие в подготовке гимназических спектаклей. Каких-либо антипольских выпадов в других его произведениях тех лет не встречается, да и «Русский штык» вместе со «Сценой в лагере» сам Ершов так и не опубликовал, что тоже, наверное, отнюдь не случайно. 

                Примечания

        (I)  См. анонимное «Письмо из армии» (датировано 18 октября 1831, Варшава), в октябре этого же года напечатанное в трех ведущих газетах – «Русском инвалиде», «Северной пчеле» и «Санкт-Петербургских ведомостях», оканчивающееся красноречивой цитатой из  стихотворения Жуковского:  «Теперь добавь к тому, что многие, находящиеся в рядах сего войска, сражались и на берегах Дуная и за Балканами, на берегах Аракса и в горах Армении, и что сии украшенные Георгиевскими крестами знамена развевались пред твердынями Эривани и Варны, и наконец, что сии же войска, 4-го числа октября 1831 года, перед Варшавою славят и чествуют Бога сил, Бога правых за дарованную им победу, – тогда невольно скажешь с отечественным поэтом, что
                Святая наша слава,
                Слава русская жива!»

        (II)  Стоит особо отметить это «отточенное» изъятие второй строки последней строфы стихотворения, как наглядный пример цензурного вмешательства в процесс широкого обнародования литературных произведений, явно рассчитанных на активное общественное восприятие. Возникшая в результате цензорского редактирования поэтического текста своеобразная фигура умолчания, некоторая недоговоренность была создана вполне целенаправленно. Характер цензорской поправки становится понятен при сравнении публикации кирилловского «Штыка» в «Русском инвалиде» с чуть более поздней перепечаткой этого же стихотворения, но уже в полном его виде, в «Северном Меркурии» М. А. Бестужева-Рюмина (1831. 10 апреля. № 43; дата издания отнюдь не соответствует действительности, поскольку безнадежно запаздывающие номера своей газеты редактор высылал подписчикам задним числом, с простановкой заведомо неверных дат, на что с язвительной иронией неоднократно указывали журналисты-современники). У «Северного Меркурия» был другой цензор, беспрепятственно пропустивший в печать снятую при публикации в «Русском инвалиде» строку:               
                Он положил всему конец.
        Вероятно, цензор военного официоза, более тонко разбиравшейся в конъюнктуре политического момента, не мог дозволить проникновение в печать сомнительной мысли о том, что прекращение польского мятежа явилось результатом сугубо военных действий армии, а не прямым следствием общего неусыпного руководства со стороны императора Николая I, как раз незадолго до того издавшего высочайший манифест о замирении Польши. Во всяком случае, другое внятное объяснение «точечной» выходки красного цензорского карандаша найти довольно затруднительно. Что же касается самого автора «Штыка», то, как явствует из примечания редактора «Северного Меркурия» к публикации на станицах своей газеты другого стихотворения Кириллова – «Чувство при получении известия об одержанной победе над польскими мятежниками под Прагою, 13 февр<аля> 1831» (в 18-ом номере газеты с совершенно условной датой 11 февраля), сей стихотворец оказался «автором, едва поступающим в юношеский возраст»; вполне возможно, что он был ровесником Ершова, и это обусловило явственное сходство их реакций на военно-патриотические реляции о покорении мятежной Варшавы.
       
        (III)  Публикация сопровождалась показательным редакционным примечанием: «Песня сия поднесена сочинителем знаменитому покорителю Варшавы – и его светлость изволил удостоить оную благосклонным своим принятием». Биографические разыскания о весьма колоритной личности воинственного поэта Павла Гавриловича Сиянова с максимально возможной полнотой собраны в первой части обстоятельной статьи В. Э. Вацуро «Мицкевич и русская литературная среда 1820-х гг.» – «Ранние переводчики “Фариса”» (см. новейшее переиздание: Вацуро В. Э.  Избранные труды. – М.: Языки славянской культуры, 2004. – С. 673–681).

        (IV)  Кстати, можно по этому случаю отметить, что очень памятным Ершову оказалось и второе стихотворение Жуковского из той давней царскосельской брошюры 1831 года – его «Русская слава» («Святая Русь, славян могучий род...»); причем впечатление, произведенное на молодого Ершова поэтическим произведением старшего прославленного автора было настолько ярким и сильным, что даже почти десятилетие спустя, в начале 1840-х гг., уже по возвращении в Тобольск, Ершов чрезвычайно точно воспроизвел композиционные, ритмические и синтаксические особенности торжественной историко-патетической декларации Жуковского в одном из оставшихся незавершенным отрывков (публикуемым ныне под номером 6 – см. изд.: Ершов П. П. Конек-Горбунок: Избранные произведения и письма. – М.: Парад; Бибком, 2005. – С. 320–321):      

                Была пора: глубокой темнотой
                Язычество Россию облегало;
                Народ дышал и жил одной войной,
                Тревоги бурь душа его искала. <…>
                Прошли века: отрадная звезда
                В глубокой тьме над Ольгой засветлела,
                И славное оружие креста
                Водружено в ослабленное тело. <…>

                Но верен творческий обет!
                И над языческой землею
                Вдруг пролился небесный свет
                Животворящею струею...

        Не говоря уже о сходстве тематики, совершенно очевидно ориентирование Ершова на поэтический образец Жуковского: 

                Была пора: губительный раздор
                Везде летал с хоругвию кровавой;
                За ним вослед бежали глад и мор;
                Разбой, грабеж и мщенье были славой;
                От русских русских кровь текла;
                Губил половчанин без страха;
                Лежали грады кучей праха;
                И Русь бедою поросла...
                Но Русь в беде крепка была
                Душой великой Мономаха. <…>

                Пришла пора: чудясь, узрели нас
                И Арарат, и Тавра великаны…
        (Жуковский В. А.  Полное собрание сочинений и писем: В 20 т. Т. 2. Стихотворения 1815–1852 годов. – М.: Языки русской культуры, 2000. – С. 283, 285).
       
        Всё это в очередной раз наглядно свидетельствует о том, что мажорное эхо военно-патриотического торжества осени 1831 года получило в поэтическом творчестве Ершова долгий и многозвучный отголосок. 
   
                Литература

     1.  Климова Д. М.  Примечание к стихотворению «Русский штык» // Ершов П. П.  Конек-Горбунок. Стихотворения. – Л.: Сов. писатель, 1976. – С. 308–309.
     2.  Державин Г. Р.  На взятие Варшавы // Державин Г. Р.  Избранное. СПб.: Академический проект, 2002. – С. 202–208.   
     3.  Ершов П. П.  Русский штык //  Ершов П. П.  Конек-Горбунок. Стихотворения. – Л.: Сов. писатель, 1976. – С. 128–129.   
     4.  Жуковский В. А.  Старая песня на новый лад (На голос: «Гром победы, раздавайся!») // Жуковский В. А.  Полное собрание сочинений и писем: В 20 т. Т. 2. Стихотворения 1815–1852 годов. – М.: Языки русской культуры, 2000. – С. 281–283.   
     5.  Ершов П. П.  Сцена в лагере: [Неопубликованное произведение из домашнего рукописного альманаха семьи Майковых «Подснежник», выпуск 1835 года]. (Текст стихотворения предоставлен Т. П. Савченковой).   
     6.  Кириллов Н.  Штык (Посвящается другу моему Синельникову) // Русский инвалид. – 1831. – 10 ноября. 
     7.  Сиянов П. Г.  Солдатская песня на взятие приступом Варшавы // Русский инвалид. – 1831. – 25 ноября.

        Июнь 2006


Рецензии